Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2013
Сергей Викторович Горюнков родился в 1945 году в Ленинграде. Окончил Ленинградское высшее художественно-промышленное училище им В. П. Мухиной. Член Союза художников России, график, автор иллюстраций к нескольким книгам. Член Союза писателей России, автор книг-исследований по герменевтике фольклорных и литературных текстов, по проблемам когнитивного управления и др. Член-корреспондент Петровской академии наук и искусств, консультант Отделения социальных технологий и общественной безопасности. Научный руководитель Общественного регионального когнитологического центра, автор научных публикаций по вопросам, связанным с теорией и историей культуры, с исторической семантикой, с проблемами структуры и динамики ментально-языковых процессов.
1. Из крайности в крайность
Как известно, в начале ХХ столетия прогрессивная общественность России была настроена крайне отрицательно в отношении капиталистической формы хозяйствования и крайне положительно — в отношении его социалистической формы. А в конце ХХ и начале XXI столетий мы наблюдаем уже диаметрально противоположную картину. Но думать, что смена ориентиров прогрессивной общественности совершилась под влиянием серьезной аналитической работы или взвешенной проработки пережитого опыта, нет никаких оснований.
Если бы имел место анализ социализма не как абстрактной «общественно-экономической формации», а как чисто технического принципа социального жизнеустройства, то было бы принято во внимание, что элементы государственного планирования, регулирования, контроля, протекционизма и сильной социальной политики были в ушедшем столетии неотделимы от всего того, что называется «капиталистической формой хозяйствования». Поэтому следствием анализа явился бы вывод, что свой собственный уклад, в котором все перечисленные элементы имелись, нужно не ломать, а бережно совершенствовать.
То же самое — с пережитым опытом: если бы он действительно учитывался, то стало бы ясно, что трудности, испытанные Россией в ХХ веке, не имеют никакого отношения к «социалистической форме хозяйствования». То есть было бы принято во внимание, что процессы раскрестьянивания и индустриализации сами по себе не имеют ничего общего с «социализмом» и лишь случайно совпали с ним по времени; что идеологические и финансовые причины выпавших на долю страны разрушительных войн достаточно универсальны для любых эпох; что крайности воинствующего атеизма тоже не определяют специфики «социализма» и что климатические особенности страны в принципе исключают слепое копирование любого чужого опыта, будь то теоретический марксистский или практический рыночный.
Если бы, повторяю, все это учитывалось, то мы не метались бы из крайности в крайность, а спокойно занимались улучшением того, что имеем, исходя из соображений одной лишь целесообразности. Но поскольку наблюдается именно метание из крайности в крайность, то приходится думать, что за сменой ориентиров стоит нечто иное, нежели здравый смысл и трезвый расчет.
2. Собака Павлова
Что же это такое — нечто иное? А вот что. Представим себе так называемую «собаку Павлова», в мозг которой вживлены два электрода: один — в «центр удовольствия», а другой — в «центр агрессии». От электродов проводки тянутся на испытательный стенд, где с помощью клемм подсоединены к кнопкам управления. Представим, что проводок от электрода в «центре удовольствия» подсоединен к кнопке с биркой «социализм», а проводок от электрода в «центре агрессии» — к кнопке с биркой «капитализм». Нажимается первая кнопка — и собака распускает слюни от удовольствия; нажимается вторая кнопка — и собака заходится в бешеном лае. Это — моделирование ситуации, наблюдавшейся в России в начале ХХ века. Затем клеммы от проводков перебрасываются с одной кнопки на другую — меняются местами, в результате чего операция раздражения «центра удовольствия» проводится уже под кодовым названием «капитализм», а операция раздражения «центра агрессии» — под кодовым названием «социализм». Это — моделирование ситуации, наблюдаемой сегодня.
«Бирки на кнопках» — это довлеющие в массовом сознании понятийные штампы. «Центр удовольствия» и «центр агрессии» — это сферы эмоций массового сознания. Проводки, соединяющие электроды с кнопками, — это штат профессиональных манипуляторов массовым сознанием, специалистов по эмоциональной окраске понятийных штампов (журналисты, политологи, идеологи, артисты и пр.). «Оператор», перебрасывающий проводки с одной кнопки на другую, — это власть, содержащая штат манипуляторов и направляющая его. А суть власти «оператора» над «собакой Павлова» — это свойство сознания принимать свое эмоциональное отношение к словам за их понимание (свойство, блестяще описанное в рассказе А. П. Чехова «Сильные ощущения»).
Если принять нарисованный здесь образ за отвечающий реальности, то придется согласиться, что любой взятый наугад обыватель, костерящий сегодня «проклятых коммуняк», — это всегда «собака Павлова». Но придется согласиться и с тем, что точно такой же «собакой Павлова» является и любой взятый наугад обыватель из противоположного политико-идеологического лагеря, наивно полагающий, что суть минувшей эпохи неотделима от ее «бирки на кнопке».
3. «Бирочная» технология
Легкость манипуляций с понятиями «социализм» и «капитализм» объясняется тем, что стоящая за ними реальность намного шире их содержания, не исчерпывается ими. Что и позволяет при желании играть словами, называя ту или иную западноевропейскую страну социалистической («шведский социализм», «швейцарский социализм»), а, скажем, нэповский СССР или денсяопиновский Китай — капиталистическими («государственный капитализм»). Но от игры словами рукой подать до их переосмысления, — достаточно с помощью СМИ сообщить каждой бирке нужный «оператору» эмоциональный заряд, который и будет принят за «правильное понимание» смысла бирки. То есть все действительно решает искусственно возбуждаемое эмоциональное отношение — положительное или отрицательное — к словам.
Сказанное целиком подтверждается на примере с массовым восприятием слова «фашизм». Сегодня это слово неотделимо от сопровождающей его негативной эмоции. Но в начале XX века ситуация была совершенно иной. В фашизме тогда видели течение политической мысли, исходившее, по словам И. А. Ильина, «из здорового национально-патриотического чувства, без которого ни один народ не может ни утвердить своего существования, ни создать свою культуру»1. К тому же данный этап формирования этой идеологии рассматривался тогда как политическая реакция на спонсированный Фининтерном («закрытыми структурами наднационального управления», по современному определению А. И. Фурсова) коммунистический проект2. И хотя такого же спонсирования не чуждался и сам фашизм в лице некоторых своих лидеров3, но тем не менее именно его идеология легла в ряде стран Западной Европы (в Италии, Испании, Португалии) в основу политических режимов, ограничивших свободу движения капиталов (концепция «экономического национализма») и ставших поэтому неугодными Фининтерну. Неудивительно, что тем же Фининтерном в Германии была взращена уже совершенно новая, уродливо-расистская разновидность фашизма с целью компрометации опасного понятия путем его превращения в «бирочное пугало», а также с целью обуздания силами Германии советского проекта, вышедшего в 1930-е годы из-под фининтерновского контроля.
На сознательную компрометацию первоначально положительного смысла понятия «фашизм» указывает и история главного фашистского символа — свастики. Как известно, этот знак, встречающийся на памятниках древних культур почти всей Евразии, был широко представлен и в русской народной орнаментике (в резьбе, вышивке и др.), и даже в церковном прикладном искусстве. А ко времени его научного изучения в конце XIX века он уже имел устойчивую репутацию одного из важнейших элементов традиционной культуры, пробуждающего в сознании память оее доисторических пластах4. Именно этим, кстати, объясняется мода на данный символ в семье последних Романовых, да и в других кругах тогдашнего общества. (Отголоски такой моды видны в изображениях свастики на деньгах Временного правительства и даже — в качестве курьеза — на красноармейских нарукавных шевронах 1918–1919 годов, на образцах раннесоветского агитпропа и т. д.) Лишь с момента «приватизации» этого символа предтечами германского фашизма в 1920-х годах он стал постепенно восприниматься массовым сознанием, не без помощи специальных разъяснений5, как неотъемлемый атрибут «бирочного пугала».
Еще одно «бирочное пугало» — понятие «тоталитаризм», восходящее к вполне положительному латинскому значению «полный», «целый». Здесь тоже все не одномерно. С одной стороны: «сама концепция тоталитаризма, как и сравнение национал-социалистической Германии со сталинской системой, все чаще принимаются с существенными оговорками. Сейчас стало ясно, что, сформулированная в годы холодной войны, она упрощала реальный ход событий и в Германии, и в СССР. В ней не учитывались такие существенные моменты в режимах двух стран, как экстренная модернизация экономики, быстрое и коренное преобразование социальной структуры общества, подготовка новой элиты во всех сферах общественной жизни, массовая политика поддержки правящей партии…»6 С другой стороны: сочетания слова «тоталитаризм» с характеристиками «либеральный», «экономический», «глобалистский» — употребляются все чаще7. Это полностью соответствует точке зрения А. Тойнби на тоталитаризм как на чисто европейское явление, «сочетающее в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли бы позавидовать тираны всех времен и народов…»8 Да и в самом определении тоталитаризма как политического режима, стремящегося к полному контролю государства над всеми сторонами жизни общества, роль именно государственного контроля не принципиальна. Надгосударственный (глобалистский) контроль обещает оказаться, и уже оказывается, намного более жестким.
Диаметрально противоположный «бирочным пугалам» пример — слово «демократия», превращенное сегодня в «бирочную наживку». Под этим словом подразумевается обычно внешне привлекательная идея «народовластия», определявшая политическое устройство многих догосударственных и раннегосударственных обществ. А манипуляция сознанием начинается с подмены этого понятия древнегреческой «калькой» с него — «демократией»9. Суть подмены в том, что «демократическое» устройство общества в его исторических истоках — это политическое устройство рабовладельческихАфин, где народовластие являлось привилегией немногочисленного слоя свободных граждан, при одновременном их неравноправии по имущественному цензу, а также при численном преобладании «неграждан» («метэков») и рабов. Таким оно оставалось и в позднейших формах данного типа организации, например, в средневековых североитальянских республиках, с их более совершенной технологией обоснования и упрочения социального неравенства. Именно поэтому еще сравнительно недавно (по историческим меркам) ни один здравомыслящий человек не питал по поводу демократической формы социальной организации никаких иллюзий. У Пушкина, например, читаем об «отвратительном цинизме», о «жестоких предрассудках» и о «нестерпимом тиранстве» демократии10. И о том же — у французского посла в предреволюционной России Мориса Палеолога: «Демократия… не нарушая своих принципов… может сочетать в себе все виды гнета политического, религиозного, социального. Но при демократическом строе деспотизм становится неуловимым, так как он распыляется по различным учреждениям; он не воплощается ни в каком одном лице, он вездесущ и в то же время его нет нигде; оттого он, как пар, наполняющий пространство, невидим, но удушлив; он как бы сливается с национальным климатом. Он нас раздражает, от него страдают, на него жалуются, но не на кого обрушиться. Люди обыкновенно привыкают к этому злу и подчиняются. Нельзя же сильно ненавидеть то, чего не видишь»11.
Скептицизм в отношении «демократии» вызывает и порожденное ее западными апологетами учение о «приспособленных» и «неприспособленных» расах и народах (см. данные о евгенических программах в «интересах устойчивого развития»12). Это чисто расистское учение явно роднит «демократию» с присущим немецкому варианту фашизма делением общество на «высшую» и «низшую» расы. Родство не случайное: именно «в английском обществе позднего викторианского периода и, особенно, в Америке стала общепринятой особенно зверская форма оправдания социального порядка — социал-дарвинизм», вошедший «в культурный багаж западной цивилизации… прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма…»13 А лежащий в глубине социал-дарвинизма расизм стал одним из оснований общей идеологии Запада (его матаидеологии) — евроцентризма»14.
Политико-идеологические игры с бирками «тоталитаризм», «фашизм» и «демократия» — это игры второй половины XX — начала XXI века. Похоже, что их назначение — внести некоторое разнообразие в давно всех утомившие, ведущиеся с XIX века игры с бирками «коммунизм», «социализм» и «капитализм». И не исключено, что близится момент «переброски проводков» с одной кнопки на другую. Во всяком случае, «демократия» уже объявлена не целью, а всего лишь одним из возможных средств достижения цели; целью же являются совсем «другие ценности», — именно так выразился, в частности, Е. Ясин в своем выступлении на «Эхе Москвы» (17.12.2010). А то, что это вовсе не оговорка, подтверждается текстом речи английского премьера Дэвида Кэмерона для Мюнхенской конференции по безопасности ЕС в феврале 2011 года. «Пришло время, — говорится в этой речи, — сменить принцип пассивной толерантности на либерализм в действии, либерализм с мускулами» («Эхо Москвы», 05.02.2011).
Как известно, «демократия» и прежде никогда не стеснялась применять «мускулы», но — действуя при этом вразрез с собственным «бирочным имиджем». Видимо, такая ситуация стала осознаваться как досадная помеха, и нынешнее заявление английского премьер-министра сигнализирует о взятии курса на приведение «бирочного имиджа» в соответствие с истинными «демократическими» целями.
4. Сценарии спектакля
«Бирки на кнопках» могут быть не только политико-идеологическими и социально-экономическими, но и любыми другими: религиозными, научно-философскими, юридическими, литературно-художественными и др. Единственное предъявляемое к ним требование: они должны иметь свою смысловую антитезу в форме того или иного эмоционально воспринимаемого отвлеченного понятия. Только при наличии такой антитезы сценарий «спектакля для посвященных» (под кодовым названием «борьба нанайских мальчиков») сможет быть запущен в работу. А от «собак Павлова» (от «рабов слов») требуется лишь «вера в бирки» — вера в стоящую за их эмоциональным восприятием «объективную реальность». Только при наличии такой веры любые сценарии спектакля будут восприниматься всерьез.
В частности, всерьез воспринимаются спектакли с бирочными крайностями в оценках той или иной эпохи российской истории. Скажем, русское язычество с точки зрения современных взглядов на его природу может интерпретироваться и в контексте противопоставления «заблуждения» «истине», и в контексте противопоставления «национальных корней» «религиозному чужебесию». Но и в тех, и в других интерпретациях неизбежно игнорируется специфика взаимоотношений язычества и христианства как взаимообусловленных этапов истории культуры: «детского» и «взрослого», дорефлексивного и вступившего на путь интеллектуальной рефлексии.
Аналогичным образом обстоит дело с восприятием русского православия как «тысячелетнего монолита». Для одних он — залог спасения России, а для других — доказательство тяготеющего над ней проклятия, не пускающего страну в «цивилизованное сообщество». И лишь отдельные узкие специалисты знают, как мало общего между домонгольским киевским двоеверием, московским «Третьим Римом» и петербургским синодальным периодом, и что поэтому эпоха русского православия — не спасительный или зловещий идеологический «монолит», а захватывающе интересное тысячелетие борьбы и поиска, смятения и страстей, побед и поражений в мистерии народного духа.
Еще большие крайности наблюдаются в оценках такого загадочного периода истории России, как советская эпоха. Для одних это — «черная дыра» русской истории, а для других — ее «кульминационный взлет». И почти не освоен массовым сознанием взгляд на советскую эпоху как на уникальный опыт исторического выживания народа в условиях непримиримой борьбы двух разнонаправленных социальных проектов15, известных под названиями «троцкистского» (приносящего Россию в жертву мировой революции) и «сталинского» (строящего социализм в отдельно взятой стране), где выживание народа обеспечивал лишь второй проект16.
Даже в отношении такого относительно благополучного отрезка советской эпохи, как хрущевско-брежневский, нет единой бирки: для одних это — последовательность этапов «оттепели» и «застоя», а для других — «развитой социализм». И очевиден дефицит взвешенных оценок послесталинского периода — времени «глубокого, подспудного движения русской духовной жизни, глубоко своеобразной и самобытной русской мысли, несмотря на иго, на гнет политических доктрин, которыми управлялось марксистское государство»17. «Ничтожность деклараций и общественно-политических идей, высказанных скороспелым поколением „шестидесятников”, была осознана, и мысль общества ушла в глубину, в поиски новых путей, к истокам национальной культуры, национального сознания, национального характера. Это сулило большие результаты, но, как видно, напугало»18.
Огромное поле спекуляций вокруг «исторических сценариев» связано с нерешенными методологическими проблемами внутри самой исторической науки. Достаточно указать на кризисную ситуацию с теорией исторического материализма — «этой некогда модной идеологической доктриной социально-философского толка»19, никогда не уделявшей должного внимания ментально-языковой («надстроечной») проблематике. Выход из кризиса видится сегодня многим в такой альтернативе истмату, как теория самоорганизации. Но анализ предпосылочных оснований обеих теорий показывает, что их противопоставление друг другу — тоже очередной сценарий бирочного спектакля. На самом деле теория самоорганизации оказывается не альтернативой истмату, а попыткой реабилитации его предпосылочных оснований все теми же, лишь слегка подновленными средствами20.
5. «Режимы» сценариев
Рассмотренные выше сценарии представляют собой образцы бирочной технологии в режиме «или–или». Но возможны и другие режимы, в частности — режим «ложного имени». Момент «антитезы» в этом режиме не обязателен, а управление эмоциями — столь же изощренное.
Вот простейший пример: очень трудно вызвать положительную эмоцию в отношении понятий «наемный убийца», «проститутка», «педераст», «грабеж». Но если такая практическая задача ставится, то в действие приводится замена негативно воспринимаемых понятий на звучащие более пристойно и даже гламурно: «киллер», «путана», «гей», «рэкет» и т. п.
Еще простой пример. На последнем Всемирном экономическом форуме в Давосе (ВЭФ-2009) прозвучало заявление его председателя о том, что «нынешний кризис стал следствием алчности, жадности, безответственности, акульей логики ведущих банкиров, предпринимателей, инвесторов, финансистов и прочих лидеров современного неолиберального капитализма»21. А то, что заявление это целиком соответствует действительности, подтвердил американский президент Барак Обама: в марте 2009 года он обрушился с критикой в адрес крупнейшей страховой компании AmericanInternationalGroup и банка Citigroup, которые в условиях углубляющегося кризиса получили многомиллиардную помощь от государства и тут же раздали ее значительную часть своим топ-менеджерам в качестве бонусов. И аналогичное подтверждение фактов криминального разгула в мировой финансово-экономической сфере дали многие западноевропейские страны. Тем не менее практически все мировые СМИ, все аналитики и эксперты настойчиво продолжают называть разразившийся кризис, вопреки очевидным фактам, «финансово-экономическим», — вместо того, чтобы назвать его тем именем, которого он заслуживает на самом деле: кризисом элементарной порядочности на всех уровнях управления, включая международный уровень.
А вот пример посложнее, с привлечением авторитета экономической науки. Практиковавшееся в начале 90-х годов кредитование Центральным банком России экономики страны под 210 % годовых (при средней мировой норме 5–10 %) — это нечто невообразимое, дающее исчерпывающее представление о причине российской экономической катастрофы22. Но если бы причина катастрофы уже тогда была названа ее собственным именем — «ростовщической удавкой ФРС»23, то трудно было бы просчитать ее возможные нежелательные последствия. Для предотвращения таких последствий и предназначены ложные имена усыпляющего характера: «ставка рефинансирования ЦБ РФ» — вместо «инструкция ФРС для ЦБ РФ», «золотовалютные резервы» — вместо «инструмент внешнего управления российскими финансами» и т. д. Такие эмоционально нейтральные, бирочные выражения слух не режут. А их дезориентирующая роль помогает переложить вину за происходящее на «последствия семидесятилетнего коммунистического правления» и на «экономические трудности переходного периода».
Возможны случаи совмещения режимов; их наглядный образец — тема перераспределения национального богатства, воплощенная в принципе «отнять и поделить». Принцип одновременно реализуется в режимах «ложного имени» и «двойного стандарта». Если, скажем, он соблюдается в интересах большинства, то это — нечто глубоко отвратительное и недостойное, то есть «шариковщина». А если тот же принцип соблюдается в интересах привилегированного меньшинства, то это — «залоговый аукцион» (смысловое «ядро» приватизации 90-х годов).
Еще пример совмещения режимов. Ни в одной уважающей себя стране невозможно вызвать отрицательную эмоцию в отношении понятия «протекционизм», означающего защиту государством собственного внутреннего рынка. А вот стране, переставшей себя уважать (переставшей доверять собственному здравому смыслу), очень легко навязать компрометирующую бирку «патернализма». То есть внутренняя политика таких стран начинает квалифицироваться как «патерналистская» — как экономически вредная и стимулирующая иждивенчество. (Естественно, навешивание компрометирующей бирки — это лишь подготовка к настоящим санкциям.)
Режим«двойного стандарта» универсален и сам по себе. Образцы его осуждения находим даже в памятниках культуры средневековой Руси: «Свидетельство крайнего неразумия, зависти и лукавства — одних хвалить, а других, говоривших то же самое и о том же, укорять»24. Если же обратиться к современности, то здесь напрашивается пример с «ксенофобией». Как известно, «здоровое отчуждение от „иных” совершенно необходимо для существования любой человеческой общности и даже личности. Каждый человек имеет свое „пространство” и должен защищать его от непрошеных вторжений чужих людей»25. Точно так же и «этническое самосознание любого народа возникает при делении людей на „мы” и „они”. Здесь всегда есть примесь ксенофобии. Требовать ее полной ликвидации — значит запретить народу обладать собственной идентичностью»26. Но «проблема в том, что для нынешней российской элиты, которой служат СМИ и большинство интеллектуалов, ксенофобия русских является пороком и преступной наклонностью, а ксенофобия, скажем, англичан заслуживает всяческого уважения. „Мой дом — моя крепость”, — ах, какие мудрые пословицы у этих англичан! Как нам еще далеко до Европы!»27
Аналогично — с «национализмом», который, как известно, легко переквалифицировать и в «патриотизм», и в «нацизм». В духе такой разнонаправленной «переквалификации» и обрабатывается обычно сознание народов многонациональной страны, приговоренной в целях глобального управления к расчленению. В отношении нашей страны результат налицо: все уже «знают», что есть «здоровый, патриотический национализм» прибалтов, кавказцев и др. и есть «русский фашизм».
Эффективен также режим «пустышки», при котором под одну и ту же бирку подверстываются, по чисто формальному сходству, принципиально различные явления. Типичный пример — бирка «империя»: ее наклеивают и на западноевропейские колониальные и неоколониальные империи, «сделавшие себя из материала колоний» (выражение К. Леви-Стросса), и на Российскую империю, израсходовавшую себя на собственные национальные окраины (о русской политике предпочтения окраин центру, прямо противоположной европейской практике, см. у М. А. Миропиева28 и В. В. Розанова29; о той же политике в СССР — у А. Панарина30). А ведь «имперские амбиции» и «имперский гнет» — едва ли не главное, что до сих пор ставится исторической России в вину некоторыми входившими в ее состав малыми народами.
Оправдания в таких случаях бесполезны; для их нейтрализации бирочная технология предусматривает режимы «эмоционального окрашивания запретов и поощрений». Возникает, скажем, управленческая необходимость наложить запрет на правду об управлении в обход сознания управляемых путем увязывания такой правды с отрицательной эмоцией. В этом случае пускаются в ход бирки «теория заговора» и «поиск врага». Или наоборот: нужно поощрить равнодушие к вопросам: кто, кем и как управляет? — путем увязывания такого равнодушия с положительной эмоцией. Тут наготове бирочныйслоган «Политика — грязное дело», выдаваемый за вершину житейской мудрости.
6. Фантом «свободы»
Особая роль в управлении общественными процессами принадлежит бирке «свобода». Особость ее в том, что, используемая практически в любых режимах, она в высшей степени провокативна. С одной стороны, понятие «свобода», отождествляемое с чисто теоретической возможностью неограниченного удовлетворения желаний, очень сильно окрашено положительной эмоцией. А с другой стороны, любые реально окружающие нас формы организованной сложности — это всегда продукты наложения ограничений на их исходный «строительный материал». В частности, сама «культура» определяется как наложение ограничений на вседозволенность, то есть как «несвобода». Но поэтому доверять эмоциональному восприятию «свободы» очень опасно: «все знают, что это один из самых общеупотребительных и вводящих в заблуждение лозунгов»31. Именно под эйфорические требования «свободы» были запущены в феврале 1917 года необратимые процессы, завершившиеся распадом российского государства и гражданской войной. И точно так же под троекратное провозглашение Г. Бурбулисом лозунга «свободы» начался в 1991 году новейший, во всех отношениях спорный этап истории России.
Поразительное сходство обоих исторических моментов — не натяжка и не случайность. Свобода, не оговоренная, от чего конкретного она освобождает, — всего лишь отвлеченное языковое понятие, способное выполнять функцию мощнейшего средства манипулирования общественным сознанием. Потому-то очарованное «биркой свободы» сознание и не видит, что везде, где такая «бирка» становится инструментом политико-идеологических игр, обязательно начинают литься реки крови и вымирать народы.
Символом абстрактной свободы, «свободы вообще» служит на все времена выведенный в шекспировской «Буре» пьяный дикарь Калибан, завывающий: «У-у-у, свобода! У-у-у, свобода!» Впрочем, апологеты абстрактной «свободы», давно исчерпавшие придуманные ими же «классовый» и «расовый» потенциалы этого ролевого типажа, предпочитают сегодня не вспоминать о нем. Им больше нравится стихотворение молодого А. С. Пушкина «Свободы сеятель пустынный…»:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
При этом они умалчивают, что спустя всего два года после создания «Сеятеля» Пушкин пишет стихотворение «Андрей Шенье», в котором выражает свое новое, более близкое к шекспировскому понимание свободы:
Народ, вкусивший раз
Твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бредит, жаждою томим.
А еще через три года Пушкин прямо говорит о «безумствах гибельной свободы» (ср. с есенинским «Хлестнула дерзко за предел / Нас отравившая свобода»).
Означает ли все это, что юный Пушкин был «за свободу», а зрелый — «за рабство»? Нет, конечно; это означает лишь, что он очень рано поумнел, то есть избавился от веры в соответствие буквы отвлеченных понятий конкретным реалиям жизни. «Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуютмолокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества» (из воспоминаний графа Струтынского о своих беседах с поэтом)32.
Похоже, что нам до зрелого Пушкина еще расти и расти, — судя по инфантилизму, с которым мы распустили слюни на бирку «свободы личности», начинающейся там, где кончается то, что Пушкин называл «игом человечности» («Все мы несем бремя жизни, иго нашей человечности, столь слабой, столь подверженной заблуждению»33. Или судя по той доверчивости, с которой мы заглотили бирочную фикцию Декларации прав человека: «Все люди рождаются свободными» — этого безотказного инструмента влияния на международную политику и вмешательства в чужие дела (где и когда люди рождаются свободными?). Или судя по той наивности, с которой мы окунулись в «свободу рыночных отношений», не воспринимаемую всерьез ни одним западным руководителем (см. тулонскую речь Н. Саркози: «Всемогущий рынок, не требующий вмешательства — с этой идеей покончено. Это безумная идея, она ведет к катастрофам»). Или судя по тому простодушию, с которым мы купились на подначивающий выбор между «русским рабством» и «европейской свободой», круша в ослеплении собственное жизнеустройство, сначала — «проклятое самодержавие», а затем — «проклятый советский строй» (о бирочном характере понятий «русское рабство» и «европейская свобода» см. в другой работе34).
А ведь есть еще — назовем вещи своими именами — и та откровенная глупость, с которой мы подключились к борьбе за «свободу слова». С высоты сегодняшних знаний о СМИ-технологиях абсолютно невозможно понять раздуваемый вокруг этой бирки ажиотаж иначе как больной или провокационный. Можно было бы еще понять очарованность «свободой смысла слова»; но муссируется ведь просто «свобода слова», а значит, и свобода неумного, грязного, лживого и подлого слова.
Неудивительно, что сторонникам такой «свободы» приходится за нее самоотверженно бороться, — ведь любому вменяемому управленцу ясно, что десяток-другой безответственных болтунов, если дать им волю, способен разрушить государственное устройство и общественный порядок скорее и основательнее, чем самое высокоточное оружие.
7. Секреты управления
Бирочная технология — это далеко не только «игра в слова» или «манипуляция сознанием». В ничуть не меньшей степени это и естественная реализация смысловых потенций, заложенных в языковой сфере и охватывающих ее всю, от мировоззренческих до узконаучных и правовых аспектов. Так, очень многие философские проблемы, связанные с ситуацией выбора предпосылочных оснований, целиком укладываются в режим «или–или» (или «материализм», или «идеализм»). То же самое — в конкретных специализированных науках, бессознательно для самих себя завязанных на идеологизированные предпосылки и тоже строящихся поэтому на «сокрытии части исходных постулатов и моделей»35. Про юридическую же практику, с ее возможностями подведения чего угодно под какую угодно статью, и говорить нечего — в условиях бессознательной дистанцированности от внеюридических понятий совести и справедливости она целиком оказывается подчинена режиму «ложных имен».
В этом смысле говорить об осознанном использовании «операторами» бирок приходится с существенными оговорками. То есть сознательно применяемую бирочную технологию можно рассматривать как тонкую «надстройку» на бессознательных ментально-языковых структурах — как лишенную настоящей теоретической базы попытку управления коллективным сознанием. «Это нормальная работа сереньких, усталых, не обладающих никакой тайной силой людей. Они просто включены в организацию и владеют технологией»36.
Владение тем проще, что и само «внутреннее устройство» технологии не отличается сложностью. Ее главное входное условие — сведение сложного неоднозначного явления к бирочному обозначению того его частного аспекта, положительного или отрицательного, который в данный момент представляет управленческий интерес. Главный выходной результат — вытеснение реалистического восприятия сложного явления условным рефлексом на его бирочное обозначение. А само вытеснение потому только и оказывается возможным, что неустойчивы этические ориентиры — понятия «добра» и «зла» («хорошего» и «плохого», «положительного» и «отрицательного», «позитивного» и «негативного»).
Почему, спрашивается, они неустойчивы? Почему ими так легко манипулировать? Не потому ли, что они тоже воспринимаются не как неоднозначные понятия, а именно как «бирки» (как то, что нам хочется принимать за добро и зло)?
Есть основания думать, что дело обстоит именно таким образом37.
8. «Азы» культуры мышления
Примем за исходное, что любые вариации бирочной технологии строятся на игре с неосознаваемой природой понятий. Тогда и задачу их нейтрализации можно будет рассматривать как составную часть некой потенциальной программы повышения культуры массового сознания. Разумеется, при нынешнем уровне знаний о структуре ментально-языковых процессов разговор о такой программе как о прикладной задаче выглядит чересчур оптимистичным. Тем не менее определиться с базовыми основаниями программы нелишне уже теперь.
Суть оснований — в следующем. Со времен кантовской «критики разума» идея относительности содержания любых понятий прочно вошла в обиход мыслящего человечества. По логике этой идеи язык представляет собой смысловую взаимосвязь понятий, содержание каждого из которых раскрывается посредством привлечения других понятий, а содержание этих других понятий — посредством привлечения новых понятий и так далее — вплоть до исчерпания всего языкового универсума. То есть языковые понятия действительно обнаруживают свойство замкнутых друг на друга условностей («вещей в себе»), — чем и создается возможность их использования в качестве манипулятивных бирок.
В методологической практике ситуация замкнутости понятий друг на друга известна под названием тавтологического круга в понимании. Причем традиционный стиль мышления пытается обычно преодолеть тавтологию путем попыток (как правило, безуспешных) выхода из «круга». В свете же герменевтической онтологии формулируется задача правильного вхождения в «круг»38.А это значит, по меньшей мере, что проблема соотношения языковых понятий с внеязыковой реальностью методами «наивной теории отражения»39 принципиально нерешаема.
Очевидно, что здесь нужны какие-то альтернативные методы, адекватные нуждам новой познавательной ситуации. Но задача их формулирования подразумевает необходимость возвращения науки на те ее «стартовые» позиции, где она впервые осознала себя инструментом объективного постижения реальности.
9. Тестирование
Проблема соотношения языковых понятий с внеязыковой реальностью — это известная со времен средневековья проблема выбора одной из двух форм восприятия познаваемого мира, где сами формы отличаются друг от друга разным пониманием роли языка. В одном варианте роль языка считается нейтрально-отражательной, а познаваемая реальность рассматривается как данная наблюдателю «объективно». В другом варианте познаваемая реальность рассматривается как опосредованная языком: «Хотим мы того или нет, мир мы видим через „очки” языка»40.
Оба варианта, как ни странно, в равной степени задействованы и религией, и наукой. Так, есть огромная дистанция между тем религиозным сознанием, которое просто верит Писанию, и тем, которое различает его убивающую букву и животворящий дух («Не возносись на богопознание, осуждая толкование, ибо внимать не силе разума, но чернилу письмен — это по-скотски и неправильно»41; «Если не рассуждать, но понимать буквально, то буква убивает и люди впадают в различные ереси»42). И точно так же есть огромная дистанция между тем научным сознанием, которое хотя бы интуитивно ощущает метаязыковую суть формулы «Мысль изреченная есть ложь», и тем, для которого тютчевская формула — не более чем красивая фраза.
Но если дистанция между двумя взглядами на роль языка фундаментальна и принципиально неустранима, то почему на ней не заостряется главное научное внимание?
Мы поймем это, если протестируем язык в двух различных режимах: в обычном и в экстремальном. А чтобы стало понятней, о каком именно «тестировании» идет речь, сравним язык с воздухом. Обычный режим пользования воздухом — это ситуация, когда просто дышится, и никаких вопросов по данному поводу не возникает. А экстремальный режим — это ситуация удушья, вынуждающая бить тревогу: почему трудно дышать?
С речевой деятельностью — то же
самое. В обычных, повседневно-бытовых разговорных ситуациях
кажется, что слова, в которые мы облекаем свое восприятие обсуждаемого
предмета, отражают этот предмет более или менее адекватно, почему и считаются просто
словами. И лишь в экстремальной ситуации напряженной мыслительной работы и
поиска подходящих средств смысловыражения выясняется,
что простота языка — кажущаяся. То есть мы обнаруживаем, что разговор на
уровне обсуждения вещественной предметики (где
каждому конкретному предмету соответствует «бирка» — однозначное словесное
обозначение) и разговор на уровне обсуждения «понятий» (где слова представлены
как их смысловая взаимосвязь) — совершенно разные вещи43. Если в
первом случае мы совершенно оправданно считаем себя «хозяевами своих слов», то
во втором случае мы начинаем догадываться, что наша власть над собственным
«говорением» — иллюзорная
(«Бывает так, когда понимаешь, а передать, сказать, сообщить другим не можешь…»44).
Мы начинаем отдавать себе отчет в том, что наше сознание находится под
«колпаком» языкового тезауруса — под контролем взаимосвязанной системы
смысловых структур ориентирующего характера45. Мы начинаем
ассоциировать язык с ограничительной «сеткой знаков, как бы наброшенной на наше
поле восприятия, деятельности, жизни»46. Мы начинаем осознавать, что
«язык есть способ мироистолкования, предпосланный
любому акту рефлексии», что «мышление всегда движется в колее, пролагаемой
языком», и что «языком заданы как возможности мышления, так и его границы»47.
В конечном счете мы начинаем постигать ту непривычную для традиционного стиля мышления истину, что на уровне использования понятий мир воспринимается сознанием не «объективно», а через смысловые структуры «очков языкового тезауруса».
10. Два языка в одном
Сказанное станет понятнее, если суть отличия первого уровня от второго разъяснить на еще одном конкретном примере.
Во второй половине XX столетия неоднократно ставился интересный эксперимент: молодых обезьян из породы шимпанзе обучали разговору на человеческом языке. У обезьян, как известно, гортань устроена таким образом, что они не могут издавать звуков, аналогичных звукам человеческого языка. Но их, как оказалось, можно научить языку, построенному на обмене элементарными знаками (предметными или жестовыми, подобными языку глухонемых). За годы обучения такие обезьяны осваивали до нескольких сотен слов, которые умели использовать в различных разговорных ситуациях и по отдельности, и в сочетании друг с другом.
«Все это подрывало основы не только науки о поведении животных, но и наших обыденных представлений о мире»48. Естественно, результаты экспериментов были восприняты как научная сенсация: ведь казалось, что стерта грань, отделяющая животное от человека. Писалось даже, что обнаруженный феномен «знаменует собой проникновение дарвиновских воззрений на территорию наук о поведении, всегда бывших владениями Платона»49 (то есть на территорию наук о человеческом духе).
Со временем, однако, шок прошел, и стало ясно, что феномен «говорящей обезьяны» можно интерпретировать вовсе не только как доказательство отсутствия грани между животным и человеком. А именно: его оказалось возможным интерпретировать как доказательство того, что в том языке, который мы привыкли считать «чисто человеческим», на самом деле скрыто присутствуют два языка: язык, роднящий нас с животными, и язык, делающий нас собственно людьми.
В самом деле: посмотрим, на какие темы разговаривает обезьяна. Она, оказывается, может сказать «дай мне попить», «почеши мне спину» и даже обозвать человека, который ей не нравится, «грязным». Но ни одна обезьяна в процессе обучения так и не смогла достичь уровня, начиная с которого с ней можно было бы поговорить, например, о философии, о политике, об искусстве. И дело тут вовсе не в том, что существует «потолок» в количестве запоминаемых обезьяной слов; существование такого «потолка» никто еще не доказал. Дело в качестве слов, а точнее — в различении слов, обозначающих конкретные предметы, и слов, обозначающих отвлеченные понятия.
Поясню. Если я попрошу собеседника: дай мне эту книгу, — он ее даст (если захочет). Но если я его попрошу: дай мне добро (зло), или дай мне истину (ложь), или дай мне социализм (капитализм, фашизм, демократию и пр.) — что он мне даст, если даже и захочет? Ничего, потому что за всеми этими словами стоят не конкретные предметы, а неоднозначные понятия, интерпретируемые посредством других неоднозначных понятий.
Пример свидетельствует, что
если язык, роднящий нас с нашими «меньшими братьями», состоит из слов,
обозначающих конкретные предметы, то язык, делающий нас собственно людьми,
состоит из слов, обозначающих отвлеченные не-
однозначные понятия. А поскольку понятие — это слово, замкнутое смысловыми
связями на другие слова-понятия, то разница между языком животных и языком
людей — это разница между двумя принципиально различными знаковыми системами:
между механической суммой «означающих» (отдельных, не связанных друг с другом
словесных бирок) и их взаимосвязанной смысловой структурой (языковым тезаурусом50).
11. «Троянский конь»
Неразрывное сосуществование в человеческом языке двух типов знаковых систем делает этот язык очень похожим на «троянского коня»: снаружи все выглядит как специфически человеческое средство общения, а внутри скрыто присутствует язык «говорящих обезьян» (= «собак Павлова»). И сходство здесь далеко не формальное — оно потенциально содержит в себе тот же самый подвох, которым обернулся для древних троянцев пресловутый конь. Дело в том, что различение в человеческом языке двух одновременно действующих знаковых систем позволяет совершенно по-новому взглянуть на последствия применения в управленческой практике бирочной технологии. Ведь если с ее помощью отвлеченное неоднозначное понятие обретает в сознании воспринимающих видимость чего-то конкретного, предметно-объективного, то отсюда следует, что бирочная технология — это идеальный инструмент превращения собственно человеческого мышления в мышление «говорящих обезьян». Что и подтверждается фактом нынешних, весьма удручающих тенденций в развитии современной массовой культуры.
С другой стороны: «сюрприз» ожидает нас и со стороны внешней оболочки «коня». Ведь если специфика собственно человеческого средства общения сводится к замкнутому в тавтологическом «круге» языку понятий, а мир воспринимается сознанием через «очки» этого языка, то, значит, прав был В. Гумбольдт, полагавший, что язык имеет самостоятельную жизнь, как бы вне человека, и господствует над ним своею силою51. Значит, правы и те современные исследователи, которые считают, что «язык, являясь системой, развивается помимо наших желаний, амбиций и вкусов»52. Их правота — это правота точки зрения (до сих пор не получившей беспристрастной научной оценки), согласно которой на уровне использования собственно человеческого языка не мы говорим языком, а он говорит нами53.
12. «Наивный объективизм»
Речь идет о том, что все наши вопросы о сути человеческого бытия являются на самом деле вопросами, изначально продиктованными нам, в обход сознания, смысловой структурой самого языка. И в первую очередь это относится к наиболее фундаментальным вопросам о происхождении Вселенной, Земли, Жизни и Разума: как давно уже было замечено, все они имеют своей подлинной предпосылкой не объективную логику независимой научной мысли, а мифо-религиозную концепцию «Начала Мира», бессознательно унаследованную позднейшей философией и наукой54. То есть все они отсылают вопрошающее сознание не к внеязыковой реальности (что подразумевается по умолчанию в системе традиционно понимаемого историзма55), а именно к языковой — к мифологической по своим корням презумпции «происхождения»56.
Неожиданной данную ситуацию не назовешь, — ее осознавал еще Э. Кассирер: «Вместо того чтобы подразумевать под „происхождением” мифологическую потенцию, мы начинаем видеть в нем научный принцип и именно как таковой учимся его понимать»57. Тем не менее в науках, основанных на идее временной динамики (в космологии, геологии, эволюционной биологии, истории), гипноз понятия «происхождение», создающего иллюзию высвобождения из плена замкнутых на себя понятий, не развеян до сих пор. Что и неудивительно: для закосневшего в привычных ментальных штампах современного научного сознания выход из такого гипноза равнозначен самоупразднению. Ведь признать, что за словом «происхождение» стоит не объективный реальный процесс, а условное понятие, наделенное функцией связывания других понятий тезауруса в единую вербальную структуру с «происхожденческим» смысловым наполнением, означает признать научную несостоятельностьвсей эволюционно-исторической познавательной парадигмы — основы современной научной картины мира.
Естественно, к такому признанию носители современного исторического стиля мышления совершенно не готовы. Но именно поэтому сам этот стиль и удостоен меткой характеристики «наивного исторического объективизма»58. «Наивного» потому, что объяснять происхождение чего-либо посредством презумпции «происхождения» означает замыкаться в плену тавтологий.
13. Иллюзия «понимания»
Обострим ситуацию до предела: если на все свои вопросы, от элементарных до фундаментальных, мы имеем одни лишь тавтологичные ответы, то что тогда называть «пониманием»? И вправе ли мы вообще претендовать на него?
Вовсе не случайно эти вопросы задаются все чаще и чаще, как свидетельства наступившего «кризиса понимания»59. «Мы не понимаем, что мы не понимаем… Мы не понимаем, что же мы не понимаем… Мы не понимаем, что мы должны понять»60. Как следствие, «„человеком понимающим” сегодня полагает себя едва ль не каждый, кто умственно здоров. Тем более если он занял какую-то значительную позицию в системе управления обществом или государством, да еще каким-то образом приобрел ученую степень или просто заимел много денег. Спросите такого человека: „Что же ты знаешь?” И окажется, что сплошь и рядом он знает слова и названия явлений, событий, процессов, но не их содержание, не глубинный смысл, то есть сущность. Знание сущности предмета подменяется знанием его названия, которое принимается за понимание. На самом деле это иллюзия знания, иллюзия понимания»61.
Чтобы процитированное высказывание не производило впечатления излишне максималистского, его нужно воспринимать с двумя оговорками. Первая оговорка: речь идет — повторяю еще раз — о пониманиина уровне собственно человеческого языка (а не языка «говорящих обезьян», где понимание действительно имеет место). Вторая оговорка: нужно учитывать свойственное современному массовому сознанию слабое различение понимания и принятия к сведению, где второе достаточно часто принимается безо всяких на то оснований за первое.
Поясню. Представим ситуацию, когда учитель химии, объяснив школьникам принципы строения таблицы Менделеева, спрашивает: «Все понятно?» — и получает в ответ согласное кивание. Но вправе ли мы принимать это кивание запонимание? Ведь настоящее понимание таблицы предполагает исчерпывающее знание причин, по которым она имеет именно такой, а не иной вид (например, знание того, почему ряды лантаноидов и актиноидов странным образом «выламываются» из ее структуры). И если такого знания нет, то правильнее считать, что мы имеем дело не с пониманием, а с элементарным запоминанием того, что непонятно, — с принятием этого непонятного к сведению.
Аналогично — с пониманием взрослых. Вправе ли мы, например, утверждать, что понимаем, чем на самом деле являлся «советский социализм»? Ясно, что обслуживающие власть эксперты кивнут: «Да, понимаем». Они кивнут потому, что обладают огромными запасами принятой к сведению информации на этот счет. Но наиболее компетентные из советских руководителей никогда на настоящее понимание природы социализма не претендовали: ни И. В. Сталин с его «Без теории нам смерть», ни Ю. В. Андропов с его «Мы не знаем общества, в котором живем».
Неразличение понятного и принятого к сведению существенно расширяет сферу возможностей манипулирования сознанием, поскольку большинству людей свойственно стыдиться непонимания того, что — как им нередко внушается — «понимают во всем цивилизованном мире». И наоборот: способность отличать понимание от принятого к сведению помогает осознать понимание как узнавание того, что уже заложено в языковом тезаурусе понимающего. То есть оно помогает осознать природу понимания как иллюзию понимания.
14. Самое интересное — впереди
Принятие к сведению того факта, что мир воспринимается сознанием не «объективно», а через очень сложно устроенную смысловую структуру языкового тезауруса, радикально усложняет задачу соотнесения языка с внеязыковой реальностью, переводя ее решение с уровня отдельных понятий на уровень всего языка как смысловой целостности. Причем в корне ошибочно представлять эту задачу как частнонаучную — как относящуюся к сфере компетенции одного лишь языкознания. На самом деле ее нужно рассматривать как свидетельство кризиса всего современного научно-иллюзорного миропонимания, принимающего собственные интерпретации изучаемых явлений за объективную реальность. Это в равной степени относится и к умозрительной гипотезе «Большого взрыва», и к тавтологичному принципу «естественного отбора» («выживают выжившие»), и к скороспелой версии «африканской прародины человечества», и к утопической идеологии «социального прогресса».
Суть кризиса миропонимания подметил еще в начале ХХ веке А. Пуанкаре: «Вся творческая деятельность ученого по отношению к факту исчерпывается речью, которою он его выражает»62. И если такая точка зрения до сих пор воспринимается массовым научным сознанием «со скрипом», то исключительно по эмоциональным причинам. А именно: вынужденное согласие с такой точкой зрения подсознательно отождествляется с научной катастрофой, с лишением ориентиров, с потерей почвы под ногами.
Но так ли это? Действительно ли кризис миропонимания — научная катастрофа?
Нет, это всего лишь обычная в истории
духовной культуры смена мировоззренческой парадигмы. Когда-то давно
изжило себя представление о плоской земле, покоящейся на трех китах (слонах), и
— ничего страшного не произошло. Точно
так же устарела, когда истекло ее время, и модель трехслойной вселенной
(верхний мир, или рай / средний мир, или место обитания людей / нижний мир, или
преисподняя). И — тоже ничего, пережили. А сегодня настала очередь «наивного
исторического объективизма». И эту потерю переживем. Пострадает разве что
вездесущая и неискоренимая система правил игры в науку, да и то ненадолго:правила быстро
перепишут.
15. Самое трудное — тоже впереди
В прикладном аспекте на передний край выходит задача изучения смысловых структур языка. Детальный анализ языковой семантики во всех ее исторических преобразованиях уже начинает осознаваться как первоочередная стратегическая задача когнитологии (науки о ментально-языковых процессах и о воплощенных в них формах представления знания) на весь XXI век63.
Проблема лишь в том, что когнитология — это находящийся в процессе своего становления интеллектуальный ресурс общества, по-настоящему пока что не востребованный (мода на слово «когнитология» — не в счет). О причинах невостребованности нетрудно догадаться: эвристический потенциал когнитологии вступает в явное противоречие с главным принципом современного управления — с тотальным контролем за находящимся «в рабстве у слов» массовым сознанием. Ясно, что риск утраты контроля (немыслимого без опоры на манипулятивные технологии) слишком велик, чтобы власть пошла на него ради таких журавлей в небе, как независимый научный поиск или культурно-образовательные цели.
Как следствие, симбиоз власти и науки приобретает сомнительный, мягко выражаясь, характер: «Власть руководствуется сиюминутными (утилитарными, военными, социально-экономическими, политико-идеологическими) соображениями, а ученые мягко вымогают у власти деньги на гипотетически полезные проекты»64. Что, кстати, типично не только для отечественной ситуации: везде и «всегда существует опасность того, что занятость в государственных структурах, ассигнование проектов и денежные вопросы будут довлеть в сознании ученых»65.
Результат налицо: и в научном, и в массовом сознании консервируется образ мышления, не стыкующийся со все более явственно обозначающимися тенденциями современной поисковой мысли и терпящий «явный провал в попытке описания системных явлений, волнующих сейчас общество, — кризисов, конфликтов, насилия, терроризма и т. п.»66.
Но поэтому и ждать отсложившегося порядка вещей чего-либо позитивного не приходится. Наоборот: можно со всей уверенностью утверждать, что в рамках существующей концепции природы и общества оптимистический вариант разрешения общенаучного кризиса не имеет ни малейших перспектив.
__________________
1 Ильин И. А. О фашизме [Электронный ресурс] // Русское небо. URL: http://www.rus-sky.com/gosudarstvo/ilin/nz/nz-37.htm (дата обращения: 05.03.2013).
2 Окороков А. В. Фашизм и русская эмиграция (1920–1945) М.: Русаки, 2001.
3 Стариков Н. В. Национализация рубля — путь к свободе России. СПб.: Питер, 2011. С. 153–179.
4 Буслаев Ф. И. Предисловие // Узоры старинного шитья в России, собранные и изданные княжною С. Н. Шаховскою. М., 1885. Вып. I. С. 1–2.
5 Луначарский А. Предупреждение // Известия. 1922, 11 февраля. № 255 (1694). С. 5.
6Колчинский Э. И. Заключение // Наука и кризисы: Историко-сравнительные очерки / Институт естествознания и техники им. С. И. Вавилова РАН (СПб.). Санкт-Петербургский филиал. Ред.-сост. Э. И. Колчинский. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 994.
7Вахитов Р. Р. Либеральный тоталитаризм: репрессивные механизмы современного западного общества и их критический анализ в зарубежной философии ХХ века [Электронный ресурс] // Альманах «Восток». 2003. Июнь. Вып. 3. URL: http://www.situation.ru/app/j_art_20.htm (дата обращения: 05.03.2013).
8 Тойнби А. Постижение истории. М.: Айрис-пресс, 2002. С. 538.
9 Кара-Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. М.: Алгоритм, 2000. С. 369.
10 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л.: Наука, 1978. Т. VII. C. 298.
11 Палеолог М.
Царская Россия накануне революции / Пер. с фр. Д. Протопопова
и Ф. Ге (репринт.воспроизведение
изд.
12Массино Ю. С. Контроль рождаемости и контроль сознания в «интересах устойчивого развития» // «Демография.ру. Институт демографических исследований». Демографические исследования. 2010. № 10: http://www.demographia.ru/articles_N/index.html&idR=23&idArt=1575 (дата обращения: 05.03.2013).
13 Кара-Мурза С. Г. Идеология и мать ее наука. М.: Эксмо, 2002. С. 89–90.
14 Там же. С. 97.
15 Лион Фейхтвангер. Москва 1937. Отчет о поездке для моих друзей. М., 1937. С. 62–71.
16 Комаров. В. Д. Сталинская парадигма научно-технического прогресса. СПб.: Изд-во ВИТИ, 2010. С. 32–60.
17 Свиридов Г. Музыка как судьба. М.: Молодая гвардия, 2002. С. 578.
18 Там же. С. 577.
19 Новейший философский словарь / Под ред. А. А. Грицанова. Минск, 2002. С. 450.
20Горюнков С. В. Введение в мифологическую теорию культурогенеза. Часть I. Проблема предпосылочных оснований, гл. 9, 10 [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2010. № 4 — Культурология. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2010/4/Goriunkov_Culture_Genesis/ (дата обращения: 05.03.2013).
21 Пушков А. Химера нравственного капитализма // Аргументы недели. 2009, 5 марта.
22 Стариков Н. В. Национализация рубля — путь к свободе России. С. 44–45.
23 Там же. С. 20–51.
24 Преподобный Иосиф Волоцкий. Просветитель. М.: Изд-во Спасо-Преображенского Валаамского монастыря, 1993. С. 261.
25 Кара-Мурза С. Г. Кто такие русские. М.: Эксмо, 2010. С. 102.
26 Там же.
27 Там же.
28Миропиев М. А. О положении русских инородцев. С.-Петербург: Синодальная типография, 1901. С. 506–510.
29Цит. по: Шиманов Г. Оккупация и геноцид русских в императорской России, или Что мы знаем о самодержавии // Молодая гвардия. 1994. № 1. С. 158.
30 Панарин А. С. Народ без элиты. М.: Алгоритм ;Эксмо, 2006. С. 173–174.
31Кассирер Э. Техника современных политических мифов // Вестник МГУ. Сер. 7 — Философия. 1990. № 2. С. 58–65.
32Цит. по: Башилов Б. Поэт и царь // А. С. Пушкин: путь к православию. М.: Отчий дом, 1996. С. 287 (выделено мною. — С. Г.).
33Цит. по: Смирнова-Россет А. О. Записки / Сост. О. Смирнова. М.: Захаров, 2003. С. 318.
34Горюнков С. В. Герменевтика пушкинских сказок. СПб.: Алетейя, 2009. С. 296–305.
35 Кара-Мурза С. Г. Идеология и мать ее наука. С. 118.
36 Кара-Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. С. 346.
37Горюнков С. В. Введение в мифологическую теорию культурогенеза. Часть VIII. Диалогический аппарат культуры, гл. 9–12 [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2013. № 1. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2013/1/Goriunkov_Dialogical-Apparatus/ (дата обращения — 05.03.2013).
38 Хайдеггер М. Бытие и время. СПб.: Наука, 2006. С. 153.
39Кассирер Э. Философия символических форм. В 3 т. М.; СПб.: Университетская книга, 2002. Т. I. С. 12.
40 Колесов В. В. Русская речь. Вчера. Сегодня. Завтра. СПб.: Юна, 1998. С. 237.
41 Преподобный Иосиф Волоцкий. Просветитель. С. 227.
42 Там же. С. 267.
43Горюнков С. В. Говорящие обезьяны и тайна языка // Вопросы культурологии. 2008. № 4. С. 57–58; Горюнков С. В., Матвейчук Е. Ф. Говорящие обезьяны, язык символов и СМИ // Электронные средства массовой информации: вчера, сегодня, завтра. СПб.: Изд-во СПбГУП, 2008. С. 8–12.
44 Страницы автобиографии В. И. Вернадского. М.: Наука, 1981. С. 134.
45 Гуманитарное знание: тенденции развития в XXI веке / Под общей ред. Вал. А. Лукова. М.: Изд-во Нац. ин-та бизнеса, 2006. С. 557–565.
46Рикер П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М.: Изд-во «Медиум» Моск. философского центра «Academia-Центр», 1995. С. 380.
47Гадамер Х.-Г. Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. С. 24.
48Линден Ю. Обезьяны, человек и язык. М.: Мир, 1981. С. 199.
49 Там же.
50Горюнков С. В. Введение в мифологическую теорию культурогенеза. Часть VI. «Тезаурусное лицо» культуры. Гл. 5–6 [Электронный ресурс] // Информационно-гуманитарный портал «Знание. Понимание. Умение». 2012. № 5 (сентябрь–октябрь), URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2012/5/Goriunkov_Thesaurus-Face-of-Culture/ (дата обращения: 05.03.2013).
51 Гумбольдт В. О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода. СПб., 1859. С. 12.
52 Колесов В. В. Русская речь. С. 215.
53 Хайдеггер М. Путь к языку // Время и бытие: Статьи и выступления. М.: Республика, 1993. С. 266, 272.
54 Вернадский В. И. Химическое строение биосферы Земли и ее окружения. М.: Наука, 1987. С. 313–314.
55Горюнков С. В. Кризис историзма и пути его преодоления // Семиозис и культура. Философия и антропология разрыва (текст, сознание, код): сборник научных статей / Под ред. И. Е. Фадеевой, В. А. Сулимова. Вып. 6. Сыктывкар: Коми пединститут, 2010. С. 65–69; Он же. Историзм: кризис понятия и пути его преодоления [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2010. № 4 — Культурология. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2010/4/Goriunkov/ (дата обращения: 16.03.2011).
56Элиаде М. Аспекты мифа. М.: Академический проект, 2000. С. 40–42.
57Кассирер Э. Философия символических форм. С. 32.
58Гадамер Х.-Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. С. 581; Он же. Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. С. 72–91.
59 Ильинский И. М.
Образование и кризис понимания: докл. на секции
«Философия образования» Всероссийского философского конгресса, Москва, Моск. гуманит. ун-т, 25 мая
60 Там же.
61 Там же.
62 Пуанкаре А. Ценность науки / Пер. с фр. под ред. А. Бачинского и Н. Соловьева. М.: Творческая жизнь, 1906. С. 163.
63 Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусный подход: Исходные положения [Электронный ресурс] // Электронный журнал «Знание. Понимание. Умение». 2008. № 9 — Комплексные исследования: тезаурусный анализ мировой культуры. URL: http://www.zpu-journal.ru/e-zpu/2008/9/Lukovs_Thesaurus_Approach/
64 Макаренко В. Наука и власть: контекст социальной истории науки // Логос. 2005. № 6 (51). С. 101. URL: http:// www.ruthenia.ru/logos/number/51/04.pdf.
65 Стюарт В. Лесли. Наука и политика в Америке во времена холодной войны // Наука и кризиы: Историко-сравнительные очерки. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 923.
66 Кара-Мурза C. Г. Идеология и мать ее наука. С. 108–109.