Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2013
Наталия Мадорская родилась в 1940 году Ленинграде. Окончила в 1963 году ЛГУ С по специальности: “Астрономия”. Кандидат физико-математических наук. С 1970-го по 2008 год работала научным сотрудником в области космических исследований в ЛГУ (СПбГУ) на факультете прикладной математики. В “Неве” публикуется впервые.
Ой, цветет калина…
Долгожданное лето явилось в Ленинград на месяц позже, но зато уж в конце июня стояла несусветная жара, и цвело все подряд. “К черту дела! Надо ехать на природу”, — думала Лиза.
Но позвонила некая Лидия Петровна и совершенно будничным голосом, как будто это происходит с ней каждый день, сообщила, что умерла ее дочь Татьяна. А хоронят ее в Пушкине, где она и жила.
Раньше Лиза и произносить-то не могла такие слова, как кладбище, похороны или, не дай Господи, гроб. Но теперь, когда она потеряла всех родных, у нее появился некоторый иммунитет, что ли, к “чужим” похоронам. Слез уже не хватало, чтобы обо всех плакать. А Татьяну она и знала-то только через Регину, с которой та работала в одном институте.
— Приезжайте с Региной, — приказным тоном сказала Лидия Петровна. — Таня, больная, о вас, Лиза, вспоминала.
Что там она вспоминала, Лиза спрашивать не стала. Все равно, матери в таком деле не откажешь. Так что за город поехать пришлось, хотя и по другому поводу.
С Региной встретились уже в электричке. После взаимных возгласов: “Какой ужас, какой ужал, рак бьет уже по сорокалетним, бедная Танька!” — некоторое время молчали. Двое школьников, над которыми они стояли, сначала внимательно слушали их разговор, потом враз и крепко заснули и, проснувшись внезапно на нужной им остановке, рванули к выходу. “Не садись, — остановила ее Регина. — Выходим на следующей”.
— Что это ты вся в черном? — вдруг заметила Лиза, когда они переходили привокзальную площадь. — И даже с черной повязкой на голове? Ты ж ей не родственница.
— А я буду говорить речь!
— Почему именно ты?
— Я должна сказать речь от сотрудников института.
— А тебя кто-то просил?
— Нет.
— Надо же! — удивилась Лиза. — Всегда найдется человек, который любит молотить языком у гроба. Ну, чего болтать, когда человек умер?
— Матери это будет приятно. Кстати, этот наряд у меня специально для похорон.
— Да, а как мать?
— А никак. Все буквально поражены. Она же так любила Таньку. А когда та умерла, пожала врачу руку и торжественно сказала: “Большое спасибо! Вы сделали все, что могли”. Стихи помнишь: “Если бы выставить в музее плачущего большевика…”
— А кем она раньше была? До пенсии?
— Партийным секретарем какой-то фабрики.
— Все равно это странно. А может, когда Таня умерла, она была в шоке?
— Не знаю. Врач был от ее слов в шоке — это точно.
Пушкин, по которому они шли, казалось, жил какой-то другой, отличной от Питера жизнью: умиротворенность читалась на лицах. Должно быть, постоянное общение с природой снимало любой стресс.
Однако некоторая вальяжность в глазах встречных моментально сменялась оцепенением при взгляде на величественную Регину, как будто траурный наряд ее напоминал им о том страшном, чего не избежать никому.
“Почему художники всегда рисуют смерть в виде высохшей старухи с косой? Что бы изобразить такую монументальную даму в черном? У нее густые короткие волосы цвета ржавчины и гладкая загорелая кожа. Но в тяжелой и осторожной поступи, в мешках под глазами уже таится страшная перспектива”.
Лиза еще раз взглянула на Регину и содрогнулась: “Ну и воображение у меня!”
Они вошли в ворота больницы и сразу увидели два автобуса с черной полосой и множеством людей, часть из которых с трагическим выражением на лицах сидела в тени у забора.
— Вот это да! — сказала Регина и поправила шарфик. — Весь наш НИИ во главе с директором.
— А где директор, где? — спросила Лиза.
— Вон. Во главе свиты.
— Ну, ты иди, — сказала Лиза. — Возьми и мои цветы. Подойди к матери.
— А ты что же?
— Не люблю смотреть на покойников.
— А чего ж приехала?
— Я же говорила. Мать попросила. Да и думала, что народу не будет. Я, между прочим, ее мать никогда не видела. Но все равно — как откажешься? Иди, иди. — Лиза села на скамейку и стала глядеть на народ.
Исчезнувшая в здании, похожем на церковь, Регина вышла минут через пятнадцать.
— Ну что?
— Ужасно.
— А что мать?
— Стоит у гроба и всем пожимает руки, как будто ей дали Ленинскую премию.
— Плачет?
— Не думает.
— Так, может, она Таньке — мачеха и только сейчас это поняла? Как в индий-
ском фильме.
— Ты бы не острила!
— А я и не острю,— устыдилась Лиза. — У меня так получается. Не со зла. Мышление такое.
— У Таньки тоже было такое мышление. Я у нее в больнице была: вся желтая, за бок держится, а анекдоты травит. Натура-то не изменилась, — Регина вытерла слезы. — Видела бы Танька, сколько к ней народу придет!
— А ко мне никто не придет, — сказала Лиза.
— Я приду и речь скажу.
— А вот этого — не надо. И другим не давай. Скажи: покойница терпеть не могла болтовни у гроба.
Из морга повалил народ: мужчины с трудом вынесли гроб, женщины под руки вывели заплаканного отца Тани. Мать, высокая женщина с седой прической, отливающей голубым, шла сама:
— Так. Внимание! Все садятся в машину. На кладбище, товарищи!
На кладбище, пока директор и торжественная Регина несли какой-то бред, Лиза вдруг вспомнила Таньку на чьей-то даче в желтом сарафане, с венком на голове и заплакала, невзирая на иммунитет к чужим похоронам.
Дома долго толпились в маленькой прихожей: все сразу не помещались. Отчаянно лаяла любимая Танина такса Фредди. Наконец все образовалось.
Отец с большим трудом поднялся из-за стола и постучал вилкой по стакану.
— Говорят, все в природе целесообразно, — сказал он, задыхаясь от старости и слез. — А какая целесообразность в том, что умерла она, когда должен был умереть я? — он помолчал немного и сел.
— Чего это Танька называла его старым маразматиком? — прошептала Регина на ухо Лизе. — Умнее не скажешь! — и дотронулась до матери, сидящей рядом: — Как вы замечательно держитесь, Лидия Петровна.
— Оставь ты эту железобетонную бабу в покое, — тихо сказала ей Лиза. — Как тебе хочется, чтобы она непременно рыдала.
После паузы, прерываемой тяжелыми вздохами, гости шумно заговорили. Вспоминали, как покойница замечательно работала, как она любила жизнь. Желали, чтобы земля была ей пухом. Активно ели и пили. Хвалили кулинарное искусство хозяйки.
Лидия Петровна внимательно выслушивала каждого оратора, привставала после каждого тоста, благодарила за теплые слова о Татьяне, прикладывала платок к глазам.
Потом все опять долго толпились в прихожей, желали ей большого мужества.
— Если вам что-нибудь понадобится, — сказал директор, — обращайтесь прямо ко мне.
Наконец все ушли.
— Ну вот и похоронили Таньку, — сказала Регина, когда они вышли на улицу.
Лиза не ответила.
В электричке она молча глядела в окно, на желтые поля, поросшие сурепкой, а видела Лидию Петровну, одобрительно кивающую каждому слову директора, ее строгую прическу и темные круги под глазами.
* * *
Лидия Петровна завернула в газету приготовленную с вечера пачку денег и положила ее в сумку:
— Ну, я пошла!
Отец не ответил. Лежит, уткнувшись носом в стену. Хоть бы у дома никого не было. Начнут сочувствовать, жалеть.
Она несколько раз оглянулась и медленно пошла по направлению к станции. Кладбище на горке, как раз напротив дома, если смотреть через железную дорогу. Конечно, ближе. Люди так и поступают — лезут через дорогу. Поезд как раз там набирает скорость. А им лишь бы нарушить. С таким народом разве построишь коммунизм? Ах, да кто его теперь строит?
Фредди так лаял, когда она уходила, и поводок в зубах принес. Нельзя тебе на кладбище, глупый. И так заходит в комнату к Танечке и скулит. А потом начинает выть.
Как страшно выла эта пьяница с первого этажа, когда умер ее сын-алкоголик. Выла и рвала на себе волосы: “Сыночек, сыночка, на кого ты меня покинул?” Безобразная сцена. Стыдно. Не умеют себя в руках держать. А про Танечку их директор сказал: “Лучший наш специалист!” Не думать!
Она внимательно посмотрела, не идет ли поезд, перешла линию по пешеходным мосткам и пошла по противоположной стороне платформы.
Конечно, так дальше, но не лезть же под поезд. А они лезут, здоровье гробят. Со здоровьем у меня неважно. Врачиха так удивилась, когда я попросила сделать и мне снимок, как Танечке. “У вас только песок в почках”. Только! Это когда у другого. Танечка вот не ходила к врачам, и чем это кончилось? А потом плакала дни и ночи. А когда подруги приходили, шутила и смеялась. Мой характер. Нельзя себя распускать.
К станции тихо приближалась электричка. Лидия Петровна всегда любила смотреть, как она подходит. Появляется неожиданно из-за поворота и подкрадывается незаметно. И все ближе и ближе ее разрисованная мордаха. Танечка всегда приезжала из города в первом вагоне. Электричка возникает из-за поворота, а
сердце так и падает: “Танечка едет!” Не думать!
Она сошла с платформы. Теперь поворот и небольшой подъем в гору. Торопиться некуда. Подождут. Из-за таких денег — подождут! Вот люди! Наживаются на чужом горе. Надо бы сообщить, куда надо. Она тогда спросила старшего: “За простой камень — и столько?” Но он сказал: “Вам же невтерпеж, мамаша! Никто раньше года памятники не ставит, а вам понадобился на восьмой день! Почему на восьмой?”
Потому! Танечка сказала: “На этой неделе я умру. Не сжигай меня и поставь памятник”. А почему на восьмой? Не знаю. На девятый опять придут. Будут чавкать. Желать, чтобы земля была пухом. А ни во что я не верю. Ничего там нет.
А как выла соседка, когда умер ее сын-алкоголик. Стыдно так себя вести. Опять? Не думать.
В конторе кладбища ее уже ждали. Старший протянул руку и, не считая, бросил деньги в ящик стола:
— Все тип-топ, мамаша. Пойдемте смотреть.
— Не надо, я сама. Если что не так, вернусь.
— Все так, мамаша.
Дорога к могиле вела вниз. Полуденное солнце светило ей в спину. Казалось, что за эту неделю кладбище стало еще более диким, запущенным. Земляника цветет.
Вот и могила. Памятник серый, гранитный. Ограда красивая. Цветы прижились. Венок от института не украли. Большие деньги взяли могильщики, но и сделали все как надо.
Она обошла памятник со всех сторон, положила сумку на скамейку и присела рядом.
На соседней могиле бурно цвела и тянула свои белые кисти через ограду кладбищенская калина.
Когда же это было? Тоже в конце июня? Ясное утро. Танечка, гибкая, с длинными темными волосами, моет окно. “Начинаем концерт по заявкам, — объявляет она, окуная тряпку в ведро и выпрямляясь. — По просьбе Лидии Петровны из города Пушкина исполняем песню “Ой, цветет калина””.
“Ой, цветет калина в поле у ручья, — заводит она медленно, скосив веселый коричневый глаз в сторону матери, — парня молодого полюбила я…” Она тогда Юрку любила. Крутил он столько лет Танечке голову, а женился неизвестно на ком. Да и другие были не лучше. Все они ее не стоили, а Танечка и в гробу была такая хорошенькая.
Танечки нет, а калина цветет и будет цвести.
“Я никогда больше не увижу, как она цветет”, — тихо, но внятно, произнес Танечкин голос у нее над ухом, и сразу больно рванулось и забухало сердце, и стало трудно дышать.
“Никогда, мама. Никогда”.
“Нет-нет! — хватала она ртом воздух. — Нет”.
“Никогда, мама”.
Лидия Петровна вздрогнула, посмотрела на часы, схватила сумку, вскочила и снова села. Подбородок у нее мелко задрожал.
“Ой, цветет калина в поле у ручья, — жалобно, четко выговаривая слова, запел голос, — почему у тебя кривится рот, мама? Ты плачешь? Не плачь”.
Лидия Петровна зажала рот рукой и изо всех сил зажмурила глаза.
“Парня молодого полюбила я”, — отрешенно пел-выговаривал одинокий голос, и Лидия Петровна, обхватив себя руками, стала медленно раскачиваться в такт мелодии.
“Парня полюбила на свою беду, не могу открыться, слов я не найду…” — голос вдруг стал удаляться, затихать между деревьями, превращаясь в шепот листьев и посвист птиц.
“Ой, нет, подожди, Танечка, я сейчас! — Лидия Петровна рванулась, выскочила за ограду и заметалась между могилами. — Опоздаю!”
“Он живет, не зная ничего о том… Никогда, мама. Никогда”.
“Опоздаю. Где она, тропинка?”
Стебли цветущих растений цеплялись за ее одежду, стремясь удержать. Она задыхалась, разрывая их руками, и почти скользила вниз, по песку.
“Опоздаю. Сделай так, Господи, чтобы я не опоздала. Сделай, и я в тебя поверю. Пусть мне хоть раз в жизни повезет. Сделай так, Господи!”
Она на четвереньках выбралась на насыпь, встала на колени лицом в сторону станции — седая, растрепанная. Никому теперь не нужная.
“Спасибо тебе, Господи!”
Страшная, размалеванная морда электрички росла на глазах, и отчаянно сигналил белый от страха машинист.
И было совсем не стыдно кататься по земле, биться головой о рельсы и выть волчицей, потерявшей детеныша:
— На кого ты меня покинула, Танечка? На кого ты меня покинула, доча?
Лариса в Зазеркалье
Ходить полезно!
О заграничных вояжах я отмечтала еще при коммунистах и не помышляла о них, когда перед моим носом вместо железного занавеса повесили золотой. И все же именно я входила в октябре 1997 года на борт самолета Санкт-Петербург–Гамбург.
Этот подарок, приглашение к себе в гости на месяц, сделала мне подруга Лариса, живущая со своим немцем там, в Зазеркалье. Ради путешествия я способна на многое, поэтому гамлетовские терзания, ехать ли за чужой счет, признаюсь, были недолгими, и, прикупив скромные подарки для Ларисы и ее мужа (миллионера и капиталиста), я на всех порах полетела в Гамбург.
Лариса встретила меня на выходе (поцелуи, вопросы и ответы невпопад) и потащила осматривать аэропорт. Аэропорт как аэропорт был интернационален. Я же мечтала окунуться в подробности именно немецкой жизни.
Наконец-то мы вышли в город! Я набрала в рот побольше воздуха и огляделась в поисках первых впечатлений. И в зоне моего внимания оказались двое мужчин южного типа с метлами в руках. “Турки”, — объяснила Лариса, и мы с чемоданами в руках направились, увы, не к их к личной машине, а к остановке автобуса.
Лариса с мужем жили в самом настоящем двухэтажном особнячке через дорогу от парка. Квартира по нашим понятиям не представляла ничего особенного: никаких джакузи и позолоченных унитазов. Эту дорогущую квартиру они снимали у какой-то фрау — к своим пятидесяти годам миллионер не имел собственной крыши над головой! Возможно, вследствие развода с предыдущей женой.
Муж Ларисы мне понравился: застенчивый Гулливер с карими глазами и густыми не по возрасту ресницами. Он влетел в квартиру, когда мы уже были там, и, стоя в прихожей в пальто и шляпе-тирольке, минут пять тарахтел, обращаясь только к жене. Затем сказал: “Морген”, неловко протянул мне огромную руку и, не раздеваясь, рванул в кухню. Мне показалось, что причина его неудовольствия — я, очередная гостья, но оказалось, что это вовсе не так, а тарахтел он о счетах, которые не туда пришли.
— Общественный транспорт стоит дорого. Бензин тоже. А ходить полезно, — сказала мне Лариса на следующее утро, и мы с ней пошли пешком в центр (два часа туда и столько же обратно).
Так как своих денег у меня практически не было, то через неделю я смогла бы нарисовать план города с закрытыми глазами, тем более что ориентироваться там может любой недоумок: все перекрестки снабжены табличками и стрелками с названиями улиц.
Мои географические познания сыграли со мной хорошую шутку. Я представляла Гамбург угрюмым мегаполисом на берегу холодного Северного моря. На деле благодаря Гольфстриму он оказался совершенным южанином, вроде Киева: в середине октября там цвели розы, а деревья и слышать не желали про листопад. Район, где жили мои хозяева, считался аристократическим: своей чистотой и ухоженностью он сильно смахивал на санаторий ЦК. Ни одной коптящей трубы или покосившегося забора. Цветы, кусты, деревья и обнаглевшие гуси-лебеди на каналах и прудах. Всеобщую гармонию портили граффити, оставленные чьей-то психоватой рукой на стенах самых красивых особняков. Меня долго интриговали эти фразы на неизвестном языке, пока кто-то из авторов не догадался поместить перевод на немецком: да здравствует Курдистан! Вместо отрубания рук за такие художества местная демократия дозволяла здравствовать всем — через неделю мы с Ларисой наблюдали, как курды к чему-то страстно призывали у стен немецкого парламента.
Каналы и речушки, протекающие по “санаторию ЦК”, стремились к озеру, узким концом выходящему в центр города.
Было воскресенье, и вокруг озера, непременно взявшись за руки, прогуливались пары, в основном пожилые: блондинистые дамы с обязательным перманентом и похожие на них отутюженные мужчины, те и другие в спортивных куртках и брюках. Молодые сидели прямо на траве.
Мы с Ларисой сели на скамейку у самой воды, и тотчас же стая лебедей, заметив бублик у меня в руке, с громким хлопаньем крыльев устремилась к нам.
— Что ты вскочила? — рассердилась Лариса. — Никогда не кормила лебедей с рук? Лучше сядь и послушай. Вы в России совершенно ничего не понимаете, — продолжала она. — Не цените вы своего счастья. А я здесь иногда собираю знакомых девочек-немок, рассказываю им, как я жила, они не верят, и мы все плачем.
О чем они плакали
До прихода к власти Горбачева Лариса жила в Союзе и с присущей ей и тогда страстностью во всю ругала наши порядки. Была она фигуриста, красива и пользовалась неизменным успехом у мужчин. Но и к тридцати пяти годам с женихами не везло. Это можно было объяснить только тем, что она любила не брать, как все,
а, наоборот, отдавать все, что имела. А потом учить и учить этому на своем благородном примере.
При этом соревноваться с ней в альтруизме было решительно невозможно. Поэтому даже тот ее ухажер, которого до знакомства с ней успешно “доили” другие дамы, через месяц-другой незаметно перерождался в счастливого альфонса. Этого уже не могла выдержать Лариса. Вернее, ее кошелек: она работала простым инженером в университете, перебиваясь с хлеба на квас.
К счастью, круг ее общения включал не только инженеров, военных, домохозяек, партийных деятелей, художников, балерунов, музыкантов и астрономов, но и валютных проституток. Именно от последних услышала она о большом уважении, которое питают заграничные мужчины к советским дамам и девушкам, и с этих пор начала “мечтать мечту” о принце, который приедет за ней на белом коне, и каждой знакомой, отбывающей на запад, вручать свою фотографию с просьбой посодействовать.
Надо ли говорить, что первый же заморский посланец (фактурный немец, похожий на преуспевающего стоматолога) пал жертвой ее красоты?
— Я хочу заботиться о тебе всю жизнь, — заявил он через час по приезде.
Такое предложение руки и сердца, сделанное в нехарактерной для наших манере, поразило ее больше, чем все последующее: голубое подвенечное платье, кольцо с бриллиантом, свадьба в “Астории” и брачный контракт, по которому она могла не опасаться за свое будущее.
По настоянию мужа она продала свою кооперативную квартиру и купила на эти деньги умопомрачительную песцовую горжетку. Если не считать нудной процедуры оформления документов (дело происходило при Горбачеве), то вся эта сказка разворачивалась в угарном темпе, потому что долго женихаться заморскому принцу было недосуг. В далекой немецкой деревне у него был неухоженный трехэтажный дом, запущенный сад и два безработных балбеса, которые с нетерпением ждали приезда новой мамочки. Вся гоп-компания жила на пенсии по липовой инвалидности (аферист — понятие интернациональное!).
Лариса горячо и с порога начала дарить себя новой родне: мыть и шить, полоть и сажать, готовить и стирать. И первые три месяца ей нравилось ощущать себя замужней дамой, матерью полноценного семейства. На четвертый, прилично освоив немецкий язык, она взялась за любимое занятие: учить других на своем благородном примере. И тут оказалось, что слова “хочу о тебе заботиться” всего лишь блестящая европейская обертка залежалого товара. Члены ее новой семьи с удовольствием поглощали пироги и меняли рубашки по сто раз на дню, но были невыразимо глупы, скучны и ленивы.
“За что продана свобода? — думала Лариса. — За еду? Одежду? Крышу над головой?” Все это было и в Союзе. Плюс друзья, театры, концерты и потенциальная возможность залезать каждодневно на Исаакиевский собор. Ей стал сниться Ленинград, уже переименованный в Санкт-Петербург, и интеллигентное университетское начальство. Выяснилось к тому же, что не так уж она любит природу, как любила раньше. Одно дело — поливать фиалки на подоконнике, и совсем другое — похоронить себя в деревне. Начались скандалы и разговоры о разводе. О разделе имущества думать не приходилось: немецкий суд вряд ли стал бы на сторону чужестранки, да и пасынки пригрозили ей расправой.
Кончилось дело тем, что Лариса от принца сбежала и волею обстоятельств очутилась в Гамбурге — без работы, денег и крыши над головой. Три дня ночевала она на скамейке в парке, потом жила у дальних знакомых, выходцах из Союза. И все это время активно искала работу. Искала и нашла — кассиршей в магазине у китайца.
Гамбургский Гулливер
Выкормышу социалистической системы трудно приспособиться (сегодня мы все это знаем) к десятичасовому рабочему дню под неусыпным взглядом хозяина: не попьешь чайку в рабочее время, не посмеешься над анекдотом. Поэтому независимая по характеру Лариса меняла работу не раз: была официанткой в кафе, горничной, крутилась на огромном блюде в чем мама родила в каком-то баре. (Клиенты наблюдали за этим действом из закрытых кабинок.) Работа обеспечивала ей возможность снимать квартиру, есть и одеваться, но не давала уверенности в завтрашнем дне — ей было за сорок — в любую минуту можно было заболеть и очутиться на улице.
От этого она снова стала “мечтать мечту” о принце, который приедет за ней на белом коне, и с этой целью изучать брачные газеты. Нельзя сказать, чтобы ей повезло сразу: в поисках прошло года два, потому что хотя в Германии полно мужчин, которых по нашим меркам можно счесть принцами, желающих выйти за них замуж гораздо больше.
Во всяком случае, Гулливеру на его объявление пришло шестьдесят ответов с фотографиями. Половину “невест” он отверг сразу, а с остальными начал встречаться.
Интересно, что все свидания проходили по одной схеме. Когда Гулливер вручал претендентке цветы и спрашивал: “Куда пойдем?” — дама, не задумываясь, называла самый дорогой в городе ресторан, а там выбирала в меню самые дорогие блюда. К моменту, когда пришло письмо от Ларисы, Гулливер уже принял твердое решение умереть холостым, точнее, разведенным, потому что одна жена у него когда-то была. Решение решением, но на свидание все же пришел.
— Так куда мы пойдем? — спросил он, ни на что, по правде, не надеясь.
— Как куда? — удивилась Лариса. — Ко мне.
“Это конец”, — подумал Гулливер, когда увидел накрытый по-русски стол с бутылкой дорогущего коньяка.
— Он женился на мне из экономии, — говорила потом Лариса.
Эта была неправда. Гулливер просто не хотел, чтобы его любили за деньги. И в этом отношении ему повезло: его новая жена была бескорыстным, порядочным человеком. Более того, проведшая значительную часть жизни в нищете, она теперь экономила деньги миллионера как свои собственные.
Гулливер не работал сам и не позволял работать Ларисе. Жил на ренту от капитала, вложенного в какие-то акции. Проценты поступали нерегулярно, в ожидании он влезал в долги, нервничал и впадал в депрессию. Но когда эти немалые деньги все же приходили, Лариса по инерции продолжала одеваться на распродажах, таскать тяжести и, имея машину, ходить пешком. Органически не выносила рестораны, потому что дома — “дешевле”. Гулливеру, мечта которого о рачительной хозяйке осуществилась, все это казалось перебором, потому что и он был вынужден ходить пешком и не имел права выпить в баре чашку кофе.
Система питания семьи заслуживала того, чтобы сказать о ней особо, хотя я не берусь утверждать, что так питаются все немцы. Еще до замужества Лариса была поклонницей Брэга, поэтому на завтрак ели мюсли, которые она готовила сама. Потом пили чай без сахара из шиповника, собранного на берегу Эльбы. Обед проходил тоже по системе какого-то, не побоюсь этого слова, мудака: суп — вариация на тему недоваренной чечевицы без соли, отварная рыба и салат из сырых овощей. Ужин, естественно, отдавался врагу.
Эта научно обоснованная система позволяла Ларисе сохранять высокий моральный дух, необходимый для того, чтобы обращать в свою веру других, в отличие от нее, еще здоровых.
Гулливер был полностью солидарен с супругой по части вредного и полезного. Полив поданную ему еду соусом сразу из двух-трех бутылочек, он в один присест расправлялся с содержимым тарелки и с неизменной фразой “шмэк гут” — вкус-
но — исчезал в коридоре. Иногда, правда, Лариса находила у него в кармане счет из ресторана и устраивала большой бенц. Когда же приезжали гости, счастливый Гулливер уже с ее разрешения на всех парах мчался в магазин и закупал все подряд: конфеты, мясо, масло, хлеб и ветчину, чтобы потом под шумок помочь разобраться с этим очередной нахлебнице.
Была ли счастлива Лариса с принцем под номером два, найдя, можно сказать, свою половинку (оба были благородны, умны, ранимы и отзывчивы к чужому горю)? Думаю, да, хотя она ругательски ругала капиталистов и по временам грозила мужу возвращением в Россию. (Эмигранты, как правило, вырастают в больших патриотов.)
Дворцы и барахолки
Не следует думать, что Лариса была жадной, ибо все сэкономленное она не клала в кубышку, а тратила на подруг: за так называемый “свой счет” она не только принимала нас в Гамбурге, но и возила по другим городам. Как меня.
Расписывать места, где мы с Ларисой побывали, не берусь. Расскажу о суммарном впечатлении, которое они производят на человека, впервые попавшего на Запад.
В первую неделю он рискует вывихнуть челюсть, так как все время ходит с открытым ртом. Но дней через десять от интенсивного и непрерывного разглядывания в голове начинают кружиться и сливаться памятники и особняки, дворцы и ратуши, и от каждого города в памяти остаются один или два элемента. При словах “город Киль”, например, мозг выдает длинную набережную и вокзал, в котором нет ни одной скамейки. “Проклятые частники хотят, — слышу я голос Ларисы, — чтобы ты дожидалась прихода поезда в ресторане”. В Бремене помню площадь, окруженную огромными соборами, и трио наших, исполняющих нечто под гармонь.
Одновременно с духовным насыщением, а потом и пресыщением происходит постепенное привыкание к мысли, что здесь, среди ирреальной красоты и чистоты, живут обыкновенные люди. И наконец наступает момент, когда эта действительность становится нормой. Кончается праздник, и начинается “просто жизнь” с такими же, как в России, проблемами: где достать денег? Где доставать и доставать их в таком количестве, чтобы удовлетворять мгновенно взлетающие к небесам потребности? В этом, по-моему, и состоит причина эмигрантской тоски: покинувший родину (зачастую ценой огромных моральных и материальных жертв) начинает казаться себе дураком, всего лишь сменившим один диван на другой.
Между тем в конце октября наступил день моего отъезда. Гулливер был занят и с нами в аэропорт не поехал, но жене обо мне сказал: “Она единственная, которая интересовалась Германией, а не бегала по магазинам. Скажи: пусть приезжает еще”.
Бедный Гулливер! Не видел он чемоданы, набитые немыслимым барахлом, которое Лариса тайком от него заставила меня купить на вторичном рынке! Чемоданы, которые мы волокли на себе до автобусной остановки, чтобы “не обогащать проклятых частников таксистов”!