Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2013
Войти в зазеркалье
“Сергей Михайлович Бонди. К 120-летию со дня рождения. Статьи. Письма. Воспоминания современников”. М.: Изд-во Московского университета, 2013
Говорят, Сергей Михайлович Бонди, чья книга лежит сейчас передо мной, мог писать сразу двумя руками, а записанный им текст читался с помощью зеркала. Этого аттракциона в исполнении уважаемого профессора я не видела — видела другое: Бонди был вхож в “зазеркалье” пушкинских рукописей, был напитан ими, знал и разбирал пушкинский почерк, все его черточки и закорючки, мог прочитывать недописанные, зачеркнутые или пропущенные слова, а еще — расшифровывать спрятанные за строчками смыслы. Сергей Михайлович любил и умел реконструировать мысль гения, а по слову того же Пушкина, “следовать за мыслями великого человека — есть наука самая занимательная”. И вот этой-то “занимательной наукой”, этим накопленным за долгие годы “эмоциональным знанием” он делился со своими студентами.
И сколько же поколений учившихся на филфаке Педагогического института имени Потемкина или Московского государственного университета прошли через эти потрясающие лекции и семинары, через общение с этим редкостным ученым и человеком. Читала воспоминания учеников Сергея Михайловича, к коим причисляю и себя, и не покидала мысль, что эти люди передают по цепочке полученную от учителя прививку интеллигентности, и, пока они живы, в обществе будет жить и этот дух. Мы с сестрой учились в другом вузе, но лекции СМ посещали, по-честному отпрашиваясь с семинара в родном институте. Доцент Д. — тогда молодой, подающий надежды лингвист, затем заведующий кафедрой — отпускал нас с сестрой по очереди, видно, тоже понимая уникальность лекций Сергея Михайловича. А начали мы посещать эти лекции, еще учась в школе, и, судя по воспоминаниям, не были в этом одиноки. Увидев книгу о любимом профессоре на полке московского “Библио-Глобуса”, я обрадовалась несказанно — давно пришла пора собрать его затерянные, малоизвестные статьи, напечатать письма, вообще рассказать о “феномене Бонди”.
Книга, о которой пишу, частично выполняет эту задачу. Говорю “частично”, ибо трудно охватить полностью такую жизнь, высветить все уголки и напечатать все письма. Публикаторами (Н. С. Бонди и В. П. Каширниковым) выбраны наиболее значимые из неопубликованного или малоизвестного наследия ученого. По-настоящему жаль, что под статьями отсутствуют даты их написания или первой публикации. Не зная, когда была написана и была ли опубликована великолепная статья Бонди “Тредиаковский, Ломоносов и Сумароков”, сложнее определить степень ее новаторства и новизны и последующий резонанс в истории литературы и в теории стиха. Исходя из текста статьи, можно предположить, что писалась она где-то в начале 1930-х, писалась первопроходцем-зачинателем, прокладывающим тропинку в девственных снегах отечественной истории и литературы. Здесь был бы необходим комментарий. С другой стороны, даже если комментарий дан, и вполне обстоятельный, как, например, в разделе “Бонди и Мейерхольд”, вопросы все равно остаются. Сергей Михайлович был знаком с маститым режиссером с 1912 года, преподавал в его студии, перед арестом и гибелью мастера помогал ему в постановке оперы В. Крюкова “Станционный смотритель”. В сборнике приводится письмо Сергея Михайловича о Вс. Эм. Мейерхольде от 15–16 сентября 1955 года в комиссию по реабилитации. Письмо, поражающее не только мужеством, но и глубиной понимания искусства замечательного режиссера. Учитывая, что Мейерхольд постоянно подвергался обвинению в формализме, Бонди пишет, что еще в пору первого с ним знакомства тот питал “ненависть ко всему серому, бесформенному, слабому, натуралистическому”, что Всеволоду Эмильевичу “как режиссеру всегда был абсолютно чужд формализм, то есть — выпячивание формы в ущерб содержанию…” Письмо Бонди — это, по существу, развернутая статья с оценкой деятельности Мейерхольда как талантливого и оригинального художника. Была ли она напечатана в период “оттепели” или потонула в архивах реабилитационной комиссии? Комментаторы не уточняют ни судьбу письма, ни того, из каких источников оно было извлечено. И чтобы покончить с этой стороной сборника, скажу, что все огрехи, связанные с неполнотой или отсутствием комментария, а также с большим числом невыверенных ошибок, разбросанных по всем материалам книги, отношу только за счет того, что ее спешили напечатать к определенному сроку. Иначе трудно объяснить то, что такое серьезное издательство, как издательство Московского университета, могло выпустить книгу о крупном ученом-филологе без необходимого корректорско-редакторского обеспечения.
Разделы сборника — “Статьи Бонди”, “Бонди и Гнесин”, “Бонди и Мейерхольд”, “Бонди — редактор”, “Письма к друзьям”, “Воспоминания о С. М. Бонди” — дают представление о разносторонней личности Сергея Михайловича. Был он замечательным ученым, пушкинистом-текстологом, стиховедом, педагогом, но также человеком, бесконечно увлеченным музыкой и театром. Мне интересно было узнать, что вся семья Бонди была близко связана с Гнесиным и что юный Сергей помогал Михаилу Фабиановичу в его занятиях “музыкальным чтением” в театре. Не удивлюсь, если кто-нибудь из современных режиссеров или актеров подхватит эту увлекшую самого Мейерхольда, но забытую ныне идею “музыкального чтения” в драме. В книге приведены нотные записи этого необычного — отличающегося от мелодекламации — исполнения отдельных мест античных трагедий и русских романсов.
Из воспоминаний дочери, Натальи Сергеевны Бонди, узнаем, что к музыке у ее отца было особое пристрастие, что он играл на альте и на фортепьяно и вообще обладал недюжинными музыкальными способностями. Например, знал и мог спеть любой фрагмент из всех русских опер XIX века. Мог импровизационно исполнить на заданный поэтический текст романс в стиле Чайковского или Глинки. Рассказывая о музыкальных дарованиях отца, Наталья Сергеевна упоминает имя “известного композитора” Владимира Николаевича Крюкова, друга Сергея Бонди. В интернете нашла о Владимире Крюкове совсем немного, в наши дни уже другой композитор сочинил оперу на сюжет “Станционного смотрителя”, и имя В. Крюкова, некогда связанное с театром имени К. С. Станиславского, с Мейерхольдом и Бонди, ныне оказалось полностью забытым. Может быть, незаслуженно?
Тяга к музыке отчасти объясняет и постоянный интерес Бонди к стихам, к их первооснове — ритму, к вопросу о стихотворных размерах и вообще к теории стихосложения как таковой, включающей различные системы. Начав с обобщающей статьи о родоначальниках российской силлаботоники — Тредиаковском, Ломоносове и Сумарокове (у Бонди система называется “тонической”), — Сергей Михайлович и в дальнейшем возвращался к размышлениям о природе стихотворной речи. В его письмах к поэту-стиховеду Сергею Боброву высказывается мечта, что “когда-нибудь и у меня руки дойдут до стиховедческой книжки”. Руки до книжки не дошли, но прочитанный профессором курс лекций по стихосложению, а также блестящие мысли о ритме стиха, оппонирующие мнению Боброва (как доказательство Бонди трогательно приводит в письме таблицу с подсчетом слогов и ударений в блоковском “Она пришла с мороза…”), — свидетельство того, что в голове ученого такая книжка сложилась — книжка с новым подходом к вопросам стиховедения.
Здесь к месту сказать о том, на что постоянно сетовал и сам Сергей Михайлович и о чем сожалели его друзья: прекрасный лектор, Бонди оставил после себя мало книг, писал он с трудом, преодолевая непомерное сопротивление, как кажется, не столько материала, сколько своей натуры. С другой стороны, даже то немногое, что было им написано и напечатано — даже комментарии к памятному детгизовскому изданию пушкинской драматургии — несет такую бездну новых и важных мыслей о Пушкине и его работе (это слово СМ предпочитал слову “творчество”, особенно если говорил о себе), что уже не так горько читать такие строчки в письме 1967 года к тому же Сергею Боброву: “Мы еще должны что-то сделать, а уж если говорить обо мне — то я все еще должен сделать, непростительно затянул свои научно-писательские обязательства” (выделено и подчеркнуто С. М. Бонди). В это время ученому, родившемуся в 1891 году, было 76 лет.
Не будем забывать и о времени, на которое пришлись лучшие годы исследователя, — эпоху сталинщины. В зловещем 1937 году с помпой отмечалось столетие со дня гибели Пушкина (знаменательно, что отмечался юбилей гибели, а не рождения!). К этой дате коллектив превосходных пушкинистов, выпестованных еще в дореволюционных университетах (кстати, очень многие исследователи Пушкина вышли из знаменитого “пушкинского семинария” Семена Афанасьевича Венгерова: В. М. Жирмунский, Б. В. Томашевский, Н. В. Измайлов, Б. М. Эйхенбаум, Ю. Н. Тынянов, а также Сергей Бонди), готовили академическое издание Полного собрания сочинений Пушкина. Но произошла катастрофа. Собрание вышло без комментариев. Многолетняя работа ученых-пушкинистов осталась невостребованной. Почему?
В те годы все зависело от воли одного человека. Говорят, Сталину не понравилось, что комментарий занимал больше томов, чем сами пушкинские тексты. “Большой ученый” почему-то не знал, что комментарии, как правило, превышают размер комментируемого текста, будь то текст Шекспира или Библии. О трагической этой истории Сергей Михайлович рассказывал на своих лекциях, попала она и в сборник — в раздел “Бонди— редактор”. В книге приводятся выдержки из статьи Бонди “Об академическом издании сочинений Пушкина”, завершающейся горестным призывом: “Хотя бы добиться напечатания того, что уже приготовлено, написано — и десятки лет лежит неопубликованным!” Ненапечатанными оказались “интереснейшие комментарии” М. Цявловского к лицейским стихам Пушкина, Б. Томашевского к “Гавриилиаде”, Г. Винокура к “Бахчисарайскому фонтану” и “Цыганам”, Б. Эйхенбаума к “Графу Нулину”, В. Комаровича к “Тазиту”, Н. Измайлова к “Полтаве”, текстологический комментарий С. Бонди к “Кавказскому пленнику”. Вот бы сейчас взяться Пушкинскому дому, во главе которого стоит молодой и увлеченный человек (сужу по его лекции в проекте “Академия” на канале “Культура”), за осуществление этого “завета” Сергея Михайловича Бонди — издать неизданные комментарии. И посвятить эту акцию ученым-пушкинистам, среди которых есть “прямая жертва” сталинского произвола — Юлиан Григорьевич Оксман. Замечательный пушкинист, заместитель директора Пушкинского дома, Оксман на самом верху был обвинен в “активном торможении юбилейных торжеств” и десять лет провел в лагере на Колыме.
Примерно треть книги занимают воспоминания о С. М. Бонди. Сергей Михайлович прожил 92 года, с юности начал преподавать — потому большая часть воспоминаний принадлежит его ученикам, бывшим студентам МГУ и Педагогического института.
В Нагорной проповеди сказано: “По плодам их узнаете их”. Смысл метафоры можно передать так: “Скажи мне, кто твой ученик, и я скажу, кто ты”. Так вот, рада была убедиться, что “плоды” получились отменные, ученики не только продолжили дело учителя — а большая часть воспоминаний принадлежит кандидатам и докторам наук, преподавателям МГУ и других высших учебных заведений, — но и написали об учителе с великой нежностью и любовью, удивляя богатством оставшихся в памяти деталей и непоколебимой уверенностью, что им повезло, как редко кому везет. Схожее ощущение сохранила и я. Сергей Михайлович очень часто просто читал стихотворение, а потом спрашивал аудиторию: о чем оно? Для него самым важным было проникнуть в замысел автора, и он вел нас к пониманию этого замысла от слова к слову, от образа к образу, объясняя и проясняя часто темный и непонятный смысл. Об этом хорошо написала Элеонора Вертоградская, начавшая слушать лекции профессора Бонди аж в 1954 году. Не так давно в толстом журнале наткнулась на рассуждения некой поэтессы о стихотворении Блока “О, я хочу безумно жить”. Поэтесса писала, что для понимания этой блоковской строки ей пришлось прослушать семинар по психологии безумия. Бедная, она явно не прошла школу Сергея Бонди, а потому не поняла точного смысла строки, неправильно истолковав значение слова “безумно”, в контексте стихотворения обозначающего всего-навсего сильную степень желания, а вовсе не потерю рассудка. Простой, далекий от “турбинизма” (словцо Бонди, не терпящего, когда толкователь слышит только себя, а не автора) метод Бонди был вовсе не так прост. Чтобы так учить, нужно было много знать, быть текстологом высшей пробы, иметь поразительное художественное чутье и тонкий вкус. Нет, не зря Сергей Михайлович с восхищением говорил об “абсолютном художественном вкусе” Белинского, видно, ощущал в этом свое сходство с великим открывателем талантов. Все “вспоминатели” пишут об особой атмосфере, которую нес в себе Сергей Михайлович и которая возникала на его лекциях и семинарах. Он, принадлежавший к поколению Маяковского и Цветаевой, ассоциировался с пушкинской эпохой, словно изучение пушкинских рукописей сделало его современником и даже приятелем Александра Сергеевича.
Скорей всего, именно эта несовременность и облика, и поведения мешала Сергею Михайловичу слиться с массой советской профессуры, он и не сливался. И это вызывало раздражение и настороженность у факультетского начальства. В 1950-х годах Бонди подвергался травле, шла речь об его увольнении из университета, секретарь партбюро Кулешов отказался дать ему “выездную” характеристику для чтения лекций в Сорбонне. Элеонора Вертоградская, свидетельница этой травли, не побоявшаяся выступить на партсобрании в защиту профессора, пишет в своих воспоминаниях: “С. М. Бонди оказался замурован в идеологических запретах и вакууме замалчивания. Он был лишен возможности реализовать в полном объеме свои исключительные дарования”.
В письме к своей ученице Людмиле Стефанчук Бонди высказал, как кажется, свое гражданское кредо: “…если не хочешь в этом всем участвовать (имеется в виду — в современной жизни. — И. Ч.), бороться, делать, что можешь, и не имеешь возможности уехать за границу — то тебя ждет духовная гибель, мучительная и неминуемая”. Бонди “делал, что мог”, старался быть лояльным к властям — как в случае с подписанием им письма университетских профессоров с осуждением Синявского и Даниэля, — но при этом оставался “опальным”, “чужим”, на подозрении у властей. Кстати, в связи с письмом приходит в голову Шостакович, который в последние годы, по словам Соломона Волкова, подписывал любые письма (держа их вверх ногами), только бы оставили в покое и дали возможность писать музыку — в ней он был предельно исповедален.
По поводу “лояльности” профессора к властям можно спорить. Наталья Сергеевна Бонди убеждена, что ее отец абсоютно не принимал тоталитарного режима. Скорей всего, так оно и было. Но при этом Сергей Михайлович был далек от диссидентства, боролся с неправдой своим способом — в студенческой аудитории, забитой на его лекциях до отказа; он был природным воспитателем юношества, причем воспитывал не только содержанием своих лекций, но и обликом, манерами, великолепной остроумной речью.
Сказала о манерах — и подумала, что они у Бонди могли быть врожденными, от предков. Ведь как пишет Н. С. Бонди, их фамилия восходит к французскому графу Тайпье де Бонди, приближенному известного “дюка” Ришелье, основателя Одессы, — оба прибыли в Россию после Великой французской революции.
Сергей Михайлович не дожил до перестройки, открывшей для россиян границы. Будучи советским профессором, он так и не увидел земли своих предков Франции, не прочел лекций в Сорбонне. Но на родине — и это отрадно — о нем не забывают. Тому свидетельство книга, которую всем рекомендую.
Ирина Чайковская