Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2012
Юлия Щербинина
Юлия Владимировна Щербинина — филолог, доцент Московского педагогического государственного университета. Основная специализация: речеведение и коммуникативистика. Занимается исследованием дискурсивных процессов в разных областях культуры.
Дикта(н)т еды
…Пищевая программа немедленно выпрямилась, светлоглазая и с пушистым хвостом.
— Я — Пища! — провозгласила она.
— Здорово, — сказал Билл. — Это значит, что я могу тебя съесть?
— Hет. Я не имела в виду, что я пища буквально. Я использовала метафору.
— Дай мне метафору, которую я смогу съесть, — сказал Билл, — а иначе я разнесу это место на части.
Гарри Гаррисон. Билл, Герой Галактики, на планете Бутылочных мозгов
Пищевая (и ее разновидности — гастрономическая и кулинарная) метафора попала в фокус научного внимания относительно недавно, но к настоящему времени сложился достаточно обширный корпус культурологических, социологических, лингвистических и литературоведческих работ по разным аспектам ее осмысления1.
Так, в философии культуры еда и связанные с ней образы традиционно рассматриваются как концептуальная метафора начала и конца, жизни и смерти, появления и исчезновения. Акт принятия пищи восходит к первобытной тотемической борьбе и к христианской литургии. В архаическом сознании “еда получает семантику космогоническую, смерти и обновления вселенной, а в ней всего общества и каждого человека в отдельности, т. е. тотема”2.
В русле психологических подходов (З. Фрейда, Д. Франкл, Ф. Перлз и др.) пищевая метафорика представляется отражением социализации — встраивания человека в окружающий мир. Поедание отождествляется с приобретением, присвоением, принятием. “Мой сладкий… Так и съел бы!” — говорят о детях и любимых в порыве нежности и обожания. И, напротив, неприятные, отталкивающие люди — это те, кого “не переваривают”. Съесть — значит сделать частью себя, своего сознания, мировоззрения, опыта.
В собственно культурологических и этнографических исследованиях последнего времени гастрономические и кулинарные метафоры осмысляются как составляющие “пищевого кода” того или иного народа (национальный пищевой код) либо ныне существующей цивилизации в целом (культурный код общества сверхпотребления).
Обглоданная современность
В современном социуме еда и связанные с ней физиологические, экономические, культурные процессы и явления складываются в единую концептуальную метафору освоения/присвоения мира. Потребление становится лейтмотивом и императивом повседневности. Драматизация современной жизни происходит через драматизацию пищевых процессов, гастрономических явлений и кулинарных поисков.
Реклама не только настойчиво призывает попробовать новый продукт или отведать незнакомое ранее блюдо (“Попробуйте новые подушечки „Орбит“!”; “Знакомьтесь с уткой по-пекински в новом соусе!”) — она напрямую связывает определенную пищу с совершением какого-то выбора и выполнением некоего действия (“Не тормози — сникерсни!”; “Сделай паузу — скушай „Твикс“!”).
Так легко и незаметно гастрономические образы транслируются в другие сферы жизнедеятельности, встраиваются в самые разные социальные практики. Просматривается жесткая образная параллель: мир как пир; жить — значит жрать… Все представимо, определимо, вербализуемо через пищевые метафоры. В связи с этим символична омонимия глагола есть: 1) быть, 2) питаться.
Я есть то, что я ем.
Я ем, следовательно, существую.
Современная коммуникация все больше приобретает характер глюттонической (лат. gluttonare — поедать, питаться, есть) — связанной с идеей глюттонии, то есть потреблением и поддержанием жизни Homo Connsummatus — Человека Потребляющего3. Дискурс еды становится потенциальным общим обозначением дискурса вообще — всякой речи, любого диалога. Пищевая метафора как никогда более востребованна, уместна и точна для объяснения социальных процессов и истолкования феноменов культуры общества сверхпотребления.
Это замечательно проиллюстрировано в книге Владимира Сорокина “Пир”, один из фрагментов которой представляет собой механическое перечисление внешне не связанных и разнородных, но объединенных общим действием понятий: “Жрать навсегда утраченное единство… Жрать непостижимость грядущего… Жрать сомнительный вкус к языковой эклектике… Жрать постепенное сползание к неприкрытому хамству… Жрать тотальную дискредитацию всего… Жрать зерно истины Жрать незаслуженно забытое Жрать опасное словоблудие… Жрать пристрастие к роскоши… Жрать спекулятивную философию… Жрать агрессивное вмешательство… Жрать кризис перепроизводства”.
В российской культуре нынешнее оголтелое потребительство имеет звонкий отголосок эпохи дефицита — память о километровых очередях, спецраспределителях, продуктовых карточках и праздничных “заказах”. В дальнейшем советская мифология еды органично и гладко вписалась в формат потребительской культуры. Значимое (но, возможно, не главное) отличие в том, что советский гастрономический дискурс тяготел к медикализации (принцип здоровой пищи), постсоветский — к эстетизации (принцип красивой пищи).
Современная трапеза все более визуализируется и формализуется — превращается в перформанс, спектакль, шоу. Еда становится способом самовыражения человека. Изменяются функциональные роли: повар становится модельером и дизайнером, официант превращается в конферансье или актера. Повышается значимость специализаций, связанных с презентационной составляющей процесса потребления (нейминг, мерчендайзинг).
Составляющими понятия “красиво жить” становится “красиво готовить”, “красиво подавать” и “красиво есть”. Мы все больше “едим глазами”, наслаждаясь внешним видом блюда едва ли не больше, чем его вкусом. В этой связи запомнилась примечательная запись в Книге жалоб волжского санатория: Столы плохо оформлены. Вторые блюда вообще не украшены!
Кроме того, с ростом интереса к кухням разных народов мира еда перестает быть национальным идентификатором культуры и становится идентификатором современной культуры вообще. И приходя в ресторан, меню которого составлено из блюд, скажем, итальянской и японской кухонь или питаясь в гостинице по принципу “шведского стола”, мы проявляем себя как типичные ее представители. Как люди, желающие обладать максимально свободным кулинарным выбором и самым разнообразным гастрономическим опытом.
Проглотить язык
Применительно к понятиям и явлениям речи, общения, информации пищевая метафора имеет в русском языке часто негативный семантический оттенок. Салат, компот, винегрет — вульгарные синонимы бессвязной, сбивчивой либо алогичной речи. Каша во рту, жевать слова — образные определения речи невнятной, плохо артикулированной. Вешать лапшу на уши — говорить нечто ложное, давать недостоверную информацию. Чепуха на постном масле — речь малосодержательная, слабопонятная или вообще бессмысленная…
Между тем в реальной действительности еда оказывается тесно увязана с речью. Язык как инструмент речи и как орган переработки пищи утрачивает омонимичность и приобретает многозначность. Процессы питания и говорения обнаруживают жесткую соподчиненность и даже частичную взаимозаменяемость. Ведь что такое информация? Та же еда. Иначе откуда фразеологизм “информационный голод”? Мы потребляем свежие новости, как утренние круассаны.
Это только в пословице “Когда я ем, я глух и нем!”, а в реальной действительности во время застолья проходят беседы, вспыхивают споры, решаются важные вопросы; в кофейнях и ресторанах назначаются деловые встречи и дружеские посиделки, проходят семейные обеды и любовные свидания. Питаться и параллельно общаться — естественное, привычное и многими любимое занятие. И общество сверхпотребления продуцирует не только товары и услуги, но также соответствующие формы речи.
С одной стороны, в изобилии появляются и входят в широкое употребление новые или ранее непривычные для россиян “тематические” слова. Помимо названий многочисленных блюд и пищевых продуктов, это обозначения узкопрофильных специальностей (сомелье, шоколатье, бариста), целевых мест (паб, траттория, брассери), особых промежутков времени (ланч-тайм, кофе-брейк). И хотя еще далеко не каждый наш гражданин отличает карпаччо от гаспаччо и ведает разницу между лобби и лобио, язык продолжает интенсивно пополняться гастрономическими и кулинарными неологизмами. А “пипл хавает”!
С другой стороны, растет популярность кулинарных книг, гастрономических телепередач, ресторанных рейтингов и обзоров. Повышается престиж ранее экзотических профессий “ресторанный критик”, “гастрономический журналист”.
Наконец, консьюмеризм вкупе с достижениями информационной цивилизации навязывают определенные способы общения, формируют своеобразные речевые манеры, порождают особые коммуникативные стратегии. Пищевые причуды, гастрономические капризы, кулинарные эксперименты и — главное! — разговоры о них нынче не просто естественны, но значимы, модны, престижны. Это не только (а иногда даже не столько) демонстрация осведомленности в сфере питания, но и претензия на индивидуальность, и заявка на кругозор, и современный показатель укорененности в бытии. Гастрономический опыт становится обязательной частью жизненного опыта в целом.
Не ровен час, не только пальчики оближешь, но и язык проглотишь…
Дегустация слов
Процесс потребления сам по себе также требует вербализации — словесного воплощения, фиксации в языке, отражения в речи. Возникают соответствующие научные концепции, философские идеи и литературные сюжеты.
Уже предпринимались попытки изучения “гастрономизмов” и “гурманизмов” в художественных текстах как приемов моделирования или непосредственных составляющих семантических миров разных писателей и поэтов4. Но если раньше гастрономический дискурс присутствовал в литературных произведениях преимущественно в прямых описаниях (достаточно вспомнить хотя бы “Пантагрюэля и Гаргантюа” или блистательные пассажи из “Мертвых душ”), то сейчас глюттоническое все чаще предстает как символическое. Актуальные смыслы повседневности оказываются тесно увязанными с семантикой еды. Пищевая метафора становится формой ретрансляции культурного опыта, инструментом именования, описания и объяснения окружающей действительности.
Одна из самых заметных тенденций в современной прозе — использование гастрономической и кулинарной метафорики в качестве способа косвенного выражения мнений и оценок. Вот лишь несколько иллюстративных примеров.
“Пошла кулинарная линия: пейзаж похож на печенье с открошившимся углом, старые особнячки — на пирожные, день — на духовку” (Алексей Иванов).
“Дорога кривела рытвинами, словно ее пережевали и выплюнули и жевок засох, сохранив кривые, грубые следы зубов или настырных десен” (Захар Прилепин).
“Внешнее отслаивалось от сути, как переваренное мясо от кости” (Денис Гуцко).
Приобретая иронический или нигилистический пафос, пищевая образность превращается в способ художественного обличения реальности, выявления в ней всякого рода безобразия, безнравственности, бездуховности. Пожалуй, наиболее наглядно и последовательно это просматривается в рок-поэзии.
“Каждый из нас — беспонтовый пирожок”, — утверждает Егор Летов.
“Твоя задача — жрать, размножаться и спать!” — подхватывает иронию над обывателем группа “Пилот”.
“Что вам на завтрак? Опять Иисус? Ешьте, но знайте: мы вам не простим!” — бичует алчность и продажность Юрий Шевчук.
“Но в мире есть что-то, чего не выпить, не съесть”, — назидательно напоминает БГ…
Аналогично и по страницам современной прозы изобильно рассыпаны фразы, реплики, отсылки, демонстрирующие тоталитарную власть глюттонического дискурса и лишающие его алиби, гарантированного косьюмеризмом. Чаще всего это возникает в беглых сравнениях или попутных замечаниях.
“У них другие сердца. Похожи на желудки”, — саркастически говорится о современных людях в “Терракотовой старухе” Елены Чижовой. “Лучше сразу тогда: все, что мешает вам жрать, все под бульдозер, в печь, на переплавку. Чтоб на зубах не застревало”, — развивает эту мысль Роман Сенчин в “Московских тенях”. А Александр Мелихов продолжает ее в язвительном диалоге персонажей романа “И нет им воздаяния”: “— Имей в виду, правильное питание — это культура. — А мы-то, дураки, думали, что культура — это Тютчев…”
В том же ключе рефлексирует над завершенным полотном художник в “Асистолии” Олега Павлова: “Для чего все это? Ради чего? Не знаю. Но тоже кто-нибудь съест. Все почему-то кончается именно так”. В другом эпизоде тот же герой заявляет: “Жизнь — это пища сильных”. А учитель истории в романе Наталии Курчатовой и Ксении Венглинской “Лето по Даниилу Андреевичу” пытается противостоять такому положению вещей: Не может бесконечно продолжаться это пожирание обществом самого себя, не говоря уж о том, что всегда останутся те, кому не досталось улиток”.
В этом же произведении выведен пародийный образ ресторанного критика Батманова: “Лапан. Скажете тоже. Он пробует не кролика, а лапана. А еще вернее будет сказать, что он дегустирует слова”. Особая горечь иронии в том, что один и тот же человек в роли ресторанного критика востребован гораздо больше и оценен значительно выше, чем в статусе школьного учителя.
Похожий персонаж обнаруживается и в павловской “Асистолии” — владелица глянцевого журнала, с особым чувством опекающая страничку под названием “Кулинарный Эдем”. Богемная и эксцентричная дамочка чувствует себя “несравненно выше автора массовой кулинарной похлебки” и желает лицезреть не иначе как “тонкое, чувственное изображение еды, то, что должно вдохновлять!”
В соединении метафоры с иронией сверхпотребление становится синонимом обжорства. А чревоугодие, как известно, один из семи смертных грехов. Об этом хорошо сказано у Виктора Пелевина в “Шлеме Ужаса”: “Обжорство не так ужасно само по себе. Но это индикатор, показывающий подлую душу”.
Сама же еда часто предстает не как предмет эстетизации, а как объект разоблачения. “В Москве почему-то на каждом углу воняет копчеными курами. Москвичи, должно быть, любят их жрать”, — зло недоумевает приезжий молодой человек в романе Владимира Козлова “Домой”.
Так из национального культурного кода еда трансформируется в универсальный код общества сверхпотребления. Так пищевая метафора обретает статус концептуальной метафоры и становится инструментом артикуляции смыслов современности. Так писательские голоса сливаются в коллективный хор разоблачения и обличения глюттонического дискурса.
Обобщающим аккордом этой оратории можно считать афористическое суждение из романа Алексея Иванова “Блуда и МУДО”: “По-настоящему ценно только то, что выше утилитарного, что выше себестоимости. Мы есть не то, что мы едим, а то, чего мы не можем сожрать…”
Оранус, пир и бублимир
Еще более любопытны, нежели отдельные вкрапления пищевой образности в литературные произведения, целые художественные концепции, построенные на гастрономических и кулинарных метафорах. В отечественной прозе здесь необходимо назвать прежде всего пелевинский “Generation П” с его “орально-анальной теорией”, развивающей идеи социального фрейдизма; модель “бублимира” в романе Павла Крусанова “Мертвый язык” (мир как ежедневно проедаемый бублик) и, конечно же, грандиозный “Пир” и устрашающий “День опричника” Владимира Сорокина, раскрывшего едва ли не все грани современной метафизики еды.
Каждый из названных текстов — предмет отдельного серьезного исследования, поэтому в рамках статьи бегло обратимся лишь к некоторым идеям и образам В. Сорокина.
Так, в рассказе “Лошадиный суп” из книги “Пир” за многослойным и занимательным сюжетом скрывается пугающее своей четкостью представление о виртуализации пищи — ее превращении из реального предмета удовлетворения органической потребности в симулякр для удовлетворения потребностей мнимых или иллюзорных. Повествованием движет развившееся у главного героя квазиэстетическое желание: “видеть, как ест хороший человек”, а именно — молодая красивая женщина. Добровольно подчиняясь этому диктату, она постепенно превращается в “пищевого зомби”, будучи уже не в состоянии нормально питаться: извращенное сознание требует лишь воображаемой, несуществующей еды.
Принуждая девушку в течение нескольких лет принимать у него на глазах отсутствующую пищу, имитировать процесс питания, сорокинский персонаж воплощает собой сам директивно-принудительный режим гастрономического дискурса, столь же постепенно, но последовательно устанавливающийся в современном мире. Незаметное исчезновение еды с тарелки героини символизирует неявный, скрытый характер этого режима. А подмена реального воображаемым олицетворяет его тотальную виртуализацию и симулятивность. Современный человек привыкает есть пустоту, потреблять не саму пищу, а ее образ.
В другом сорокинском рассказе “Настя” происходит развоплощение само2й пищевой метафоры. Фраза “прошу руки вашей дочери” в буквальном смысле означает физическое лишение конечности. В сцене ритуального поедания девушки пищевой акт обнаруживает свой исходный, архетипический смысл: полное присвоение, абсолютное обладание. И если каннибализм вызывает здесь ужас, то не этического, а экзистенциального свойства: человек оказывается таким же предметом потребления, одновременно едоком и едой…
Есть тут и другой, более очевидный смысл: тотальное потребление в какой-то момент превращается в самопожирание людей. Каннибализм метафорически смещается Сорокиным из физической реальности в сферу ментального и область символического. Но жутко это, опять же, не само по себе — чудовищны алчность, неразборчивость и механистичность, с какими человек занимается самоуничтожением. Не случайно в другом романе писателя “Лед” люди названы “мясными машинами”.
Аналогичная мысль развивается и в “Дне опричника”, где беспощадно изобличаются пищевые фетиши и симулякры современности. Если реальная и традиционная еда выполняет мифологические функции сплоченности и идентичности, то пища духовная нынче подвергается чудовищным трансформациям и необратимым деформациям5. Да и “настоящая” еда (щи, квас, хлеб, каша), по Сорокину, на поверку тоже оказывается лишь формальным маркером национального своеобразия или политического единства.
Особое внимание в повести уделяется кулинарным перверсиям: тут и так называемые “кулинарные казни” эпохи Иоанна Грозного (жертвы варятся в котлах или поджариваются на огромных чугунных сковородах), и уже упомянутый каннибализм, и травестирование пищевой тематики (сопряжение еды и рвотного рефлекса). Еда сама по себе и связанные с ней ритуалы, церемонии, обряды изображаются орудиями убийства.
В обличительно-профанном представлении современные застолья выглядят как античные некродипны — могильные изображения пирующих покойников6. Одержимый сверхпотребительством и духовно выхолощенный мир априори не является подлинным и, следовательно, не может быть сущим, живым. Символический образ такого мира — непрерывная трапеза мертвецов. Так устойчивый фольклорный мотив оказывается иронически травестирован современностью: античные некродипны, утверждавшие вечность жизни и представлявшиеся “средствами против умирания”, “лекарствами для бессмертия”, превратились в пародийный образ нынешней эпохи.
Именно в таком — опрокинуто-перевернутом — виде этот образ становится одним из сквозных в творчестве Сорокина, обнаруживаясь и в “Льде”, и в “Пире”, и в “Дне опричника”. Отголоски того же мотива слышны в современной прозе самых разных направлений: в образцовых постмодернистских текстах (тех же “Generation П” и “Ампире В”), произведениях “нового реализма” (“Таблетка” Садулаева, “Информация” Сенчина) и даже в фантастике (см., например, “Девочку и мертвецов” Данихнова).
Увязывание в единую логико-семантическую цепочку еды, секса и смерти опрокидывает современную культуру в пропасть первобытного хаоса и деконструирует властную вертикаль гастрономического дискурса, дискредитируя его культовый и одновременно ультимативный характер. И оказывается, что внешне абсурдные, извращенные или ужасающие художественные миры ничем не хуже и ничуть не страшнее реальной действительности.
Ну, в самом деле, разве менее дико, чем сорокинские опричники-каннибалы, выглядит сумасшедшая старуха, по-собачьи лающая у стен монастыря: “Мяса хочу! Дайте мяса!”? Этот эпизодический, но явно не вымышленный персонаж павловской “Асистолии” внушает куда больше ужаса и омерзения, чем все вместе взятые выдуманные монстры…
Продолжение этих идей обнаруживается в романе Всеволода Бенигсена “ВИТЧ”, эволюционируя от конкретных визуальных образов к афористическим определениям и социальным пророчествам: “Ты кушаешь эту серую жизнь. Она ест тебя изнутри. Взаимное пожирание. ‹…› А потом серость съест всех. Ам!” Противоестественность таких отношений человека с миром заключается в их двусторонней ограниченности, отсутствии каких-то иных, дополнительных звеньев.
Здесь обнажается деструктивный характер самого потребительства: создать что-либо в подобных условиях возможно только предварительно что-то разрушив. Так, герой Бенигсена, писатель-неудачник, “чувствовал, что ускользающее время постепенно раскрывает перед ним свою сущность. Еще немного, и он поймает его за хвост, выпотрошит и, может, даже приготовит что-нибудь съедобное. Может, роман…” И здесь мы вплотную подошли, наверное, к самому интересному — гастрономической образности в отображении различных сторон и аспектов писательского творчества.
Аппетитный петит
Тоталитаризм пищевой метафоры не в последнюю очередь проявляется в современном литературно-критическом дискурсе и — шире — во всем литпроцессе. Значимые понятия и ценностные смыслы конвертируются в глюттонию. Гастрономическая и кулинарная номенклатура (вкус, ингредиент, готовка, сервировка, etc.) без каких-либо видимых усилий проецируются и на механизмы создания художественного текста, и на его экспертный анализ, и на публичную репрезентацию.
Гастрономические и кулинарные метафоры активно вторгаются в критические отзывы и разборы, настойчиво проникают в литературные дискуссии. Вкусная книга; сочные образы; новоиспеченный автор; хорошо/плохо состряпанный роман; книжный фастфуд; прожевать и переварить прочитанное — далеко не полный перечень типичных и часто используемых клише для определения и оценки явлений изящной словесности, причем не только в поточных газетных обзорах, но и в толстожурнальной периодике.
Писатель N. “возжелал состряпать федеральный бестселлер” (А. Нечаев). Сочинитель X. “ухитрился состряпать книжку одновременно претенциозную, жалкую и скандальную” (А. Колобродов). Автор Y “хотел состряпать супербульварное чтиво” (Н. Александров).
“Остросюжетный роман можно состряпать по чужому образцу…” (А. Латынина). “Из этого сюжета можно было бы состряпать мелодраму или даже трагедию” (В. Никифорова). “Какую сборную солянку можно состряпать, руководствуясь рецептами, понадерганными из совершенно разных „поваренных книг”?” (Ю. Каграманов).
А. Балод предлагает “аппетитный вариант” истолкования эпизода пелевинского “Ампира В”. А. Кузичева восхищается “аппетитным местом” в повести Трифонова. “Библиотека для чтения” Сенковского и Греча названа С. Лурье “аппетитным проектом”. М. Амусин хвалит Стругацких за умение “делать аппетитным нарратив”. А. Немзер сокрушается, что “крепкий „аппетитный” беллетрист [Булгаков] стал нужен разом религиозным неофитам и сатанистам”…
Разумеется, в каждой из приведенных цитат пищевая образность выполняет разные функции, мотивированные конкретным замыслом и контекстом. Однако нельзя не признать регулярную повторяемость и очевидную типичность эпитетов и метафор. Это не отдельные частные случаи, а объективная данность и характерная речевая тенденция.
Причем несложно заметить: такие клише акцентируют внешнюю, формальную сторону творчества, утверждая “сделанность”, искусственную сконструированность художественных текстов. Гастрономические представления и кулинарные описания писательского труда сводят его к набору технологических операций и готовых рецептов, автоматически отождествляя и уравнивая мастерство кулинара и талант литератора. Писательство преподносится как повседневно-бытовая практика, наподобие фабричного производства кулинарных изделий или (в лучшем случае) поварского дела, овладеть которыми способен практически любой человек.
В этой связи очень точным и иллюстративным представляется следующее суждение П. Фокина: “Эстетика постмодернизма не принимает подлинной трагедии бытия. Лишенная этического содержания, она, по сути своей, переродилась в некую новою артистическую функцию — пережевывания (вместо переживания) образов”7. В данном утверждении формулируется также претензия, противоположная той, что предъявляют окружающей действительности современные писатели: нынешняя литература зачастую отражает не деградацию общества, а обнищание самой себя! Особую жесткость (хотя вряд ли дополнительную справедливость) этой претензии придает ироническое совпадение: статья Фокина посвящена уже упомянутому нами роману Крусанова “Мертвый язык”…
От критиков и литературоведов не отстают и рядовые читатели. Хорошую книгу все чаще называют теми же гастроэпитетами: “вкусная”, “аппетитная”, “удобоваримая”. Причем нередко подобным определением, собственно, и ограничивается все обсуждение прочитанного. Но сами читательские аппетиты неуклонно растут: возникает желание потреблять не только “готовый литпродукт”, но уже и сам процесс его создания.
Так, проведенный опрос показал: более 80 % покупателей книг хотят следить за их созданием в режиме реального времени, а 40 % желают комментировать прочитанное8. Здесь писательство начисто лишается покрова сакральности — отныне оно не таинство, но технология. А еще — публичное зрелище, наподобие телешоу “Готовим дома”. Кухня писателя превращается в зал для дегустаций.
Некоторые авторы уже следуют новой тенденции. Например, Сергей Лукьяненко и Дмитрий Глуховский выкладывали в личных блогах главы еще недописанных произведений, предлагая читателям высказываться, комментировать, указывать замеченные недостатки. В зарубежной литературе аналогичные опыты (пока тоже еще на уровне экспериментов) ставили, в частности, Януш Вишневский и Дуглас Рашкофф.
Иные эстеты пытаются как-то с этим бороться. Известен опыт журнала “Мир фантастики” по введению запрета пищевых метафор9. Но куда там! Гастрономия с кулинарией пребывают параллельно этике и в кумовстве с эстетикой. Ведь с их помощью так легко и так приятно рассуждать об искусстве. Особенно у нас (не случайно отмечена особая “культурная” направленность русских гастроэпитетов10).
И все слышнее смачный хруст пережевывания культурных продуктов…
Куда ведут пищевые тропы?
Наложение литературного и гастрономического дискурсов обнаруживает пусть внешние и формальные, но вполне очевидные и многочисленные подобия, параллели, аналогии.
Так, “серьезный” сочинитель уподобляется повару в дорогом ресторане, а его читатель — гурману. Автор произведений массовой литературы оказывается сродни технологу поточного кулинарного производства, а его читатель — простому едоку. Издатель играет роль официанта, литературовед выступает в амплуа гастрономического журналиста, литературный критик отождествляется с ресторанным критиком.
Написание синопсисов приравнивается к изготовлению пищевых концентратов, знакомство с книжными аннотациями становится аналогом дегустации новых блюд. Само же чтение уподобляется питанию (приему пищи), а экспертный анализ произведения мыслится как реконструкция кулинарного рецепта (раскладывание на ингредиенты, описание приготовления, подсчет калорий).
И подобно тому как материальный достаток не в последнюю очередь демонстрируется через гастрономические предпочтения, так интеллект, образованность и духовное развитие современного человека оказываются условно маркированы наименованиями печатной продукции. Если еда — точка отсчета, а ее вкус — мерило оценки, то текст оценивается не иначе как с позиций его “вкусовых качеств” и “органической усваиваемости”.
В такой системе представлений массовая литература приобретает статус фаст-фуда, литература прикладная представляется рациональным питанием, а интеллектуальная — гурманством. Нелюбовь к быстрорастворимой лапше и картошке-фри ставится в параллель нелюбви к бульварным детективам и любовным романам покет-бук. А выбор мраморной говядины делается синонимичным предпочтению, скажем, прозы Шишкина или поэзии Байтова.
И, видать, близок день, когда исчезнет разница между манго и мангой и в повседневный обиход войдут выражения типа потребительская литературная корзина, условно съедобная повесть, дегустация новой книжной продукции.
Кушать подано, господа. Приятного всем аппетита!
1 См., например: Загидуллина М. Международная конференция “Пищевой код в славянских культурах” // НЛО. 2009. № 95; Капкан М. В., Лихачева Л. С. Гастрономическая культура: понятие, функции, факторы формирования // Известия УрГУ. Серия: Гуманитарные науки, 2008. Вып. 15. № 55; Капкан М. В. Феномен гастрономической культуры: специфика форм репрезентации: Дис. канд. культурологии. Екатеринбург, 2010; Кириленко С. А. Культурная унификация в сфере питания как отражение функционализации телесного опыта // Studia culturae: Альманах СПбГУ. 2002. Вып. 3; Назарова О. при участии Кобрина К. Путешествия на край тарелки. М., 2009; Пир–трапеза — застолье в славянской и еврейской культурной традиции. М., 2005.
2Фрейденберг О. М. Семантика еды // В кн.: Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра. М., 1997. С. 53–67.
3 Олянич А. В. Гастрономический дискурс в системе массовой коммуникации (семантико-семиотические характеристики) // Массовая культура на рубеже XX–XXI веков: Человек и его дискурс. М., 2003. С. 168.
4 См., например: Бахчанян В. А. Писательская кухня: инструкция к употреблению // В кн.: Бахчанян В. А. Мух уйма. Не хлебом единым. Екатеринбург, 2006; Сидорова С. Ю. Кулинарная метафора как культурная модель мира в литературе XX века // III Российский культурологический конгресс (27–29 октября 2010); Кривенко А. Б. Роль “пищевого кода” в самоидентификации и репрезентации А. С. Пушкина; Троицкий Ю. Л. Гастрономический код И. Бродского // Пищевой код в славянских культурах: Мат-лы конф-ции. М., 2008; Ранчин А. М. Что едят помещики в “Мертвых душах” Н. В. Гоголя; Черняева Н. Еда в пародийном сне в романе В. Войновича “Москва 2042”; Урбан Ю. Семантика (не)употребления пищи в некоторых произведениях Станислава Чича // Коды повседневности в славянской культуре: Еда и одежда. СПб., 2011.
5 См. об этом подробнее: Секе К. Симулякры еды в повести В. Сорокина “День опричника” // Коды повседневности в славянской культуре: Еда и одежда. СПб., 2011.
6 См., например: Фрейденберг О. М. Указ. соч. С. 62; Сапогова Е. Е. Метафоры за-сознания и проблема спонтанной самоорганизации сознания // Известия ТулГУ. Серия “Гуманитарные и социально-экономические науки”. Вып. 6. Тула, 2001.
7 Фокин П. О “душе Ставрогина”: роман П. Крусанова “Мертвый язык” как постмодернистская версия романа-идеи // Вопросы литературы. 2011. № 5.
8 Черненко Е. Виртуальное буриме // Русский Newsweek. 2007. № 7.
9 http://artem-r.livejournal.com/251021.html.
10 См., например: Бойчук А. С. Развернутые гастрономические метафоры русского языка как отражение актуальных социокультурных тенденций // Грани познания: Электронный научно-образовательный журнал Волгогр. гос. пед. ун-та. 2011. № 4 (14).