Очерк
Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2013
Виктор Николаевич Сенча родился в 1960 году в г.
Кустанай. Детские годы и юность провел в городе Вятские Поляны Кировской
области, в настоящее время — житель г. Москвы.
Врач, юрист, правозащитник, писатель, публицист. Автор книг «Однажды в Америке:
триумф и трагедия президентов США» (2005),«Этюд с кумачом без белых перчаток»
(2012), Сборника рассказов «Полчаса из прошлого» (2012).
…Период
пражских деревень в судьбе Марины Цветаевой особый, этакий мучительно-нежный. И
творческий одновременно. Ведь именно там, в звенящей тиши и среди запахов трав,
она как нигде прочувствовала силу своего мастерства нанизывать коротенькие
слова на нить чудодейственной рифмы. И, конечно, очередная сильная Любовь, закончившаяся
радостью материнства.
Поклонники
Марины Ивановны почему-то с некоторым снисхождением относятся к цветаевским «пражским деревенькам», считая их в
эмигрантском периоде поэтессы неким промежуточным мостиком между Берлином и
Парижем. Но это не так, далеко не так. Жизнь в чешской глубинке (а это более трех
лет — с осени 1922-го до зимы 1925 года) закалили Цветаеву и… успокоили. Цветаева
до и Цветаева после, по сути, совсем другой человек и поэт — более
самостоятельный и достаточно сильный. И в жизни, и в творчестве потихоньку
исчезают наивно-сентиментальные нотки, уступив место мудрости, строгости жанра
и меткости пера. И ничего удивительного в том, что жизнь великой поэтессы в деревнях
близ Праги позже назовут «болдинской осенью» Марины Цветаевой.
Скажу
больше: чешская деревенская глушь, обострив ее и без того обостренные чувства,
явилась своего рода огранкой бесценного дара, превратив его почти в гениальный. Когда поэтесса перебралась в эмигрантский
Париж, для бывших соотечественников это показалось явлением: миру во всей красе
и великолепии предстал изумительный по чистоте и исполнению поэтический
бриллиант по имени «Марина Цветаева».
Что
же это за глушь, так много изменившая в судьбе Цветаевой? Какая она, пражская
деревня, успокоившая метавшуюся душу великого Поэта? Задав себе эти вопросы, я
отправился в Прагу, чтобы в окрестностях знаменитой чешской столицы лицом к
лицу встретиться с той самой деревней, где более года проживала семья Марины
Цветаевой. Имя ее — Вшеноры.
Даже
не зная чешского языка, на пражском железнодорожном вокзале легко сориентироваться:
удобно размещенное недалеко от касс огромное табло позволяет без труда узнать и
название электрички, и номер платформы, и время отправления.
Состав
тронулся тютелька в тютельку — в десять ноль две, как,
видимо, у них и положено. Несмотря на обычный вид, внутри вагон электрички
оказался двухуровневым; а если учесть небольшую промежуточную площадку с
сиденьями, получается, что уровней этих чуть ли не все три. Что и говорить, это
вам не «Москва-Петушки».
Народу
немного: чешская семья из трех человек, какой-то дачник и я. На первой
остановке за мостом через Влтаву в вагон заходит пожилая женщина. Тяжело дыша
астматической грудью, она занимает место напротив меня. Пока размышлял, не
заговорить ли с дамочкой о русской поэтессе Цветаевой, как вошли контролеры и,
приветливо улыбаясь, принялись проверять проездные билеты. Когда дошли до моей
соседки, та что-то быстро затараторила, но из всей
неразберихи ухо уловило лишь пару знакомых фраз — «данке
шен» и «гутен морген».
Понятно — немка. Жаль, не поговоришь, ибо мои познания языка Гете и Шиллера как
раз и ограничиваются фразами, сказанной вежливой немкой местным контролерам.
На
вид попутчице лет семьдесят, хотя при беглом взгляде можно дать и меньше.
Немецкая педантичность буквально бьет в глаза: «старушка», несмотря на возраст,
одета с большим вкусом, а волосы заправлены вроде и просто, но опять же с
особым шармом. Она, небось, думаю я, прекрасно помнит
жизнь при нацистах, поэтому очень интересно было бы с такой тетенькой
побеседовать. Кто знает, возможно, ее отец воевал где-нибудь у нас на Смоленщине да так там и сгинул? На земле, где погиб мой дед…
Но
язык стоит перед нами непреодолимой преградой, поэтому мы, мило улыбаясь, лишь
киваем друг другу, когда почти одновременно начинаем пить чай из своих
термосов. Попивая, любуемся майскому разноцветью лугов и сочной зеленью густых
дубрав, мелькавших за окном…
А
вот и Вшеноры. Не знаю, какие чувства переживала,
впервые очутившись на перроне местной станции Марина
Цветаева, но мне как-то сразу сделалось одиноко. Нет, ярко светило майское
солнце, пичуги щебетали так, будто готовились к конкурсу в эдемском саду, но
кругом не было ни души. Я и пичуги. И солнце.
В
Чехии не сразу, но все-таки привыкаешь к пустоте. В каком-нибудь спальном
районе Праги можешь пройти по улице и никого не встретить. Мало их, чехов. А
оттого для любого жителя российской столицы, где даже ночью жизнь, не
прекращаясь, просто кипит, пражские улицы выглядят так, как их показывают в
старой кинохронике после сигнала воздушной тревоги. Ни души! Ни людей, ни собак
и ни кошек. Никого. Лишь промелькнувший мимо какой-нибудь запоздавший
автомобиль напомнит тебе, что нет, друг, ты не в военном зазеркалье, а в современном
европейском городе. Что уж говорить о «пражских деревнях»?
Итак,
на вшенорском перроне я один. Билетные кассы закрыты;
ни прохожих, ни машин. Одно отрадно: рядом с кассами висит старенькое
расписание электричек (придется ведь еще добираться обратно). Но меня сейчас
занимает другое. Когда-то, как мне помнится, именно по
этому перрону одиноко бродила Она. И где-то здесь Марина тихо, наедине с собою,
неслышно беседовала с Пастернаком.
«Последний
месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, как с книгой, —
писала она ему в феврале 1923-го. — Я одно время часто ездила в Прагу, и вот
ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки,
до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе —
далеко! И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас… И долгие беседы бок о бок — бродячие».
Особое
отношение Цветаевой к вшенорскому перрону
подтверждает и дочь Марины Ивановны, Ариадна Эфрон, написавшая позже опять же
Борису Пастернаку такие строки:
«Я
думаю, что из всех вокзалов, с которых когда-либо куда-либо отбывала… Марина,
больше всего ей в душу запал этот, Вшенорский:
чистенькая, безлюдная пригородная станция… два фонаря по краям платформы,
семафор, рельсы».
Все
так и есть — фонари, семафор и рельсы. И ни души…
Если
от станции идти прямо и никуда не сворачивать (вильнув в какой-нибудь проулок, здесь
легко заплутать), то еще издали можно увидеть странное
дерево. И по мере продвижения это видение становится все шире и выше, шире и
выше — и, о чудо! Перед тобой огромный, поистине лукоморно-пушкинский
дуб. Даже не дуб — дубище-великан обхватов в пять,
не меньше, упирающийся зелеными могучими ветвями в прозрачное небо.
«Ах,
Марина Ивановна, Марина Ивановна, теперь на одну вашу тайну стало меньше, —
улыбаюсь про себя. — Понятно, что за деревья вас здесь так вдохновляли». На ум
же приходят известные цветаевские строки чешской
поры:
Деревья! К вам
иду! Спастись
От рева
рыночного!
Вашими вымахами ввысь
Как сердце выдышано!
Да
уж, местным красавцем (с его-то «вымахом»!), которому
на вид лет пятьсот (четыреста «с гаком», как уточнят позже местные жители), невозможно
было не восхищаться. Вот и меня он тут же очаровал. Понимаю, не могло быть
иначе, ведь этот великан наверняка был дружен с Мариной. Уверен, не мог не
дружить! И я почти вижу, как к нему прислонясь, она прячется под этой кроной от
проливного косого дождя.
«Ну
что ж, — обрадованно ловлю себя на мысли, — если и
дальше так пойдет, то меня во Вшенорах ждут новые
открытия…»
Чудесное
дерево окрылило. Однако несмотря на неплохое начало,
по мере продвижения в глубь неизведанных мною территорий я начинаю натыкаться
на всякого рода трудности. Вот к дереву подходит краснощекий тинэйджер лет
пятнадцати. Минут через пять к нему на грудь льнет невесть
откуда взявшаяся ровесница. Радостно щебечут по-чешски, прижимаясь
друг к другу. Рискуя навлечь на себя подростковую неприязнь, возвращаюсь к дубу
и пытаюсь завести с ребятами разговор.
Узнав,
что я из России, сразу дают понять: нет-нет, по-русски мы ни бельмеса. А
по-английски? Лучше бы, конечно, по-чешски, но раз вы так настойчивы, давайте
попробуем. Получилось, разговорились.
Сначала
поговорили о местных красотах, постепенно перейдя на личности. Выяснилось, что
ребята из местных, учатся в здешней школе, мечтают стать
инженерами-строителями. Легче прожить, поясняют они, ведь строители хорошо
зарабатывают.
—
Хотел спросить, — подхожу к главному, — вот у этого старого красавца-дуба
любила бывать русская поэтесса Марина Цветаева. Будучи в эмиграции, она здесь
когда-то жила. Вы, ребята, знаете цветаевские стихи?
—
Если честно, нет, — качают оба головой.
—
А когда-нибудь слышали о такой поэтессе?
—
Впервые слышим, — как-то виновато отвечают мои новые знакомые, перетаптываясь с
ноги на ногу. — Марина Цветаева? — переспрашивает паренек. — Нет, не слыхал… К сожалению.
Я
вдруг понимаю, что мой вопрос загнал их в такой же тупик, в каком оказался бы,
пожалуй, их российский ровесник, обратись к нему с вопросом о творчестве
великого для каждого чеха Франца Кафки. Что наш школьник может сказать про
Кафку? Уверен, далеко не каждый взрослый не только его читал, но и вообще о
таком слышал. Хорошо еще, если вспомнит, что тот был родом из Чехии. Хотя, по
правде, у нас Кафку все-таки знают, а вот Цветаеву во Вшенорах,
получается, нет. И это мне больно.
—
Спасибо, ребята, — улыбаюсь им. — Рад был познакомиться. Да, и хочу сказать,
что Марина Цветаева — одна из лучших поэтесс двадцатого века. А здесь, во Вшенорах, она жила в двадцатые годы, где как раз написала
немало прекрасных стихотворений. Почитайте на досуге — уверен,
они вам понравятся. Особенно — вам, девушка.
—
О’кей, — кивают они. — Почитаем… Но
для начала запомним: Marina Tvetaeva…
О’кей.
Двигаюсь
дальше. «Вот так, о’кей-хоккей, — раздосадованно
шепчу про себя. — Цветаеву-то здесь и не знают, а если даже и знали, то
наверняка позабыли…»
Но,
как оказалось, я был не прав. Заметив на одном из перекрестков какую-то
женщину, одиноко спешащую в моем направлении, решаю ее подождать, чтобы
раздобыть нужную информацию о дальнейшем маршруте следования. Поравнявшись, мы
здороваемся, и уже через минуту нашего с ней непонятного разговора на смешанном
языке из букета русско-чешско-английских фраз
становится ясно, что общение с моей новой попутчицей на любом языке и диалекте
ничего не даст: Алина Павликова (именно так
представилась женщина) может разговаривать только на родном
чешском. Была еще одна загвоздка. Поняв, что спасительный английский не
поможет, перехожу на русский, и тут выясняется, что собеседница великий язык
Чехова понимает так же, как я гениальный Гашека. Покажите мне того, кто сказал,
будто чешский — тот же русский, но слегка измененный… Враки!
Чешский — совсем не русский.
Тем
не менее, несмотря на странность нашего общения (не позавидовал бы я тому, кто
случайно мог услышать нашу тарабарщину!), минут через десять между нами
устанавливается неплохой диалог. Мне удалось узнать, что шестидесятитрехлетняя
Алина — уроженка Вшенор; как когда-то и я, она носила
пионерский галстук, помнит кое-что о «дедушке Ленине» и Клементе
Готвальде, да и вообще, русские — хорошие люди, заявила моя новая знакомая. И
на этом спасибо, отшучиваюсь я.
Потом
огорченно сетую, что многие чехи до сих пор поминают нам шестьдесят восьмой год
и советские танки на Вацлавской площади в Праге. Как
будто, говорю, кроме тех танков, не было ни разгрома нацистов, ни братской
помощи «русских братушек».
—
Действительно, что же старое ворошить? — соглашается Алина. — Что было —
то было. Нынешнее поколение, в большинстве своем, знает об этом лишь из
рассказов старших. То — грустная страница наших отношений, и она не имеет
ничего общего с сегодняшним днем, не правда ли?
Конечно,
киваю головой, понимая, что с попутчицей мне здорово повезло. И тут я узнаю,
что с Алиной Павликовой мне повезло
не просто здорово, а несказанно! К моему облегчению, женщина поведала, что о
Марине Цветаевой, конечно же, много наслышана, хотя стихов ее никогда не
читала. Не любит она стихов. Всю жизнь как-то не до стихов было. А вот где во Вшенорах жила поэтесса, знает хорошо — по соседству с ее
домом. (Вот так удача!) Нужно показать? Запросто, правда, идти не близко, в
гору. Да хоть через две горы, вновь шучу, и мы ускоряем шаг…
—
Посмотрите, на этой вилле когда-то собирались все русские эмигранты,
проживавшие в окрестных деревнях, — показывает Алина на красивый трехэтажный
особняк старинной постройки.
—
Насколько понимаю, это и есть знаменитая «Вилла Боженка»,
принадлежавшая Чириковым?
—
Да, так и есть, — радостно кивает мой гид. — Вот здесь они все и собирались, и
Цветаева тоже…
Действительно,
передо мной та самая вилла, о которой столько написано, и которая частенько
встречалась в эмигрантской переписке как Цветаевой,
так и Эфрона. Перед глазами мелькают странички живой истории…
«Во
Вшенорах, наискосок от лавки пана Балоуна,
стояла красивая «Вилла Боженка», большая,
вместительная дача, — вспоминала Ариадна Эфрон. — Ее снимали пополам
многодетная семья писателя Е. Н. Чирикова (все его
дети были взрослые) — и вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична, с Ниной,
молодой, красивой дочерью от первого ее брака, и с тремя детьми-подростками от
брака с Андреевым: Верой, Саввой и Валентином…
В
большой — громадной — всеми громадными окнами глядевшей в сад комнате Анны
Ильиничны иногда собирались литературные «посиделки» — одни читали, другие
слушали…
На
чириковской половине жилось добродушно, естественно,
без гнета, хотя, как в каждой большой и очень дружной семье, были и трения, и
неполадки, и страдания. И тоска.
Тоска
жила в комнатке Евгения Николаевича, воплощенная и воплощаемая им — нет,
не в рукописях: в деревянных модельках волжских пароходов, которые он сооружал на
верстаке у окошка, глядевшего в самую гущу сада. Комната была населена
пароходами — маленькими и чуть побольше, баржами —
коломенками, тихвинками, шитиками, гусянками; челнами и косными… Тесно было волжанину во Вшенорах, мелководно на Бероунке!
Дружить
со всей чириковской семьей Марине было несподручно — очень уж велика и разновозрастна
была семья! Появлялись у нас в розницу то Людмила (вскоре уехавшая), то Валентина,
то — старики. В честь Евгения Николаевича Марина даже пироги пекла, что было ей
совсем не свойственно; Чириков,
смеясь, называл их «цыганскими пирогами на кофейной гуще» и ел с аппетитом,
жена его, Валентина Георгиевна, вежливо спрашивала — «как вы это готовите?» — и
недоверчиво отщипывала кусочек…»
Вилла
являлась своего рода связующим центром для всех русских эмигрантов, живших в
здешних местах. В этом доме часто устраивались литературные чтения и
музыкальные вечера; сюда хаживали все, в том числе и Цветаева.
—
Отсюда уже недалеко, — успокаивает меня Алина, видя, что я начинаю
всматриваться вверх по дороге, где, по моим предположениям, должен быть тот
дом. Да, я искал глазами Дом, в котором более года жила и творила
Цветаева. — Во-о-он там я живу, — показывает моя
спутница куда-то в неопределенную вдаль. — Там же и
цель наших поисков.
—
Спасибо, — киваю ей, вернувшись к осмотру виллы. Особняк, кстати, почти не
видно из-за высокого каменного забора, возведенного с некоторых пор новыми
домовладельцами.
—
Я ведь с мамой живу, — продолжает Павликова. — А она
у меня с двадцатого года рождения. Цветаева же проживала во Вшенорах
в двадцать пятом. Могла ли пятилетняя девочка помнить поэтессу? Теоретически —
могла. Но я спрашивала маму: не помнит она здесь никаких русских…
* * *
…1924
год выдался для Цветаевой суетным и нервным. Причины все те же — нехватка
средств и отсутствие постоянного жилья.
В
конце мая супруги Эфрон, покинув Прагу, где они жили на Гржебенках
(улица Шведская, дом 51), вновь приезжают в «пражские деревни» (на этот раз —
одни, без дочери: Ариадну отправили
учиться в русскую гимназию в Моравска Тршебова.) В июне они снимают жилье в Йоловиште (ул. Пруездни, 8), где
Цветаева заканчивает свою «Поэму Конца». В июле они уже в Дольних
Мокропсах, (дом № 37, сейчас — ул. Слунечни, № 642).
«Переехали
из Иловищ в Д. Мокропсы в
разваленный домик с огромной русской печью, кривыми потолками, кривыми стенами
и кривым полом, — во дворе огромной (бывшей) экономии, — запишет она в
дневнике. — Огромный сарай — который хозяйка мечтает
сдать каким-нибудь русским „штудентам“, сад с
каменной загородкой над самым полотном железной дороги. — Поезда».
В
августе — другое жилье, в Горни Мокропсах:
«Паром через реку. Крохотный каменный дом; стены в полтора аршина толщины»…
Но
вот наступает осень, сентябрь. Семья подыскивает новую съемную комнату —
на этот раз во Вшенорах. Здесь, в доме под номером №
23, (сегодня — ул. Кветослава Машиты
№ 324), они проживут до самого отъезда из Чехии.
«…Переезд
во Вшеноры — везет деревенский сумасшедший, — запишет
Марина в дневнике, — которого мы по дороге опаиваем пивом и одуряем папиросой
(не курящего! — а три дня до этого вязание, из которого ничего не вышло)».
Дом
небольшой, а комната, надо думать, совсем крохотная. («Этой жизни — местность и
тесность».)
«Комнатка
с окном во двор, но за оградой виден лес, а кухонное оконце смотрит на лесной
холм, — запишет поэтесса о той комнатке. — Это особенно хорошо: быстро можно
попасть к любимым деревьям, а среди них — избранник — можжевельник, который
„первый встречает на верху горы” и зовется Борис Пастернак. Вшенорская
природа помогала жить и писать».
Дом
во Вшенорах манит не только потому, что именно в нем
Цветаева прожила дольше всех из съемных домиков (более года), но еще и по
другой причине, сделавшей его особенным.
Цветаева
и Эфрон покидают каменный домишко в Горни Мокропсах,
со «стенами в полтора аршина», не из-за прихоти — им нужен другой, более уютный
и с хорошим видом из окон. И это неспроста:
Марина покинула Прагу будучи беременной. И
здесь, во Вшенорах, понимает она, должен был
появиться наследник — именно наследник, сын, о котором они с Сергеем давно
мечтали.
Из
окон нового жилья виден лес и загадочный холм, поросший зеленью. Все это
нравится Цветаевой, необычайно воодушевляя ее. Рядом с домом, буквально в двух
шагах, в «Вилле Боженке» живут русские эмигранты, их
хорошие знакомые. Решено: она будет рожать здесь!
«Сын
мой Георгий родился 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, в снежный
вихрь, — вспоминала Марина Ивановна. — В самую секунду его рождения на полу
возле кровати разгорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени… Спас
жизнь ему и мне Г. И. Альтшуллер, ныне, 12-го,
держащий свой последний экзамен. Доктор Григорий Исаакович Альтшуллер,
тогда студент-медик пражского университета, сын врача, лечившего Л. Н.
Толстого.
Накануне,
31 января, мы с Алей были у зубного врача в Ржевницах.
Народу — полная приемная, ждать не хотелось, пошли гулять и добрели почти до
Карлова Тына. Пошли обратно в Ржевницы, потом, не
дожидаясь поезда, рекой и лугами — во Вшеноры.
Вечером
были с Сережей у А. И. Андреевой, смотрели старинные иконы (цветные
фотографии), вернувшись домой, около 2 часов еще
читала в постели Диккенса: Давид Копперфильд.
Мальчик
дал о себе знать в 8 1/2 утра. Сначала я не поняла — не
поверила — вскоре убедилась, и на все увещевания „все сделать, чтобы ехать в
Прагу“ не соглашалась… Началась безумная гонка Сережи
по Вшенорам и Мокропсам.
Вскоре комната моя переполнилась женщинами и стала неузнаваемой. Чириковская няня вымыла пол, все лишнее (т. е. всю
комнату!) вынесли, облекли меня в андреевскую ночную
рубашку, кровать — выдвинули на середину, пол вокруг залили спиртом. (Он-то и
вспыхнул — в нужную секунду!) Движение отчасти меня отвлекало…
В
10 ч. 30 мин. прибыл Г. И. Альтшуллер, а в 12 ч,
родился Георгий…
Да,
что — мальчик, узнала от В. Г. Чириковой,
присутствовавшей при рождении. — „Мальчик — и хорошенький!“
…Говорят,
держала себя хорошо. Во всяком случае — ни одного крика…
В
соседней комнате сидевшие утверждают, что не знай —
чту, не догадались бы…»
Уже
на следующий день после родов Марина, желая поделиться своей радостью, пишет
первое письмо. Оно адресовано ее чешской приятельнице А. Тесковой:
«Дорогая
Анна Антоновна, Вам — первой — письменная весть. Мой сын, опередив и медицину,
и лирику, оставив позади остров Штванице (родильный
дом), решил родиться не 15-го, а 1-го, не на острове, а в ущелье… Очень, очень рада буду, если навестите. Познакомитесь
сразу и с дочерью и с сыном. Спасибо за внимание и ласку.
М.
Цветаева.
Р.
S. Мой сын родился в воскресенье, в полдень… Родился
он в снежную бурю».
Тескова
не заставила себя долго ждать и вскоре уже была в
домике Марины.
«Не
забыть — нет, не няню, доброго гения, фею здешних мест, Анну Антоновну Тескову, — запишет позже Марина. — Приехавшую
— с огромной довоенной, когда-то традиционной коробкой шоколадных конфет — в
два ряда, без картона, без обмана. Седая, величественная… изнутри —
царственная. Орлиный нос, как горный хребет между голубыми озерами
по-настоящему спокойных глаз, седой венец волос… высокая шея, высокая грудь,
все — высоко. Серое шелковое платье, конечно, единственное и не пожаленное для вшенорских грязей, ибо — первый сын!..»
В
те дни, вновь ощутив радость материнства, Марина счастлива как никогда. В
который раз старается вернуться мыслями к тому дню, когда впервые услышала плач
своего сына:
«…Возвращаясь
к первой ночи — к ночи с 1 на 2 февраля — …никогда не забуду, как выл огонь в
печи, докрасна раскаленной. (Мальчик, как все мои дети, обскакал срок на две
недели, — от чего, впрочем, как все мои дети, не был ни меньше, ни слабее, а
еще наоборот крупнее и сильнее других — и нужна была теплица.)
Жара.
Не сплю. Кажется, в первый раз в жизни — блаженствую. Непривычно-бело
вокруг. Даже руки белые! Не сплю. Мой сын».
С
самого рождения и до конца своих дней Марина будет сильно привязана к сыну. Она
его не просто любила — обожала. Назвав ребенка красивым именем Георгий,
родители (а потом и знакомые) будут звать мальчика любовно-ласково
— Мур. (Кстати, крестным отцом Мура был Алексей Ремизов.)
Пока
он был крохотным, Марина, сжимая в руках трепетное тельце, «купалась в
блаженстве» материнского чувства, с новой силой пробудившемся в ней. Но по мере
взросления Мура у матери все острее и острее возникала
беспокойная потребность оградить и защитить мальчика от всех опасностей этого
мира. Так бывает у всех матерей. Это древний инстинкт материнства.
Однажды
в дневнике Цветаевой там же, во Вшенорах, появится
почти пророческая запись, страшная по своей сути: «Мальчиков нужно
баловать, — им, может быть, на войну придется»…
В
1944-м Георгий Эфрон погибнет на фронте…
* * *
Где
же он, где тот Дом? Мне не терпится поскорее его увидеть, чтобы зайти и
потрогать стены, помнившие блаженство Цветаевой-матери.
Я
почти бегу вверх по дороге — туда, где, как подсказала мне Алина, и было то
место. Попутчица-гид едва поспевает за моим ставшим почти двухметровым
шагом. Вот вновь какой-то поворот, и снова подъем…
—
Ну, вот и мой дом, — показывает Павликова на
одноэтажный добротный домишко («халупка»,
как здесь называют такие). — А вот рядом, повыше, как раз жила Цветаева, там и
сын у нее родился. Пройдем?
—
Пройдем…
И
вдруг словно стрела пронзает сердце… Вот и калитка,
вот аккуратненький заборчик, увитый неугомонным плющом, даже старенький домишко
напротив, вдали над которым виден тот лесистый холм, — все это когда-то
было частью цветаевской жизни — молодой, горячей и
счастливой. За этим я сюда и приехал, чтобы надышаться воздухом цветаевского счастья и… потрогать стены. К этим стенам и
ехал. И отыскал, и дошел. И… И…
На
том месте того дома не было. Ни стен, ни крыши, ни
крыльца. Напротив меня высился современный
чешский новострой, появившийся здесь несколько
месяцев назад. Маринину «халупку» снесли. Я
опоздал всего лишь на какой-то год! Приедь сюда чуть
раньше, и увидел бы и стены, и старое крыльцо, и те самые окна, глядя в
которые, Марина писала стихи. Опоздал.
За
калиткой, надрываясь, рвалась с поводка злая собака. Да, хозяева знают, что
здесь давным-давно жила «какая-то русская Цветаева», но им до этого, в
общем-то, нет никакого дела, потому как «настоящих дел невпроворот».
О-поз-дал…
Сожжена и пущена по ветру очередная страничка в необъятной летописи русской
истории. (И в чешской, кстати, тоже.) Обидно. Слишком уж интересной была та
утерянная страничка. Так, наверное, бывает, когда, читая интереснейшую книгу,
вдруг натыкаешься на отсутствие нескольких самых важных страниц, без которых
общий сюжет становится заметно скуднее. То же самое я почувствовал во Вшенорах. Старенькая станция все на том же месте; окрестные
домишки, как и десятилетия назад, по-военному
вытянулись в ряд; и даже полувековой дуб никто не решился спилить — память! И
все они — станция, домишки и дуб — немые свидетели
пребывания в этих местах великого Поэта, так обожаемого в далекой России. Нет
только самого главного свидетеля — цветаевского дома.
Жаль, что никогда уже и не будет…
Без
вины виноватая, Алина Павликова вызывается сводить
меня еще в одно место — в здешнюю библиотеку. Совсем недавно, рассказывает она,
там организовали памятный уголок, посвященный поэтессе. Приезжали какие-то
чиновники из Праги, были и русские — то ли эмигранты, то ли еще кто…
По
дороге в библиотеку замечаю, что на многих местных домах, особенно старой
постройки, под чердачными окошечками какие-то буквы. Вчитываюсь: «Ganka». Идем дальше. На другом доме — опять надпись: «Magda».
—
Очень интересно, — обращаюсь к Алине, — что за женские имена начертаны на
домах? «Ganka», «Magda»?
—
Да-да, женские имена, — кивает та. — У нас это часто.
—
Выходит, каждый дом имеет свое собственное имя?
—
Немного не так, — не соглашается со мной женщина. — Это старая традиция.
Хозяин, построивший дом, часто писал на нем имя своей возлюбленной, для которой
его и возвел. Таким образом, на доме писалось имя женщины, с которой мужчина
собирался прожить в этом жилище всю оставшуюся жизнь.
—
Довольно романтично…
Библиотека
располагалась на взгорке, неподалеку от железной дороги. Несмотря на субботний
день, местный библиотекарь, узнав, что я приехал издалека, и не просто
издалека, а из Москвы, пожертвовал ради меня своим свободным временем. К
счастью, мой новый знакомый — Богдан Шмилауэр — немного
разговаривал по-русски.
—
Да, действительно, несколько месяцев назад мы открыли вот этот цветаевский уголок. Здесь книги ее стихов на русском языке,
письма, воспоминания друзей и современников. Нам дорога ваша поэтесса, ведь она
прожила в наших чешских деревнях три года и три месяца. Согласитесь, это не так
уж и мало.
—
Не мало. И, насколько мне известно, Цветаева и Эфрон ютились в разных местах?
—
Совершенно верно, в разных, — соглашается собеседник.
— Раньше тут было много мелких деревенек, причем они располагались друг от
друга очень близко, рукой подать. Дольни Мокропсы, Горни Мокропсы, Нове Дворы… Марина Ивановна успела пожить везде. Дольше
всех, как известно, прожила здесь, во Вшенорах, на
улице Кветослава Машиты,
где в двадцать пятом году у нее родился сын Мур. К
сожалению, тот дом недавно снесли. В наши дни все эти деревни объединены в два
населенных пункта — Вшеноры-один и Вшеноры-два. Мокропсы, к слову,
стали относиться к последним.
—
Скажите, не сохранились ли еще какие-нибудь дома, в которых проживала, пусть и
недолго, Цветаева?
—
Конечно. А знаете что? Давайте-ка проедем вместе по окрестностям. Думаю, я
смогу вам кое-что показать.
—
Буду очень признателен…
И
вот мы на автомобиле Богдана Шмилауэра уже катим по Вшенорам-I. Уютная чешская деревне
— не деревня, скорее — поселок. Мелькают милые домики под красной черепицей и
ярко-зелеными палисадниками — такие чистенькие и аккуратненькие, что мне,
московскому обывателю, вся эта чопорность непривычна вплоть до дурноты. А
Богдан тем временем проводит для меня небольшую экскурсию.
—
Нове Дворы, — показывает он. — А вон местный костел.
Рядом с ним в те годы было похоронено несколько русских эмигрантов.
—
Да-да, вижу, — киваю Богдану. В голове возникают строки из цветаевского
дневника: «Крохотная горная деревенька… Две лавки… Костел с…
кладбищем. …В каждом домике непременно светящееся окно в ночи: русский
студент! Живут… впроголодь… живут Россией, мечтой о служении ей».
—
А во-о-он там — домик, видите? Где маленькое оконце
на мансарде? Там поэтесса снимала комнату у местного лесника. А сейчас мы
въедем в горку, где будет еще один памятный дом… Приехали…
Это бывшие Горни Мокропсы, сейчас — Вшеноры-два.
Дом
расположен на Халоупках, в доме № 521, отмечаю я.
Выйдя
из автомобиля, мы оказываемся перед калиткой небольшого одноэтажного домика в
чешском стиле — с мансардой и под черепицей. Входим за калитку. И первое, что
бросается в глаза, — беседка. Такая уютная,
увитая плющом, с небольшим столиком внутри. «Здесь есть все, что всегда не
хватало Цветаевой в эмиграции: беседка, столик и тишина», — первая мысль при
виде этой идиллии.
Вышедшая
из дома молодая хозяйка подтверждает: да, в этой беседке писала стихи русская
поэтесса. Правда, добавляет женщина, давно уж это было, да и не так долго
поэтесса здесь и была-то. А тот дом, где она долго снимала комнату и жила с
детьми, недавно снесли. Вот поэтому сюда все и приезжают — здесь ведь почти
ничего не изменилось. Не так давно приезжала какая-то комиссия из Праги,
сказали, будут устанавливать памятную доску. Пусть устанавливают, дом в хорошем
состоянии, да и беседка на том же месте, где и стояла всегда…
Итак,
мемориалу — быть!1 Собираемая по крупицам в этих краях история
обретет, наконец, некое предметное очертание. Другое дело, досадую я, начнись
все это несколькими годами раньше, и эти исторические очертания остались бы в
национальном наследии наших стран в более качественном, почти бесценном (!),
состоянии. Где все это время были посольства, министерства?..
Благодарный
моим новым чешским друзьям, ближе к вечеру я покидаю цветаевские
Вшеноры. Спускаясь к станции, любуюсь раскинувшейся
внизу долине, где неслышно течет речка Бероунка. На
взгорьях шумят могучие дубы, а где-то там, чуть в стороне, дремлет самый
главный «генерал» — необъятный дубище.
Вот
и станция — место метаний и надежд Марины Цветаевой. Покидая навсегда Вшеноры, она даже не догадывалась, что эти «пражские
деревеньки» станут последним пристанищем ее тихого женского счастья. Дальше
будет шумный Париж, успех, борьба и падение. Дальше будет… Елабуга.
Кто-то
считает жизнь Цветаевой во Вшенорах этаким «периодом
отсутствия» и даже «обрывом в бездну» и «скачком в
никуда». Неправда! Если хотите, то действительно был скачок — в Мир Любви,
Поэзии и Материнства. И она еще не раз вспомнит местные холмы, дубравы и
звенящую покоем тишину.
Когда-то,
на заре своей поэтической карьеры, Марина напишет: «Судьба меня целовала в
губы». Ее вшенорское «сидение» было ни чем иным, как этаким поцелуем — «осенним поцелуем в
губы»…
Поклонимся
тихим Вшенорам, всем этим «пражским деревенькам», с
их домиками с женскими именами, сумевших сделать «нашу
Марину» чуточку счастливей. Ведь будь здесь ее собственный дом, не сомневаюсь,
на фасаде огромными буквами было бы начертано: «MARINA». Виноват: «МАРИНА»…2
_____________________________
1
22 июня 2012 года на стене этого дома во Вшенорах II
была установлена памятная доска в честь Марины Ивановны Цветаевой.
2 В очерке использованы материалы из: А. С. Эфрон. Неизвестная Цветаева. Воспоминания дочери.. М.: Алгоритм, 2012; М. Цветаева. «Спасибо за долгую память любви…» Письма к Анне Тесковой. 1922–1939». М.: Русский путь, 2009.