Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2012
Имя прозы
Игорь Гельбах. Очертания Грузии. Иерусалим, 2012.
На обложке картина Владимира Шенгелая — вход в книгу, арка, она же — ивритская буква “хет” — техническое начало, символ слова “хаим” — жизнь. У Гельбаха в прозе Хаим несколько перестраивается, и образуется Миха — грузинский язык, письменами “похожий на гнутые ветви лозы”.
Миха (как его звали в Тбилиси), ленинградско-сухумский Мишаня — один из трех столпов, носатых слонов повествования — бок о бок активно тут присутствуют также Бронгаузер и доктор Лаер (эдакая провизорская смесь Лаевского и фон Корена — действие-то, фон словесной дуэли персонажей — тот же Сухуми). Эх, не зря проза Гельбаха напоминает тамошнее море многоцветностью смыслов, она напоминает нам, что “хет” еще и — “грех” на библейском наречии. Очертания жизни греховны и прекрасны — вино и дамы-с в “домино”, и творчество, и крючкотворство… Лехаим!
Пиши в тиши, смотри на снег на ветках хурмы, хрумкай плоды познания и думай о душе. Чем-то эта проза родственна разросшимся хокку, а гора Чернявского, волшебное место романа, — явная сухумская Фудзи. Бамбук памяти прорастает сквозь нас и проч. Книга Гельбаха хоть и состоит из четырех отдельных, прочных сюжетно частей, но, конечно же, это единый роман. Прочитаем стихотворно названия, в ритме Басё: “Склон горы в сухой день”, “Играющий на флейте”, “Бронгаузер с комментариями” — “Очертания Грузии”.
О чем эта книга? Да все о том же — о жизни, о смерти, о любви, театре, болезнях, любви, море, дожде, любви, обезьяньем питомнике, крысиных норах, любви… Тут же все дело — как написано, “яко” по выражению протопопа Аввакума. Надобно, чтобы и конь, и як, впряженные автором в одну арбу, прилежно тащили медленный воз прозы — и читатель впитывал благодарно, грел в руках, катал на языке, причмокивал, ощущал послевкусие. Терпкая, густо-прозрачная проза Гельбаха — с запахом роз и камфорного дерева, зоркая, узорная, резная, с завитками грузинских букв, с чуть дымчатыми очертаниями былой печали и извечной грусти, с гортанной речью эха, абрисом гор в бурках снега и бело-розовым цветением абрикосов. Абхазия Гельбаха! Она у него непривычная для меня, по-иному наэлектризованная, не фазы Искандеровой. Абрамов, опять же, много, евреев — грузинских и просто так себе: даже начальник портовой милиции — и тот Шапиро (хотя в порт лучше бы пошел Рапопорт).
Но шапку надо снять перед автором, без шуток, за манеру складывать словеса. Если выуженный им из жизни Мишаня занимается чеканкой по меди, то Гельбах — по бумаге. Вязь орнаментов, причудливых профилей, объемных воспоминаний. У персонажей важные дела и неожиданные желания: “В воскресенье с утра длинными полосами под ветром извивается снег, и, оглядев город, Бронгаузер направляется в кофейню на втором этаже ресторана на воде. Надо посмотреть, как снег падает в море, думает он. И действительно, длинные снежные полосы падают в зеленую напряженную массу воды и исчезают, а на воде дрожит мелкая рябь”. Вона как, теперь будем знать! И всплывают в памяти слова одного из гельбаховских героев, “что-де лишь вошью себя ощутив, ослепленной светом этого мира, можно ощутить и понять искусство”.
Что ж, ползем дальше. Много в книге мокрых мест: дождей, снегов, моря, серых сырых туманов и фиолетовых туч. Явления природы и прочая флора обретают у автора домашность, уют — вроде пятна на потолке и пушистой плесени по стенам. Гельбах не прочь признаться: “Я легко узнаю состояния пейзажа. По-моему, это одна из причин, неосознанных причин нашей любви к природе. Почти всегда мы знаем, чего можно ожидать от пейзажа, и это неизменно из года в год… Что же до людей — то большинство человеческих лиц мы воспринимаем как маски с играющими камешками глаз, вставленных в дырочки для оживления куклы”.
Для меня, скажем, и цветы, и травы, и деревья — тоже все на одно лицо, увы, безымянные божьи созданья, а Игорь Гельбах, стихийный пантеист, всех их зовет по имени: “белые маленькие цветочки кустов трифолиата”, “легкая желтая вуаль цветущей мимозы”, “магнолии с белыми, чуть зеленоватыми цветами, чей запах смешан с ароматом кипарисовой хвои”. Эхма, ежели б не люди — райский сад на земле! Вот к людям у автора отношение иронически-скептическое, хотя и вполне доброжелательное, вызванное, вероятно, долгим соседством с сухумским питомником приматов: ну, двуногие без перьев, зато с мозолями на задах, ну, что с них взять…
Когда неспешно читаешь сию книгу, в голове как бы прорастает, пробивается и начинает струиться странная многострунная мелодия, порой сжимающаяся в бесхитростность дудочки и выжимающая слезу, — такой вот музыкальный строй страниц — лей, флейта, Фавнову печаль по канувшему и несбывшемуся, по камфорным деревьям (они повсюду мелькают в тексте, как фары и лавры автора — съехались в нашем саду!), по каплям дождя на оконном стекле, по прелости и прелести трав и вер… Плачь, дудка, нечувствительно, меж строк, по арфам на кустах, по рекам сионским и рионским, да свирельствуй обо всем — энциклопедически — от Бронгаузера до Эфрата…
Так постепенно добираешься и до последней части романа Гельбаха, давшей название всей книге — “Очертание Грузии”. Это своеобразное зеркало прочитанного давеча и намедни. Медлительная прустиниана “Бронгаузера с комментариями” складно отражается, рифмуется в этой новой прозе — по направлению к Сванетии и Свану! — и мы анфиладно получаем комментарии к “Комментариям” — оживление персонажей с сообщением их реальных фио и места жительства, а также высаживание их рядком да ладком, свесив ноги, поверх очередной авторской ширмы. Петрушечной скороговорки, однако, и здесь не предвидится — очень гармоничная проза, органно устроенная, с гулкими периодами медитативного вглядыванья в бедного себя и в бездну окрестных товарищей, с паузами пробелов меж чернеющих абзацев.
Когда я, перехожий рецензент, кузовной груздь, добрел наконец до “Очертаний Грузии” (было сыро, дул сильный ветер, сказал бы Гельбах), то воздел я руки, почесал репу под кипой и воскликнул: да это же волшебный очаг, нарисованный на обороте старого холста (или на клеенке, как у Нико), за которым — искомая дверца, отпираемая золотым ключиком: и там сказочная страна Театра!
Таково следующее имя, еще одна маска этой разногубой прозы — театр. Весь мир, как нам известно — “Глобус”, а люди в нем — статисты, массовка. И “Очертания Грузии” подтекстово нагружены отношениями личности и крыс, Творца и тварей, избранности и изгойства — тут и частицы чертовщинки (с кречетом на плече!), и черточки оседлости, неизбывной бронгаузерности — диавол и мастерство, мессир и Массолит… Лучшие здесь, пожалуй, по проникновенности и искренности страницы — это житие Дато Цискаришвили, “сына зари”, замечательного театрального режиссера, — вечная, возвращающаяся на круги и за кулисы история Мастера.
Вообще читал я книгу, как выражался Ремизов, “с неморгающим вниманием”, пытался досконально постичь. Обычай писания Гельбаха — “печение блинов”, то есть кидается философский камешек прозы в море прошлого — разбегаются круги, и автор дотошно, вергилиево водит нас по этим кругам, при этом ходит по водам Лагидзе, тащит задумчиво от Платоновой пещеры к платоновскому котловану, странствует улиссово от хинкальной к чебуречной, сращивая Дублин с Тбилиси — да вдобавок еще раз за разом выстраивает сухумские декорации, тыча читателя носом в дом, чтоб он был здоров, Чернявского, в гору Трапеция, в “голубую сферическую гладь моря” — прочти, прочувствуй, учти, участвуй… Сух ум — но древо камфорное вечно зеленеет!
Процитирую Андрея Битова, сказавшего о Гельбахе: “Это такая, в лучшем смысле, провинциальная проза, которая иногда признается потом, приобретая мировые черты…” Ишь ты, провинциальная… Если в смысле про вина и в принципе у моря — то да, а так не очень… О, чары, хрусталь и голубые роги сей провиденциальной прозы — читай до дна и оцени букет — не хуже чем “Столичная”!
Мне отродясь по вкусу не опостылая ржавая селедка реализма, а вот такой постфоршмак по Гельбаху — ажурные разводы прозы, мидии и Медеи под одной крышкой, краса красот, пустот прозрачный воздух… Вглядитесь внимательно в “Очертания Грузии” — ар гесмит халхно (не понимаете что ли, люди)?! — ведь вот же мозаичные фрагменты калейдоскопно складываются во фреску. О, букетность строк, точнее, даже строф, столь созвучная утонченным представлениям об отточенности текста! Автор на наших глазах, вышибая искры, шаманит и икебанит, подбирает звук, переставляет цвет, вводит рефрен в свой белый стих — отсюда возникает неоднократно: “…и клинопись кипарисов на холмах, и графика сухих, без листьев ветвей винограда, и облаченные в снежные бурки горы…” Тут не расчисленность прозаического арифмометра, а хищная прихотливость рифмэтра — а вот так, а может этак, а достаточно ли давяще, цепляет табака?
Да все хорошо, Игорь, книга сложена на славу, и кофе в джезве сварено в раскаленном песке сухумского пляжа, и ангелы Ван Эйка поют над Понтом по-эвксински — а значит, наяривает весь этот джаз прозы Гельбаха…
Михаил Юдсон