Опыты сравнительной теологии литературы
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2013
Владислав Бачинин
Владислав Аркадьевич Бачинин окончил философский факультет Ленинградского госуниверситета, аспирантуру Института философии Российской академии наук, доктор социологических наук, профессор. Автор более 700 опубликованных работ по истории религии, философии культуры, социологии литературы, в том числе более 50 книг, среди которых: “Достоевский: метафизика преступления” (2001), “Византизм и евангелизм” (2003), Малая христианская энциклопедия. Т. 1–4 (2003–2007), “Введение в христианскую эстетику” (СПб., 2005); “Девиантология и теология: от Библии к Достоевскому” (LAP LAMBERT Academic Publishing GmbH & Co, Saarbrucken, Deutschland. 2012), “Теология, социология, антропология литературы (Вокруг Достоевского)” (2012). Победитель открытого конкурса философских трактатов на тему “Возможна ли нравственность, независимая от религии?”, проведенного в 2010 году в связи со 100-летием кончины Л. Н. Толстого Российской академией наук и международным фондом “Знание”, Живет в Санкт-Петербурге.
Tolstoyevsky-triр
Опыты сравнительной теологии литературы
Опыт первый
Наша фельетонистическая эпоха,или Духовная война между нулем и бесконечностью
О старорусском достоевсковедениии яснополянском толстоведении
На рубеже весны и лета 2012 года мне довелось участвовать в двух гуманитарных конференциях. В конце мая состоялась конференция “Достоевский и современность” в доме-музее писателя в Старой Руссе, а в начале июня — конференция “Л. Н. Толстой и Ж.-Ж. Руссо” в Ясной Поляне.
Обе конференции были великолепно центрированы и давали прекрасные поводы поразмышлять над вечными вопросами человеческого бытия. И это понятно: в русской культуре нет более масштабных фигур, чем Достоевский и Толстой, для которых проблемы духовной, религиозной жизни были бы столь значимы. Но примечательно, что абсолютное большинство докладчиков как будто сговорилось между собой о том, чтобы не браться за крупные мировоззренческие, религиозные проблемы, не говорить о главном, а сосредоточиться только лишь на второстепенных вопросах. Ситуации усугублялись еще и тем, что в большинстве докладов преобладал дух атеизма-секуляризма, который проделывал почти со всеми докладами одну и ту же процедуру: наполнял их каким-то веселящим газом легкости необыкновенной и превращал в подобие воздушных шариков, у которых не было никакой возможности погрузиться на должную глубину экзистенциальной рефлексии. Создавалось впечатление, что все те, кому этот дух близок, вполне комфортно устроились в своем привычном состоянии полунаучного атеизма и совершенно не желали обременять себя поисками замен ему в виде каких-либо миросозерцательных альтернатив. Видно было, что они готовы к научному поиску, но к духовным исканиям не предрасположены. И даже любимые ими Достоевский и Толстой их на это не вдохновляли. Потому их доклады уводили мысль в сторону от главного, скользили по касательным духовного наследия классиков, не затрагивали его ядра, сердцевины, сути и не приводили к заметному приращению понимания этой сути.
Несомненно, что здесь сказывалась погруженность современного секулярного мира в состояние глубокого религиозного и теологического невежества. Этот мир предрасполагал к тому, чтобы трактовать сложнейшие духовно-религиозные проблемы с позиций плоской теоретической секулярности и тем самым превращать даже конференции о великих богоискателях в разновидности игр в научные бирюльки.
Неизгладимое впечатление произвел на меня один примечательный “достоевсковедческий” доклад. Было это, правда, чуть раньше, в 2011 году, на одной из ежегодных конференций о Достоевском. Некая маститая авторша многих книг о писателе основательно и пространно, на полном теоретическом серьезе рассмотрела вопрос об отношении Достоевского к кошкам и котам. И хотя, кому-то, может быть, этот “кошкологический” трактат и показался прорывом в новые проблемные миры, но для меня он стал убедительным свидетельством того, что мы основательно увязли в той самой “фельетонистической эпохе”, сумрачно-комическую картину которой нарисовал Герман Гессе в своей “Игре в бисер”.
Нечто аналогичное пришлось наблюдать и на яснополянской конференции о Толстом, где профессор из Сорбонны пространно и со вкусом рассуждал о прелестях французской кухни XVIII века, а литературовед из Калифорнии пыталась поведать присутствующим о тайнах “метафизики молочной коровы”. То есть было совершенно очевидно, что судьбы и тексты русских классиков успешно служат нынешним интеллектуалам чем-то вроде удобных столиков, на которых они охотно раскладывают свои игривые культурологические пасьянсы, и что живительные источники гуманитарных анекдотов, принадлежащих “фельетонистической эпохе”, еще не скоро иссякнут.
Двуглавая вершина русской культуры
Между тем Достоевский и Толстой — это совсем не те авторы, с которыми можно делать что угодно, которых можно запросто препарировать секулярным скальпелем, мельчить и растаскивать по кусочкам. Эти два классика заслуживают более ответственного отношения к себе хотя бы потому, что способны многому научить нас, живущих в атмосфере тяжелейшего духовного кризиса. В условиях, когда наше собственное духовное здоровье находится в весьма неудовлетворительном состоянии, мы не вправе от этой помощи отказываться.
Давно замечено, что Достоевский и Толстой — это нечто большее, чем просто литература. Оба они были сильными, утонченными и даже изощренными интеллектуалами. Оба относились к разряду пассионариев, личностей с почти огненным социальным и творческим темпераментом. Оба имели неукротимую, ненасытимую потребность в размышлениях над предельными, запредельными, “последними” вопросами бытия. Оба сумели обрести в глазах современников, а затем и потомков статусы великих учителей жизни. Оба оставили неизгладимый след в истории русского духа. И ныне оба являют собой двуглавую вершину русской культуры.
Наши знаменитые острословы И. Ильф и Е. Петров даже изобрели общую для них обоих фамилию — Толстоевский. Хотя она звучит не очень-то почтительно по отношению к признанным гениям-классикам, но надо отдать им должное: вот таким грубоватым манером они указали на сопрягаемость этих двух фигур в едином культурном пространстве, на их сдвоенное пребывание в общем интеллектуальном контексте русской жизни.
И Достоевский, и Толстой были людьми с необычайно богатой и сложной внутренней жизнью. Они вмещали в себя очень многое, успешно рождали новые идеи, умели облекать свои интеллектуальные проекты в образы большой художественной силы, обладали дарованиями ярких публицистов.
Для обоих писателей литература была целью и смыслом жизни и одновременно средством, которое они использовали, чтобы говорить о том, что их волнует. С ее помощью они поднимали самые острые и самые крупные вопросы: религиозные, философские, социальные, нравственные. Эти два могучих интеллектуала оказали сильнейшее влияние на русскую духовную жизнь, на развитие русского гуманитарного сознания. Ни до, ни после них не было у нас писателей, равных им по напряженности и сложности духовных, религиозных исканий. Поэтому их наследие не вмещается ни в литературоведческие, ни в философские рамки, а требует еще и анализа теологического.
Сопоставляя религиозные миры этих двух гигантских фигур, мы можем увидеть как то, что их сближает, так и то, чем они отличаются друг друга. Они как бы оттеняют друг друга, и двойная оптика сопоставляющего восприятия, сравнительного анализа, нацеленная одновременно на обоих, позволяет приблизиться к пониманию причин этих сходств и различий. Ведь, как известно, мы предпочитаем свет, зная, что такое тьма; мы любим тепло, зная неудобства холода. Христианин ценит состояние веры, зная, что существует состояние безверия с его пустотой, безнадежностью, безысходностью. Потому-то мы начинаем лучше понимать Достоевского, поставив его рядом с Толстым. И конечно же, мы лучше поймем Толстого, увидев рядом с ним Достоевского.
Когда-то, сто лет тому назад, этим путем сравнительного анализа двинулся Дмитрий Мережковский. Его книга “Л. Толстой и Достоевский” увидела свет в 1914 году. С тех пор утекло много воды, тогдашний русский мир успел опрокинуться и рухнуть, классическая российская цивилизация приказала долго жить. Ей на смену пришло нечто такое, чему трудно подобрать название и что продолжает на глазах вот уже нескольких поколений менять свой облик, пребывать в процессе непредсказуемых мутаций и грозит совершенно утратить свою изначальную культурно-историческую идентичность. В ее облике все больше проступают сумрачные черты “цивилизации смерти”.
В этих условиях труд Мережковского выглядит как вполне добротный музейный артефакт, который многое дает нам для понимания эпохи Толстого и Достоевского. Но из него не так уж много можно почерпнуть такого, что способно помочь нам, людям XXI века, в понимании самих себя, в прояснении сути того, что происходит с нами, с нашими душами. А между тем именно в этом мы нуждаемся сегодня, как никогда. Решая труднейшую задачу самопознания, мы пытаемся удержать внутри себя остатки той ускользающей культурной, духовной идентичности, которая позволяла бы нам сознавать себя не только электронными космополитами, гражданами постмодерного интернет-мира, но и прямыми духовными потомками творцов нашей культуры.
Фундаментальный выбор
Вот уже две тысячи лет существуют цивилизации, чья культурная жизнь определяется христианской наследственностью. Ее, эту наследственность, можно признавать и ценить, ею можно пренебрегать и от нее отказываться, но совершенно избавиться от нее невозможно. Даже оппозиция воинственного нигилизма и откровенного богоборчества предполагает эту наследственную связь и без нее не имеет смысла. Любые формы ее оголтелого неприятия держатся исключительно за счет ее объективно-исторической неустранимости. Можно говорить о том, что потребность атеистов в христианстве похожа на то, как крыловско-басенной Моське нужен слон, чтобы она могла ощущать свою значимость. Но как бы ни лаяла Моська, слон движется своим путем. Как бы ни пыталось секулярное сознание убедить себя в том, что история вступила в постхристианскую фазу, что культурный мир полностью сменил свою христианскую сущность на постхристианскую, его усилия не достигают цели. Человек может изменить имя, фамилию, внешность, но не в его силах изменить свою генетическую характеристику, существующее никак нельзя превратить в данном случае в несуществующее.
И все же человек свободен, хотя его свобода и имеет свои пределы. Нам, располагающимся на вершине генеалогического древа, имеющего христианские корни, дана свобода выбирать между двумя возможными траекториями духовного существования, между двумя путями культурной жизни — либо с Христом, либо без Христа. Этот фундаментальный выбор неизбежен, и ускользнуть за его пределы невозможно. Одни люди совершают его сознательно, то есть так, как это и должно делать, а другие, напротив, почти бессознательно или полубессознательно. Но как бы легко человек к нему ни относился, любая предпочтенная направленность этого выбора всегда влечет за собой не просто большие, но гигантские последствия для его последующей судьбы.
Именно в пространстве этой альтернативы пребывает и духовный опыт Достоевского и Толстого. Классики как бы олицетворяют оба противоположных типа избирательных предпочтений в ситуации фундаментального выбора. Когда-то этот выбор развел их в противоположные стороны: Достоевский устремился к Христу, а Толстой отвернулся от Него и двинулся прочь. Первый выбрал Христа как Господа, а второй заявил во всеуслышание, что Иисус Христос не есть Бог, а Бог не есть Иисус Христос и что веровать в чудесное рождение и столь же чудесное воскресение Христа смешно и глупо.
В полярностях этих позиций предстают два лика русской культуры в момент ее наивысшего взлета, который одновременно оказался и кануном страшного падения российской цивилизации в гибельный исторический провал. И сегодня духовные судьбы двух великих писателей служат друг для друга чем-то вроде контрастного фона. На фоне безверия Толстого отчетливее проступает вера Достоевского, а на фоне веры Достоевского яснее видится духовная драма Толстого, потерявшего Христа, веру и смысл жизни.
Взрослые “русские мальчики”, которым “миллиона не надо, а надобно мысль разрешить”
Достоевский и Толстой жили в предсекулярную эпоху, а мы живем в эпоху, которую все чаще называют постсекулярной. И они во многом сходны между собой, как могут быть внешне похожи закат и восход солнца. Может быть, поэтому духовный опыт Достоевского и Толстого удивительным образом перекликается с нашим духовным опытом. Ведь их несло историческим потоком прямо к материку атеизма-секуляризма, а мы сейчас только начали отчаливать от него. То есть и они, и мы находимся едва ли не в одной точке духовных координат, и только векторы движения у наших эпох разные. Вероятно, поэтому и Достоевский, и Толстой носили в себе почти те же противоречия, что носим в себе и мы. Их мучили нравственные коллизии и экзистенциальные конфликты, которые и нам знакомы не понаслышке. Внутри них сталкивались почти те же чувства и мысли, что и внутри нас. Им были знакомы состояния и веры, и безверия, и, конечно, колебания между ними, то есть те же самые состояния человеческого духа, что и сегодня являются определяющими для нас и наших современников.
Но что особенно важно в данном случае, так это то, что это были люди высокого полета. Их личности были очень крупны. Потому и масштабы пережитых ими духовных коллизий предстают в укрупненном виде, словно под увеличительным стеклом. Они были необычайно одаренными художниками и умели говорить о том, что их занимало и волновало, искренним, ярким, сильным языком, слыша который трудно оставаться равнодушным.
Здесь необходимо одно уточнение. Вообще-то никто не может с достаточной основательностью судить о вере другого человека, о характере его отношений с Богом. Мы не можем заглядывать в сердца друг друга. Но иное дело, когда перед нами блистательные, проникновенные тексты, свидетельствующие о том, что когда-то происходило в душах, сердцах, умах их авторов. Ведь предназначение этих текстов в том и состоит, чтобы поведать нам, да, именно нам, о том сокровенном, что может происходить между человеком и Богом, и даже более того — не просто информировать, а подвигнуть на размышления и подтолкнуть к правильным выводам.
Искренность откровений Толстого, проникновенность языка Достоевского таковы, что все их тексты — это фактические исповеди в форме не только дневников, но и рассказов, повестей и романов. Они не играли в литературу, а жили ею. В философию они тоже не играли, но, не стараясь быть философами, они благодаря своим незаурядным интеллектуальным дарованиям стали ими. Оба принадлежали к той категории людей, которых Достоевский называл “русскими мальчиками”, то есть личностями с очень живым, беспокойным, ищущим умом, которым “миллиона не надо, а надобно мысль разрешить”.
Поэтому открытия и заблуждения этих бесхитростных “русских мальчиков” и одновременно великих мужей дают нам очень многое для понимания нас самих. Их духовный опыт востребован нашим временем, поскольку нам сегодня крайне не хватает высоких мыслей, крупных идей, которые помогали бы нам высветить нашу собственную жизнь, прояснить нам нас самих. Мы вынуждены существовать среди великой путаницы понятий, неразберихи смыслов и чехарды ценностей. У современного человека, не знающего Бога, далекого от веры, не читавшего Библии или поверхностно знакомого с ней, очень мало шансов разобраться во всем этом. Достоевский же с Толстым как раз и дают нам один из таких шансов. В этом смысле их духовный опыт удивительно современен. Они не унесли его с собой в могилы, а оставили нам. И хотя времена “русских мальчиков” той формации остались далеко в прошлом и богоискателей сегодня не отыщешь днем с огнем, все же остается крохотная надежда на то, что, может быть, все-таки кому-нибудь их опыт да пригодится. Может, найдутся среди нас те, кто не поленится нагнуться за этим опытом, решится поднять и примерить его на себя, чтобы стать хотя бы чуточку мудрее, чем мы есть сегодня.
В условиях секулярной интервенции
Достоевский и Толстой — действительно наши современники. И хотя различий между ними и нами очень много, все же нельзя отрицать и сходство. Оно объясняется тем, что, в сущности, Достоевский с Толстым и мы, люди начала XXI века, — дети одной эпохи, имя которой — русский модерн. Разница лишь в том, что они жили в ее начале, а мы — в ее конце, когда этот русский модерн уже почти пережил себя и вошел в свою позднюю, завершающую фазу, превратившись в постмодерн.
Глубинная суть русского раннего, зрелого и позднего модерна, растянувшегося с XIX по XXI век, сохраняется почти без изменений. Она в том, что это время мощной атаки атеизма на христианство, безверия на веру. Это протяженная эпоха интервенции атеизма, когда почти вся территория русской культуры оказалась оккупирована атеистами. Атеизм (сегодня его чаще называют секуляризмом) философски вооружен, интеллектуально агрессивен, не отягощен моральными самоограничениями и потому удачлив в боевых действиях, которые он ведет против христианства. Поэтому христиане эпохи модерна похожи на людей, проживающих на территории, занятой недружелюбным, жестким противником, не склонным к любезностям.
В условиях секулярной интервенции новым, регулярно нарождающимся поколениям трудно уверовать, поскольку подступы к источникам евангельской чистой “воды живой” большей частью перекрыты и в семьях, и в школах, и в вузах. А тем, кто уверовал, очень трудно устоять в вере, не отступить, не прогнуться, не надломиться под напором потоков мутной, грязной “мертвой воды”, хлещущей не только из эфира, а практически из всех отверстий государственной машины, тяжело ползущей в никому не ведомом направлении.
Достоевский и Толстой также подвергались атеистическим атакам, которые тогда только еще начинали разворачиваться и набирать силу. Впрочем, безверие уже и тогда, подобно духовной эпидемии, косило вокруг них множество людей. И они сами испытали на себе силу этого натиска и не раз оказывались на грани духовной смерти. Их творчество — это, по сути, репортажи с полей великой духовной войны, “где дьявол с Богом борется”. Это личные записки двух чрезвычайно незаурядных людей, рассказывающие о тех событиях, которые происходили в их внутренней жизни, в условиях длинной череды тяжелых духовных сражений.
Поэтому оба они, Достоевский и Толстой, интересны христианам XXI века, независимо от того, кто они, будь они православные, католики или протестанты. Даже атеистам эти два классика тоже любопытны в силу редких масштабов их незаурядности. Правда, ныне Толстой заметно уступает в популярности Достоевскому, именем которого сегодня называют все что угодно, вплоть до станций метро, отелей и ресторанов. Толстой был необычайно популярен в прошлом, особенно в начале ХХ века. Тогда был пик его славы как гениального художника, острого мыслителя, пылкого моралиста и дерзкого религиозного реформатора.
Когда-то давно, еще в конце XVIII века, немецкий поэт Генрих Клейст, оказавшийся в Париже, изумлялся тому, что в разговорах французов каждым десятым словом было слово “Руссо”. Если же говорить о Толстом, то в начале ХХ столетия в устах образованной части русского общества каждым десятым словом вполне могло быть слово “Толстой”.
Но как говорили древние, “tempora mutantur” — “времена меняются”. И сегодня, в начале третьего тысячелетия, в кругах, близких к литературе, нередко можно услышать высказывания о том, что Толстой выглядит фигурой более скромной, чем Достоевский. Говорят и о том, что у Достоевского, мол, есть чему поучиться, а опыт Толстого слабо востребован современными поколениями, что смыслы его богоискательских стенаний остались в прошлом, что слуха нынешних поколений они не достигают и достигнуть не могут, поскольку связь времен, которая могла бы донести их до наших ушей, давно и окончательно порвалась, что толстовская аудитория из земских врачей, инженеров-путейцев, сельских учителей и студентов-разночинцев с их особым миросозерцанием давно уже не существует.
Суждения такого рода, на мой взгляд, совершенно неосновательны. Чтобы осознать актуальность духовного опыта яснополянского старца, незачем становиться земским врачом или сельским учителем. Социальные атрибуты здесь ни при чем, а искомая актуальность располагается совсем не там, где ее многие ищут. Мне думается, что первостепенного внимания со стороны поколений эпохи постмодерна заслуживает в Толстом жизнь его религиозного, экзистенциального “я”. Отрицательный духовный опыт художника-гения, который в своих исканиях так и не нашел истинного Бога, драматичен и крайне поучителен. Это опыт тяжелого поражения в духовной войне, и он сегодня так же актуален, как и положительный опыт Достоевского, который нашел Христа и, несмотря на большие трудности, сохранил верность Ему.
Сегодня людей, идущих путем не Достоевского, а Толстого, несравнимо больше. И они переживают сходные жизненные драмы, терпят те же духовные поражения, которые выпали на долю Толстого. И его печальный опыт может нас многому научить.
Духовная война безверия против веры
Несомненно, тексты Достоевского и Толстого требуют не только литературоведческого и философского подходов, но и подхода теологического. Чтобы ясно понимать, зачем этот последний нужен, нам следует принять во внимание, что мир литературы — это безбрежный океан сложных идей, пестрых эстетических ценностей, неоднозначных философско-этических смыслов и многого другого. Он столь велик, глубок и запутан, что ни одному человеку не под силу вместить в себя все его содержимое и разобраться в нем без посторонней помощи. Можно сказать, что это даже не океан, а целая галактика, которую трудно окинуть единым взглядом. Но трудно — не значит невозможно. Человеку даны разумение и дерзновение, чтобы решать самые сложные задачи. Он одарен способностью к умозрению, и эта удивительная способность позволяет ему мысленно охватывать целостность того, что по своей сути беспредельно и неисчерпаемо. Человеку дано усматривать умственным взором самое главное и выявлять в созерцаемом наиболее существенное.
Если задаться вопросом о том, что есть для человека самое важное в мире и в его собственной жизни, то ответы могут быть самыми разными. Но если при этом обратиться к наиболее авторитетному из текстов, к Библии, то она вместе со всей вторящей ей классической литературой, не поврежденной атеизмом, ответит: “Самое главное — это Бог, а самое важное в жизни — отношения человека с Богом”.
Но не все люди так думают, особенно в наше секулярное время, когда обращение человека в атеизм совершается как бы само собой, легко и беспрепятственно, когда на одного верующего приходится тысяча неверующих, надеющихся успешно устроить свою жизнь без помощи Бога. Русскому человеку, говорит князь Мышкин, вообще легко сделаться атеистом, “легче, чем всем остальным во всем мире. И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак не замечая, что уверовали в нуль”.
Далеко не случайно то, что одно из главных мест в литературе последних столетий заняли идея торжества нуля над бесконечностью, сюжет перемещения человеческого духа из Вселенной Бога в галактику Гутенберга, тема победы безверия над верой. Достоевский, сказавший устами Дмитрия Карамазова о человеческих сердцах как о поле, где дьявол с Богом борется, ясно понимал, что и вся мировая литература является таким полем великой духовной войны. Начиная с эпохи Возрождения, когда атеизм-секуляризм двинулся в наступление на христианство, эта борьба становилась все более ожесточенной. В русской литературе сражение безверия с верой длится вот уже почти двести лет. Временами оно принимало крайне драматические формы. И пожалуй, одни из самых красноречивых свидетельств этого драматизма мы находим в духовных биографиях, творческих судьбах и литературных текстах Достоевского и Толстого.
Теология литературы
В произведениях русских гениев присутствует много такого, что не поддается объяснениям ни с литературоведческих, ни с эстетических, ни с философских позиций. В них остаются скрытыми целые пласты совершенно особых смыслов. Они залегают в глубинах содержания и требуют от читательского сознания повышенной проницательности. Чтобы добраться до них, нам нужна готовность и способность к “глубинному бурению”. Лишь проникнув на нужную глубину, мы обнаруживаем там то, что требуется, — религиозные смыслы тех идей, образов, сюжетных коллизий, которыми наполнено произведение.
Чтобы научиться этому “глубинному бурению”, необходимо знакомство с такой отраслью знаний, как теология литературы. Попытаюсь объяснить, чем она является в моем представлении. Если предельно коротко, то это такая отрасль гуманитарных знаний, задача которой состоит в том, чтобы вписать литературный процесс в особую картину мира. Эта картина совсем не такая, как у философов, скажем, у Платона, Аристотеля или Гегеля. Она такова, какой ее изображают Ветхий и Новый Заветы, от Книги Бытие и вплоть до Откровения Иоанна Богослова.
Для верного понимания Достоевского и Толстого крайне недостаточно атеистического взгляда на их творчество. Такой взгляд, каким бы искушенным и интеллектуально утонченным он ни был, серьезно препятствует постижению сути их жизненных миров и миров их творений, поскольку упускает из виду самое важное — отношения писателей с Богом, с абсолютными смыслами и ценностями бытия. Более того, он, как правило, намеренно оттесняет эти главные смыслы, идеи, идеалы в темные, дальние углы текстуальных пространств, чтобы их там невозможно было разглядеть. Знатоки литературы с такими установками нанесли огромный ущерб тем отраслям гуманитарного знания, которые сегодня обозначают такими неуклюжими терминами, как достоевсковедение и толстоведение. И все оттого, что их атеистическая оптика и секулярный язык обманчивы изначально и принципиально. Они лживы не из-за какого-то особого злонравия пишущих гуманитариев, а просто из-за того, что в само основание всех их суждений заложена изначальная ложь. Это ложь отрицания бытия Бога. О таких, как они, Книга пророка Иеремии говорит прямо и жестко: “Они солгали на Господа и сказали: └нет Его…“” (Иер. 5, 12).
Язык интеллектуала-атеиста опирается на самоуверенные и вместе с тем весьма опрометчивые утверждения, настаивающие на том, что трансцендентной реальности не существует, что в мире нет абсолютов и все относительно, что человек появился неизвестно откуда, непонятно почему, по неясным и необъяснимым причинам, что его одиночество во Вселенной компенсируется сознанием своей самодостаточности и т. д. Если на таком языке говорить о Достоевском и Толстом, то это не принесет нам больших открытий. Поэтому пользоваться им — значит напрасно тратить время. Темы богоискательства и богоборчества классиков требуют иного языка и другого интеллектуального опыта, опирающихся не на остроты Вольтера и ругательства Ульянова-Ленина, а на традиции библейско-христианского миропонимания и на аналитические навыки теологически экипированного интеллектуализма.
Круг проблем теологии литературы существенно сложнее того круга проблем, внутри которого вращается атеистическая теория литературы. Теологический подход предполагает внимание к самому важному и ценному из того, что есть в литературных текстах, — к библейским истокам литературной реальности, к ее связям с теми высшими смыслами, абсолютными ценностями и безусловными нормами, на которые опирается христианство. Теологию литературы интересует то, насколько писатель, его жизненный мир, творческие идеи и художественные образы близки к этим смыслам и ценностям или же насколько они удалены от них. Ей любопытны также причины таких сближений или удалений. И Достоевский с Толстым для нее — это два типа разговора человека с Богом, две модели взаимоотношений творческого “я” с трансцендентной реальностью, две разновидности опыта взаимодействий художника с “мирами иными”.