Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2012
Юрий Могутин
Шурпа
Из ниоткуда взялся иней;
Шурпы шушуканье в котле.
Приободрит, откеросинит
Мороз — искусник макраме.
Иголки жгучие вонзая,
Качая звезды и пуржа,
Анестезирует сознанье.
Одно спасение — шурпа.
Бурли, шурпа, в татарском чане!
Возможно, именно сейчас
В сосредоточенном молчанье
Господь разглядывает нас.
А полночь выпустила птичку
Мне выкорчевывать глаза,
Чтоб темнота вошла в привычку,
Чтоб я не видел ни аза.
Дома и души на засовах;
Дух сострадания исчез
Хотя бы и у образцовых,
Но — не из ангельских — существ.
Нет, этот Промысл не случаен.
Жизнь кашеварит у огня.
Бурли, шурпа, в горячем чане,
Которая не про меня.
* * *
Старость видится медом, а юность — ядом,
Стерты грани меж раем и нашим адом.
Ворон крумкает задарма.
Жизнь и смерть монотонно пасутся рядом,
Явь не кажется больше цветущим садом,
Ибо есть сума и тюрьма.
В каждом взрыве скрыты кривые смыслы,
И встают кресты от Куры до Вислы.
Похоронный воздух сутул.
Чтоб казнить, лишают жертву опоры,
Бьют прикладом, клацнув затвором,
Из-под ног выбивают стул.
Нас тасует жизнь, как тома на полке,
И целуют пули, жужжа, как пчелки,
А на все глядят Небеса.
Как сказал святой Иоанн Заточник,
Свет и тьма имеют один Источник.
Солоны и кровь, и слеза.
Метро
Дитя тюрлюкает на флейте.
— Потомку Тютчева налейте!
Слепой протягивает шапку,
Менты сгребли бомжа в охапку.
Сектанты ходят с толстым томом
И лезут в душу к незнакомым;
Еврей торгует гороскопом,
Армянка — киндзой и укропом;
Хохол, обвешанный тюками,
В густой толпе гребет руками
На переход. Щипач в кожанке
Влюбленно зрит в карман гражданке.
Жуют хлебцы и кукурузу;
Красотка клеится к французу.
Тверская. Свиблово. Полянка.
Кузьминки. Выхино. Лубянка.
Когда метро свершает выдох —
То изрыгает всех на выход,
Когда метро свершает вдох —
Толпу засасывает вход.
И брезжит всем в конце тоннеля
Не Божий свет, а марка геля,
Дезодорант “для всей семьи”
Рекламной светокутерьмы.
* * *
Кому медовые ковриги,
А мне пудовые вериги
Во имя Господа Христа.
Кто нажил каменны палаты,
А я — увечья и заплаты.
Мой скорбный подвиг — слепота.
Цвела в Мичуринце картошка;
Бедой разила неотложка.
Вчера мне вырезали глаз
Ножом, не знающим простоя.
И над глазницею пустою
Навеки белый свет погас.
Теперь мне яркий полдень — полночь.
А от людей какая помощь!
Несчастья двинулись свиньей.
Все телефоны вдруг умолкли —
Ни звука из Москвы и с Волги.
И распрощался я с семьей.
Умри, не выдумаешь хуже.
И той, которой был я мужем,
Которой отдал все сполна,
Я с этим бедствием не нужен.
К моей лачуге ход завьюжен.
Да и она мне не нужна.
Мы разве в проигрыше оба?
Пускай ее не гложет злоба,
Что муж незряч и небогат.
Вся наша жизнь невероятна,
И оттого, что невозвратна,
Она пленительней сто крат.
* * *
Кто не помер — те остепенились.
Кажется, что все, кого я знал,
Перекрасились, переменились,
Со стихами каждый завязал.
Тот — в пельменосборочном хозяин,
Этот за бугром преподает.
А известный некогда прозаик
Нынче — садовод и куровод.
Поэтесс податливых, в рейтузах,
Першие в журналы косяки,
Ни шиша не выцыганив в музах,
Кто в бордель ушли, кто в “челноки”.
Разве кто-нибудь из них напишет
В наше время чувственный стишок,
До смерти собачьей жизнью выжат,
Под собой не чуя грешных ног?
* * *
Не живи за меня — я прекрасно умею сам.
По булыжной кладке с неба струится март.
Громоздит рулады в тон другим голосам
От весны одуревший кот, как заправский бард.
Поводок норовит отличить владельца от пса;
Ковыляя на крыльях, ожила первая моль.
И лошадка, сменив свободу на куль овса,
Терпит привкус железа и губы рвущую боль.
Озираясь, вижу: вон та планета пуста.
Ни занять огня, ни позвать к себе на шашлык.
Вышел в космос, смотрю, а она давно обжита,
И оттуда голос: “Чего прилетел, мужик?”
На шестом канале плывет подранок Чапай,
Жжет тачанка и шлют в ракете собак.
А второй канал зовет посетить Шанхай,
А по третьему янки бомбят строптивый Ирак.
Ошалело подростки домой после школы мчат
И к компутэру льнут, где у них эротический чат.
Не желает обратно в бутылку, вырвавшись, джинн.
Как же мы тебя изувечили, Золушка-жизнь!
* * *
Дерзкие погибают, и остаемся мы —
Щуплые дистрофаны, медленные умы.
Руки дрожат, от страха выпучены глаза.
Справа — аул Шемаха, минная полоса.
Взрывы трясли проселок, и пока я бежал,
В спину поймал осколок, в череп влетел металл.
Вот башка и фонит, лишь поднесешь магнит,
Ловит радиоволны и в пустоту говорит.
В полночь пошел эфир, передает командир:
“Не разнесешь аул — твой продырявлю мундир!”
Словом, полный пипец! Я уже не боец,
Но отдает приказы мне командир-мертвец.
* * *
Круг неразрывный, даже круговорот;
Запах лохматый валенок, шапок, шуб;
Белым медведем снег у крыльца растет,
Не отыскать в снегу колодезный сруб.
Мнится, что Бог сугроб преломил, как снег.
Вместо избы из млека торчит труба.
Мне все трудней согревать собою свой склеп,
Лед из души выдавливать, как раба.
Вот и случилось — угол себе обрел,
Пятый, как водится, с крышею ледяной.
Вкруг морозного месяца ореол,
Ангелы с крыльями вьюжными за спиной…
* * *
Звезд муравьи по небу шагали строем,
Время переходило вброд Ниагару плача,
Кормчий предстал пред миром антигероем,
Рухнул привычный миф, ничего не знача.
Ярче солнца сияет реклама колы,
Нам общепит готовит чумные брашна,
В речь, как клопы, налезли чужие глаголы.
Крикнешь в пространство: “Русь!” — отзовется: “Раша…”
Цены взбесились, и по былой привычке
В памяти воскресает голод, война, блокада.
Соль запасаем, мыло, крупу и спички,
За валидол хватаемся, дети ада.
Черный Чернобыль прошлого ослепляет.
Крах пережили, ссылку, и вот стареем.
Время сорит несчастьями, как репьями.
Падаем в дерн, добычею став кореньям…
* * *
Темно и глухо, словно в танке,
В мозги стучит упорный дятел:
Зачем на этом полустанке
Ты разлюбил меня, Создатель?
В моих разборках со столетьем
Ни точных дат, ни фигурантов.
Суровый мент — осенний ветер
Листву гоняет, как мигрантов,
У коих жизнь сладка не шибко…
И нам не легче инородцев.
Живем в расчете на ошибку.
Кто очень хочет — ошибется.
Какой из двух веков мне ближе?
И в том и в этом мне досталось
Измен и кривды выше крыши,
Но не сбылось, о чем мечталось.
Остались, впрочем, заморочки —
Сидеть над девственной бумагой,
Переводя в скупые строчки
Мои скитанья — шаг за шагом.
* * *
Мой голод ел траву и жрал коренья,
Мои молитвы стали на колени.
Господь судил мне кончить жизнь во рву.
Лежала степь — волчцы да черепица,
Пришел кирдык в ежовых рукавицах.
Едва ли я до смерти доживу.
Тогда-то и подался я на Север —
Там легче отделить зерно от плевел.
Не знало время, что его в обрез.
Всяк Божий день меняется погода,
И не добрать до вечности полгода.
На помыслах поставлен жирный крест.
Щенок и кот — друзья по малолюдью —
Гоняют птиц и дышат полной грудью.
Счастливые! Чего им не дышать?
Набить брюшко да учинить проказу…
Привычка жить рождается не сразу.
У них талант — хозяев утешать.
Жизнь, как кроссворд, не разгадать по клетке.
В четвертый год последней пятилетки
Я рассказал бы вам судьбу мою.
Но окликают, свесившись с подножки,
И райсобес мне начисляет крошки,
И критик зол: невесело пою.
* * *
Державы автобиография:
Окопы, карточки, война;
Сапог солдатских хруст по гравию;
На трудодень — стакан пшена.
Потом и эта власть состарилась,
Сменила строй, и герб, и стяг.
А я, Егоров-и-Кантария,
Все лезу с флагом на Рейхстаг.
А вот я с фронта еду поездом,
Проехал Витебск, Вязьму, Гжатск.
Но мне ступить на землю боязно:
В ней люди русские лежат…