Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2013
Дом Зингера
Когда жизнь так дешево стоит… Письма О. А. Толстой-Воейковой, 1931–1933 годы /Публикация и комментарии Вероники Жобер. СПб.: Нестор-История, 2012. — 360 с., ил.
Письма как роман, как документальное повествование об эпохе великих перемен, о будничной жизни после великих потрясений, о выживании “бывших” — потомственных дворян, чьи предки создавали когда-то славу России. Ольга Александровна Толстая (1858–1936) родилась в семье богатого сызранского помещика, любителя древностей и археолога Александра Васильевича Толстого, приходившегося “красному графу” А. Н. Толстому не очень дальним родственником. Ее муж, Дмитрий Иванович Воейков (1843–1896), также из известной дворянской фамилии, стал одним из основателей асфальтовой промышленности в России. В браке О. А. Толстая-Воейкова родила семерых детей, из которых только один умер во младенчестве. Красное колесо революции разбросало по свету ее многочисленных детей — кого в Москву, кого в Ульяновск, кого в далекий Харбин. Осенью 1918 года, в разгар Гражданской войны, последовала за мужем, офицером колчаковской армии, на восток старшая дочь О. А. Толстой-Воейковой — Екатерина Воейкова-Ильина (1887–1965). После разгрома Белой армии Ильины с дочерьми Татой и Гулей двинулись из Омска дальше и весной 1920 года поселились в Маньчжурии, как и многие другие русские. Там же оказался после революции 1917-го старший сын Ольги Александровны Шура, работавший агрономом на сельскохозяйственной опытной станции при КВЖД. В Маньчжурии жила и его дочь Муся. Весной 1920 года Ольге Александровне удалось восстановить связь с дочерью, переписка приняла регулярный характер. Автор публикуемых писем, живя в Ленинграде в семье сына Дмитрия, по старым традициям эпистолярного жанра писала многочисленные, длиннейшие и подробнейшие письма своим родным и знакомым — в далекую Маньчжурию, в Москву, в Симбирск и в Киев, на Кавказ. А было ей уже за семьдесят. Она всеми силами пыталась поддерживать связь с родными и друзьями, а заодно и не дать им потерять друг друга. Рассказывала о повседневных заботах, сообщала новости о старых знакомых, о себе и близких, с большим талантом и часто едкой иронией живописала советские будни своей семьи. И несмотря на переживаемые трудности, никогда не жаловалась, не вспоминала исчезнувшее богатство, не поминала былые обиды. Она могла оценить достижения советской власти: образцовый порядок в родильном доме, где появился на свет ее внук Дмитрий, великолепие больницы, в которую попала ее подруга, приехавшая в Ленинград из Киева, обязательность уплаты алиментов на детей при разводе. Но она скрупулезно отмечала и возрастающий дефицит, снабжение по карточкам, низкое качество советской продукции: конфеты, клей, бумага. Еда — самое насущное в человеческом существовании — постоянно находилась в сфере ее внимания: фактическое отсутствие фруктов, исчезновение то молока, то мяса, булочки как деликатес. Дорого все. Кроме человеческой жизни. Трудности с питанием возрастали, и это при том, что семья Воейковых — не самая обездоленная, глава семейства — инженер, “спец” — и получал приличную зарплату. С блестящей иронией и тонким юмором потомственная дворянка писала о проклятом квартирном вопросе, когда то разведенная супружеская пара живет в одной комнате, то бывшую прислугу изгнать из комнаты нельзя, а решения судей зависят от того, к какому полу эти судьи принадлежат. Жизнь прожита длинная, интерес к дню текущему не утрачен, а новые нормы жизни так противоречат прежним, основанным на классическом воспитании. И ее суждения, по вопросам, кажется, частным, приобретают значение обобщающее. Так, рассказывая о перипетиях жизни одной семейной пары, она замечает: “Я никак не могу стать на точку зрения одних физических отношений. Мне кажется, что сожительство опирается больше на моральные устои. В нравственном отношении я бы думала, что Миша и Ваня довольно ровная пара, и почему надо было бросать одного из-за другого, я не вижу вовсе”. По-настоящему заставляли нервничать повторные эпидемии тифа — и, как следствие, болезни и смерти близких и знакомых; всеобщая паспортизация, в результате которой “бывшие”, друзья, родные, кажется, уже вписавшиеся в новую жизнь, примирившиеся с нею, становились “социальными изгоями”. Достойна удивления безбоязненность, с которой она открыто размышляет о советских условиях выживания, отсутствие болезни, которой страдали последующие поколения — всепоглощающего страха. Очень умело обходила она цензуру: ее адресаты умели читать между строк, для самой крамольной информации она прибегала к метафорам, в основном из области медицины. Иногда она одним днем отправляла в Харбин несколько писем — дочери и внучкам, чтобы те могли сопоставить их содержания и составить цельную картину того, о чем хотела рассказать их корреспондентка. Ольга Александровна отлично владела французским, английским, итальянским, что также позволяло ей запутывать цензоров. Прекрасен ее русский язык, выразительны создаваемые ею неологизмы, точно характеризующие время: “острое безденежье, безпродуктовье и безкеросинье”, “бескалошность”. О. А. Толстая-Воейкова умерла в 1936 году. К ее счастью, ей не довелось узнать, что ее сын Дмитрий (1885–1938), крупный специалист в области плавки цветных металлов, 4 ноября 1937 года будет арестован вместе с руководством завода “Красный выборжец” и приговорен Военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу с конфискацией имущества — за “диверсионно-вредительские акты”. Он не единственный из семьи Воейковых, кто пострадал в эти годы. Энциклопедией повседневной советской жизни 1930–1933 годов можно назвать эту книгу, романом в письмах. Сагой о семейной жизни… Переписка О. А. Толстой-Воейковой за 1927–1930 годы была опубликована в 2009 году: “Русская семья dans la tourmente dechainee…”. Любопытна история писем: их адресат, Екатерина Дмитриевна Воейкова-Ильина, вернулась из эмиграции в Советский Союз в 1954 году. Возвращалась она к своей старшей дочери Наталии Иосифовне Ильиной, ставшей впоследствии известной писательницей. Е. Д. Ильина сумела провезти все эти письма! Наталия Иосифовна использовала их в своей автобиографической прозе, но весьма фрагментарно (“Дороги и судьбы”). Летом 1993 года, за полгода до смерти, Наталья Иосифовна передала семейную переписку своей племяннице, Веронике Жобер. Вероника Жобер, доктор филологических наук, профессор факультета славистики в Сорбонне, правнучка О. А. Толстой-Воейковой, часто бывает в России. Настоящее и предыдущее издания выпущены при ее непосредственном участии. Бережно и благоговейно относясь к семейному архиву, сознавая его историческую и культурную ценность, она подготавливает к печати письма прабабушки, в настоящее время В. Жобер готовит полноценное научное издание семейного наследия. Книга снабжена именным указателем, в котором можно встретить имена известные и не очень: и узок, и широк был круг общения русского дворянства.
Алексей Щербаков. Гении и злодейство. Новое мнение о нашей литературе. М.: ЗАО “Издательство Центрполиграф”, 2011. — 319 с.
Юность Алексея Щербакова пришлась на конец 80-х годов прошлого века, когда альтернативой советскому мифу о литературе стал миф антисоветский. И по сей день “в массовое сознание выбрасываются очередные сказки, в которых известные деятели культуры советского периода предстают невинными жертвами красных монстров. В этом ключе был выстроен, к примеру, недавно прошедший сериал “Есенин”. Другой сериал, “Мастер и Маргарита” изготовлен по тому же лекалу. Да и остальные деятели культуры… Маяковского и Горького убили, Гумилева расстреляли, Мандельштама сгноили в лагере, Булгакова и Пастернака всю жизнь травили. А кого не постреляли и не посадили — у тех всю жизнь стояли над душой и мешали творчески самовыражаться”. Автор, журналист-криминалист, вкусивший “перестроечного яда”, ищет противоядие. Не прельщаясь и советской “патокой”, он пытается разобраться: а как на самом деле складывались отношения литераторов с советской властью, благо информации накоплено предостаточно. Героями книги стали футуристы Д. Бурлюк, В. Хлебников, В. Маяковский и иже с ними, а также Н. Гумилев и
С. Есенин, М. Булгаков и А. Толстой, Б. Пильняк и И. Бабель, Б. Пастернак и О. Мандельштам, М. Зощенко и А. Ахматова, А. Солженицын и И. Бродский. Титаны великой эпохи. Сложные люди, жившие в очень непростой век. “Конечно, времена были иногда страшными, иногда нелепыми. Но великие эпохи другими и не бывают. И в эти времена жизнь писателей складывалась… ну как складывалась. Эта книга не совсем о литературе. Она о времени”. Это сегодня весь советский период истории представляется чем-то единообразным, превалирует устойчивое определение — сталинизм и его последствия. А. Щербаков предлагает прежде всего разделить времена: так, в 20-х годах Сталин был далеко не “самым главным” вождем, его голос — тем более для судеб писателей — не был определяющим. В 30-е годы в борьбе Сталина с ленинской гвардией именно ленинские гвардейцы, прошедшие Гражданскую войну, яркие, сильные, не стесняющиеся в средствах, задавали методы и формы борьбы. Именно в этом времени завязки многих трагедий, в том числе и литературных. От 20-х годов, пестрых, с кровавой романтикой, с борьбой разных течений до “железного времени” Сталина, от “железного времени” до “оттепели”, а потом и всесоюзной бюрократизации менялись правила игры, в которой участвовали власть и писатели. На литературу Сталин смотрел с точки зрения целесообразности: литература и литераторы должны были служить новой власти. Грызущиеся между собой группировки — РАПП, ЛЕФ, действовавшие по принципу “Мочи чужих, вали своих”, — сменил созданный по инициативе Сталина единый Союз писателей — то ли комфортабельная казарма, то ли творческий заповедник. Статус писателя был поднят чуть ли не на космическую высоту. Советская власть не только издавала писателей (большими тиражами, миллионными) — она откровенно навязывала литературу, приучала людей к чтению. Свободу творчества советская власть ограничивала, но участие в литературных играх стоило свеч: кроме чисто писательской работы, имелось и такое сверхприбыльное занятие, как переводы, в том числе поэтические
(в 30-х издали чуть ли не всего Шекспира в переводах Б. Пастернака. Сегодня никто не занимается ими: нерентабельно). Не все было так просто и со свободой творчества. Сегодня, пишет А. Щербаков, как-то не любят вспоминать, что идол фрондирующих интеллигентов Борис Пастернак был не просто членом СП с первого дня его существования, а состоял в правлении. В 30-х годах он был рекордсменом по количеству стихов, опубликованных в “Правде”. На втором месте шел Осип Мандельштам. Судьбы писателей складывались так, как складывались: в зависимости от амбиций, от стремления к “трону”, от дружеских или неприязненных отношений с участниками враждующих политических группировок и заговорщиков, от “правильных” или “неправильных” покровителей (а покровительствовали музам и Луначарский, и Троцкий, и Бухарин, и Тухачевский). Жертвами своих обширных связей во властных структурах пали Бабель и Пильняк. Немалую роль играли особенности писательского менталитета. “Сегодня принято считать, что при Сталине Есенин был запрещен… Но это не так. Замалчивали поэта — было дело. Но тут вина не власти, а строчкогонов из Союза писателей — на фоне Есенина они смотрелись, прямо скажем, кисло. Маяковского, кстати, тоже усиленно пытались забыть”. И забыли бы, если б не Сталин, объявивший Маяковского “лучшим, талантливейшим поэтом нашей эпохи”. Увы, по количеству доносов, констатирует А. Щербаков, писатели находятся вне всякой конкуренции, оставляя за флагом даже чекистов: НКВД никогда не заводил дело с чистого листа, за каждым арестом был сигнал. Успеха других не прощают никогда, как не простила писательская братия Нобелевской премии Б. Пастернаку, сумевшему пройти всю сталинскую эпоху без особых неприятностей. Автор предлагает посмотреть на великих писателей советского времени взглядом, не затуманенным слезой умиления, посмотреть в реальном контексте сложных времен — тех времен, отказавшись от интерпретаций “по установке партии и правительства”, “на злобу дня”. Портреты на фоне времени получились выразительные — и неожиданные. Книга написана живым, далеким от академического языком. Есть приложения: Письмо Правительству СССР М. А. Булгакова (от 28 марта 1930 года); Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) О журналах “Звезда” и “Ленинград” от 14 августа 1946 года; Записка Отдела культуры ЦК КПСС об итогах обсуждения на собраниях писателей вопроса “О действиях члена Союза писателей СССР Б. Л. Пастернака, несовместимых со званием советского писателя” от 28 октября 1958 года; Фрагмент “воспоминаний” Л. А. Смутина.
Памяти Льва Иосифовича Гительмана. СПб.: Изд-во СПбГАТИ, 2012. — 284 с.
Сборник, подготовленный кафедрой зарубежного искусства Санкт-Петербургской академии театрального искусства, посвящен 85-летию Льва Иосифовича Гительмана (1927–2008) — блестящего театрального критика и историка театра, педагога, воспитавшего несколько поколений театральных деятелей. По мнению коллег и учеников, Л. Гительман являлся одним из последних рыцарей театра, и театр для него был живым организмом. Он окончил театроведческий факультет Ленинградского театрального института и с 1959 года преподавал в Театральном институте (ныне — Санкт-Петербургская государственная академия театрального искусства), заведовал кафедрой зарубежного искусства. Он являлся крупнейшим специалистом в области зарубежного, в частности французского, театра. Перу Льва Гительмана принадлежат работы “Из истории французской режиссуры”, “Тенденции прогрессивной французской режиссуры”, “Идейно-творческие поиски французской режиссуры ХХ века”, “Из истории зарубежной режиссуры”; он принимал участие в работе над учебником “История зарубежного театра”. Включенная в сборник библиография работ Л. Гительмана заняла десять страниц. В библиографию вошли и исследовательские работы, такие, как ““Власть тьмы” Л. Толстого на сцене свободного театра Андре Антуана”, “А. Н. Островский и западноевропейский театр”, “Островский на зарубежной сцене”. “Мотивы трагедий П. Корнеля в творчестве А. Сумарокова”. Перу Льва Гительмана принадлежат и газетные и журнальные статьи, моментальные отклики на события текущей театральной жизни. В большинстве из них он поддержал новые, неординарные, еще не устоявшиеся театральные начинания, связанные с творчеством кого-либо из актеров, режиссеров или целых коллективов. Спектакль воспринимался Гительманом как образная система, обязательно имеющая философский, социальный и психологический фундаменты, и взаимосвязи этих уровней он пытался в каждом случае понять. Больше, чем печатное слово, Л. Гительман, по воспоминаниям коллег, ценил слово устное, живое человеческое общение. Он поддерживал Додина, Гинкаса, Спивака, Козлова, Галибина, Эренбурга и многих других, чья творческая жизнь состоялась в городе на Неве. В разные годы он входил в жюри “Золотой маски” и “Золотого софита”, был председателем жюри фестиваля “Балтийский дом”. В настоящий сборник включены его статьи по истории французского и мирового театра, неопубликованные рецензии на спектакли, письма личные и открытые, в которых формулируются его общественная и творческая позиции, а также воспоминания учеников и коллег о разных периодах его деятельности. Представленные в книге исследовательские работы его коллег и учеников развивают темы, входящие в круг научных интересов профессора Гительмана. Это первая попытка осмыслить разнообразное наследие Л. Гительмана. Как литература, сегодня особенно, нуждается в квалифицированной критике, так и театр нуждается в слове, в суждении, в оценке профессионалов. Слишком много “плевел”, выдаваемых за отборное зерно, появляется на ниве отечественного искусства. Во вступительном слове к сборнику В. Максимов, завкафедрой зарубежного искусства СПбГАТИ, пишет: “В условиях жесточайшей идеологической цензуры в годы агонии советского строя, в условиях последующей анархии и падения профессионализма в эпоху перестройки, в условиях тотальной коммерциализации культуры постперестроечного периода — в этих стесняющих творческую жизнь условиях отечественная критика заметно утратила принципы ленинградской школы. Л. Гительман оказался одним из немногих, кто не отступил, не поддался возобладавшей тенденции разрыва и противопоставления точности исторического факта и сиюминутного субъективного впечатления”. В конце концов, Л. Гительман не только продолжал развитие “ленинградской школы” театроведения, но и являлся хранителем ее традиций.
Александр Мелихов. Колючий треугольник. СПб.: Пушкинский фонд, 2013. — 348 с.
Зощенко и Европа, к которой писатель и не скрывал свое истинное чувство: ничего серьезного они сказать нам не могут — слишком уж разная у нас жизнь. Сталин, предавший коммунистическую грезу во имя интересов советской России, глазами Оруэлла. Британский историк Эли Кедури и его удивительно актуальная книга “Национализм”, опубликованная на английском полвека назад и вышедшая в России в 2010 году. Главный творец кибернетической грезы Н. Винер, один из открывателей ядерной энергии Э. Ферми, ошеломляющий А. Эйнштейн, гармоничный гений Н. Бор. И следом вдохновители и соблазнители советской молодежи 60–80-х годов: немецкие экспрессионисты, сюрреалисты во главе с эпатажным С. Дали, троица тогдашних любимцев — Мазерель, Гуттузо, Пикассо — и авангард арьергарда — К. Малевич, П. Филонов. Подзабытые советские монографии, тонкий анализ картин былых кумиров самим А. Мелиховым, поиски смыслов, которые не сумели постичь когда-то. А дальше — Ороско, Ривера, Сикейрос, Р. Кент, Э. Хемингуэй, ставший учителем и пророком в Советском Союзе. И — как апогей — “Каленый клин”, размышления над книгой Александра Солженицына “Двести лет вместе (1795–1995)” (2001).
А. Мелихов соглашается с автором, возражает, задумывается над фактами, неизвестными ранее или хорошо известными, но по-другому интерпретируемыми. Постигая труд А. Солженицына то невинными глазами младенца еврейского, то младенца русского, а также глазами взрослого человека, А. Мелихов обнаруживает и факты неожиданные, заставляющие усомниться в намеренном притеснении евреев царским правительством: так пресловутая черта оседлости не была эксклюзивной, только для евреев, а создавалась для всего торгово-промышленного сословия. Осмысление русско-еврейской темы продолжится и в главах, посвященных книге Ю. Слезкина “Эра Меркурия: евреи в современном мире” (2005) и Илье Эренбургу, главному советскому европейцу. Кажется, какой странный набор имен и тем в книге, подзаголовок которой сформулирован так: русские, европейцы, русские европейцы. И именно эта троица образует колючий треугольник, в котором русские европейцы являются проповедниками европейской культуры и европейского образа жизни, ну а так как евреи обычно ассоциируются с западными ветрами, то острых колючек в этом треугольнике немало. Но все странности улетучиваются, ибо через всю книгу проходит идея, стержневая для многих работ Мелихова-философа, Мелихова-публициста, рассматривающего историю человечества как историю зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов, коллективных иллюзий, коллективных грез, “а так называемая история общественной мысли для меня есть главным образом история общественных грез, являющихся под маской рациональности”. Благодаря обаянию западных ученых, писателей, художников — восхваляемых и запретных — в советском обществе возникали западнические грезы. Обаяние Запада… “Однако если бы Россия каким-то чудом превратилась, скажем, во Францию, обставленную по всем правилам евростандарта, — ну, там, честные выборы, свобода слова, гарантии собственности, разделение властей, независимый суд и прочая, прочая, — весьма значительная часть населения все равно отказалась бы перебраться в этот европейский дом, покуда он не будет утеплен воодушевляющими иллюзиями, способными дать ощущение собственной красоты и значительности. …Ибо для всякого народа убежденность в своей уникальности есть не вопрос комфорта. А вопрос жизни и смерти”. Как конкуренцию грез автор рассматривает постулаты коммунизма, национализма, либерализма. Прослеживает ряд волшебных изменений милого лица русских европейцев, вечно пребывающих в заблуждении, что именно они-то и выражают истинные нужды народа, то есть и являют собою истинное национальное лицо. Фабрикой фальшивого золота называет А. Мелихов Нобелевскую премию, занимающую не последнее место среди чарующих образов Запада. “Но поскольку народы создаются и сохраняются некой системой наследственных иллюзий — национальной культурой, — то самой высокой национальной ценностью является культурный суверенитет, право самим определять собственных любимцев и наделять их венцом бессмертия, самим определять собственных великих писателей и поэтов и выбирать любимцев в других культурах. Это право издавна могло быть отнято лишь железом и кровью. И только двадцатый век додумался, что и это право можно купить”. Но где и кем востребованы эти фальшивые кумиры? Коллективные фантомы, коллективные иллюзии, коллективные грезы, частью которых являются грезы национальные — национальная вражда, национальная солидарность… Экзистенциальная защита от чувства своей эфемерности и беззащитности перед безжалостным мирозданием, которую дает человеку причастность к нации. Особенно если эта нация гремит или блистает на исторической арене, оставляя долговечный (“бессмертный”) след в человеческой памяти. Фантомы прежние и настоящие… Но если общественное мнение — фантом, творящий фантомы, а нацию создают и сохраняют фантазии лишь воодушевляющие, но никак не уничтожающие, то возможно перепрограммировать прошлые обиды, запрограммировать будущее, гоняться не за чужими соблазнами и обольщениями, а создавать свои, не менее прельстительные, взращивать своих кумиров. “Поразить Запад нам легче всего не поставками углеводородов и не средствами доставки водородных бомб, но размахом поисков российских пророков и странников. Трудно считать арьергардом цивилизации страну, которая в главном — в мире духа — шагает в авангарде”. И даже хотя привести к согласию не только крайних и непримиримых, но даже и тех, кто спокойно и твердо убежден в своей правоте, невозможно ничем, все-таки даже в таком обостренно-болезненном вопросе, как русско-еврейские отношения, есть возможное разрешение. “Я думаю, и русским, и евреям вполне по силам создать убедительную сказку о нашей общей трагической, но вместе с тем и прекрасной судьбе: наша совместная история дает более чем достаточный материала и для этого. Можно, не солгавши ни словом, сотворить многокрасочную историю о том, что мы рождены обогащать и усиливать друг друга”. Людьми управляет тот, кто управляет их фантазиями.
Михаил Серяков. “Голубиная книга” — священное сказание русского народа. — М.: Вече, 2012. — 448 с. —
(Неведомая Русь)
“Ай на той горы на Фагорская // К цюдну кресту животворящему, // Ко Латырю белу камню, // Ко святой главы ко Адамовой // Выпадала книга Голубиная”. И пояснялось в этой книге, “отчего зачался наш белый свет, отчего возсияло солнце красное, отчего пекут звёзды цястые, отчего у нас в земле цари пошли, отчего зачались князья-бояре, отчего крестьяне православные”. И назывались в книге главные на земле представители мира живого и неживого, и определялось первенство среди земель, царей, вод, животных, птиц, рыб, растений. А среди всех земель Свято-русь-земля называлась всем землям мати. А еще рассказывалось в этой книге о том, как боролись Правда с Кривдою, и куда она, Правда, подевалась, и как Кривда пошла по всей земле творить беззакония. Свои космогонические мифы существовали у всех древних народов: у индийцев — “Ригведа”, у скандинавов — “Старшая Эдда”, у древних персов — “Авеста”, а мифы и легенды Древней Греции входят в наше сознание с детства. Свои представления о происхождении мира, природного и социального, о его сущности, о проявлении в нем добра и зла, или, выражаясь языком стиха о ней, “все мудрости повселенныя”, имели и древние славяне. И отражены они были в “Голубиной книге”. Эта подлинная энциклопедия древнерусской космогонии и мифологии уникальна: она единственная во всей русской литературе дает внебиблейскую историю возникновения и целостную картину мира такими, какими видели их наши далекие предки. Эта целостная картина видения Вселенной, земли, человеческого общества была настолько важна для народа, что он бережно хранил ее от зарождения (а ядро этого древнейшего произведения русской духовной культуры сложилось минимум 5000 лет назад) до начала ХХ века. Хранителями древнего знания были жрецы-волхвы и гусляры, они сберегли это знание и после принятия христианства Русью. (У нас до сих пор существуют языческие праздники, приуроченные к реальному положению вещей, а не к официальным данным юлианского календаря.) Нарушая запрет Церкви (XIII век) на исполнение сказа, его исполняли бродячие певцы — калики перехожие, духовный стих звучал вплоть до ХХ столетия, до коллективизации. Впервые “Голубиная книга” была записана в середине XVIII века, и с тех пор ее многообразные варианты записывались в крестьянской среде, у бродячих певцов, у сектантов. Канонического текста, естественно, не существует. Книгу искали не одно столетие, в том числе Ломоносов, Гумилев, Рерих, но на данный момент она так и не обнаружена. Однако и то, что записано, дает богатый материал для изучения. Основная цель настоящего исследования (как ее формулирует автор) — показать глубинную языческую основу этого памятника, восходящего к временам индоевропейской общности. М. Серяков прослеживает причудливое сочетание в тексте языческих и христианских элементов (от ортодоксально-церковных до различного рода еретических), прослеживает, как происходила перекодировка древних языческих понятий с помощью новых христианских символов, как шел процесс использования образов новой религии носителями старого языческого знания в своих интересах. Он анализирует содержание, форму и язык “Голубиной книги”, определяет исходные прообразы царей Давида (великого гусляра, чье изображение встречается на древнерусских храмах домонгольских времен) и Волтомана (былинного Владимира). Давид, образец божественной мудрости, отвечает на вопросы второго — текст “Голубиной книги” построен в форме диалога. Рассматривая образы и смыслы, имена и названия в историческом и семантическом контекстах, М. Серяков погружает нас в стародавние времена, когда на балтийском побережье и в Северо-Западной Руси обитали кривичи, славяне ильменские и славяне полабские, богатыри западнославянского фольклора — волоты-велеты, память о которых сохранилась разве что в топонимике Северной Руси. И — уникальное обстоятельство во всем славянском мире — только в этих землях сложилось мощное жреческое сословие. Центром жречества был остров Руян, Рюген (он же Буян из русского фольклора): там, на пупе моря, располагались и древнее святилище Аркона, и Алатырь-камень, и церковь Святого Климента. И придется — в который раз — расстаться с убеждением, что в Древней Руси уровень культуры был низкий. Высочайший по тому времени был уровень развития знаний астрономических. Были и свои обсерватории, велись систематические астрономические наблюдения, любое важное действо, деяние согласовывалось с небесными явлениями. Пантеон славянских богов был непосредственно связан с природными явлениями, языческие боги заселяли небо: Дажьбог олицетворял собой Солнце, Перун — месяц, Макошь — Венеру… Досконально разбирая языческие верования наших предков, автор разгадывает небесные и земные загадки славянских волхвов. К одному или нескольким языческим божествам возводили свое происхождение княжеские роды западных славян, что и придавало власти сакральный характер, что позволяло совмещать духовную и светскую власть в одном лице, как совмещал ее, например, Вещий Олег. От древнего языческого божества ведут свое начало и Рюриковичи, древний славянский род. Дохристианское прошлое славянских народов скрыто не только тьмой веков, но и более чем тысячелетним владычеством сменившего язычество православия. Отдельные элементы этой мифопоэтической энциклопедии, “Голубиной книги”, встречаются нам в заговорах, былинах, песнях, произведениях искусства, но мы уже не можем распознать их. А автор исследования находит запечатленную память предков — в “Слове о полку Игореве”, в былинах о Садко, о Соловье Будимировиче, о Волхе Всеславьевиче, князе-колдуне — реальном Всеславе Полоцком. “Голубиная книга” была по своим временам великим прорывом мысли и неслыханным дерзновением человеческого духа. Таким же, как другие древнейшие эпосы, — параллели с этими памятниками человеческой мысли проводятся в настоящем исследовании постоянно. Восторжествовала ли на нашей земле с утратой сакральных знаний предков о гармоничном строении мироздания — космоса, природы, социума — Кривда? Заступил ли Хаос место Космоса, порядка? Быть может, загадка души русской и есть в том, что стремится она к когда-то обретенной, но утраченной гармонии?
Анна Ковалова, Юрий Цивьян. Кинематограф в Петербурге. 1896–1917. Кинотеатры и зрители. СПб., 2011. — 236 с.; ил.
О Серебряном веке мы знаем много. Литература, живопись, музыка блеск и нищета Петербурга — об этом написаны статьи и целые книги. А вот история петербургских кинотеатров и кинозрителей пристального внимания исследователей удостаивалась значительно реже. А ведь это не только часть петербургской культуры, нам почти неизвестная, утверждают авторы книги, это — факт истории отечественного кино, факт неочевидный, но оттого не менее значительный. Именно в Петербурге зародилась жизнь российского кинематографа: 4 мая 1896 года в летнем саду “Аквариум” состоялся первый в России киносеанс. В Петербурге начинал Александр Дранков, его фильм “Понизовская вольница” считается первой игровой картиной отечественного кинопроизводства. Это позднее, в 1912 году, перенося главный отдел своей кинофабрики в Москву, он признал: “Москва является не только сердцем России, но и сердцем кинематографической промышленности”. Да, в Москве было 20 фирм по производству фильмов, а в Петербурге — 9. В Москве снимали не только больше, но и лучше. Там жили и работали первые звезды российского кинематографа, актеры и режиссеры, среди них и И. Мозжухин, и В. Холодная, и В. Максимов, и Я. Протазанов. Но — еще до революции — Петербург стал своеобразным центром киномысли: здесь подавали идеи, ставили эксперименты, оценивали и соотносили, сомневались и пробовали до той поры, пока не рухнула в конце 10-х–начале 20-х вся система дореволюционной кинематографии. Невероятная любовь, которую петербургский зритель испытывал к кинематографу, была притчей во языцех. И кинотеатров в Петербурге было больше, чем в Москве (1913 год: Петербург — 134, Москва — 67). В Москве для кинотеатров строили специальные здания, где были предусмотрены гардероб, фойе, оркестры. В Петербурге с конца XIX–начала XX века специальные помещения тоже строили, но лишь в рамках архитектуры малой формы — легкие временные постройки балаганного типа. С середины 1900-х годов домовладельцы охотно отдавали под перестройку флигеля, части зданий. Не сразу стал вырисовываться тип кинозалов, обладающий собственной архитектурой. Обозреватель “Кине-журнала” в 1915 году писал: “Разве это мыслимо в Москве, где-нибудь, чтобы театр был расположен во дворе? А между тем в Петрограде это встречается сплошь да рядом. Дороговизна помещений заставила поместить во дворе даже такие театры, как “Пикадилли” и “Кристалл-Палас”. И петроградцы считают это в порядке вещей. Москвичу, привыкшему к московским кинодворцам, все это дико и непонятно”. Воссоздавая бурную кинематографическую жизнь дореволюционной столицы, авторы обращаются к статистическим данным, к воспоминаниям современников, к справочникам и газетно-журнальным публикациям, к специальным изданиям. Книга богато иллюстрирована: старинные открытки и фотографии (а много и охотно кинотеатры снаружи и изнутри фотографировал Булла), фотопортреты ведущих актеров и режиссеров, владельцев кинотеатров. Представлены рекламные страницы из периодики: огнетушители, озонаторы, рояли, патефоны, оркестрионы. И даже специальные приспособления для имитации звуков (в главе “Акустика киносеанса”). Часть книги отведена под альбом: “Русский дореволюционный плакат”, где помещены завлекательные афиши: “Дмитрий Самозванец”, “Страница черной книги” (кошмары наших дней), “Кто загубил?”, “Волжский дьявол”. “Вкусных” подробностей из жизни знакомого-незнакомого Петербурга множество. Это и рассказы о кинотеатрах Петербурга: названия и архитектура, кинематографы центра и окраин, “кинематографические” места Петербурга: Невский, Большой проспект Петроградской стороны, Садовая улица. Подробно рассказано о внутреннем убранстве петербургских кинотеатров: зрительный зал, фойе, буфет. И в Петербурге фойе и гостиные роскошных кинотеатров украшали тропические растения: в Скетинг-ринге на Невском, “Спленлид-Паласе”, известном нам как Дом кино. Публику, предваряя киносеанс, услаждали дивертисментом, включающим в себя миниатюрные оперы и балеты, пьески, номер-варьете. Авторы останавливаются на таких “технических подробностях”, как прокат и продажа кинематографических лент, сборы и доход театровладельцев, отношения театровладельца со служащими. А также на режиме работы кинематографов в сезоны зимний и летний, да еще с учетом церковного календаря. Авторы не обходят вниманием и кумиров публики — актеров известных и забытых, их биографии, роли. И какие дивные фильмы выходили! Драматичная в красках из римской истории “Тайна куртизанки”, полезная “Ловля блох в Норвегии”, трагическая лента “Роковое недоразумение, или Рука и сердце невинной девушки”. А также масса комических, обещавших массу смеху или гомерический хохот! В программах кинематографов всегда давалось краткое содержание фильмов. Так было, пока не началась Первая мировая война. Появились проблемы с иностранными лентами, и изменился репертуар, выходили фильмы на злобу дня: “Сестра милосердия”, “Слава нам. Смерть врагам”. Но это все кинотеатры. Не менее захватывающе и повествование о кинозрителях дореволюционного Петербурга, их социальном составе, возрастных категориях, предпочтениях и вкусах, их эволюции. И милых привычках — вопреки тому, что поход в кинематограф не требовал специального “дресс-кода”, традиция тщательно “одеваться” сложилась. А посему читатель может насладиться описанием и картинками модных женских шляпок и шляп мужских, мужского и женского платья, лорнетов, зонтов и даже узнать кое-что о модных духах. И все это вместе не только часть петербургской культуры, нам почти неизвестная, это, утверждают авторы книги, факт истории отечественного кино, факт неочевидный — но оттого не менее значительный.
Публикация подготовлена
Еленой ЗИНОВЬЕВОЙ
Редакция благодарит за предоставленные книги
Санкт-Петербургский Дом книги (Дом Зингера)
(Санкт-Петербург, Невский пр., 28,
т. 448-23-55, www.spbdk.ru)