Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2013
Евгений Каминский
Евгений Юрьевич Каминский родился в 1957 году. Поэт, прозаик, переводчик. Автор восьми книг стихотворений и нескольких книг прозы. Публиковался в журналах “Октябрь”, “Звезда”, “Юность”, “Литературная учеба”, “Волга”, “Урал”, в альманахах “День поэзии”, “Поэзия”, в “Литературной газете”. Участник поэтических антологий “Поздние петербуржцы”, “Строфы века”, “Лучшие стихи 2010года” и многих других. Постоянный автор журнала “Нева”. Лауреат премии Гоголя за 2007 год. Живет в Санкт-Петербурге.
* * *
Как молодое вино
рвет одряхлевшие мехи?
Раз — и навеки темно…
Страха напялив доспехи,
лучше внутри нам, чем вне…
С розой в петлице, куда ты?
Ждет даже в Тотьме во тьме
нас провокатор пернатый.
Этот сопляк соловей,
льющий подлунные речи,
душу отравит скорей
медом своим, чем излечит.
Сам посуди: не смешно ль
сей лженаукой прельститься,
где себя истинный ноль
вдруг возомнил единицей?!
Пьесой смешной, может быть,
но безнадежной, что важно,
где в одну воду входить
главный герой должен дважды?!
Можешь не можешь — терпи
лютые скорби в юдоли…
Лучше замерзнуть в степи
бедной ямщичьей любови,
чем ей довериться: мол,
чем я не вольная птица?!
И к анатому на стол,
быть перестав, приземлиться.
* * *
У, времени языческая власть!
У, гнет временщиков! Ни скинуть бремя,
ни выпасть из времен так, чтобы впасть
мог в детство ты и вновь плевать на время.
Никто нас не отпустит в облака.
Вот и учись терпенью у дебила,
пока здесь, как цыпленка табака,
она тебя, распялив, раздавила.
Пока тебе не то что не вздохнуть —
не высказать любви своей и боли…
Но разве не на волю этот путь —
входить в себя все глубже поневоле?!
Туда как раз, где временного нет,
где есть лишь Тот, Кто смысл всего, и Он-то
в тебе и небо синее, и свет,
и то, что сверх за кромкой горизонта…
* * *
Умники средней руки, всюду, куда ни придешь —
в банке одной пауки, разве что кофе хорош.
Разве не кровь, а “Нестле” пьющие здесь без конца…
девок фривольных филе, хлопцев прикольных ленца…
Жизнь уж не повод, чтоб из времени вечность извлечь,
а бесподобный круиз лайнера давшего течь.
Туфли, часы, пиджаки, “хонды”, “тойоты”, “пежо”…
Точат ножи чужаки: “Скоро вам будет ужо!”
Копится черная злость… Лет через пять или шесть
вкривь полетит здесь и вкось рваными клочьями шерсть.
Кончится ль времени ход или же нет — все одно,
но только сей пароход вечность отправит на дно…
Временный что вам успех, если безвременья кит
разом поглотит там всех и не спеша отцедит?
* * *
И за что либералы
ополчились на Русь,
на мечты-идеалы
допотопных Марусь?
За простывшие избы
первобытной глуши?
За нелепые измы
непутевой души?
Только в этом ли дело?
И не вера ль в Христа
тех Марусь их изъела
и кривит им уста?
Эта, вечно живая,
а не формул клише…
И кровит ножевая
рана в гордой душе.
Больно знать, что иному,
а не вам эта честь:
исчезая, земному
небеса предпочесть.
Что народ этот, сроду
живший с кляпом во рту,
взял и выбрал свободу.
Но — посмертную. Ту.
* * *
Жизнь даже в конце хороша,
раз можно утешиться малым:
большою тарелкой борща,
обещанным вам Ювеналом.
Ведь тут (разве грех аппетит?!)
у духом богатых и нищих
она на усищах шипит,
как пена морская под днищем.
Ее что в Орле, что в Твери
на каждом углу — хоть залейся.
Так что же ты зябнешь? — Бери
граненый стакан, отогрейся.
Пусть в сердце печали печать.
Пусть язвой замучен и астмой,
но стоит ли с жизнью кончать
по случаю жизни несчастной?!
А что если мрак, маета —
все то, что призвал бы к ответу,
и есть та, счастливая, та,
счастливей которой и нету?
А сердца мучительный жар,
все ищущий выход наружу —
тот самый единственный дар,
который для вечности нужен?
* * *
Дух все никак не отринет унылую плоть.
Уж преломил себя, кажется: птица, лети!
Но — то ли страх высоты не дано побороть,
то ли от крыльев отвыкла, дрожа взаперти.
Не улетает. За клетку цепляется, как
с детства привыкший к тюремным благам фраерок —
за распорядок. Свобода такому — лишь враг,
мрак неизвестности, морок колымских дорог.
Где уж такому привычный покинуть насест?!
Даже и думать не смеют такие: “Бежим!”
Ну как свобода догонит тебя там и съест?
“Лучше уж нары, — вздыхает, — и общий режим…”
Что ж, оставайся. Ведь правде, погрязшей во лжи,
небо любить, вжавшись в землю, надежнее тут…
Только уж жизнью отлаженной не дорожи,
ведь все равно у тебя ее там отберут.
* * *
Мир заново написан и потом
залакирован. Ты один, упрямец,
не переписан — и стоишь на том,
со скул своих его стирая глянец.
Все тот же ты, да мир уже иной.
Ох, вынесут тебя вперед ногами,
когда он на тебя пойдет стеной,
ламбаду отбивая сапогами…
Посторонись, уж если не дано
в его шеренги с легким сердцем влиться…
Не суй свой нос в пустое, Сирано,
оставь перо в покое и страницу.
Молчи. И впрямь не стоит ни строки
жизнь, где, за рубль варягу с перепою
загнавши первородство, дураки
обречены до смерти быть толпою.
Где в свет из грязи вышедшая знать
вольна народ оставить свой без гласа
и где горазда истину марать
любая мразь, за горло взяв пегаса.
* * *
Закат не казался бравадой — всерьез багровело вдали.
Помпезного неба громадой придавленный к лону земли,
роптал он: “За что же мне эта в кавычках высокая честь:
в эпохе всей силой поэта вдруг мерзости бездну отверзть?”
И правда, не проще ли было по будням с восьми до пяти
ему, как всем прочим, на мыло привычной дорогой идти?
Не лучше ли было — играя? Не слишком ли был он спрямлен,
когда, доведенный до края, клял эру последних времен?
Когда, безразличный отчизне, отвергнутых истин мотив,
он гнул свою линию жизни, безбожной толпы супротив?..
Теснил секонд-хенд от “Армани”, и свет уж не шел от лица.
Он чувствовал: в этом романе ему не дожить до конца!
Когда слезы больше не в моде, а божьему гласу, сиречь
поэту, нет места в народе, то — кончено, вот о чем речь.
Неважно, в Орле или в Гродно (да просто во мгле голубой!)
поэт будет вам кем угодно и только не будет собой.
Он имя свое позабудет, страстей отдаваясь волне.
Нет, быть он, конечно же, будет, но как-то уже не вполне.
Печального образа рыцарь, дев библиотечных кумир,
вторичному, как говориться, он здесь проиграет турнир…
Отнюдь не прекрасный Иосиф, чтоб ужас в себе побороть,
как шкуру змеиную сбросив с души озверевшую плоть,
пойдет он отсюда все выше на свет фосфорический звезд,
со скрежетом вдруг распрямившись во весь свой готический рост,
в отчизну свою, где сурово так ждет от него наконец
отчета за каждое слово нелицеприятный Отец,
где, вымолвив тихо: “О Боже!”, пронзенный вселенской тоской,
он скажет Отцу: “Невозможен сей мир с его правдой мирской”,
что вся она — кривда, короче, мириться с которой нет сил,
и просит он, чтоб его Отче навеки туда отпустил…
* * *
Не мыслью, добытой вчера,
не целью, отлитой в металле,
а легким, как росчерк пера,
пожить бы мгновеньем в финале!
Когда неба синего мыс
и парус березовой рощи
в тебе облекаются в смысл
доселе не виданной мощи,
когда все привычное тут
в глазах, как у пьяного, ново,
когда тебе словно вернут
тобою забытое слово,
нелепое, может, на вид,
но все еще полное света,
что в сердце вдруг так защемит,
что просто не высказать это.
И сам ты уже — не старик,
а тот еще, смех и беспечность,
мычащий от счастья и в миг
единый вмещающий вечность.
* * *
Кто здесь неравной битвы знал кураж,
кого судьба брала на абордаж,
до нитки обчищала не однажды,
тот знает все: и ненависть, и жажду,
такую, что за каплю — жизнь отдашь!
Тот не умеет делать ход конем,
а просто с болью вымолвит: “Пойдем
и с Ним умрем!” влюбленным идиотом,
пусть после на попятный и идет он,
чтоб век себя сжигать стыда огнем.
Но если намекнет ему Отец,
мол, ты здесь ни как жемчуга ловец,
ни как игрец… Когда, как говорится,
его попросят в бездну удалиться —
он может и взорваться наконец:
“Сто раз меня топили, но живу,
без паруса, снастей, а — на плаву,
с пробоиной в борту, но — кверху носом,
у жизни этой вечно под вопросом,
с обшивкою, разодранной по шву.
Из всех Твоих погибших кораблей
лишь мне на жизнь хватало трех рублей…
но никогда в бутыль, ко дну идущий,
не прятал я: “Спасите наши души”,
“Душа бессмертна” — вот что было в ней!”.