Опыты сравнительной теологии литературы. Опыт восьмой. Взрослые «русские мальчики», или Теология Ивана Карамазова
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2013
Владислав
Аркадьевич Бачинин окончил философский факультет Ленинградского госуниверситета,
аспирантуру Института философии Российской академии наук, доктор
социологических наук, профессор. Автор более 700 опубликованных работ по
истории религии, философии культуры, социологии литературы, в том числе более
50 книг, среди которых: «Достоевский: метафизика преступления» (2001),
«Византизм и евангелизм» (2003), Малая христианская
энциклопедия. Т. 1–4 (2003–2007), «Введение в христианскую эстетику» (СПб., 2005), «Девиантология и
теология: от Библии к Достоевскому» (LAP LAMBERT AcademicPublishingGmbH
& Co, Saarbrucken, Deutschland. 2012), «Теология, социология, антропология
литературы (вокруг Достоевского)» (2012). Победитель открытого конкурса
философских трактатов на тему «Возможна ли нравственность, независимая от
религии?», проведенного в 2010 году в связи со 100-летием кончины
Л. Н. Толстого Российской академией наук и международным фондом
«Знание». Живет в Санкт-Петербурге.
Опыт восьмой
Взрослые «русские мальчики», или Теология Ивана Карамазова
Тип русского интеллектуала
Достоевский создал в Иване Карамазове чрезвычайно яркий, бесконечно оригинальный и вместе с тем очень типичный образ русского интеллектуала эпохи раннего модерна. Одна из важных особенностей этого героя в том, что его ищущая мысль, подобная волне, бьющейся об утес, так и не смогла одолеть вечных вопросов бытия и разбилась о них, рассыпавшись в мелкие брызги.
С. Н. Булгаков сопоставлял Ивана Карамазова с Фридрихом Ницше, но мне думается, можно было и не заглядывать так далеко, в немецкие земли, а найти Ивану Карамазову равновеликого духовного собрата гораздо ближе — в русской земле. На эту роль вполне подошел бы Лев Толстой.
В исканиях Толстого действительно есть много такого, что Достоевский представил в духовном портрете Ивана Карамазова. И тот и другой наделены незаурядными интеллектуальными, философскими и художественными талантами. У обоих сходные затруднения со способностью веровать. Эти трудности серьезны, драматичны, не дают им успокоиться и обрести внутренний мир и покой. Подобно Ивану, носящему в себе Бога как «неразгаданную загадку», Толстой также носил в себе гигантский неразрешимый вопрос о Боге, не отпускавший его от себя, мучивший его ум и томивший сердце.
Кто-то, может быть, возразит против подобных сопоставлений реального человека с вымышленным героем. Но такие опасения излишни, ведь Иван Карамазов — это не просто художественный образ, это тип, созданный и детально прописанный гениальным знатоком русской натуры. Это тип психологический, социальный, морально-этический, философский, религиозный, который вобрал в себя бесчисленное множество частных свойств реальных людей. Несмотря на свою вымышленность, образ-тип — это не фикция, а концентрированное, сгущенное и потому вдвойне правдивое изображение того, что имеется в реальной жизни.
Каждого человека можно отнести к тому или иному типу. При этом между индивидуальностью и типом, к которому эта индивидуальность относится, имеется много существенных и прочных связей. В данном случае перед нами, с одной стороны, неповторимая индивидуальность русского писателя, мыслителя, богоискателя Льва Николаевича Толстого, а с другой — собирательный образ, художественная формула, обобщенный философско-религиозный тип того же русского интеллектуала-богоискателя. Этот тип вмещает в себя очень многое, и потому можно сказать, что под его смысловой кровлей умещаются и Лев Толстой, и сам Достоевский, и еще немало известных, малоизвестных и совсем неизвестных русских и не только русских интеллектуалов.
Гордый «эвклидовский» ум
Оба интеллектуала, — реальный Лев Толстой и вымышленный Иван Карамазов — обладатели «эвклидовского ума». Оба не могут найти ответов на вопросы, которые христианский ум верующих людей решает без особых затруднений. Споткнувшись об эти вопросы, оба охотно прибегают к одной и той же формуле заключительного вердикта: «не понимаю».
Непонимание обнаруживается чаще всего там, где речь заходит о мистической стороне религиозной жизни, о тайнах и чудесах Божьего мира, о проявлениях Божьей воли в человеческих судьбах. Спрашивается, почему Толстой и Иван Карамазов не могли вместить всего этого? Что им мешало? Мы уже выяснили, что в таких случаях главной преградой является страж, стоявший на границах личного «я», — рассудок, гордый и вместе с тем ограниченный в своем самомнении. Одержимый подозрительностью ко всему мистическому, он охраняет вход, через который во внутреннее «я» поступают сведения о тех самых чудесах и тайнах.
Толстому как мыслителю очень вредили непомерные амбиции его рассудка. Это свойство делало его похожим на того дерзкого русского гимназиста, о котором идет речь в «Братьях Карамазовых». В разговоре с Колей Красоткиным Алеша привел иронический пример чрезмерных и совершенно неосновательных амбиций, присущих русскому интеллектуалу уже в ту раннюю, отроческую пору, когда тот еще сидит на гимназической скамье: «Покажите… русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до сих пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною».
Очень многие «русские мальчики», не только юные гимназисты, но и зрелые мужи, ученые, философы, писатели, грешили тем же самым. В этом отношении примечательна ремарка Ивана, заметившего как-то, что и «профессора русские весьма часто у нас теперь те же русские мальчики».
Одна из самых характерных черт «русских мальчиков» — это их безудержное тяготение к поискам ответов на «предвечные» вопросы. Вот Иван в разговоре с Алешей в трактире «Столичный город» наседает на брата: «Отвечай: мы для чего здесь сошлись?.. Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым, другое, нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить, вот наша забота… „Каковеруеши али вовсе не веруеши?“… Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие?.. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время».
Позднее, в ХХ веке, русские, советские мальчики перестанут мучиться «предвечными» вопросами, успокоятся в атеизме, прекратят вопрошания о Боге и смысле бытия. Но в XIX веке все было иначе. Тогда русский ум стоял на распутье, и его тревожило, есть Бог или нет? Ему требовалось выяснить: Христос воскрес или не воскресал? Как лучше жить — с Ним или без Него? Умирает ли человек безвозвратно, или за чертой смерти его ждет новая жизнь? Существует высший смысл жизни или его нет? От их решения, как стало видно позднее, зависело все — не только судьбы множества конкретных людей, но и судьба всей России, русской нации, русской государственности, культуры, цивилизации. И никто не мог эти вопросы решить, кроме самих «русских мальчиков». Не на кого было переложить эту духовную работу. И первыми в веренице этих юных и взрослых «русских мальчиков» мы видим Достоевского и Толстого.
Когда читаешь «Исповедь» Толстого, то изумляет сила той вулканической работы, которая шла внутри его «я». На протяжении более шестидесяти лет взрослой жизни в нем все бурлило, кипело, горело, искало выхода, рвалось наружу. Внутренний вулкан постоянно выбрасывал на поверхность продукты глубинного горения. На создаваемых образах, мыслях, идеях отпечатывались следы напряженнейшей внутренней работы.
Точно такая же работа ума, удивительная по своей сосредоточенности и силе, характерна и для Ивана Карамазова. Правда, его интеллектуальный инструмент не выдержал перегрузок, мозг вышел из строя. И причиной слома стала не столько слабость психофизической конституции, сколько та распря с Богом, которую начал Иван.
Распря с Богом
Многие из русских людей, ранее существовавшие во Вселенной Бога, теперь привыкали жить в обезбоженном мире, где, как теперь им казалось, не было спасения и бессмертия, а господствовали материя и материализм. Люди по-разному входили в это сравнительно новое для них состояние неверия. У одних это получалось легко и быстро, у других труднее и дольше. Кто-то пребывал в положении неопределенности и духовного поиска, сопротивлялся, осматривался в непривычных обстоятельствах, размышлял над своим новым состоянием, исследовал собственные ощущения и впечатления, анализировал возникавшие новые мысли. Представителем этой категории был Иван Карамазов, очень типичная фигура русского интеллектуального ландшафта того времени. К этому же типу интеллектуалов принадлежал и Лев Толстой. Если сопоставить его исповедальные тексты «В чем моя вера?» и «Исповедь» с содержанием таких глав «Братьев Карамазовых», как «Бунт», «Великий инквизитор», «Черт. Кошмар Ивана Федоровича», то мы увидим одну и ту же коллизию — драму сильного, беспокойного, экзистенциально озадаченного ума, забредшего в лабиринт безверия, ошеломленного обступившей его тьмой, но не пожелавшего вернуться назад, к свету, а двинувшегося дальше в поисках предполагавшегося где-то впереди выхода и в результате окончательно заблудившегося.
Лабиринт — древний образ запутанности жизненного, культурного, духовного пространства, простирающегося перед личностью. Его значение резко актуализировалось, когда гуманитарное сознание попыталось сменить прежнюю, религиозную, библейско-христианскую траекторию духовного продвижения на траекторию атеистическую. Поначалу предполагавшее, что «без Бога шире дорога», оно, к своему изумлению, тут же начало сталкиваться с неожиданными трудностями, поскольку на деле оказалось, что вместо широты и простора налицо запутанность и темнота. Прежний ясный, строго иерархичный мир Божьих смыслов, ценностей и норм предстал в виде хитросплетения различных идей и умозрений, где смыслы перемешаны с бессмыслицей, плюсы с минусами, где трудно отличить добро от зла, свет от тьмы, должное от запретного.
В обстановке воцарившейся великой путаницы понятий стали появляться новые генерации интеллектуалов-гуманитариев, философов, публицистов, писателей, поэтов, чья творческая деятельность еще более усугубляла эту путаницу. И Толстой оказался среди них едва ли не в первых рядах. Отчаянный гений-путаник, взрослый «русский мальчик», который еще в молодости ринулся очертя голову в открывшийся зев лабиринта, он безнадежно заплутал в его сумрачных переходах, проскитавшись в нем несколько десятков лет, вплоть до самой смерти.
Таким же великим путаником предстает и Иван Карамазов, у которого нет мира в отношениях с Богом, а налицо недоверие, подозрительность, длящаяся распря. Обычная вера, прямая и бесхитростная, его не устраивает. Из-за недоверия такой модели отношения к Творцу перед рассудком Ивана возникает множество вопросов, с которыми тот не может справиться. В поисках ответов он, подобно европейским вольнодумцам, изобретает различные хитроумные интеллектуальные уловки, пытаясь разными способами унизить Бога и вознести человека. При всех этих усилиях тонкий ум выказывает необыкновенную гибкость, находчивость и, как мы сегодня сказали бы, креативность. Это хорошо видно на примере рассуждений такого рода: «Объявляю, что принимаю Бога прямо и просто. Но вот, однако, что надо отметить: если Бог есть и если Он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал Он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства. Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее — все бытие было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет Бога: есть ли он или нет? Все это вопросы, совершенно не свойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях. Итак, принимаю Бога, и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к которому стремится вселенная и которое само „бе к Богу“ и которое есть само Бог, ну и прочее и прочее, и так далее в бесконечность. Слов-то много на этот счет наделано. Кажется, уж я на хорошей дороге — а? Ну так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять».
В этом монологе все перемешалось: принятие и непринятие, за здравие и за упокой, показные реверансы в сторону Творца и завуалированные упреки в Его адрес. Все это похоже на то, как если бы некий критик, знаток живописи пришел в мастерскую к художнику и заявил ему: «Я тебя как художника принимаю, но твои картины принять не могу». Но ведь это двойной удар — не только по творениям, но и по творцу, удар в самое сердце художника, по его самочувствию, самосознанию, самовосприятию себя как художника.
В приговорах такого рода налицо смешение непомерной категоричности с бесшабашной неосновательностью. Когда Иван заявляет, что не принимает мира Божьего, то он пытается взвалить на Бога ответственность за греховное состояние мира, падшего по вине не Бога, а человека, не склонного отличать свободу от своеволия. И самое характерное здесь то, что Иван как будто и не замечает, что его слова принимают вид решительного богоборческого жеста, посредством которого все переворачивается и ставится с ног на голову и Бог оказывается без вины виноватым.
В действительности дело обстоит противоположным образом: не Бог виновен перед миром, а, как говорит апостол Павел в Послании к Римлянам, «весь мир становится виновным перед Богом» (Рим. 3, 19). Человек пал не по Божьей воле, а по своей. Он был свободен, когда избрал путь своеволия. Он был свободен, когда погружал окружающий мир в пучину зла все глубже и глубже. И ответственность за то, что чаша мира переполнилась пороками и преступлениями, лежит на человеке, а не на Боге. Но Иван пытается переложить всю вину с людей на Бога, и в результате возникает ситуация, когда творение обвиняет Творца и фактически становится в позицию богоборца. Хотя в Библии и утверждается, что человек есть существо, «стоящее под законом», но Иван категорически не желает этого. Лично ему больше нравится стоять над законом, потому Алеша справедливо и говорит ему, что это бунт.
Толстой так же, как и Иван Карамазов, предпочитал стоять над законом. Всю жизнь ему не хотелось «стоять под законом». Даже к закону смерти он относился таким же образом и временами мечтал о том, что, может быть, для него, великого и гениального, смерть сделает исключение. Но человеку, остающемуся плотским и душевным существом и к тому же не принявшему дар веры в Христа как Бога, не дано победить смерть.
Европейская культура
— кладбище
обветшавших святынь
Скептическая теология Ивана несет на себе отчетливый отпечаток европейских влияний. И хотя о нем самом нельзя сказать, что он — «русский европеец», но наклонность к принятию многого из того, чем жила и живет Европа, в нем весьма ощутима. Впрочем, отношение Ивана к европейской культуре весьма избирательно. Он говорит брату: «Я хочу в Европу съездить, Алеша… и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более».
Для Ивана с его атеистическим сознанием Европа, по которой уже давно бродил призрак секуляризма, — это опустевший дом без хозяина, это склад, музей, наполненный некогда живыми, а ныне омертвевшими религиозными ценностями. И этот его взгляд также очень похож на позицию Толстого, для которого европейская культура — точно такое же хранилище обветшавших святынь. Для них обоих Иисус Христос — всего лишь «дорогой покойник», о котором можно лишь вспоминать и плакать. Можно чтить память о Нем, но всерьез рассчитывать на Его реальное участие в текущей жизни уже не приходится.
Алеша, отвечая Ивану, тут же выдвигает противоположную мысль: «Надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали». Он имеет в виду прежде всего христианские ценности и смыслы, которыми некогда жили европейцы, которыми они дорожили и которым поклонялись. Но Иван о подобной реанимации и не помышляет. Европа, Россия, весь мир представляются ему в состоянии полного и окончательного разрыва с Богом, и эта мысль воздействует на него опустошительно, наполняет его мрачной злостью. Он не собирается пребывать долго в мире, похожем на кладбище. Даже неистовая карамазовская жажда жизни и любовь к клейким весенним листочкам не могут восполнить образовавшуюся внутри него и все более разраставшуюся тоскливую пустоту. И он всерьез подумывает о своем будущем самоубийстве, называя его «разбиванием кубка о землю». Душа, пребывающая в таком состоянии, оказывается вполне подходящим местом для черта, куда тот в конце концов легко вторгается, чтобы своими лукавыми речами буквально свести Ивана с ума.
Черт Ивана
Карамазова
и демон Льва Толстого
Те страницы романа, где Ивану является черт, многое проясняют в личности и во взглядах нашего героя. В сущности, в сценах с чертом Достоевский показывает, что у каждого мыслящего, но неверующего интеллектуала имеется свой персональный бес. Мы видим, как в личном подполье атеиста, склонного к философствованию и стремящегося продемонстрировать пустоту обезбоженного мироздания, обустраивается личный демон. Это не существо с рогами, хвостом и копытами, каким его изображали в прошлом, а бестелесный, хотя и видимый дух лжи, отрицания, разрушения, тьмы и смерти.
Следует принять во внимание, что во второй половине XIX века публично рассуждать о чертях было уже не принято. Наука к тому времени, казалось бы, уже успела покончить с мистикой и чертовщиной. Однако эта последняя, вытесненная из науки, вполне комфортно обосновалась в искусстве и литературе. Художественное сознание поэтов и писателей стало чем-то вроде пристанища для щекотливых тем, связанных с чертями, бесами, демонами. Это хорошо видно на примерах Байрона, Гёте, Лермонтова, Лотреамона, Бодлера и др. Но в данном случае речь не об этом.
Достоевский не испытывал никакой симпатии к темным, инфернальным существам. В духовной драме Ивана Карамазова он лишь хотел показать незащищенность его внутреннего «я» от вторжений демонических сил. Художественный язык был для этого вполне подходящим средством, и та часть читающей публики, которая далеко отстояла от религии и уже не принимала всерьез истин веры, вполне благосклонно относилась к художественно-эстетической манере их подачи.
Д. Мережковский полагал, что многое из того, о чем в «Братьях Карамазовых» говорит черт, — это мысли самого Достоевского. Но утверждения такого рода должны, по всей видимости, вызвать реакцию протеста у каждого, кто считает Достоевского христианином. Однако если вдуматься, то протестовать, скорее всего, не стоит. Ведь страшны не антихристианские мысли, а антихристианские убеждения сами по себе. Опасно попустительское отношение к ним. Греховные мысли, нечистые помыслы способны время от времени появляться в голове любого верующего. Вспыхивая в сознании, они либо проносятся, как молнии, и исчезают, либо застревают на короткое или длительное время, причиняя беспокойство, а то и серьезный урон. Если человек духовно бодрствует и пребывает в полном вооружении христианского воина, защищенного щитом веры, то греховные помыслы ему не страшны. Он знает, как с ними бороться. Но если он духовно разоружен, если его система защиты повреждена, а сам про себя он даже не может точно сказать, верует он или нет, то дела его плохи.
Когда черт начинает откровенничать с Иваном и доверительно сообщает, что водит того между верой и безверием, то эта констатация напоминает духовное состояние, в котором пребывал в то же самое время и Толстой. Внутри человеческого «я», не могущего определиться со своим отношением к Богу, раскачивающегося между верой и безверием подобно маятнику, легко находит прибежище демон отрицания.
Характерное свидетельство власти духа тьмы над Толстым оставила его сестра Мария Николаевна Толстая. Она была монахиней, и ей как-то приснился сон, в котором привиделся кабинет Льва Николаевича. Он сидит за письменным столом. Рядом лампа под темным абажуром. На лице печать тяжкого раздумья и какого-то отчаяния. Кругом густой мрак, и только на лицо падает свет лампы. И вдруг потолок раскрывается, и оттуда начинает литься ослепительный, чудный, неземной свет, и в этом свете — Господь Иисус Христос. Он распростирает Свои руки над Львом Николаевичем и как бы защищает его от натиска тьмы. Но тот ничего не замечает. И она хочет крикнуть брату: «Лёвушка! Взгляни же наверх!» Но тут вдруг из самой гущи мрака начинает проступать и выдвигаться иная фигура, страшная, жестокая. Это существо кладет свои руки на глаза Льва Николаевича и закрывает от него чудный свет. И сестра видит, как брат делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти страшные руки… И тут она просыпается, не увидев, победил ли свет тьму, или тьма одолела свет.
Та же Мария Николаевна сетовала: «Ведь Лёвочка какой человек-то был! Совершенно замечательный! И как интересно писал! А вот теперь как засел за свои толкования Евангелий, сил никаких нет. Верно, всегда в нем был бес!»
Сходные мнения высказывали и другие люди, знавшие Толстого. Так, например, однажды, когда ему рассказали о кощунствах в церкви одного пьяного приват-доцента, то писатель начал, словно одержимый, неистово восторгаться и хохотать.
Бес обнаруживал свое присутствие в Толстом и тогда, когда тот ощущал побуждения к самоубийству или когда бросал кощунственные реплики по поводу Богоматери. Вот одно из красноречивых тому свидетельств. У него был крестник П. В. Истомин. Его сестра оставила запись характерной сцены, героем, а точнее, антигероем которой был Толстой: «В Москве жила графиня Клейнмихель, верующая и с очень решительным характером. В приемный день у нее собиралось много гостей. Шел общий разговор о новом явлении чудотворного образа Божией Матери. Входит Толстой, садится в кресло и, прислушавшись к разговору, позволил себе высказать о Божией Матери оскорбительные слова, которые я не хочу даже повторять, но знаю их, так как мать моя присутствовала при этом. Графиня встала и молча нажала кнопку звонка на столе. В дверях появился лакей. „Выведите отсюда этого господина!“ — сказала она ему, указав на Толстого. Лакей подошел и вывел его при всем обществе из приемной гостиной!»
Многие христианские богословы склонны рассматривать темные соблазны, одолевавшие Толстого, как свидетельства его сделки с дьяволом. Так, архиепископ Никон (Рождественский), церковный публицист и редактор духовных изданий, изобразил такую сцену: «И тогда сатана явился к нему, повел его на гору, показал ему мир и сказал ему: „Поклонись мне, и я весь мир положу у ног твоих и дам уму твоему веселие, которое тебя поднимет над всеми людьми“. И Толстой поклонился сатане, и сатана сдержал свое слово. Совершилось что-то совсем сверхъестественное, что-то непостижимое, что-то чуду подобное. Толстой стал печатать свои лжевоззрения, свои заветы новой религии, вдохновляясь наскоро схватываемыми из книг познаниями и пользуясь своим большим умом. И что же? Тот самый мир, который… не знал Толстого как гения беллетристики, бросился на все революционные во всех областях жизни его проповеди с жаждою не только их читать, но воспринимать их, и по всему миру пронеслась проповедь толстовского учения, и во всех странах земного шара явились толпы преклоняющих, во исполнение обещания сатаны, перед Толстым колена».
Все эти свидетельства и критические оценки говорят об одном: существует древняя миросозерцательная парадигма, называемая богоотступничеством, фаустовской темой, сделкой с дьяволом и т. д. Она стара как мир, распространена во всех временах и культурах, а в эпохи активизации секулярных умонастроений ее носители встречаются на каждом шагу. И примеров тому можно приводить множество. Ограничусь одним — стихотворением Шарля Бодлера «Наказание гордости». В образе его героя, богослова-богоборца, узнаются некоторые черты духовной личности Льва Толстого. Разумеется, поэтический образ не списан с русского писателя. Просто Бодлер запечатлел именно тот тип интеллектуала-теолога, к которому принадлежал и Толстой:
В век Теологии, когда она
взросла,
Как сеть цветущая, и землю оплела
(Гласит предание), жил доктор знаменитый.
Он свет угаснувший, в бездонной тьме сокрытый,
На дне погибших душ чудесно вновь зажег,
И горний путь пред ним таинственно пролег,
Путь райских радостей и почестей небесных
В обитель чистых душ и духов бестелесных.
Но высота небес для гордых душ страшна,
И в душу гордую вселился Сатана:
«Иисус, — вскричал мудрец, — ты мною возвеличен,
И мною ж будешь ты низвергнут, обезличен:
С твоею славою ты свой сравняешь стыд, —
Как вид зародыша, смешон твой станет вид!»
Вскричал — и в тот же миг сломился дух упорный,
И солнца светлый лик вдруг креп задернул черный,
И вдруг в его мозгу хаос заклокотал;
Затих померкший храм, где некогда блистал
Торжественный обряд святых великолепий;
Теперь все тихо в нем, навек замкнутом склепе.
И он с тех пор везде блуждает, словно пес;
Не видя ничего вокруг, слепой от слез,
Блуждая по лугам, навек лишенный света,
Не отличает он в бреду зимы от лета,
Не нужный никому и мерзостный для всех,
У злых детей одних будя веселый смех.
В завершение могу добавить к этому одно личное впечатление, Вспоминается увиденный когда-то давно, еще в студенческие времена, примечательный экспонат из ленинградского Музея истории религии и атеизма, который при советской власти располагался в Казанском соборе. Это была довольно большая икона, изображавшая преисподнюю, сатану и Льва Толстого, зажатого его лапами, как клещами. Не знаю, где она находится сейчас. Хорошо помню то сильное впечатление, которое она производила, и думаю, что каждый, кому довелось увидеть ее хотя бы раз, уже не забудет ее никогда. И конечно, про устрашающие изображения такого рода не скажешь, что они сочинены на пустом месте.
Бунт Великого инквизитора
В этой части разговора нельзя обойти вниманием самое впечатляющее из сочинений Ивана Карамазова — его поэму «Великий инквизитор». Образ инквизитора чрезвычайно многозначен, символичен и даже парадигматичен. Он вобрал в себя многие черты духовных судеб людей, генетически связанных с христианской культурой, воспитанных в ней, но затем отошедших от нее и превратившихся из христиан в атеистов, богоотрицателей, богоборцев.
Великий инквизитор — это яркий, отчетливо прорисованный тип секулярного человека, идущего путем духовного нисхождения от веры к безверию, от христианства к антихристианству. Его тайная, сокровенная и вместе с тем главная цель — полностью дискредитировать христианство и возвеличить атеизм. Он понимает, что для этого ему нужно в первую очередь дискредитировать Христа. И он пытается сделать это в своем переложении, деконструировании евангельской истории трех искушений Господа в пустыне. Он обвиняет Христа в недальновидности и неумении совершать правильный выбор. Его монолог сводится к тому, что Христос, отвергший в пустыне все искусительные предложения дьявола, был не прав, а вот он, когда-то шагнувший навстречу дьяволу, вставший на его сторону, прав. И вот, двигаясь этим путем, он достиг предельной точки своего неверия и бунта, когда прямо высказывает намерение сжечь Христа. Он убежден, что Христа можно уничтожить посредством простого костра, поскольку Он для инквизитора — не бессмертный, неуязвимый Бог, а всего лишь человек.
Эта поэма Ивана вместе с другими его художественно-теологическими фантазиями не прошла для него бесследно. Чем решительнее и мрачнее проявлялся в нем дух богоборчества, тем отчетливее проступали следы его общего духовного нездоровья. С Иваном происходило почти то же самое, что и с Толстым, в деятельности которого было много такого, что разрушало среду его личного духовного обитания, подрывало его духовное благосостояние. Рассудок регулярно совершал опустошительные набеги на христианские смыслы и ценности. Принимая Христа-человека и говоря ему «да», он одновременно говорил дерзкое «нет» Христу-Богу.
Но, как известно, богоборчество не может остаться безнаказанным. За него человеку приходится расплачиваться. «Мне отмщение, и Аз воздам». И Толстой платил, терпя поражения на многих направлениях: терял смысл жизни, лишался способности радоваться ей, страдал от страха смерти, от осаждавших мыслей о самоубийстве, от не слишком благополучных отношений с женой и детьми. И в этом отношении он также оказался недалеко от Ивана Карамазова, жестоко поплатившегося за свои богоборческие амбиции тяжелой формой сумасшествия.