Роман. Предисловие Александра Мелихова
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2012
Елена Иваницкая
Елена Николаевна Иваницкая родилась в г. Ростове-на-Дону. Окончила филололический факультет Ростовского университета (1978) и аспирантуру при нем (1981). Кандидат филологических наук, доцент. Преподавала на филологическом факультете Ростовского университета, работала зав.отделом в газете “Будни”. Обозреватель, затем литературный редактор в газете “Первое сентября”.Автор книги: “Мир и человек в творчестве А. С. Грина” (1993). Печатается как критик и публицист в газетах “ОГ”, “Будни”, “ЛГ”, “НГ”, “Первое сентября”, в журналах “Знамя”, “Октябрь”, “Родина”, “ВЛ”, “Русская речь”. Лауреат премии журнала “Октябрь” (1995).
Ужасы
АВТОР ЖИВЕТ И МНОЖИТСЯ
Провозглашенная Роланом Бартом в 1968 году “смерть автора” — книги-де рождаются не из собственных радостей и горестей автора, но лишь из стопки прочитанных им книг — дала жизнь целой лавине толков и кривотолков об этой самой “смерти”. Вероятно, смехотворность утверждения, что Ремарк написал “На Западном фронте без перемен” не из-за того, что трясся от ужаса в окопах, был ранен, хоронил друзей, а из-за того, что прочел сотню-другую “текстов”, не слишком очевидна для тех, кто и впрямь не столько живет, сколько комментирует комментарии комментариев комментариев чужих комментариев. Однако вполне можно было бы заметить, что в художественной литературе автор, напротив, резко активизировался и персонализировался, начал выступать с открытым, так сказать, забралом, не изображая всеведущей “объективности” и гораздо полнее раскрываясь перед читателем, которому, следовательно, больше доверяет. Доверяет, в частности, его пониманию, что речь все-таки идет о полностью или наполовину выдуманных событиях.
Впрочем, в литературе не бывает чего-то вовсе небывалого: уже Лев Толстой вводил в роман историософскую теорию — объективный автор время от времени передавал слово философу-проповеднику, а потом появлялся снова. Елена Иваницкая же решается предстать перед читателем в трех ипостасях: в приключенчески-сюжетной с заметной примесью иронии, в личностно-мемуарной и в критико-публицистической.
“Оборотничество” выбрано как воплощение очень-очень страшного в жизни: дико-звериного-таинственного в человеке, лжи-тирании-двоемыслия в политике, принудительного универсального идеала в идеологии.
Традиционный автор постарался бы растворить все три начала в каком-то едином сюжете, публицистические куски упрятать в монологи и диалоги персонажей, однако Елена Иваницкая решилась не сшивать прозу и публицистику ни белыми, ни черными, ни розовыми нитками. Эффект получился неожиданный.
Об успехе эксперимента пусть судит читатель.
Александр Мелихов
В березняке любиться, в ельнике удавиться. Почему бы это? Потому что сумрачно и тихо? Но темнота стояла сказочная. Словно малахитовая мозаика с золотыми блестящими капельками света. А тишины, если прислушаться, не было. Что-то дрожало или звенело в душистом воздухе. Кли-кли-кли. Тень-тень-тень. Тропинка повернула. Старый выворотень протягивал еловые корни, как скрюченные пальцы Бабы Яги.
— Прямо мультфильм, — сказала Полина и шагнула в объятия корней. — Сфоткай меня.
Виктор нацелил мыльницу — слева, справа — “Есть! Теперь вместе с Катей. А закройте-ка глаза. Готово! И еще с Романом”. Но корень-палец вдруг вцепился Роману в волосы и держал крепко.
— Поймал за хвост! — расхохоталась Полина. И правда, чтоб выпутаться, хвост пришлось распустить. Кожаным шнурком, державшим волосы, Роман обмотал запястье. Получился черный браслет. Виктор усмехнулся, и вдруг братья одинаковым движением выбросили вперед левую руку со сжатым кулаком: у обоих запястье перехвачено черным. Но у Виктора браслет был настоящий, узорно, фигурно, фактурно выплетенный.
Тропа понемногу светлела. Проплыли солнечно-розовые стволы сосен. Березы засияли, как сахарные. Ягоды-серьги на рябине уже наливались алым румянцем.
— Смотрите, орешки! – углядела Полина. Круглый веселый куст весь был усыпан двойчатками и тройчатками плодов, спрятанных в бледно-зеленые колокольчатые обертки. Из листочков-фантиков выглядывали носики орехов, еще не коричневых, а сливочно-белых, как будто даже полупрозрачных. Полина сорвала двойчатку, долго и с удовольствием рассматривала, положив на ладонь, потом отогнула бахрому и раскусила ядрышко вместе с мягкой скорлупкой.
— Райское наслажд… Ай! — зажмурилась, замотала головой, выплюнула. — Кислятина!
Виктор опустил фотоаппарат:
— Снято! Полюбуешься на себя.
— Ты меня в венке щелкни. Сейчас венок сплету. Смотрите, какая трава.
— Это не трава, — сказал Виктор, — это папоротник.
— А папоротник разве не трава?
— Нет. Совсем особые растения. Тайнобрачные. Называются так.
— Что, серьезно? Да быть не может. Выдумываешь. Тайный брак? Это кино такое. Нет, опера. А разве в университетах путей сообщения теперь ботанику учат?
— Сам интересовался. Хотя экология у нас была. На втором курсе. Или на первом?
Полина собрала букет папоротников. Ловко и быстро начала плести, добавляя то лиловатый цветок, то зеленовато-желтую метелку, то колоски, которые тоже росли на поляне. Украсила кораллами рябины и надела, как корону. Пышный венок был ей очень к лицу, в чем она и не сомневалась. “Вот теперь щелкай!” Катя оторвала одну перисто-узорчатую, словно бисерную веточку, запутала в волосах над ухом, как изумрудную прядь, и попыталась вспомнить, как же называются у папоротника листья. Как-то по-особенному. Даже по-гоголевски. Вий? Вай?
Полина позировала, томно склоняя щеку к плечу, мелодраматически поднимая глаза к небу, и вдруг высунула язык.
— А это что такое? — удивленно спросил Роман.
— Это я вам язык показываю!
— Нет, вон там. Что это может быть?
Но вокруг было только зеленое колебание тени и света. Виктор разглядел загадку первым. Когда свернули с тропы и подошли поближе, девочки тоже увидели на зеленовато-сером стволе тонкого деревца глубокие частые царапины, ободравшие кору до древесины. Словно гигантская кошка точила когти. Или железный дровосек корябал тупым топором.
— А вот еще, — заметила Катя.
— И еще, — прошептала Полина.
Царапины были слишком длинные. Роман встал на цыпочки, вытянул руку, но некоторые ссадины-порезы начинались выше.
— Таких высоченных медведей не бывает, — решил Виктор. — Вернее, бывают, но только на острове Кодьяк.
— А если медвежонок? Залезал, царапал и съезжал на когтях вниз?
— Какие из нас следопыты. Крупный тигр, наверное, дотянется. Лигр! Когтищи ничего себе. Как стамеска.
Полина, смотревшая с открытым ртом, вздрогнула и скомандовала:
— Пошли отсюда!
— Да не бойся. Его тут нет, мы бы услышали. А где же кора? Ну, щепки, которые наточил?
— Пошли, сказано!
— А может, он впереди?
— Пошли обратно!
— Или позади?
— Хватит издеваться. И вообще в Юсуповском саду гораздо красивее. И в Михайловском. А тем более в Летнем. Хотя неизвестно теперь, чего там нареставрируют. А вы — лес, лес. Домой пора!
Двинулись дальше, оглядываясь с неуютным ожиданием, и натолкнулись еще на одно ободранное деревце. Роман провел пальцем по глубокой царапине и вдруг показал вниз: вот он!
На полоске голой земли отпечатался след не след, но четкая вмятина. Словно в сырую почву с силой вдавили сковородку с ребристым дном. Виктор для сравнения поставил рядом ногу в кроссовке.
— Это не медведь. Скорее копыто. У медведя след как человеческий.
Почему-то стало жутко, и Катя вдруг поняла почему. Не удержавшись, спросила:
— Разве копыто на задних лапах ходит?
Получилось косноязычно и смешно, но никто не засмеялся, все поняли страшноватый вопрос: что же это за существо — с копытами, с когтями и такого роста, чтоб расцарапать дерево до высоты трех с лишним метров?
— Может, не когтями царапал, а рогами, — утешил Виктор, но невольно покосился по сторонам.
Однако со всех сторон тихо-звонко, дремотно-жарко, сладко-душисто веяло спокойствием.
— Надо спросить у местных, что за зверь, — решил Роман. — Наверняка знают. Если бы здесь сухопутные лох-несские чудовища водились, о них бы давно растрезвонили.
Впереди открылся ярко сияющий просвет, лужок с тонкой белой березкой, а под ногами почувствовалось что-то странное, мягкое, даже слегка пружинистое. Неужели болото?
— Обойдем! — велела Полина.
— Болото и топь не одно и то же, — сказал Виктор, подхватил Катю на руки и пошел вперед по тропинке. — Катюша у нас ничего не весит. Легенькая, как комарик.
Катины ажурные сапоги были для лесной прогулки самой нелепой обувью, но, оказывается, и самой удачной. Если бы еще сравнил не с комариком, а с чем-нибудь поромантичнее, с лепестком или с бабочкой, то… совсем было бы хорошо.
— И меня понеси! — развеселилась Полина.
Роман понес, приговаривая:
— А ты, сестреныш, у нас толстеныш, полновесная, как налитое яблоко.
— Так свежо и так душисто, так румяно-золотисто, — нараспев задекламировала Полина, болтая красными лаковыми балетками, — будто медом налилось, видны семечки насквозь!
Болотце было крохотное. Болотинка. Тропа снова нырнула в лес. Виктор опустил Катю на землю, все еще приобнимая, и вдруг совсем рядом затрещало, загремело, взорвалось. Черный дракон, огромный василиск ломился среди ветвей. Девочки завизжали. Мальчики оттолкнули их себе за спину, заслонив от внезапной опасности. Но черный и огромный исчез.
— Глухарь! — крикнул Виктор и засмеялся. — А казалось, целый зубр.
— Птица? — не верила Полина, все еще дрожа. — С таким громом? Глухарь — это же вроде куры?
— Самый крупный представитель отряда куриных, — как на экзамене, отчитался Виктор. — Наш древний пернатый брат. Современник ледников и мамонтов. Наиболее крупные экземпляры достигают размеров…
— …Динозаврика. Вам что, и зоологию преподают? Фу, напугал.
— Зато приключение. Ты же диких птиц никогда не видела.
— Видела. В зоопарке. Точно! Вспомнила! Твой пернатый брат вроде черного индюка, только клюв острый. Слууушайте! А может, это глухарь деревья царапал? Или дятел…
Роман призвал отметить историческую встречу с настоящим лесным обитателем. Забрал у Виктора фотоаппарат и начал распоряжаться. Руки поднять, как при игре в ручеек, а Полине присесть в воротцах. Теперь руки ладонь к ладони. Теперь крест-накрест. Пальцы переплести. Великолепненько! И свет удивительный. Кате с Полиной стать носочки к носочкам, схватиться за руки и откинуться, как будто кружитесь. А ну-ка в самом деле повертитесь.
Завертелись так, что болотце замелькало калейдоскопом, а венок у Полины свалился. Но она тотчас опять его надела. Отдышавшись, пошли дальше, выбирая, где бы отдохнуть. Ноги уже ныли-гудели, но приятно.
В ласковой тени увидели плоский седой валун и поваленное бревно. Удобно устроились. Виктор достал губную гармонику. Вспорхнуло присвистывающее “ми”. Полилось что-то жалобное, медленное, колыбельное. “Наша перепелка старенькая стала, — тонко, вполголоса пропела Полина. — Наша перепелка ножку поломала. Ты ж моя, ты ж моя, перепелочка”. И вдруг, словно в ответ, какая-то перепелочка запищала и забренькала. Виктор оборвал мелодию и попробовал повторить за птицей. Кажется, получалось похоже, но лесной голосок больше не отзывался. И тогда гармоника дунула, всхрапнула и завела что-то резкое и напористое. “Смело, товарищи, в нооооогу, — подхватил Роман, — мы никогда не пойдееооом!” Полина вскочила и затопала на месте, размахивая руками. Она маршировала карикатурно и грубо, но очень выразительно. Роман протянул Кате мыльницу: снимай!
Полина ловко, мелко подпрыгнула, сменяя движение, и закричала:
— Давай марш Преображенского полка!
Завизжал си-бемоль, и начался очень знакомый и знаменитый марш, о котором, выходит, только Катя не знала, что это марш Преображенского полка. А Роман даже слова знал и подпевал про великие победы под водительством Петра, о которых пели деды, гром гремел: виват, ура!
Полина маршировала-танцевала, то взлетая в воздух с коленом у подбородка, то вскидывая вытянутую ногу выше плеч, и вдруг словно выросла с гордо поднятой головой, изображая императора Петра. Засмеялась, притопнула и полуприсела в поклоне, растопырив пышные красные штанишки, как юбку:
— Вот так-то! Представление окончено. Давайте фотки посмотрим.
— Как ты хорошо танцуешь! — сразу похвалила Катя.
— Профессионально, — объявила Полина. — Еще бы! С пяти лет в эстрадном ансамбле. Хотя в одиннадцатом классе придется уйти. Времени не будет. Жалко.
Девочки сели на седой валун, Роман с Виктором рядом на траву. Полина завладела фотоаппаратом и начала перелистывать кадры, откровенно собой любуясь.
— Сейчас увидим, прекрасные дамы, кто из вас красивее! — поджигательски бросил Виктор.
Поджигательство совершенно напрасное. Кате нечего было с Полиной делить. Наоборот, были серьезные причины с ней подружиться, раз она братьям близкая родственница, “сестреныш из Питера”.
— Полина гораздо красивее, — спокойно признала Катя, и получилось очень удачно: Виктор глянул быстро-удивленно. — Настоящая Снегурочка.
— Серые глаза, русая коса, — подтвердил Роман.
— Голубые! – потребовала уточнений Полина, надув губы и сморщив нос.
— Если в серых глазах нет желтизны, — насмешливо сказал Виктор, — их называют синими. Чтобы подлизаться к обладательнице глаз. А если с желтизной, тогда зелеными. Из тех же соображений.
Катя скромно промолчала. На фотографиях она вышла преотлично: ярко и пикантно. Короткие темные завитки с разноцветными прядками, кошачий макияж, янтарно-зеленые глаза. Хотя Виктор намекнул, что всего лишь серые с желтым. Вдвоем они тоже получились замечательно. Только на одной фотографии их головы и скрещенные руки исчезли в каких-то симметричных малиновых кругах. На увеличенном кадре круги оказались красно-сине-фиолетовыми. Какие-то ложные солнца.
Но больше всего было Полины. И русская красавица в венке, и толстенький зайчонок с перекошенной от кислого ореха мордочкой. Она смеялась и требовала восхищения.
— Подожди-ка, верни назад, — попросил Виктор. Опять появились ложные солнца, потом переплетенные пальцы, потом ладонь к ладони и почти что щека к щеке. Виктор взял мыльницу и начал увеличивать и двигать фрагменты. Долго и почему-то нахмурившись.
— Что там? — непоседливо спросила Полина, которая хотела любоваться собой.
— Ничего не понимаю. Это же левая рука.
Посмотрели по очереди.
— Ну, левая, и что? — капризничала Полина. — А хоть бы и правая…
Катя тоже ничего не понимала, но братья сильно и как-то встревоженно изумлялись.
— Как это может быть? — сказали хором.
— Что? Где?
Они опять одинаковым жестом выбросили вперед левую руку со сжатым кулаком и черным перехватом шнурка и браслета. И тогда Катя увидела: на фотографии браслета не было. Полина разглядела последней и рассердилась:
— Не морочь голову. Снял, надел, а теперь выдумываешь.
— Я бы нарочно тебе голову поморочил. Только эту штуку трудно и долго снимать. Каждый узелок надо поддеть вязальным крючком. А крючок остался на подоконнике. Или на полке.
Полина схватила его за руку, попробовала вывернуть браслет. Нет, сидел туго. Начала ногтями дергать один за другим пять узелков: развязать их, наверное, удалось бы, но дело было и правда долгое.
— То есть ты хочешь сказать, что эта штука была на тебе, но не отразилась? Не отпечаталась? Глупости. Не может быть.
— Значит, может, а отчего и почему — другой вопрос.
— Кать, попробуй ты. Он прикалывается. Так не бывает. Это вампиры в ужастиках не отпечатываются на фотографиях и не отражаются в зеркалах. Он нам ужастик сочиняет.
Катя тоже попыталась снять браслет, но пальцы как-то сами собой соскальзывали с плетеной кожи на живую. В браслет был вделан гладкий черный камешек, который вдруг при повороте руки просиял глубоким, мистическим синим светом. Нет, не показалось. Тревожно рассматривали вместе и по очереди. Камень действительно загорался таинственной, мерцающей, темной синевой.
— Ну и что это такое? — нервничала Полина. — Ты же знаешь, что это за камень, ты же его купил!
Виктор как-то растерянно начал объяснять:
— Браслет — да, купил. Через Интернет. Но в нем была другая вставка. Костяная, белая. А камень нашел и сам вставил.
— Где нашел?
— У тебя в Петербурге. Недалеко от аптеки Пеля. Там в переулке чинили, не то снимали мостовую. И валялся расколотый булыжник. Я подобрал осколок и отдал отполировать.
— Так. А я где была?
— Дома. Десятый сон смотрела. Я из клуба шел.
— Так вот? А Роман где был?
— Провожал Маринку.
— А, вот когда… И ты до сих пор не замечал, что камень светится?
— Наоборот. Тогда же заметил, потому и подобрал.
— Ночью заметил?
— Ночью. Только уже солнце взошло.
— И что все это значит?
Братья одинаково пожали плечами. Было не то что страшно, а словно заноза впилась и колола. От молчания жалила все больнее, но Катя не могла придумать никакого объяснения, а Полина сказала: “Я боюсь”. Роман вздохнул и начал успокаивать:
— Если подумать, чего бояться? В чем опасность? Ну, какой-то предмет не отразился. Странно, конечно. И даже страшно, если искать мистические причины. А может, причины оптические? Или химические?
Волшебные слова “оптический” и “химический” мгновенно излечивали от страха.
— Блестящая поверхность, свечение — все это может взаимодействовать с солнечным лучом. А там все-таки болото. Влажность, испарение, преломление — не знаю. Свет там особенный, я сразу заметил. Может быть, аномальная зона.
От этих слов заноза остро шевельнулась. Одно дело — читать про аномальную зону в Интернете, совсем другое — в ней оказаться. Катя предложила:
— Давайте сфотографируем браслет еще раз.
— Не надо, — сказала Полина.
Виктор засомневался:
— Ну, попробуем… сделаем контрольный снимок здесь, а потом вернемся на болото, проведем эксперимент.
— Не надо никуда возвращаться! — прикрикнула Полина.
Еще помолчали. В глубине таинственного камня переливался синий звездный свет.
— Пока человек естества не пытал, — негромко начал Роман, — горнилом, весами и мерой, по-детски вещаньям природы внимал, ловил ее знаменья с верой…
— …Покуда природу любил он, она — любовью ему отвечала, — со вздохом подхватила Полина, — о нем дружелюбной заботы полна, язык для него обретала.
— Вот видишь, — сказал Роман. — Дело в языке. Куда поведет язык. Ты сразу про вампиров вспомнила. Тебя язык повел к мистике. Меня — к аномальной зоне. А кто на двадцать пять лет старше, те бы сразу забеспокоились, что он радиоактивный. А из нас никто об этом не подумал.
— Нет, я подумал и проверил: не фонит, — успокоил Виктор.
— Как проверил? — сразу привязалась Полина, но без особого волнения.
— Ну, как такие вещи проверяют. Счетчиком.
— Где ты его взял?
— Ну, где такие вещи берут. На военной кафедре.
Катя все еще держала Виктора за руку, словно разглядывая мерцание камня. Опомнившись, быстро сказала: страшновато, хотя непонятно почему, так красиво светится.
— Непонятное пугает, даже если оно красиво, — вывел формулу Роман. — Однажды в Симферополе была гроза. Но небо в северной части оставалось безоблачным. Раздался страшный громовой удар. Потом еще один. А в промежутке между ударами в чистом небе посыпался сноп искр и принял форму треугольника. Искрило блестяще-желтым и ярко-голубым светом. Когда треугольник засиял, дождь прекратился. Когда сияние погасло, хлынул еще сильнее. И это действительно видели.
— Треугольная летающая тарелка? — отмахнулась Полина. — Да ну, ерунда. Это когда было?
— В ночь с тринадцатого на четырнадцатое сентября тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года.
— Восемьсот — восемьдесят… В позапрошлом веке?
— В том-то и дело. То, что видят сейчас, действительно ерунда. По небу спутники, ракеты, зонды бегают, а язык выворачивает людям мысли ко всякой уфологии. Ты вот сразу сказала: летающая тарелка. В позапрошлом веке по небу ничего не бегало — ну, кроме метеоритов, а они вряд были треугольными. И язык не подсказывал, что именно видеть. Поэтому свидетели видели то, что видели.
— А ты откуда об этом знаешь?
— Из “Вестника Красного Креста”. Курсовую писал по структуре специализированных еженедельников и кое-что для интереса скопировал. У них был такой раздел — “Происшествия и примечательные явления”.
Полина позабыла весь страх и загорелась:
— Rакие у них были происшествия? Жуткие были? Рассказывай!
— Были и очень жуткие. В апреле восемьдесят седьмого землетрясение в Верном. Это нынешний Алматы. Весь город был разрушен. В мае пожар в парижском театре: двести человек сгорело. В ноябре в Ла-Манше пассажирский пароход столкнулся с грузовым и сразу затонул. Сотни жертв. Почти никого не спасли. А вот, например, была страшилка в жанре “пошел и не вернулся”. Только натуральная и задокументированная. Батрак уронил ведро в колодец. Хозяева с работниками как раз собирались обедать, а он взял лестницу и сказал: сейчас вернусь, только ведро достану. Пошел и пропал. Хозяин послал паренька: поторопи. Мальчишка побежал и пропал. Тогда брат хозяина, мужик сорока лет, сказал: чего они там застряли, пойду приведу. И пропал. Наконец всполошился сам хозяин, повел с собой толпу. Заглянули в колодец, а там все трое лежат мертвые. Один на дне, а у двоих головы над водой. Колодец совсем неглубокий, лестница на месте, вода прозрачная. Хозяин обвязался веревкой и полез. Успел крикнуть: “Умираю”, его вытащили и откачали. Спустили на веревке кошку.
— Живодеры! — закричала Полина. — Про кошку пропусти!
— Ладно, пропускаю. Зажгли свечку в фонаре, спустили фонарь. Свечка погасла. Когда появилась полиция, в колодце никаких газов и ядовитых испарений уже не было. Началось следствие, а я, собственно, читал статью полицейского врача. Который в этом участвовал и вскрывал тела. Признаков насильственной смерти не было. Ведь полиция сначала заподозрила, что их поубивали, в колодец скинули, а потом историю сочинили. Признаков отравления сероводородом или задушения углекислым газом тоже не было. Так и осталось непонятным, от чего они умерли, что за отрава и откуда просочилась. А вот еще жуть. Опытный охотник летним утром пошел на охоту с двумя собаками. И не вернулся. Три деревни целую неделю его искали. Не нашли. А на следующий же день, как перестали искать, женщина пошла за клюквой и на болоте увидела труп. Отдельно туловище, в двух саженях — это метра четыре — голова. Без бороды и волос, с голым черепом. Еще дальше валялось ружье с погнутым стволом. Там не было сказано, кто и как вел следствие, но выводы очень странные. Будто бы охотник погиб от разрыва ружья, а волосы с оторванной головы ощипала собака. Кстати, обе собаки тоже исчезли. Я бы заподозрил, что следствие подкуплено, а там было убийство из мести: над телом глумились. Убийца сначала прятал труп, а когда перестали искать, подбросил на болото: ведь женщина нашла его недалеко от деревни. А вот совершенно дикий кошмар. В станице, название не помню, казачка родила младенца с патологией. Написано — урода. Ребенок был живой, дышал, кричал, но у него было слева недоразвитие ребер, поэтому сердце билось прямо под кожей. Сбежалась толпа, тыкали пальцами в бьющееся сердце, прижимали, отпускали. Не со зла, а от страха и удивления. Тогда ребенок переставал дышать и метался.
— Не надо! — жалобно попросила Полина. — Не говори, что младенчика замучили.
— Так… пропускаю. А вот история жуткая, но смешная. Охотник с маленьким сыном пошел на охоту. Ружье, топор — все, как полагается. Вдруг на них выскакивает медведица. Мужик забыл, что из ружья стреляют, завопил, треснул ее прикладом по голове, она его повалила, стала мять и кусать. У него с пояса покатился и загремел котелок. Выбежали два медвежонка, стали играть с котелком. Медведица бросила мужика, пошла к медвежатам. А мальчик погнался и стукнул ее топором. Но медведица его не тронула, позвала медвежат, и они побежали за ней, катая котелок. А горе-охотники побрели домой, радуясь, что дешево отделались.
Avis au lecteur. Уведомление для читателей. Все, что рассказывает мой герой по имени Роман, — все правда. Строго соответствует — ну, если не истине, то ее отражению в периодической печати. “Вестник Российского Красного Креста” — реально существовавший еженедельник. Треугольное свечение в Симферополе действительно наблюдали в том самом году, который назван Романом (об этом есть заметка в № 39). В 1887 году были еще страшные ураганы в Ковенской и Гродненской губерниях (№ 24), невиданный, с грецкий орех, град в Воронеже (№ 24), падение двух метеоритов под Пермью (№ 36). Были жуткие убийства. В Обояни пьяный отец схватил двухлетнюю дочь за ножки, разбил ей голову об пол, позвал мать “полюбоваться” и сам пошел в полицию (№ 4). О пропавшем охотнике заметка в № 39, о встрече с медведицей — в № 3. Ребеночка, разумеется, замучили (№ 52): сначала лапали за сердце, потом потащили крестить. Только история о трех погибших в колодце взята не из “Вестника Красного Креста”, а из журнала “Медицинская беседа” (1896, № 6).
Итак, “пишем ужасы”. Зачем? — этот вопрос и будем выяснять.
О жанре хоррора спрашивают подозрительно и неприязненно: почему люди любят читать про страшное? Мне уже приходилось высказываться на эту тему, могу повторить: про страшное люди читать не любят. И не читают.
В 2000 году вышла в свет книга “Есть всюду свет… Человек в тоталитарном обществе” (М.: Возвращение). Жанр и предназначение этого труда обозначены в подзаголовке: “Хрестоматия для старшеклассников”. Прекрасно составленная и прокомментированная Семеном Виленским, хрестоматия включает “Письма к Луначарскому” Владимира Короленко, “Один день Ивана Денисовича” и “Сорок дней Кенгира” Александра Солженицына, “Последний бой майора Пугачева” и “Одиночный замер” Варлама Шаламова, исследование Михаила Геллера о голоде 1921 года, отрывки из воспоминаний Ефросиньи Керсновской, Ариадны Эфрон, Нины Гаген-Торн, стихи Анны Ахматовой, Николая Гумилева, Анны Барковой, Ивана Елагина, великий “Ванинский порт”. Обращенность книги к старшеклассникам исключала возможность поместить в ней самые непереносимые в своем ужасе свидетельства. Хрестоматия вышла “большим” тиражом — 20 000. Не далее как вчера видела ее в книжном киоске на входе в Российскую государственную библиотеку. На прошлой неделе тоже видела — в книжном киоске Сахаровского центра. Значит, за десять с лишним лет в нашей стране не нашлось двадцати тысяч человек, которые испытали бы потребность такую книгу прочесть и вложить в руки своим детям-старшеклассникам.
Изданы и непереносимые в своем ужасе документы: “записки” Залмана Градовского, найденные в пепле возле печей Освенцима (М.: Гамма-Пресс, 2010). Посмотрите на тираж — 1000.
Никто не рвется читать “Банальность зла” Ханны Арендт. Или “Архипелаг ГУЛАГ” Александра Солженицына. Или Виктора Франкла “Психолог в концлагере”.
Никто не рвется переиздавать исследования и свидетельства о голоде 1921–1922 годов: “Жуткая летопись голода” и “Голодание” врача Л. Василевского (обе брошюры вышли в Уфе, 1922), “О голоде. Сборник статей” (Харьков, 1922). Чудовищно страшные документированные данные о голодной смерти, о пищевых суррогатах, о людоедстве. Вот из статьи “Голод и психика” врача Д. Б. Франка: “Во всех исследованных мною случаях убийством и поеданием собственных детей занимались только женщины, мужчины-людоеды питались мясом исключительно посторонних лиц. В торговле человеческим мясом принимали одинаковое участие как мужчины, так и женщины” (сборник “О голоде”, с. 242). С фотографиями. Могу описать, что на них видно, но лучше этого не делать.
Книга “Голодомор” (М., 2011) вышла столь мизерным тиражом, что он даже не обозначен. Это сборник документов за пять лет, 1930–1934, — сводки ГПУ, партийные постановления, спецсообщения. Леденящий ужас на каждой странице. “Совершенно секретно. Спецсообщение секретного политического отдела ОГПУ о продзатруднениях в отдельных районах Северо-Кавказского Края. Ейский район. Станица Ново-Щербиновская. Единоличник Д. питается собачьим мясом и крысами. Семья его в 6 человек (жена и дети) умерли от голода. На кладбище обнаружено до 30 трупов, выброшенных за ночь. Труп колхозника Р. перерезан пополам, без ног, там же обнаружены несколько гробов, из которых трупы исчезли” (с. 199–200).
Жанр ужасов, хоррор, далеко не в центре читательских интересов, но потребность в нем давняя и несомненная, вызывающая удивление совсем иного рода: почему жанр ужасов не представлен в русской литературе?
“Вий” и “Страшная месть” Гоголя — великолепные исключения, подтверждающие правило.
Так почему же? В основном ответ сводится к тому или иному варианту эмоционального восклицания: “Куда нам еще ужасов? Вы в окно посмотрите!” Такой ответ очевиднейшим образом не годится.
Хотя наши предки тоже смотрели в окно и видели там отнюдь не рай земной, — народные сказки и былички полны “ужасов”. “Чистая стихия страха, без которой сказка не сказка и услада не услада”, — так писала об этом Марина Цветаева в очерке “Пушкин и Пугачев”. Но устная народная проза неподцензурна. Нельзя запретить или помешать соседям посудачить о том, как на лесной тропе им навстречу выскочил леший или как жених-мертвец пришел за невестой и утащил несчастную в гроб.
Если в дело вмешивалась цензура, она “ужасы” пресекала. Когда Гоголь попытался опубликовать “ужас” пожестче, то его “Кровавый бандурист” был немедленно запрещен. Даже со скандалом.
Массовая, народная, “лубочная” книга тоже строжайше цензуровалась. Хотя образованные противники антихудожественных “побасулек” обвиняли лубок именно в пристрастии ко всяческой чертовщине, привидениям и “мертвецам без гроба”, это обвинение не соответствует действительности. “Ужасов и дрожи” в народной книге нет. Их туда не пускали.
При этом досоветская цензура нисколько не препятствовала изображению настоящих ужасов существования. Общественных, психологических, экзистенциальных. Тюрьма, каторга, сумасшедший дом, нищета, одиночество, жестокость, преступление, казнь, предательство, бюрократическая бессмыслица, социальный распад, мучительное умирание — все это в отечественной литературе есть. В изобилии. “Смерть Ивана Ильича” и “Палата № 6”. “Записки из Мертвого дома” и “Остров Сахалин”. И многие-многие, даже слишком многие другие. Никто их не запрещал.
Парадокс, конечно. Почему о жестоких и реальных унижениях и смертях в сумасшедшем доме или на каторге — можно, а о привидении “кровавого бандуриста” — нельзя? При этом от тюрьмы и сумы, как известно, зарекаться не следует, а кровавые бандуристы, ходячие мертвецы и синие призраки никому ничем нисколько не угрожают по той простой причине, что не существуют.
Но в обход цензуры у народа были страшные сказки и былички, а образованное сословие утоляло тягу к “дрожи и ужасам” иностранной беллетристикой — в переводе или на языках оригинала. В немецкой, французской, англо-американской литературе, как высокой, так и бульварной, — богатейший выбор “дрожи и ужасов”. Хотя 150–200 лет назад англичане, французы и немцы тоже смотрели в окно и ничего особо утешительного там не видели.
Идеологическая политика Советского Союза исходила из монополии на страх и глубокого “двоемыслия”.
Все ужасы кончились в 1917 году. Радикально! Последняя книга со словом “ужас” в заглавии вышла осенью 1917-го — пропагандистская мелодрама “Тайны охранки. Из ужасов секретных застенков” Павла Щеголева. И больше ни единого “ужаса” не всплывало вплоть до 1989 года.
В литературе соцреализма никаких “кровавых бандуристов” не могло быть в принципе, а от переводных мертвецов, вампиров и призраков советского читателя охраняли строго. Настолько строго, что секвестровали даже классику. Эдгар По, например, не существовал шестьдесят лет подряд: после предреволюционного Полного собрания сочинений провал до 1976 года, когда появился томик его рассказов в “Библиотеке всемирной литературы”. Советскому человеку запрещалось дрожать безопасной, “заместительной”, терапевтической дрожью. Это понятно.
Но почему цензура Российской империи выкорчевывала “бандуристов” и не позволяла читателю “подрожать”? Тоже монополия на страх? Или что-то другое? Непонятно.
Издательская политика в последние два-три года делает ставку на отечественные “ужасы”, рассчитанные на подростков. Либо откровенно, с указанием: “для среднего школьного возраста”, либо неоткровенно, с указанием: “18+”. Выходит серия “Большая книга ужасов” — уже 35, что ли, выпусков. “Коллекция ужасов” — 3 выпуска: “Вся правда о вампирах”, “…привидениях”, “…оборотнях”. Штук 10 подражаний “вампирской саге” американской авторши Стефани Мейер. В серии “MYST. Черная книга. 18+” — якобы для взрослых — около 20 выпусков.
Странно это или нет, но “ужасы”, откровенно предназначенные детям, лучше тех, которым ограничений не поставлено. В серии “18+” жанр попросту не выдержан: вместо “ужасов” либо черный юмор, либо попытки социальной сатиры, либо шпионский боевик, либо обыкновенный детектив с горой трупов. Гадости там есть, а “дрожи” нет. В детских сериях нет ни гадостей, ни “дрожи”.
Школьник оказался ночью в школе и узнал, что учителя превращаются по ночам в страшенных монстров. Насквозь ясно и смешно.
Школьник узнал, что он оборотень, и многие его одноклассники — оборотни, и любимая рок-группа — оборотни, а грозная директриса — “охотник за оборотнями” и всех оборотней хочет “утопить”. Аллегория тоже смешная и понятная. Подросток “оборачивается” взрослым человеком, а воспитатели все еще видят в нем ребенка и хотят “утопить” его новую активность и самостоятельность.
Школьница, скромная и тихая, влюбилась в мальчика-красавчика, а он оказался вампиром. Но хорошим! Она же его любит! (Таковы подражания “вампирской саге”.) На мой взрослый взгляд, и сам оригинал, и все подражания — невыносимая скука. Но ведь всем понятно, что красивый избалованный мальчик “пьет кровь” из влюбленной скромной девочки. Поэтому скромным влюбленным девочкам, наверное, читать не скучно. Печальная доля скромных влюбленных мальчиков точно такая же, поэтому следовало бы ожидать появления “зеркальных” романов, где роли поменяются.
Если действие “ужасов” происходит “в городе /в школе, осенью/зимой”, то они (насколько я успела заметить: нельзя же прочесть тридцать с лишним выпусков) подхватывают интернациональные “общие места” жанра. Оборотни, призраки, монстры, вампиры, мумии. Кстати заметить, это Артур Конан Дойл на волне увлечения Древним Египтом в конце девятнадцатого века изобрел оживающую мумию и “ужас музея” (рассказы “Перстень Тота”, 1890, “Номер 249”, 1892). Мотивы оказались настолько продуктивными, что даже забылось, кто их придумал.
Однако детские “ужасы” чаще всего разыгрываются в каникулярное время на даче, в деревне, в лагере. Обычно они завязаны на мотивах быличек. Леший, домовой, водяной, волк, русалка, ведьма, колдун, огоньки на болоте. Иногда разрабатываются мотивы детского городского фольклора: черная простыня, черная кукла, губительный рисунок. С подробным указателем сюжетов-мотивов детских страшных историй можно ознакомиться в монографии Софьи Лойтер “Русский детский фольклор и детская мифология. Исследования и тексты” (Петрозаводск: Издательство Карельского педагогического университета, 2001).
Детские “ужасы” строго назидательны. Школьник или школьница спасают мироздание или одноклассников, преодолевают страх, обнаруживают в себе новые силы и с честью справляются с преужасными испытаниями. В педагогическом рвении не по разуму сочинители твердят, что противостоять злу и тьме способен лишь тот, кто “всю жизнь отказывал себе в своих желаниях и прихотях, повинуясь лишь долгу” (“Большая коллекция ужасов”, выпуск 34. — М.: Эксмо, 2011, с. 299). Долгу? Любопытно, какому именно из кучи противоречащих один другому долгов. Возможно, впрочем, что это не сочинители пишут, а строгие редакторы вписывают.
Перед создателями детских серий всякий раз встают две трудности: идеологическая и техническая. Первая состоит в том, что авторы обязаны помнить о “ православной составляющей”. Но при включении религиозных мотивов получатся совсем другие жанры. Например, exempla, по-латыни говоря: нравоучительный рассказ, что клясться, божиться, чертыхаться нельзя, а то черт привяжется. Поэтому авторы норовят аккуратно обойти проблему: доводят до конца сюжет “ужасов”, а потом довеском добавляют, что обязательно надо покреститься. Мальчик Вася, бедняга оборотень, робко спрашивает: “А мне-то можно? — Нужно! — уверенно ответил Вовка” (“Вся правда об оборотнях” — М.: Эксмо, 2011, с. 109).
Техническая трудность — убрать из действия маму с папой и бабушку с дедушкой. В изученных текстах задача остается нерешенной: взрослые устраняются волевым приемом. Заботливый дедушка, например, прополол картошку и укатил обратно в город, преспокойно оставив тринадцатилетних мальчиков в избушке возле гиблого болота. Или добрые мама с папой вот просто так отпустили тринадцатилетнюю девочку “отдохнуть” в глухой деревне, где половина домов заброшена и доживают несколько стариков.
Но всякий жанровый текст начинается, как шахматная партия. Гамбитов не так много. В моем случае устранить родителей легко, потому что из действующих лиц трое уже студенты, а шестнадцатилетняя Полина доверена ответственности взрослых братьев.
Разыгрываем известный дебют: четверо молодых людей отправляются на природу. Мотор по дороге не глохнет, благополучно приехали. Понимать надо так, что приехали в старый деревянный домик: дача с застекленной верандой. Создаем дистанцию: домик на отшибе, садовое товарищество не так близко, райцентр совсем далеко. Впрочем, несколько домов размещаем поближе. Они тоже принадлежат садоводам, но выстроены в стороне. Организуем незнакомую обстановку: строеньице недавно куплено со всеми “потрохами”, настоящую дачу на этом месте еще предстоит возвести, но молодежь решила воспользоваться тем, что есть. Наверное, Полина с братьями там уже бывала.
Необходимые условия: Интернет не ловит, мобильной связи нет. Только в садовом поселке кое у кого местные телефоны. О чем еще не забыть? На даче забора нет, ставней нет, электричество есть, вода есть, удобства на дворе и овраг на пути к ближайшим соседям.
Повествование от “объективного автора” с неявным уклоном к сфере восприятия одного из персонажей.
Братьев, разумеется, делаем близнецами. Ради намека на вопрос, кто же из них погибнет, потому что в близнечных мифах один брат смертный, другой бессмертный.
— Ходить в лесу — видеть смерть на носу: медведь задерет, — страшным голосом сказал Виктор. — Был бы лес, будет и леший. Поле слушает, а лес смотрит. Вы же чувствуете, что кто-то за нами подглядывает?
— Подожди, потом испугаешь, — остановила его Полина. — Пусть Рома ужасы рассказывает. Помнишь еще что-нибудь?
— Конечно. Вот отличный ужас. Во втором номере “Вестника”. Просто классиче-
ский. Появился законопроект. Не помню, кто и куда его внес, — может, императору на подпись, но суть была в том, чтоб не пускать на судебные заседания студентов и женщин. Заметка называлась “Ограничение судебной гласности”, но доказывала, что ни малейшего ограничения гласности тут нет. Учащимся учиться надо, в судах им делать нечего. От присутствия в зале женщин разбегается внимание адвокатов и судей, а им нужна сосредоточенность. Так что законопроект не только не противоречит идеалу гласности и публичности, а напротив того. Если двери суда закрываются для части публики, то исключительно для пользы судопроизводства и самой публики. Это близко к тексту излагаю, а теперь дословно. “Надо же верить компетентным судебным органам! Как справедливо выражено в мотивах законопроекта…”
— Это не ужасы, а государственное вранье, — посмеялась Полина. — Про жуть давай.
— Вот тебе жуть. Папоротник, он для погребальных венков, а ты его на себя надела.
— Глупости! Суеверия дурацкие! Что ж ты сразу не сказал!
Полина сняла венок, задумчиво подержала, размахнулась, словно хотела отбросить подальше, и вдруг нахлобучила Роману на голову: на тебе! Получилось на редкость красиво. Зеленые листья над загорелым лбом, и кудри черные до плеч, и светлые глаза. Полина присмотрелась, скептически выпятив губы, и потребовала фотоаппарат: вообще-то здорово, тебе идет. Лиру в руки — настоящий Орфей!
— Как странно, — не удержавшись, сказала Катя, — вы же близнецы-двойняшки, а такие разные, что не всякий догадается, что братья.
— Вовсе не разные, — почему-то обиделась Полина. — Совершенно похожи. Друг на друга и еще на меня. Особенно глаза. Большие, голубые и ресницы в полпальца. Просто у Ромы волосы длинные, а у Вити короткие. И щетина эта трехдневная. С ней Витя не на Орфея, а на разбойника похож.
— Благородного, надеюсь? — спросил Виктор, а Роман с комическим пафосом указал на синий девиз своей белой футболки: “Свобода! Неравенство! Братство!”.
Решившись, Катя обеими руками сняла с Романа венок и надела на Виктора. Нет, не разбойник. Победитель в лаврах. Атлет-олимпиец или полководец-триумфатор. Хотелось сказать об этом, но слишком напыщенные сравнения как-то неловко было выговорить. Помолчали. И молчание застыло, долгое и приятное.
— Вообще-то домой пора, — наконец вздохнула Полина. — На сегодня приключений хватит.
— Не хочу пугать, — строго, хмуро сказал Виктор, — но, кажется, мы заблудились.
Теперь встало молчание тяжелое и придушенное. Посмотрели вокруг. Солнечно-зеленая красота повеяла зловещим.
— Да ну тебя! — шепотом вскрикнула Полина. — Тропинка рядом, мы же совсем чуть-чуть отошли.
— Где она? В какой стороне?
— Сейчас поищем. Только все вместе!
— Подожди, — так же мрачно сказал Виктор. — Есть древний народный способ. Почему он действует, неизвестно, но действует. Нужно снять шапку, рукавицы и надеть наизнанку. Если не помогает, то вывернуть тулуп. Правда, у нас ни рукавиц, ни тулупа. Но можно иначе. Когда заблудились несколько человек, кто-то должен поменяться одеждой. Мы с Катей сейчас поменяемся, а потом уже поищем.
Виктор положил венок Кате на колени и медленно стянул черную майку. Полина успокоилась и хихикнула. Катя занервничала, засмотрелась. Широкие плечи, гладкий загар, накачанность именно такая, как надо, когда в меру и красиво, а не чересчур. Взяла себя в руки, смело сняла маленький фиолетовый топик. Ей тоже стыдиться нечего. Моднейший черный с зеленым купальник, плечики острые, талия — двумя пальцами обхватить.
— Жил на свете рыцарь бедный, из-за дамы он страдал, — ехидно-насмешливо проскандировал Виктор. — Он себе на шею топик вместо шарфа повязал.
И повязал топик себе на шею. Катя натянула черную майку, встала, подхватила венок, надела на голову. Длинная майка достала до края коротеньких шортиков. Получилось платье супермини. Все хорошо. Только бы Полина опять не обиделась. Очень уж она любит быть в центре внимания.
— А еще косы надо распустить, — мудро вспомнил Виктор. — Давай, сестреныш, спасай положение.
Все встали. Полина медленно, напоказ расплела тяжелую косу: не колосок, а целый сноп. Спросила:
— Ну, теперь видите тропинку?
— Да, сама нашлась, — указал Роман. — Я другого не могу понять. Вот это — как сюда попало?
Надо же, седой валун оказался куском бетонной плиты. Почему-то стало смешно. Настоящее чудо, хотя ужасно нелепое. Валуны растут сами, но кому и зачем понадобилось тащить сюда бетонный обломок? Кто и как умудрился его дотащить? Впряглись, как бурлаки, и поволокли? Эй, ухнем!
— Теперь направо, — объяснял Роман, — перейдем через ручей, поднимемся на просеку, а там выйдем к дому с другой стороны.
Тропинка послушно привела к ручью. Или даже к речке, если ручей можно перешагнуть, а речку уже нельзя. Появился мостик — две досочки без перил, подпертые обрезком деревянной шпалы и сколоченные поперечными рейками. Зелено-коричневая вода катилась сонно и неслышно, ее движение угадывалось только по блеску золотых зайчиков. Солнце клонилось к закату, длинные лучи, налившиеся темным медом или морковным соком, прокалывали густые кроны вкось. Переходили по одному и останавливались: с мостика особенно красиво было смотреть. Ай! Катя угодила металлическим каблучком в трещину, да так, что пришлось вынуть ногу из сапога, дохромать до берега, а Виктор долго выкручивал каблук из ловушки. А потом помог обуться. Как принц Золушке.
Тропинка запетляла вверх среди тяжелой поступи могучих деревьев. Вышли на светлую просеку. Уже хотелось скорей дойти. Вдруг появились заросли колючих кустов не кустов, травы не травы — сплошь в полыхании кровово-лиловых венчиков.
— Смотрите, смотрите! — обрадовалась Полина. — Это же как у Льва Толстого. Хаджи-Мурат! “Я заметил чудный малиновый в полном цвету репейник и задумал положить его в середину букета. Но это было трудно, стебель кололся со всех сторон и был страшно крепок”. Давайте букет нарвем. Ножик есть?
— Гениальный сестреныш! — засмеялся Виктор. — Только у Толстого сказано не репейник, а татарник. А это и не репейник, и не татарник, а чертополох.
— Нет, вспомнила! — не сдавалась Полина. — У Толстого сказано: “репейник, который называют татарином”. Татарином, а не татарником, понятно? А чертополох у нас не водится, это символ Шотландии, только там и растет.
— Если бы только в Шотландии, то и название было бы шотландское. Кельтское. А оно самое наше: чертополох — чертям переполох. Согласна? Никакой кельтики.
Роман прекратил спор, достав брелок-ножик. Попробовал срезать крепкий стебель. Какой злющий, и правда со всех сторон колется! Надо завернуть во что-то. Нарвали широких листьев подорожника. Яркий букет понесла Полина.
Шли-шли, пока не возникло подозрение, что не в ту сторону. Места как будто знакомые, но если бы свернули правильно, уже дошли бы. Братья посовещались молча. Полина заметила, топнула ножкой: вы что шифруетесь? Тоже мне, телепаты! Мы действительно не туда идем или опять переодеваться затеяли?
— Вон по той тропинке угол срежем, — решили братья, но не очень уверенно.
Тропинка была слабая, еле видная. Под густыми кронами уже веял вечер. В изумрудный сумрак отступали, из него выступали то темные морщинистые стволы лип, то серые стройные стволы кленов, то красноватые колонны сосен. А тишина застыла, не дыша. Почему так тихо? Хотя, наверное, слух успел привыкнуть к лесному говору и уже не воспринимает. А ни одного звука цивилизации сюда не доносится. Если бы затрещал мотоцикл или зарычал трактор, сразу стало бы ясно, куда идти. Тропинка повела вверх и вдруг раздвоилась возле зарослей малины. Девочки сорвали по ягоде. Алые огоньки-пуговки были очень душистые, но кисловатые и слишком костистые. Братья опять телепатически посоветовались и твердо указали вверх, прямо. На склоне в помощь шагу обнаружились обомшелые кирпичи. Поднялись. Тропинка обтекала дубок, выросший на кромке кручи. Ну, не кручи — обрывчика. Метра два-три. Братья глянули вниз и удивленно шагнули к самому краю. А это еще что?
Внизу, среди зарослей было что-то непонятное, но явно металлическое. Прутья, сетка. Что за дверь в никуда? Или там пещера? Давайте-ка спустимся обратно.
Но это была не дверь и не пещера. Это была железная клетка. Явно спрятанная: запяленная в кусты. И, пожалуй, странная: какая-то самодельная. Выкрашенная жирной черной краской. По бокам прутья: справа вертикальные, слева расходящиеся, словно от оконной решетки. В передней стенке почти во всю ее ширину прямоугольный вход-проем с дверцей на массивных петлях. Но дверца, затянутая толстой рабицей, почему-то с тремя фестонами наверху. Как будто калитка. Жутковато, загадочно и любопытно. Полина ворчала: “Идемте отсюда, нечего тут делать, ничего интересного”, но подошла, приоткрыла дверцу, попробовала подвигать засов, продела палец в проушину, потом в другую.
— Мозговой штурм! — объявил Роман. — Для чего здесь это недоразумение?
— Для собаки Баскервилей, — не задумавшись, ляпнула Полина, и зависть все-таки укусила Катю в самое сердце мелкими противными зубками. Сестреныш болтал, что в голову взбредет, и всегда получалось хорошо. Забавно, или неглупо, или то и другое вместе. Главное, братья всегда отвечали. А Катя следила за каждым своим словом, старалась говорить интересно, точно и по делу, а доставалось ей почти все время молчать. Или ее не слушали. Или отвечали каким-нибудь несогласием.
На глупость про собаку Баскервилей тоже откликнулись — мгновенно и серьезно. Что это не одна версия, а две. Первая: в клетке держали собаку. Например, для наказания. Что ж, возможно, но скорее в сарай бы заперли. Вторая: не просто собаку, а какую-то особенную. Зачем посреди леса прятать собаку, совершенно непонятно. Хотя постойте, а если краденую? Породистую, дорогую, краденую собаку. Не исключено, хотя не очень убедительно. Или так: больную. Вернее, с подозрением на болезнь. Допустим, собака покусала кого-то. Ее отловили и держали в клетке, чтоб узнать, бешеная или нет. Уже теплее. Горячо! Но все равно странно. Запертую собаку кормить надо, а значит, клетку поставили бы поближе к дому. Другое предположение: сюда сажали зверя. Или птицу. Того же глухаря. Или поймали волчонка. А может, волка. Давайте-ка все тут рассмотрим получше. Шерсть, перья, что-то должно было остаться. Клетка не так уж давно тут стоит. Смотрите, краска почти не облупилась, сетка еще не проржавела. И на деревянном полу запах должен чувствоваться, если здесь медвежонка или волчонка держали.
Все вдохнули и выдохнули. Пахло землей, травой, малиной, но уж никак не псиной и не курятником.
— Может, сажали ненадолго лисицу или глухаря, — сказал Виктор. — Или барсука. Или, не знаю, козленка. Вот зачем. У охотников бывают соревнования. Бескровная охота. Хоть я в этом не разбираюсь, но что-то читал — или кто-то рассказывал. Собаки должны найти дичь, а ее как раз и прячут в клетке в лесу.
— Крепкая версия! — поддержал Роман.
— Вообще-то сходится, — одобрила Полина.
Клетка таинственно молчала. Колючая зелень просовывалась сквозь прутья. Лес накрошил на потемневшие неструганые доски пригоршню желудей, сухую траву, веточки, щепки.
— Это клетка для человека, — тихо сказала Катя, чью гипотезу никто, кажется, слушать не собирался. — Неужели вы не видите?
Полина вскинулась было спорить, но вдруг отдернула руку от засова и опустила глаза. Братья посмотрели внимательно. Сначала на Катю, потом по сторонам. Всем стало тягостно-ясно, что именно для человека. За которым захлопывалась мерзкая калитка с фестончиками. Но никто не признал этого вслух. Катя нарочно помолчала, чтоб чувство скребущей жути царапнуло посильней. А потом так же тихо, но уверенно заявила:
— Я знаю, что это такое.
Братья посмотрели еще внимательнее, но не спросили — что? Полина вспылила:
— Знаешь — говори, чего тянешь?
— Знаю. Здесь дачи. Садовый поселок. А на дачах вечная проблема: опять обокрали. С ворами борются по-всякому. Вот и клетками тоже. Поймают воришку — сажают за решетку посреди улицы. Хотя это незаконно. Клетку сами дачники спрятали, если за такой самосуд у них были неприятности с милицией. Или воры могли утащить. Чтоб не сидеть в ней, а разобрать и сдать в металлолом.
Катя невольно вздохнула: где-то в горле грустная обида перемешивалась с насмешливым удовольствием. Обида за то, что никто не похвалит, не обрадуется: горячо, крепкая версия! Не удивится: как ты догадалась? Нет, начнут возражать и придираться. А удовольствие от того, что она заранее это понимает.
— Слишком много напридумано, — сказал Роман, не обманув ожиданий. — Неизвестное на неизвестное.
— И вовсе не для человека, — буркнула Полина. — За уши притянуто.
Катя чуть-чуть улыбнулась, кивнула и перевела глаза на Виктора. Взгляды встретились и как-то без слов заговорили. Виктор тоже хотел сказать что-то отрицательное, но запнулся. Он понял, что Катя именно этого иронически ждет. Потому что они трое друг друга поддерживают, а к ней постоянно цепляются. И сами этого не замечают. А теперь он заметил. И Катя в разговоре глаз это поняла. Безмолвная речь – вот настоящая жуть. Но ужасно приятная. Головокружительная. Как в детстве взлет качелей.
— Да, похоже… — пробормотал Виктор. — Там над дверью проволока накручена. Наверное, для фанерки. С надписью “вор”, “позор”, “дачный дозор”. В таком духе.
Теперь и Роман запнулся. Потом сказал:
— Согласен. В мозговом штурме на первом этапе нельзя наводить критику. Все варианты принимаются. Если для человека, то предположим и еще кое-что. Бандит должника сажал, деньги выколачивал. Наркомана держали. Или человек сам здесь прячется и запирается. Потому что он оборотень. Чувствуя, что скоро превратится в волка — наверное, в ночь полнолуния, он своей человеческой рукой сквозь прутья задвигает засов, а своей волчьей лапой уже не может его отодвинуть. А когда утром опять превращается в человека, то выходит и живет дальше.
Полина нерешительно засмеялась:
— Сюжетик ничего себе! Киношникам подари, я в ужастиках такого не встречала.
Роман изобразил задумчивость:
— Давайте-ка проверим, можно ли здесь запереться изнутри. — Вдруг он быстро распахнул дверцу и нырнул в проем. Высота клетки позволяла стоять, наклонив голову или присогнув колени. Рука затворила дверцу, притянув за сетку, просунулась сбоку и без труда задвинула засов. Угрюмый и ненужный эксперимент. Человек за черной решеткой — зрелище тоскливое и жестокое.
— Сжимаю пальцы в кулак, — комментировал свои действия Роман, — это будет волчья лапа. Пробую кулаком отодвинуть железо. Нет, не получается. Хотя лапа должна быть ловчее кулака.
— Вылезай! — насупившись, потребовала Полина. — Неприятно смотреть.
— Сейчас, сейчас, — успокаивал Роман, поворачиваясь в клетке. — Сюжетик забавный, вполне символический. Киношникам дарить не будем, сами сочиним. А что решим с одеждой? Эту деталь ни в одном фильме не проясняют. Как будто в шкуру превращается не только кожа, но и штаны. Представляете, за решеткой стоит на задних лапах волк в костюме и при галстуке. Или в шортах и в майке. На луну воет.
Полина представила и завопила:
— Выходи немедленно! Выходи, кому сказано!
— Так, а это что? — спросил Роман, наклоняясь в дальнем углу.
С металлическим шорохом за его рукой потянулась ржавая змея. К толстому угловому штырю была на кольце приделана цепь.
Полина задохнулась, кинулась отпирать клетку, укололась букетом, отшвырнула его, дернула засов, но он не поддавался. Полина завизжала, Роман выпустил из рук цепь, загремевшую с лязгом, а откуда-то сверху донесся хриплый треск: харр-кэрр, харр-кэрр. Как будто высоко среди ветвей заскрипела еще какая-то железная дверь. Виктор обнял Полину, встряхнул, скомандовал: “Хватит, наигрались”. Катя присела собрать цветы. Полина отпихнула Виктора и побежала прочь. Роман отодвинул засов, выскочил и ринулся догонять. Последний колючий стебель лег в обертку из подорожника. Катя встала — самым гибким и грациозным движением, какое смогла вообразить. Хотела сказать вслух: “Пойдем скорей”, но глаза произнесли что-то совсем другое. И никакого безмолвного ответа не услышали. С обидой и почти со слезами Катя сорвалась с места, взлетела по тропинке, приостановилась на обрыве возле дубка — нет, Виктор не бежал за ней и даже не смотрел вслед. Он вошел в клетку и что-то искал там или разглядывал.
Катя помедлила и пошла дальше. В темнеющем лесу было неуютно, тревожно и одиноко.
— Ау! Вы где? Ау! Мы здесь! — раздался далекий оклик.
Катя заспешила на голоса и нашла самую дружно-спокойную картину. Полина сидела на пеньке, заплетая косу, а Роман рассказывал что-то — кажется, смешное, потому что царевна-несмеяна больше не гневалась, а изволила улыбаться. Но сразу надула губы и спросила: “Что ж ты Витю одного бросила?” Ответить “кто кого бросил?” или “ты первая убежала!” — как бы не поссориться. Лучше вздохнуть и промолчать, хотя получится виновато. И поэтому противно!
— Ау! Мы ждем! — крикнул Роман.
— Иду! — отозвался Виктор и скоро вышел на полянку. — Я еще пообследовал этот обезьянник. Там над дверью действительно какая-то надпись была. Гвоздь остался погнутый, а на нем щепка, как будто вывеску с мясом отодрали. Из таких клеток — или похожих — арбузами торгуют. Цепью, конечно, все сооружение прикрепляли к столбу или к забору. А если оно оказалось здесь, то украли на металлолом, это вероятнее всего.
— Нет, — сказала Катя независимо, обиженно и не глядя на Виктора, — для арбузов клетки легкие и зеленые, а эта самодельная, тяжелая и черная. Самое вероятное предположение — мое. И вы это знаете. Потому что сначала испугались — жуткая тайна, а когда дело объяснилось, то оказалось не страшно.
И никто на этот раз не возразил. Полина даже вздохнула – почти что виновато. Катя отдала ей цветы. Двинулись дальше.
— А мы обсуждали, куда девается одежда оборотней, — ловко перевел разговор Роман. — Мой оборотень, то есть наш, который на засов запирается, он, наверное, все с себя заранее снимает и в рюкзак складывает. Голый мужик в клетке — неслабое зрелище. Особенно зимой. Но подробности про одежду не только в фильмах не отработаны. Было или есть поверье, что колдун может превратить в волков целую свадьбу с женихом, невестой и гостями. Ведь считалось, что именно на свадьбе такая опасность подстерегает особенно часто. И все происходило мгновенно. Колдун подбросит на пути свадебного поезда наговоренную веревку — и люди тотчас превращаются в волков. Вся свадьба бегает волчьей стаей, пока веревка не истлеет или пока добрый знахарь не расколдует. А узнать заколдованную свадьбу можно, оказывается, так. У волков, которые были сватами, повязаны вышитые полотенца, у невесты ленты, а у жениха букетик цветов. Значит, все штаны, рубахи, кафтаны, сарафаны превратились в шкуру, а ленты с полотенцами остались. Но куда и чем волку приделан букетик, я и вообразить не могу.
— Волк-жених в кепке, — усмехнулся Виктор. — На трех лапах скачет, четвертой кепку держит. На козырьке букетик. Чтоб сразу видно было, кто главный дурак.
Полина расхохоталась и протянула Виктору колюче-малиновый букет. Он с комическим ужасом отпрыгнул, замахав руками. Тогда она сунула цветы Кате, не сомневаясь, что та послушно возьмет, и перед зрителями развернулось новое танцевальное шоу. Тягучими потешными движениями, нагибаясь, приседая, переваливаясь, она изобразила, как хромает на бегу трехлапый жених, как роняет воображаемую кепку, поднимает ее зубами, подбрасывает в воздух, ловит лбом… То ли она не боялась показаться смешной, то ли была уверена, что все получится отлично. Братья зааплодировали: экспрессия что надо!
— Из последних сил! — сообщила довольная Полина. — Когда же мы дойдем? Скоро сами захромаем!
— Почти дошли, — уверял Роман. — Сейчас на опушку и дальше по дороге. А про одежду оборотней — это, конечно, вопрос неволшебного времени. В сказках никто об этом не спрашивает. Задачки от здравого смысла никого не интересуют. Ворон Воронович, который у Ивана-царевича сестру сватает, ударился об пол и сделался добрым молодцем. Раз — и готово! Или Финист Ясный Сокол. Или Царевна-лягушка.
— Или красавица и чудовище, — добавила Полина. — Аленький цветочек.
Наконец-то вышли на проселок, где по-прежнему сиял жаркий розовый день. Коричнево-зелено-золотой вечер остался в лесу. Четыре длинные тени потекли по утоптанной дороге
— Ну когда мы дойдем? — ныла Полина. — Пить хочу! Ледяного чаю с лимоном! — и вдруг остановилась. — Ой, смотрите, а это что? Прямо кисти рябины, только почему-то на траве растут. Давайте в букет добавим!
У обочины в кудрявых зарослях густо поднимались соцветия, собранные из янтарных бусинок, из желтых ягод или, может быть, из сердцевин ромашки.
— Сегодня проблема дня — “а это что?”, — объявил Виктор. — Это пижма.
— Здорово! — засмеялась Полина. — Почти пижама. Только не говори больше никому.
— Почему — никому? Государственная тайна?
— Хуже! Скажут, что у меня брат ботан. О тебе забочусь. Ботан — это тот, кто в школе даже ботанику учил.
Закружилось волнение пополам со смехом и досадой. Кате наивно захотелось вступиться за Виктора, доказать, что ботан — это всего лишь тот, для кого сильней школьной премудрости зверя нет, чье мышление замкнуто в готовых рамках, — минутку послушайте! —
— …Кто хочет пятерку получить у любого начальства, а не докопаться и разобраться, кто …
Никто ничего не расслышал, или никто не захотел слушать.
— В школе учат вакуоли, — срифмовал Виктор, — в школе не учат, что растет вокруг. Кстати, по-народному пижма так и называется: полевая рябинка.
Роман срезал стебель с желтой кистью, но Полина понюхала и бросила: не надо, чем-то больничным несет, словно валерьянкой.
Свернули с дороги и пошли напрямик, среди трав. Вдруг под ноги легла тропинка, повела под уклон. Зазудел комар, потянуло сыростью и слегка повеяло приятно-душистым, сладким и вкусным.
Полина повернулась в медленном пируэте и сосредоточенно сморщила нос, разыскивая источник, откуда поднимался бальзамический вздох:
— Не цветочным, а съедобным пахнет, правда же? Вареньем абрикосовым, нет? Или дыней? Чем-то мягким и круглым. Медом! Смотрите, вот этот укроп пахнет медом! Только вообще-то укроп с желтыми зонтиками, а этот почему-то с белыми. Ну-ка, профессор ботанических наук, определите! И давайте нарвем, с чаем заварим.
Виктор смотрел задумчиво. Перистые листья с остро-пильчатыми краями, сочно-белые головки мелких цветков. Пахло вовсе не медом, а скорее свежей разрезанной красной морковкой. Катя протянула руки, чтобы растереть зубчатый листочек между ладонями, но вдруг Виктор резко перехватил ей запястье.
— Не срывай! Вообще не прикасайся. Это яд. Смертельный! Это цикута!
“То, что человек хочет наслаждаться созерцанием ценностей добра — величия, ума, способностей добродетелей, героизма, — не требует объяснений. А вот созерцания зла требует объяснения и оправдания”. Так пишет Айн Рэнд — и никаких оправданий созерцанию зла не находит. В ответ можно вспомнить стихи Баратынского, который оправдание нашел, хотя и при условии, что зло изображается только “намеком”.
Благословен святое возвестивший!
Но в глубине разврата не погиб
Какой-нибудь неправедный изгиб
Сердец людских, пред нами обнаживший
Две области: сияния и тьмы,
Исследовать равно стремимся мы.
Плод яблони со древа упадает:
Закон небес постигнул человек!
Так в дикий смысл порока посвящает
Нас иногда один его намек.
В мире детей настойчивое созерцание зла присутствует постоянно. Оно не нуждается в оправдании, просто потому что оно есть. Запретить детям рассказывать “страшные истории” еще никому не удалось. Объяснения — разнообразные объяснения — были предложены в последние годы в новаторских работах культурологов-антропологов-фольклористов Марины Осориной, Марины Чередниковой, Ольги Трыковой, Ларисы Ивлевой, Светланы Адоньевой, Андрея Топоркова.
Созерцание ценностей добра в “детском мире” исследовала Софья Лойтер, обратившись к массиву свидетельств об игре в страну-мечту. Это игра тайная, “камерная” (на 1–2–3 участников), длящаяся от нескольких недель до двух лет, уносящая играющих в счастливую, хотя и не лишенную возвышенного драматизма утопию. Страна-мечта — мифопорождающая константа идеального мироустройства. Там живут добрые люди. Там хорошо. Там красиво. Там интересно.
Что ж, примите и мое свидетельство. Очень долго — не два, а по меньшей мере четыре года — мы вдвоем с подружкой играли не в страну-мечту, а в страну-кошмар. Играть начали лет в шесть. Могу быть в этом уверена, потому что вижу нас в детском саду на веранде. Мы играем в свою тайную игру, ожидая, когда же нас “заберут” домой.
Детская чуткость к тому, что можно, а что нельзя, иногда дает сбой, и ребенок способен простодушно признаться в чем-то таком, что приводит родителей в настоящий ужас.
Великий вопрос советского детства и жуть советских родителей: а Ленин и Сталин тоже какают? Как все люди? Мемуаристка вспоминает, как смертельно испугалась великого вопроса ее бабушка (спецпоселенка!): “Она била меня и кричала, чтобы я больше такого никогда и нигде не говорила. И тогда я подумала: да, они не люди. Но кто они?” (Инесса Владимирова. Кривые небеса. — М., 2004). Сама я однажды ляпнула, что Ленин плохо и непонятно пишет. Шла с папой за руку и, применив свое новенькое умение читать, прочла какую-то фразу на стенде — крупными белыми буквами по красному фону — вплоть до подписи “В. И. Ленин”. Папа так мне вправил мозги, что, как видите, до сих пор помню. Но я тоже чувствовала, что он испугался. Как испугалась и наша учительница, недосмотревшая, что такое мы рисуем, получив задание изобразить праздник 7 ноября. Надо было, вероятно, нарисовать флаги, красные банты, воздушные шарики, но почему-то все взялись за странный сюжет: портрет Ленина, окруженный венком и с подписью “Ленин”, и под ним цепочкой октябрята. Нечто погребально-траурное. Разумеется, никакого злого умысла не было — скорее было желание правоверно подладиться под “идейную” задачу. Учительница за столом проверяла тетрадки, мы рисовали, а потом понесли ей готовые шедевры. Увидев первую кривую рожу, несчастная женщина по-настоящему запаниковала. Может, эти рисунки она должна была куда-то сдавать? Помню, что она растерянно сказала: “Не всем настоящим художникам разрешается рисовать вождей”. Помню, что хотела разорвать рисунок — и замерла. Что было дальше — не помню. Но другой раз, уже в старших классах, учительница рыдала, простирая руки к портрету Ленина над классной доской, директор с завучем испуганно-гневно перетаптывались, весь класс стоял навытяжку. Преступление было в том, что на уроке истории ошалевшие от скуки мальчишки плевались через трубочки жеваной бумагой и попали — нет, не в священное изображение, но совсем рядом. Иными словами, чуть не произошла чудовищная антисоветская диверсия.
О своей секретной игре в страну-кошмар мы никому не рассказывали и даже совещались, как удобнее соврать, если нас за игрой поймают. Решили прямо заявить, что играем в зайчиков и белочек, что было бы даже правдой. Проблема заключалась в том, что эти зайчики-белочки делали — вместе с медвежатами, котятами и прочими зверятами. Они убегали, они пытались спастись от ужасной опасности, от грозного завоевателя по имени Страх Зверей, который наступал на их страну. Вовсе не счастливую страну, а бедную, жестокую и безобразную. Впрочем, зверята были не совсем зверята, а их учителя и воспитательницы не совсем зайцы и зайчихи. Предыстория была такова, что обитатели приюта для зверят в отчаянной спешке собрались и ушли в горы, надеясь добраться до другого приюта, где хотя бы на время будут в безопасности. У них есть карта, где обозначен путь. На нее вся надежда. В горах голодно и холодно. Воспитатели жестоко и грубо подгоняют зайчиков-белочек. Вокруг рыщут шпионы неприятельской армии. Зайчикам-белочкам, маленьким и взрослым, часто приходит в голову: не лучше ли, не спасительнее ли перейти на сторону Страха Зверей? Если выкрасть драгоценную карту и отнести Страху, то он, может быть, пощадит. Повторяющийся сюжетный оборот игры выглядел так: беженцы бредут по горной тропинке. Если играли у себя дома, то есть в огромном прямоугольном дворе, замкнутом двумя домами в форме буквы П, можно было “натурально” идти над обрывом: неровный двор спускался террасами. Бредут и бредут. Вдруг отчаянный крик: зайчик сорвался в пропасть. Останавливаются на ночлег. Чтобы никто не выкрал бесценную карту, две самые главные воспитательницы нарисовали несколько подделок. Ночью какой-нибудь зайчик зачем-то подкрадывается туда, где спрятана карта: он не знает, что это подделка. Воспитательницы делятся своими подозрениями, а на следующий день сами незаметно сталкивают этого зайчика в пропасть. Или прибегает белочка и рассказывает о странном поведении одного зайчика. За ним начинают следить, уличают и убивают. Играя, исполняли все роли: главных воспитательниц, бдительных белочек, гибнущих предателей, честных зайчиков, невинно заподозренных, но тоже сброшенных с кручи. Были и варианты сюжета: заподозренного отравили, а не столкнули. В руке чашка “из воздуха”, а над ней пальцы щепотью сыплют порошок, тоже “из воздуха”. Все уходят, а у погасшего костра остается мертвый зайчик. Или предателя столкнули, а он, оказывается, все-таки выкрал карту, причем настоящую, и она вместе с ним улетела в пропасть. Ее долго доставали, и при этом многие погибли. Или воспитательницы сами перепутали, где настоящая карта, а где поддельная, и беженцы заблудились среди особенно ужасных голых скал. Долго возвращались на верный путь, и при этом многие погибли. Над беженцами все время висит угроза голодной смерти и ужасного спасения от нее: может быть, придется по жребию кого-то выбрать и съесть. Но сюжет “жребий и съедение” мы ни разу не воплотили. Беженцы все-таки добрались до приюта (кажется — промежуточного), но враги подступили к самым стенам, пришлось немедленно убегать. Разумеется, многие погибли. Играли без каких-либо аксессуаров. Собственно, шли и шли, а потом разговаривали. Даже карту на бумаге нарисовали только тогда, когда игра уже выдыхалась. Десятилетним все-таки не по возрасту зайчики-белочки. И возникали слишком здравые вопросы. Например, сколько же было зверят в приюте, если каждый день кто-то погибает, а толпа не уменьшается.
Приют оказался продуктивным локусом. Еще года три мы играли “в приют”, не отдавая себе отчета, что из жуткого мифа перепрыгнули в социальную сатиру. В приюте жили куклы, плюшевые медвежата, а также мы сами. Приютские воспитатели и учителя были настоящие садисты. Мы с подружкой опять выступали во всех ролях. На уроках шитья (был такой предмет — “домоводство”) сшили куклам одинаковые синие трусы и юбки (кажется, из старого халата). И вот запуганные, замордованные, в одинаковых синих тряпках, воспитанники приюта собирались на смотр и дружно пели приютский гимн. Для гимна сочинили слова и даже музыку: “Мы обожаем наш приют! Как хорошо живется тут!” Дальше стишок не помню, но речь шла о том, что приют своим воспитанникам “дает все” и они должны быть вечно ему благодарны. А кто пел недостаточно хорошо, тех ругали, били, запирали в карцер.
Можно спросить: если мы скрывали обе игры, значит, думали, что поступаем плохо? Нет, ничего подобного мы не думали. Хотя были твердо уверены, что за такие игры по головке не погладят. Впрочем, созерцатели добра в стране-мечте таятся точно так же, как таились мы, долго-предолго созерцая зло. Естественно, мы не задавались вопросом, зачем это делаем. Хотелось. Было интересно. Не помню, чтобы было страшно. Страх вызывало другое и очень многое. Страшно и унизительно было в школе. Страшно и унизительно было в бесконечных очередях в поликлинике. А еще был целый океан страха под названием “международное положение”, “Америка”, “Китай”, “лишь бы не было войны”.
Не помню, что именно сказала однажды первоклассница-я, но очень хорошо помню, что ответили мама с бабушкой. Они ответили, что если придут американцы, то они всех нас повесят. Маму, папу, бабушку… “Повесят за то, что мы коммунисты. Вот так ты и должна о них думать!” Микропрактики семейной передачи неизбежно-необходимых общественных страхов. Американцами меня запугали так успешно, что однажды, услышав гул самолета, я бросилась к маме со слезами и воплями: а вдруг это американский самолет? Сейчас нас всех разбомбят и повесят! Отчаянно перепуганная такой истерикой мама, сама в слезах, начала меня стыдить: “Где твое мужество? Где бесстрашие? Ты же советская девочка!”
После этого советская девочка, если на нее выныривало что-то пугающее из волн “международного положения”, спасала от ужасов себя, свою семью и весь мир с помощью последовательного мыслительного усилия. Сначала нужно было вообразить черную бесконечность. Потом висящий в бесконечности каменный — саркофаг, но я такого слова не знала, поэтому — сундук. Из ящика на стенке сундука надо было достать большущий ключ. Отпереть тяжелую крышку, приподнять. Пугающий объект вообразить словом, написанным на клочке бумаги, перерезать его пополам, бросить в сундук и закрыть крышку. Запереть и спрятать ключ в ящик. При всяком самолетном гудении я “включала мыслительную ответственность” и спешила обезопасить небо: в саркофаге исчезали перерезанные слова “воздушная тревога”, “бомбы”, “война”. Не могу сказать, чтоб помогало, да еще предательское воображение часто грозило распахнуть крышку, но много лет этот сундук висел в черной бесконечности у меня в мозгу, и от навязчивости оказалось очень непросто избавиться.
Советскому человеку запрещалось артикулировать чувства страха и ужаса, повседневно пронизывающие жизнь. Их положено было выражать формулами: “Гневно осуждаем! Нас не запугать! Дадим отпор! Сплотимся еще теснее!”
Мой герой Сергей Иванович, хороший дядька, который скоро появится, — он вспомнит жуткий военный психоз, злорадно раздутый коммунистической властью при андроповщине, осенью восемьдесят третьего года. После того, как сбили корейский самолет, если кто забыл. “5 сентября. Провокаторы заметают следы. 7 сентября. Мнение советских людей: гневно осуждаем! 11 сентября. Провокация спланирована Вашингтоном для оправдания безрассудной политики подготовки к ядерной войне. 18 сентября. Шабаш милитаристов. 25 сентября. Обстановка накаляется. Отвести ядерную угрозу. 29 сентября. Заявление Ю. В. Андропова. Пора бы понять всем, к кому это относится… 2 октября, воскресенье. 800-тысячная антивоенная демонстрация в Москве. Пусть господин Рейган и его пособники не думают, что нас можно запугать! Сегодня вся Москва вышла на улицы, чтобы заявить безумцам из Вашингтона: остановитесь, пока не поздно!”
Все это, разумеется, дословно. Из газеты “Правда”. Били в самое больное место. Люди действительно боялись войны и знали, на недавнем и страшном примере “ограниченного контингента” в Афганистане, что безумная власть ни перед чем не остановится.
Не запугаааааааа…ааа… Осуждааааа…ааа… (зубы стучат)
При всем этом “социалистический лагерь” уверенно козырял: у наших людей нет страха, поэтому и неврозов гораздо меньше, чем в “капиталистическом мире”. Западные психологи, психоаналитики, психиатры, психотерапевты, психоневрологи, то есть профессионалы, которым положено кое-что понимать, дружно и наивно этому верили. Даже Виктор Франкл доверчиво соглашался и сам предлагал благородное объяснение: “У вас меньше неврозов, чем у американцев, потому что перед вами стоят большие дела”. Но в статье “Теория и терапия неврозов” он приводит многочисленные примеры из историй болезни, и постсоветский читатель, цинически усмехаясь, понимает, с какими проблемами, с какими бедами, с какими неврозами американцы обращались за помощью. Страх высоты. Страх перед лифтом. Дрожание коленей при волнении. Страх, что возникнет дрожание рук. Боязнь ошибиться при заполнении налоговой декларации. Боязнь вообразить нечто богохульное. Потливость. Фригидность. Трудности в достижении оргазма. И так далее и тому подобное. Ну, скажите, какой “нормальный”, то есть достаточно запуганный советский, человек согласился бы поставить себе на лоб вечное клеймо, сунувшись к психиатрам с такими жалобами?
Цинизм не спасает от фобий. Никто не знал, что гул с неба или слова “Китай, Америка” вызывают у меня навязчивость “сундука”. Но внезапно вспухла фобия, которую невозможно было скрыть. К сожалению. Мама с папой удивленно доказывали, что в этом нет никакой угрозы и ни малейшего вреда. Пытались вышучивать: “Это не кусается!” Не замечать, отвлекать, успокаивать. Делать вид, что ничего не происходит. Но когда это подступило ко мне в школе, семья сдалась. Нет, совсем не в том смысле, чтобы рассказать учительнице, посоветоваться со школьным врачом или — еще хуже — с психотерапевтом. Мне строго, грустно, заботливо, испуганно объяснили, что это надо скрывать изо всех сил. Чтобы никто-никто ни в коем случае не догадался. Во-первых, потому что стыдно. Во-вторых, потому что глупо. В-третьих, потому что опасно. Если кто-нибудь в классе узнает, это подложат мне в портфель, кинут за шиворот, засунут в карманы, насыплют на голову. И все будут смеяться, потому что, в-четвертых, это смешно!
Вернувшись с чудовищной, чуть не миллионной демонстрации запугивания, советский человек не имел возможности переключить, облегчить, разрядить свой страх невинным и безобидным “ужасом” с привидениями, оборотнями и нагнетанием приятно-безопасной дрожи. Государственная монополия на страх исключала такие лазейки, хотя вовсе не исключала, а категорически навязывала чтение и просмотр жестокостей очень высокой степени. Но это были жестокости одного строго очерченного круга: зверства фашистских оккупантов. Есть странное создание советского кинематографа — фильм “Иди и смотри”. На него школьников водили в принудительном порядке, хотя дети очень не хотели туда идти и это смотреть. Фильм — “художественный” — о том, как фашистские оккупанты сожгли всех жителей белорусской деревни. Люди умерли страшной смертью, а на их гибели сделали “кино”. По-моему, безнравственная и бесчеловечная дикость. Ах, режиссер не мог молчать? Сердце у него горело? Документальное снимай. Хронику показывай. Свидетельства выживших. Признания карателей. Не сочиняй эффектное построение кадра с горящим сараем, не гримируй актера под раненого, не подкрашивай красной краской воду в луже. Это все игра и киношка, а люди погибли в жизни. Нельзя. Неужели непонятно, что нельзя? Полтора с лишним века назад Томас Карлейль в своей “Истории Французской революции” писал о том, что есть предельные ужасы, узнавать о которых следует только из документов. И добавлял: “на языке оригинала”. Иначе — нельзя. Человечность не допускает.
Но это было не только можно, но обязательно нужно. На глазах у советских детей постоянно кого-нибудь — прежде всего их ровесников — подробно и “художественно” пытали и вешали. Страх населения перед войной был мощным ресурсом удержания власти, поэтому травму страха беспрерывно бередили, начиная с самого нежного возраста.
Вижу себя-ребенка за весьма своеобразным занятием. Я защипываю тугими прищепками кожу на руках. Больно. И остаются багровые полоски. Но терпимо. Значит, нужно сделать что-то посильней. Все это я проделываю от потрясения и жалости. К пионеру-герою, которому враги сначала вырвали ногти, потом раздавили пальцы, а уже потом повесили. Отложив прищепки, засовываю пальцы в дверную щель и надавливаю. Слезы — градом. Место действия — солнечный балкончик той квартиры, где я родилась. А это значит, что мне самое большее шесть лет, потому что в школу я пошла из другой квартиры. Кто ознакомил пяти-шестилетнего ребенка со столь познавательным сюжетом? И почему я не помчалась к маме с ревом “Мальчика жалко!”? А потому, что уже знаю: тут есть что-то такое, к чему взрослые относятся по-особенному. Утешать не станут. Кстати, я несомненно и детально понимаю, что значит “повесили”. Поупражняться в “повешении” мешает отсутствие “виселицы”, которая необходима для такого дела. А то бы поупражнялась. И виселицу, и подробности дела я уже видела. В фильме про партизан. От этой удивительной новинки — телевизора — меня прогоняют совсем в других случаях. Когда не стреляют, не бьют, не режут, не вешают, а целуются.
Пока хватит. Мои герои давно вернулись на дачу, а сейчас собрались перед экраном ноутбука и выбирают фильм ужасов на сон грядущий.
— Так. Короче.
— Слово-паразит “короче” означает вот что: хоть я говорить не умею, а вы меня слушайте.
— Совершенно верно. Читаю, короче. “Тени на стене”. Двое неприкаянных подростков по прозвищу Хомяк и Суслик забираются на рассвете в старинный дом, поставленный на ремонт. Пьют пиво, затягиваются косячком, выстукивают стены и обыскивают чердак, раззадоривая друг друга рассказами о заколдованных кладах и страшных тайнах. Под Хомяком подламывается ступенька. Он падает, кричит и теряет сознание. Суслик, ругаясь, взваливает толстяка на спину, несет к выходу, а рядом на стене движется их сдвоенная тень. Хомяк, который вовсе не ранен, а только подшутил, замечает в этой тени что-то странное. Он спрыгивает на пол, пытается рассмотреть, что там такое, но разозленный Суслик кидается в драку. И вдруг оба видят, что в руках теней появляются ножи. Мальчишки в ужасе бегут оттуда, но решают молчать об увиденном, потому что сами себе не верят. Однако на следующий день они узнают страшную новость: их одноклассница зверски убита в этом доме. Подростки ссорятся, паникуют, не знают, что делать, боятся, что их заподозрят в убийстве или примут за сумасшедших. Неадекватными поступками они действительно навлекают на себя подозрение и в отчаянии признаются единственному человеку, которому доверяют, — школьному библиотекарю, старому инвалиду. Старик успокаивает их и обещает помочь. Вдруг из случайного разговора мальчишки узнают, что с библиотекарем не так все просто. Этот дом когда-то принадлежал его семье, а его родная сестра в шестнадцать лет была зверски убита.
— Кто в роли старика? Тимор Метус?
— Он самый.
— Все понятно, можно не смотреть. Он повелитель теней, но они вырвались из подчинения, а он будет спасать город. Суслик перейдет на сторону врага. “Не хочу быть жертвой, хочу быть с вами!” Хомяк исправится и проявит героические задатки. Предстоят грандиозная битва Хомяка с Сусликом и гонки на инвалидных колясках по лестницам.
— Тогда идем дальше. “В призрачном свете”. Он и она, репортеры криминальные отдела популярной газеты, отправляются в старинный городок среди глухих лесов. Они хотят разобраться в своих отношениях, нарушенных суетой повседневности. Безмятежная красота природы и архитектуры возрождает взаимопонимание молодой пары. Но скоро репортерская интуиция подсказывает им…
— …Что в безмятежности городка не так все просто. Ужасы делятся на два разряда: ужасы у себя дома и ужасы на выезде. Значит, секта или оборотни. Реклама какого-то туристического маршрута.
— …Точно, оборотни. Режиссер и сценарист Формидо Фригорис. В роли репортера Ангор Павеско, это первая работа культового актера в жанре хоррора.
— Смотрим! Смотрим! Ангор хорошо играет, по-настоящему!
— Скажи уж честно: он душка! Ладно, начали.
В толчее редакционного коридора — это в каких же редакциях разгуливает столько народу? — появились знаменитые трагические глаза. А потом и сам Ангор Павеско, целеустремленно рассекающий толпу. Багажник захлопнулся, проглотив последний чемодан. Блондинка в прозрачном серебристом шарфе хмуро взглянула на Ангора, нервными пальцами вытянула сигарету, но не закурила. Бросила пачку на заднее сиденье и неприступно надела темные очки. Ангор вздохнул и повернул ключ зажигания. Под сапфировым небом с жемчужными титрами и облаками по дороге среди изумрудных холмов рубиновый кабриолет уносил парочку восстанавливать отношения. Минут пять повосстанавливают, не зная, что вокруг “бесследно исчезают люди”, на седьмой минуте начнется умеренная эротика, на десятой проснется интуиция, а там и оборотни вылезут.
На минутку берем паузу. Ни единого фильма ужасов я никогда не видела. Доказывать нечем, прошу поверить на слово. Зато ознакомилась с кучей аннотаций и “кратких содержаний”, эту стилистику и пыталась спародировать. Возвращаемся обратно и видим: Катя перебирает на подоконнике музыкальные диски, что-то разыскивая.
…Окуджава, Калинников, Ciao amore, Tango chill out… А, вот она — Celtica. Под желтым абажуром синяя ночь на блестящей обложке стала зеленой. Зеленая ночь — колдовская. Измученные хлюпающие шаги на экране за спиной замерли. Шелковый голос Ангора зашелестел по-английски: “Еще немного, держись, малышка, мы справимся”. Тупая озвучка пробубнила: “Ты в порядке?” Нагоняющий бег под раскат грома раздался вместе с воплем “Волки! Оборотни!”. За окном тоже послышались шаги. В стекле приоткрытой створки появилась, перерезанная рамой, нечеловеческая голова на человеческих плечах. И словно вынырнув откуда-то, вровень с ней оскалилась волчья пасть. Диски посыпались на пол.
— Тут-тук-тук, — сказала сизочешуйчатая морда ящера. — Принимайте гостей с гостинцами.
— Добрый вечер! — обрадовалась Полина.
Дикий крик оборвался кнопкой “стоп”. Роман пошел открывать.
— Кто это? — пробормотала Катя.
— Да сосед же. У кого телефон. Сергей Иваныч.
— Что с ним?
— Т-ш-ш. За отвагу на пожаре.
Катя быстро присела, собирая диски, и поднялась навстречу отважному соседу с ненатуральной улыбкой. Удерживать ее на губах было трудновато. Отвага так его изуродовала, что хотелось то ли отвернуться скорей, то ли испуганно таращиться. Правая половина лица почти нормальная, только с затеками шрамов, а левая сплошь в рубцах. И приплюснутый нос, и перекошенный рот, и голый череп, справа обритый, а слева какой-то складчатый, с переплетенными наростами. Сосед был весь обвешан мешками, коробками, лукошками, бидонами.
Заговорили все сразу, но впопад.
— А это Катя, познакомьтесь.
— Значит, Полинка и Катеринка. Тоже из Питера?
— Нет, из Москвы, мы с Катей вместе учимся.
— Держи, Полинка, это пирожки. Валечка моя Васильевна сегодня печет. Круглые с капустой, а длинные с яблоками. И компот. Теплый еще.
— А почему мешок ворочается?
— Принимайте кота в мешке! Мышек распугать.
Большой серый пушистый кот вылез из мешка с недовольно-хозяйским видом – глаза зеленые-презеленые — и сел, озираясь критически. Полина попробовала повалить мышелова на спину, но он гордо отстранился и запрыгнул на подоконник, над которым по-прежнему скалился волк с огромными клыками.
В коробке оказался керосиновый фонарь. Стекло оплетено блестящей проволокой.
— Скоро свет отключат, — сказал сосед. — Зажигать вот этой кнопочкой. Нажать и подержать. А гасить вот этой. А еще спиральки вам принес. От комаров с мошкарой. Катюша, ну не бойся ты меня. Ну что ж тут поделаешь. Ты справа смотри. Справа еще ничего.
Приметливый. Катя мысленно взяла себя в руки и расцвела самым коварным очарованием.
— Сергей Иваааныч! Я не вас, я вот я кого испугалась! Смотрю — волк в окне. Смотрю — клыки. Оборотень!
— Дружок. Это он смеется.
— Такой громадный?
— Там же чурбак под окном. Он на чурбаке стоит. Но большой. Хотя происхождения дворянского.
— А давайте выпьем. У нас вермут.
— Что ж, по глоточку.
Круговое движение по комнате. Бокалы, апельсиновый сок из холодильника, пирожки переложить на блюдо. Вставить и тихонько запустить “кельтику”.
Сосед отдернул занавеску, скрутил, перебросил через форточку, закрепил и проверил, потом установил на блюдце антикомариную спираль в держателе, поджег спичкой. Поплыл приятно-острый дымок. Наконец расселись, отодвинули ноутбук, пригубили вермут. На экране застыла картинка. Размокшая тропа в ночном лесу, черный мрак и призрачный свет луны, обольстительный Ангор Павеско рядом с едва одетой блондинкой и три оборотня, вроде горилл с волчьими головами. Сосед покосился и улыбнулся.
— Сергей Иваныч, а страшно было? — спросила Катя.
— Пожар — дело страшное.
— Расскажите. Расскажите!
— Страшное дело. Бояться вообще-то не надо. Страх не помогает. Есть же разумные вещи. Техника безопасности. А страшней всего, что вот секунду назад ничего не было, солнышко светит, аквариум на подоконнике. И вдруг — пожаааар! Нельзя кричать “пожар”. Надо что-то вроде “срочная эвакуация”. Тоже по мозгам бьет, но в правильную сторону. А тут — пожааар! И как будто от крика сразу дым. Второй этаж. Канцелярия в заводоуправлении. Я ругаться пришел. Одного нашего ветерана обидели. Чего-то людей толклось много. И практиканточка стоит. Крохотуля. Беленький хвостик. Кааак завизжит — и за дверь. Я за ней, но схватить не успел. Стой, кричу, стой! Нельзя кричать “стой”. Ее как пришпорило. По-правильному надо было направо за угол повернуть. Там запасной выход. А она кинулась в ту сторону, где главная лестница. Я туда-сюда, пока сообразил. А вниз уже не спустишься, оттуда дым валит. Бегу на третий этаж, некуда ей деться, кроме как наверх. Там к ремонту готовились, но еще не начали. Столы, шкафы в коридоре. А на лестнице краска, и растворители, и чего только нет. Вдруг внизу громыхнуло, как взорвалось. А она исчезла. И не знаю же, как ее зовут! Где ты, кричу, отзовись, дуреха! Бегаю, как дурак. Куда делась? И дым, дым. А в мыслях знаете что? Найду — прибью! Потом слышу — котенок пищит. Нию, нию! Ну настоящий котенок. Побежал на “нию”, а она под стол забилась. Вытаскиваю, плачет, кусается. Правильно сделать — оглушить и на плечо. Но это кулаком по голове, а я не могу. Не поднимается рука стукнуть. Тащу к запасному выходу. А он шкафом загорожен. И ее не отпустишь. Постой, кричу, постой, девочка, я шкаф отодвину. Не слышит, рвется. Держу ее и кааак нажал спиной — отодвинул. Нет, чего надо бояться, хотя все равно толку нет, — это дураков. Заперт запасной выход. Не на защелку. На ключ. Я б двери высадил. Все ведь понимают, и везде записано: дверь должна открываться наружу. Куда люди побегут. Туда. А эта железом обита, без ручек, заперта и открывается — сюда! Потащил дурочку дальше. К аварийной лесенке. То же самое. Железная дверца на замке. Бегом назад. Какие-то занавески кучей свалены. Схватил. Ворвались в туалет. Она так и упала. Лежит клубочком, коленки ко лбу подтянула. Я тряпки намочил, дверь обвешал, затворил, в щели напихал. Окно распахнул. А что делать? На окне решетка. Толстенная. Гроздищи как корабельные. Но рама-то обычная. Вцепился и как зашарахнул. Треснула в углу рама, отошла решетка. В общем, выломал. А меня уже увидели. Но кричат: не проехать. Бегают, руками машут. И вдруг полотно растягивают. Куда прыгать. С точкой посередине. Никогда не видали? Оно большое. Больше этой комнаты. А с третьего этажа все равно маленькое. Ужасно было страшно, когда влез на подоконник, держу ее на руках, и надо бросать. Очень страшно. Кое-как воздуху в грудь набрал, зубы стиснул — бросил. Она ж легенькая. Прекрасно долетела. Ее понесли, для меня растягивают. Командуют. Что-то вроде: сгруппируйся. Ну, самому не страшно. Высунулся, примерился. Тут оно на меня и полилось. Из-под карниза. И уже ничего не помню. Полголовы в кипящей смоле. Долго меня чинили. А все равно людей пугать. Страшилище. Жалко, еще бы. Я же красивый был. Теперь-то можно признаться. Серега-мушкетер. Атос-Портос. Но как рассудил? У меня Валечка, пацанов двое. Руки целы, глаза целы. А если б девчонку изуродовало? Это на всю жизнь одна, ни семьи, ни детей. Пусть добрая и заботливая, а наш брат на мордочку смотрит. Честно-то говоря.
На лбу у близнецов одинаково изобразилось, что они не наш брат, а сами по себе оригиналы. Полина и Катя засмеялись. Кот фыркнул.
— Так что кончилось плохо, но все живые. На третьем этаже только мы были. На первом, на втором народ пометался — запасные выходы намертво — решетки вышибли, повыпрыгивали. Руки-ноги поломали. А девочка хорошая. Лидочка. В больницу ко мне ходила, Валечке помогала. У нее уже внуки.
— Как внуки?
— Да это ж когда было. Скоро тридцать лет.
Все вздохнули, обдумывая.
— А разве при советской власти тоже горело? — удивилась Полина.
— Горит при всякой власти.
— Но у вас же был порядок и эффективный менеджмент? Уверенность в завтрашнем дне?
Сосед вдруг замялся и смутился. Сморгнул. Веки у него были чистые, и если присмотреться, то глаза действительно красивые. Карие.
— Э-э… это тебе бабушка с дедушкой сказали? — спросил осторожно.
— Нет, ну как, по телевизору. В Интернете. Да и в школе…
Братья взглянули свысока: на такие темы с бабушками и дедушками нормальные люди не разговаривают.
— По телевизору? — успокоился сосед. — Понятно. Никакой уверенности. Трясло не переставая. Вы в школе историю проходили, вот сами и посудите. А тогда знаете, что еще было? Облавы! В магазинах, на остановках. Предъявите документы! Почему не на рабочем месте? На улицах, мол, вообще никого не должно быть, кроме мамочек с колясками и старушек на лавочке. А пока в больнице лежал, они и вовсе воевать собрались. Военный психоз!
— С кем воевать? Ах, ну да, в Афганистане?
— С империалистическими поджигателями войны. А в Афганистане уже воевали. Новогодний подарок к восьмидесятому. А я про восемьдесят третий.
Про такие незапамятно утонувшие времена было неинтересно.
— Но вы же коммунизм строили? В коммунистические идеалы верили? — по инерции настаивала Полина. — В смысле, в ваше время…
— Вот он я, с вами сижу, — улыбнулся сосед. — Время у нас общее. А чтобы кто-то строил коммунизм — таких не встречал. Слово было: скоммуниздил. Извините за выражение. А с идеалами немножко по-другому. Таких встречал. Из возраста моих отца с матерью, кому совсем тяжело пришлось. Я об этом думал. И знаете, что надумал?
Нечаянно Катя перебила:
— А почему здесь аномальная зона? Что об этом говорят?
Получилось неловко, но никому не хотелось слушать про коммунистические идеалы. Если сосед и обиделся, то не подал виду.
— Уже почти не говорят. А в прошлом году — да, сплошная аномальная зона. Только об этом и речь. До поздней осени трясло. Появляются какие-то люди с грозными корочками. Надзоры и контроли. Экологический, наркотический. У вас, мол, нет канализации, вы отравляете почву и озеро. Покажите документы садового товарищества. Чем докажете, что они подлинные? Мы в эти надзоры звоним, пишем: нет, отвечают, никого не посылали. А они опять появляются. С милицией. Прекратите кваканье! Вам же хуже будет! К Валечке прицепились. Вот, говорят, посевы мака. Она за сердце хватается: это морковь! А они: сейчас протокол составим. Чем докажете, что морковь? Или из администрации приходили. У вас, говорят, дома ветхие, вам на голову рухнут, а нам отвечать. То есть кому-то наше место приглянулось, вот и начали давить. Мы так и не выяснили — кому. Вдруг кончилось, как отрезало. Сейчас спокойно.
— Как же доказать, что морковь? Из грядки дергать? — удивлялась Полина. — У мака стебель с коробочкой — это как змея на хвосте стоит. Нет, а что говорят про настоящую аномальную зону? Паранормальную?
— Да ничего вроде, — удивился сосед. — Тарелки не летают. А вам что-то померещилось?
Братья вздернули плечо и кивнули с сурово-задумчивым видом. Катя нервно засмеялась и сразу начала благодарить за пирожки. Пуховые! Всерьез рассуждать о фантастическом было глупо. Но Полина с наивностью продолжала:
— Не померещилось. Разве так может быть, что в жизни одно, а на фотке другое?
— Да сколько угодно. Тень легла — вот и сидит на носу прыщик, которого нету.
— А если наоборот? Сейчас покажу, — включила экранчик и перелистала снимки, увеличивая фрагменты. Две руки крест-накрест. Две руки с переплетенными пальцами.
Катя краем глаза взглянула на Виктора, но братья прилежно изучали потолок.
— Вот видите? Это Катя с Витей.
— Вижу. Мир-дружба.
— Мы тоже не сразу заметили. Браслет.
— Где?
— В том-то и дело. Ни на одной фотке его нет. А на руке был.
Виктор отставил бокал и медленно повращал запястьем. Сосед смотрел удивленно:
— Да он вас разыграл. Снял потихоньку, а потом опять надел.
— Может, и разыграл, — не спорила Полина. — Но он все время был рядом, никуда не отходил, не прятался. Мы бы заметили. Снять и надеть эту штуку — целая проблема. Каждый узелок надо поддеть вязальным крючком. А крючок оставался дома. Я себе напоминала, первая вошла и посмотрела. Вон он.
Маленький блестящий крючок лежал на этажерке, на пожелтевшей вязаной салфетке.
— Нет, серьезно, как это может быть? Чудеса.
— Шутка! — засмеялся сосед. — Ты что ж думаешь, браслет волшебный?
— Бывают ведь всякие явления в аномальных зонах. А в браслете особенный камешек. Синий, мерцает.
— Не налегай на вермут, Полинка, там градусы. Камешек ни при чем. Браслет как-то еще расстегивается.
— Нет, мы проверяли.
— Хотите, я тоже проверю?
Виктор первым изъявил полное согласие и протянул руку:
— Сам бы хотел понять!
Сергей Иваныч рассмотрел камешек и узлы. Прикоснулся подушечками пальцев. Полина с Катей наклонились поближе. Роман встал и лекторским тоном начал речь о материалистических пережитках позапрошлого века, создающих ту плоскую картину мира, в которой трепет чуда и волшебного времени придавлен грубым сапогом самодовольной науки.
— Все таинственное и непонятное… — вещал он, нагнетая пафос, — и вдруг свет погас.
Полина ахнула, отпрянула, толкнула ноутбук. Картинка ожила. Оборотни, то на двух лапах, то на четырех, покатились с холма, рыча и завывая. Катя поскорей нажала на “стоп”. Было как-то весело-страшно. Темно, и только колдовской свет с экрана. В зеленом луче раскрылась широкая ладонь, словно перечеркнутая черной гусеницей браслета. Ладонь шевельнулась, гусеница поползла и, перехваченная пальцами, закачалась на фоне жуткой морды оборотня. Оказывается, браслет расстегивался очень просто, но секретно.
— Вот так-то, — сказал сосед. — Что завещал нам товарищ Шерлок Холмс? Внимательно смотреть, старательно искать и на чудеса не сдаваться.
Братья начали было со смехом рассказывать о розыгрыше — “на спиритических сеансах свидетели тоже не замечали ловкости рук! застежка! иризация! плагиоклаз!”, но настроение сложилось иначе — словно за первым чудом произошло новое. Проплыла тишина. Сергей Иванович засобирался домой, зажег лампу и напомнил, как ее гасить. Керосиновый свет полился, как мутное подсолнечное масло. Букет вдруг стал очень заметен. Колючие листья казались черными и жестяными, а крупные, частые венчики цветов полыхали венозной кровью, закипевшей вишней, багровыми синяками. Все засмотрелись.
— Что это за растение? — спросила Катя. — Мы поспорили.
— Просто бодяк, сорнячище. А какой парадный!
— А правда, правда, что здесь цикута растет? — заволновалась Полина. — Или опять розыгрыш?
— Цикута? Ну… ее по-разному называют. Болиголов, омежник, бешеница. Нарвали, нет? Давайте скорей сюда. Сам выброшу.
— Хотели нарвать. Я подумала — какой-то сладкий укроп. Пахнет приятно.
— Ребята, девочки, ничего в лесу не рвите и в рот не тащите. Только в саду! Это не шутки. Обещаете?
Пообещали. Распрощались. Машинально включили фильм. Выпили. Красавец Ангор на руках внес блондинку в покосившийся сарай. Острый глазок карманного фонарика запрыгал по бревенчатым стенам.
— Нию, нию! — передразнила Катя. — Какой хороший дядька! Даже наросты эти кошмарные перестаешь замечать. Зашарахнул! А я думала, он скажет: как, блин, зах…ачу!
Ненормативная лексика успеха не имела, экспрессивный замысел провалился. Братья покривились. Ангор забаррикадировал дверь разломанной железной кроватью.
— Про клетку не рассказали. Клетка не розыгрыш, — задумчиво напомнила Полина. — А в кино с добрым соседом все обязательно оказалось бы не так просто.
Молодежь не захотела слушать, что надумал Сергей Иванович про коммунистические идеалы, а мы поинтересуемся. По дороге домой он как раз вспоминает об этом.
Под прессом государственного ужаса расплющенные люди изо всех сил убеждают себя, что разделяют и поддерживают те самые идеалы, которыми режим бьет их по голове. Наверное, это последний рубеж внутренней обороны. Очень трудно, почти невозможно признаться: я запуганный, беспомощный заложник власти, которая губит страну и в любой момент погубит меня. Уж лучше разделять идеалы. Во-первых, ради остатков самоуважения: пусть, мол, я не человек, а винтик, но зато в неслыханно громадной мясорубке — ну, то есть в механизме великого дела. Во-вторых, чтобы хоть чуть-чуть заслониться от опасности, чтобы искренне повторять: я ваш, я ваш, я разделяю и поддерживаю! А то ведь в горячий момент или просто по пьяному делу прорвется такая ненависть пополам со страхом, что на лагерный срок или даже на высшую меру потянет. В-третьих, ради детей. Чтобы их обезопасить. Чтобы отвечать на их вопросы. Чтобы дети не сразу увидели, что мама с папой — заложники и жертвы. В-четвертых, чтобы примириться с самыми невыносимыми следствиями идеала. Когда совсем невтерпеж, трепыхнешься: идеалы разделяю и поддерживаю, но вот методы… И тут же сокрушительный ответ: а с вами нельзя иначе. Вы же не хотите добровольно жертвовать ради великого идеала, вы мелкие, своекорыстные, плохие люди. Вздох, вздрог, голова втягивается в плечи: да, мы плохие люди. Вечно виноватые. Пред родиной вечно в долгу. Нет, мы, конечно, авангард народов и проявляем массовый героизм, но каждый из нас плохой человек. Если б мы были хорошие люди, можно было бы и коммунизм построить. Ну и в-пятых: коммунизм — это же вековая мечта народов, счастье всего человечества. Эх, глупость несусветная…
Переймем авторским голосом мысли Сергея Ивановича. Коммунизм — это, конечно, счастье всего человечества, но у нацизма с фашизмом тоже идеалы шикарные. У нацизма — счастье не всего, а лучшего, наиболее достойного человечества. У фашизма — героизм и самопожертвование ради величия государства. Но самый высокий и прекрасный идеал был у валашского господаря Влада Второго Дракулы. Его идеал никто не переплюнул: Абсолютная Добродетель! Уж разумеется, добродетель выше счастья. У кого язык повернется возразить? Ну да, сажал на кол и сдирал кожу. А были бы вы хорошие, добродетельные люди, исполняли бы свой долг, так не сажал бы и не сдирал бы. Вы же его и вынуждали! Что с вами, проклятыми, делать, если вы не хотите быть добродетельными? Ведь упорно не хотите! “И девицам, кои девства не сохранятъ, и вдовам такожъ, овым же кожу содравшее со срама ея, и, кол железанъ разжегши, вонзаху в срам ея, и тако привязана стояше у столпа нага, дондеже плоть и кости ей распадутся или птицам в снедь будетъ” (“Сказание о Дракуле Воеводе”). Кто там пищит, что у Дракулы Воеводы были слишком суровые методы? На вас же ничего не действует! Трупы на колу все время у вас перед носом и глазами, а вы все равно не сохраняете девства. Вы даже не способны усвоить, когда надо шапку снимать. Хотя за неснятую шапку специально для вас пришлось нескольким дуракам шапки гвоздями к черепу прибить.
“Толико ненавидя во своеи земли зла”, господарь Влад собрал к себе в столицу со всей своей земли нищих, бездомных, увечных, недужных (потом и Гитлер четко последует его примеру), всех велел запереть и сжечь: “зажещи огнем, и вси ту изгореша”. И сказал боярам воевода, лучший друг добродетели: “Никто же да не будет нищь в моеи земли, да не стражутъ никтоже на семъ свете от нищеты или от недуга”. Румынские сказания о Дракуле отзываются на это деяние с цинической интонацией, которую можно истолковывать как угодно: “Живой души не уцелело! И думаете вы, что было истреблено это племя? Бросьте. Посмотрите вокруг себя” (Повесть о Дракуле. Исследование и подготовка текста Я. С. Лурье. — М.; Л., 1964. С. 202).
Мы вам — счастье, величие, добродетель, спасение от нищеты и от недугов, а вы чем отвечаете? Ну что делать с таким человечеством?
Уничтожить.
Всякий идеал замешан на уничтожении жизни. Чем грандиознее идеал, чем страшнее страх, тем ближе смерть. Дракулизм — образец всем сталинизмам-гитлеризмам.
Все люди виновны перед идеалом — кроме деспота, который его провозглашает. Как с идеалом спорить? Ты что, сука, против счастья человечества? Говори, контра, говори, враг народа, ты против счастья? Значит, ты за несчастье и горе людей труда? Десять лет тебе без права переписки! А ты, негодяй, ты против добродетели? Значит, ты за пороки? Ты не поддерживаешь любимого воеводу в “его борьбе”? На кол тебя! Кожу содрать!
Полемика с тоталитарными идеалами раз за разом попадает в ловушку, выдвигая доводы “от человеческого несовершенства”. Айн Рэнд гневно издевалась над неуклюжими “защитниками свободы”, которые доказывали, что нельзя, мол, изменить человеческую природу — и поэтому… “То есть они соглашаются с тем, что социализм есть идеальная общественная система, но при этом говорят, что человек по своей природе ее недостоин, — пишет она в статье “Консерватизм: некролог”. — Осознайте смысл этого аргумента: так как человек несовершенен, он недостаточно хорош для диктатуры; свобода — вот все, чего он заслуживает; если бы человек был совершенен, он был бы достоин тоталитарного правления”. Но если вместо слов “диктатура” и “тоталитаризм” поставить слово “идеал”, то идиотический аргумент продолжает действовать. Он и сегодня в ходу.
Воевода любил спрашивать у подданных, указывая на “бесчисленное людеи на кольяхъ”: добро ли сотворил, что казнил их? По сути, правильного ответа не существует: неизвестно, что и почему вдруг взбрыкнет у тирана. Но какой-то шанс уцелеть дает только страстное, поспешное согласие (полностью одобряем и поддерживаем!) — да, да, они заслужили, “лихо творили, по своимъ деломъ въсприяли”. Иногда у садиста взбрыкивало: а я сейчас и тебя на кол! Глубочайшая ошибка — кричать: за что? Уж найдется. Был бы человек, а статья будет. Надо с полной покорностью говорить: “Твори еже хощеши, праведный бо еси судiя, не ты повинен моеи смерти, но азъ самъ”. Может, пронесет. А может, нет: сам же признал, что повинен. Признание — царица доказательств.
Так. Отбросив иронию, приведу реальное свидетельство, как именно замученное сознание смирялось с властью Дракулы. Из опыта моей семьи. Я записала на диктофон воспоминания мамы. Вот фрагмент.
“Семья по материнской линии вовсе не была богатой, нет. Она была большая, семеро детей, вот и хозяйство было большое. Два быка, две коровы, овцы. Занимались хлебопашеством, огородничеством.
Конечно, я помню это ужасное дело. Однажды утром я просыпаюсь от того, что мама бьется в истерике. Но что случилось, поняла не сразу. Постепенно узнаю, что дедушку Михаила Ивановича высылают. Хотя он вступил в колхоз одним из первых. У нас не произносилось слово “раскулачивание”. Говорили: “высылка”. Высылка со всей семьей. Слышу, говорят: “Надо пойти посоветоваться к Кузьме Михайловичу”. Хоть и в параличе лежал, но сознание ясное. Вернулись с семейного совета. Обсуждали: бежать и скрываться или уезжать. Дедушка Кузьма сказал так. Поезжайте, вы не сумеете с детьми и старой матерью жить в бегах. Советская власть пришла, надо подчиняться. Выстоите, выживете, а там видно будет. “Подчиниться власти” — это я помню очень хорошо. “Так случилось. Так сложилось. Надо принять эту власть” — помню эти слова. Хотя мне было четыре года.
Под высылку не попадали только замужние дочери. Замужем были мама и тетя Поля, Пелагея Михайловна. А младшей, восемнадцатилетней тете Кате, пришлось выйти замуж, чтобы не уезжать. За того самого человека, который, по убеждению всей семьи, и донес на деда. Донос был о том, что семья очень богатая и держит батрака. Но не были они особенно зажиточными, и батрака не было.
— Почему ты словно оправдываешься? А если семья действительно была богатая и нанимала работника или даже нескольких, что тут плохого?
— Нет, не нанимала. У них вместе с детьми жил племянник, вот этого племянника в доносе и назвали батраком.
Что можно было взять с собой в ссылку, чего нельзя, — существовали специальные установления. Дом забрали государству. И они уехали: дедушка, бабушка, четверо сыновей и старенькая прабабушка. В Сибирь. Не помню, куда именно.
Стали приходить письма. О том, что жить можно, что государство заботится. Дали возможность снимать квартиру, деду разрешили работать — он был почтальоном. А прабабушка в ссылке скоро умерла.
Но я помню твердо и говорю со всей ответственностью — настроение было такое: советская власть наказала, но это наша власть, она не погубила, а дала возможность подняться на ноги. Думали, что советская власть в принципе ни при чем. Доносчик — вот кто виноват. Тот, кто оклеветал. Со мной специально об этом не говорили, но от меня ничего и не скрывали. Я знала все как член семьи.
Вернулись из ссылки через пять лет. Стали жить в Азове. Дедушка пошел работать сторожем на завод. Он не умел работать плохо. Он и на должности сторожа стал ударником. И однажды он приехал на слет ударников в Ростов, где мы тогда жили. Были заседания, приветствия, награждения, и был торжественный обед в столовой. И можно было пригласить с собой гостей. Дедушка пригласил папу и меня. Сколько мне было лет? Десять или одиннадцать. Помню, что шла с гордостью и с удовольствием. Так была рада, так интересно, так весело, а главное — что это чествуют дедушку-ударника.
А вскоре после этого дедушку в Азове арестовали. То есть он исчез, и все. Ушел на работу и не вернулся. Бабушка нам сообщает: дед арестован, я хожу по всем тюрьмам с передачами, но нигде передачи не принимают, отвечают, что такого нет, — что делать? Мама с папой тоже пошли искать с передачами, но отвечали одно и то же: не числится. А потом в одной из тюрем вдруг говорят: он умер, всё, не ходите больше.
За что арестовали деда, никто не знает. Но ведь это был тридцать седьмой год, когда забирали всех высланных.
Только во время перестройки удалось узнать: дед был расстрелян.
Мама указывала во всех анкетах, что ее отец был выслан, а потом арестован. Но мне она сказала: Надя, ты об этом не пиши, это не твоя прямая семья, это моя семья, тебе признаваться не надо, а я всегда признаюсь и ничего не скрываю. Маму, несмотря на анкету, приняли в партию, только испытательный срок у нее был не год, как у всех, а два года. А я не писала. И вступая в партию, не написала. И страдала от этого. Говорила маме: надо признаться, нельзя скрывать, я перед партией чувствую себя виноватой. А она стояла твердо: ведь я всегда говорю всю правду, я, его родная дочь, партия знает, а ты не пиши, не губи себе жизнь. Я соглашалась не только потому, что мамины доводы были очень убедительные, но, конечно, из слабости тоже, из страха. Был страх, это правда”
От меня-ребенка все это скрывали, скрывали и скрывали. Но откуда я знала, что есть такие очень страшные слова: “донос” и “батрака не было”? Как это прорывалось? И ведь понимала, что об этом нельзя спрашивать. Я знала, что мой дедушка убит на фронте и об этом спрашивать можно. Но о мамином дедушке спрашивать было нельзя. Нельзя и нельзя.
Зачем моя бабушка вступила в партию, которая погубила ее родительскую семью и расстреляла отца? Самое убедительное для меня предположение: чтобы поскорей сказать Дракуле: “Ты прав, ты прав” — и тем самым спасти будущее дочери. Но ведь ничего подобного никогда ни намеком не высказывалось. Зато об идеалах говорилось назидательно и строго. И всякий раз, когда начинался такой разговор, у меня-ребенка шевелилось неприятнейшее смущение, смешанное с чем-то тяжелым и
мерзким, жутью и угрозой.
Запуганному советскому человеку запрещалось бояться. В довоенной “красной” энциклопедии вообще нет статьи “Страх”. В “синей” пятидесятитомной есть. Там сказано, что страх перед превратностями жизни существует в эксплуататорском обществе, а в советском воспитано бесстрашие (том 41. — М., 1956). И в красной тридцатитомной 70-х годов — то же самое (том 24. — М., 1976). Но там добавлено, что страх — это еще и понятие философии экзистенциализма: страх-ужас-тоска перед “ничто” и перед самим собой.
Думаю, что советский человек согласился бы, что страх перед “ничто” — нелепые буржуазные выдумки: перед каким таким “ничто”, когда у нас выше головы перед “что” и “кто”! А вот страх перед самим собой, перед собственными тайными глубинами — дело серьезное.
Первый в истории Советского Союза опрос общественного мнения (в мае 1960 года) показал полное единство партии и народа, безграничный оптимизм и энтузиазм советских людей, их несокрушимую уверенность в завтрашнем дне. Хотя спрашивали не о чем-нибудь, а о том, удастся ли сохранить мир на земле. Обо всем этом рассказал уже в новом веке организатор того самого опроса Борис Грушин. В книге “Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева” (М., 2001). Если кто не читал, горячо советую. Удивительно интересно. И страшно, разумеется.
В это же самое время в Краснодаре вспыхнули беспорядки. Из-за чего и почему — сейчас речь не об этом, а о страхе перед самим собой. Увидев и услышав гомонящую толпу, несудимый работяга, отец новорожденного ребенка, бросился в первые ряды и повел народ за собой. Куда? К военной комендатуре. Зачем? Громить. Он, правда, был выпивши. Но абсолютно трезвый токарь-комсомолец тоже рванул вперед и перехватил лидерство, крича, что надо смести советскую власть и устроить коммунистам вторую Венгрию. Вдруг подбежал фронтовик в орденах и принялся кричать о произволе и о том, что нет свободы. Мимо проходил трезвый старичок, малограмотный и беспартийный. Вдруг он отчаянным криком заставил себя слушать и призвал к смене существующего правительства. А еще один комсомолец шел с девушкой в кино. Он мгновенно загорелся, забыл девушку и кино, начал призывать толпу добиваться повышения заработной платы и даже “высказывал неверие в коммунистические идеалы”. Все это зафиксировано в деталях, потому что несчастных судили и осудили на 15 лет. Во время следствия и суда они никак не могли объяснить, зачем сломали себе жизнь, и со страхом-тоской-ужасом ссылались на подхватившую их “неведомую силу”. Обо всем этом можно узнать из документов, собранных и проанализированных Владимиром Козловым в книге “Неизвестный СССР. Противостояние народа и власти в 1953–1985” (М., 2006). К сожалению, в документах нет подробностей о том, почему не верил в коммунистические идеалы мальчик-комсомолец, который так трагически не дошел в кино.
А Борис Андреевич Грушин, организатор-начинатель социологических опросов, пришел к выводу, что никакого общественного мнения у нас в стране не было и быть не могло. И твердо добавлял уже в наши дни: его нет и сейчас.
Зато массовые опросы есть в преизобилии, в том числе о страхах и тревогах россиян. Первый опрос о страхах провел ВЦИОМ в феврале 1989 года. Советские люди получили сигнал, что теперь бояться и говорить о страхе вслух — разрешено. А что это значит — публично бояться? И чего именно?
Директор “Левада-Центра” Лев Гудков в статье “Страх как рамка понимания происходящего” писал (уже лет через десять после начавшихся опросов о страхах и тревогах), что сам феномен страха остается непонятным, хотя и представляется самоочевидным, а структура страхов зависит от набора задаваемых вопросов.
Если в наборе есть вопрос “Боитесь ли вы за жизнь, здоровье, благополучие родных и близких?”, то этот страх выходит в безусловные лидеры.
Загадочным образом Лев Гудков, хотя сам же доказывал, что виды и уровни страха зависят от вопросов, считает, что страх за семью — “некий признак примитивизма”. Почему? “Люди переживают страх за близких именно потому, что семья для них — единственное прибежище. Вся социальная жизнь сводится к семейным проблемам. Человек не включен в гражданское общество, в политическую жизнь. Он ни на кого не может рассчитывать — ни на суды, ни на профсоюзы, ни на партии, ни на благотворительные общества”.
Позвольте заметить, что суды, профсоюзы, примитивизм и политическая жизнь тут ни при чем. Когда человек видит или слышит такой вопрос (обычно ранжированный по степени от 1 до 10), он обязательно поставит высшие баллы — “очень боюсь, очень беспокоюсь”. Во-первых, из суеверной перестраховки. Ради заклинания судьбы. Невозможно же ответить, что за самых любимых и дорогих людей — “не беспокоюсь”. Или — “беспокоюсь самую чуточку”. Или — “серединка на половинку”. Или — “немножко повыше среднего”. А во-вторых, тревожиться за здоровье и благополучие родных — это тревога совершенно безопасная и несомненно позволенная.
Второе место в рейтинге обычно занимают страх перед милицией и страх перед криминалом. Понятно, что бояться бандитов тоже разрешено и безопасно. А если страх перед правоохранительными органами набирает те же баллы, что и страх перед преступностью, то — это значит, что милицию (полицию) устраивает, чтобы ее боялись.
Безопасные, дозволенные страхи, даже самые нелепые и нереальные, преспокойно получают очень высокие баллы. Из одного недавнего опроса (Институт социологии РАН постарался) вдруг выяснилось, что каждый третий россиянин ну ужасно боится порчи и сглаза, а каждый десятый прямо-таки трепещет перед вампирами и оборотнями. Да вот же они!
Морда оборотня во весь экран шарила красными ноздрями по черной грязи. Ангор заколачивал окошко обухом топора. Вдруг в дверь отчаянно застучали, женский голос взмолился: “Откройте! Меня преследуют!” Блондинка заверещала: “Не открывай, это не человек!” Но благородный Ангор сдвинул баррикаду, открыл дверь, и в колеблющемся свете свечи — у них откуда-то появилась свеча в подсвечнике — вбежала и упала рыдающая брюнетка с рюкзачком на спине. А к сараю приближались преследователи. С одной стороны оборотни, с другой — два хулигана, пьяные и распаленные. Ангор подносил к губам брюнетки стакан с водой — у них откуда-то взялась вода в стакане. Блондинка трясущейся рукой наводила на брюнетку пистолет. Снаружи раздались дикие вопли и хохочущее рычание. Хулиганы с криком пятились от наступающего на них оборотня и не видели, что сзади неслышно подкрадываются два других. Огромные когтистые лапы взметнулись и обрушились на орущие рты. Во весь экран черно-серые когти разодрали щеку, губы, нос. Хлынула кровь, кожа на лице повисла клочьями, обнажились зубы. Экранный взгляд передвинулся. Другой оборотень запустил коготь в зрачок жертве и рывком выдрал глаз. Из пустой глазницы полезла красная слизь.
— Зачем мы, собственно, это смотрим? — спросила Катя, передернувшись.
— Ну страшно же! — хихикнула Полина. — Кошмар какой! Но они схрумкают тех, кого не жалко.
Ангор наблюдал в щель заколоченного окна. Брюнетка клялась, что она человек. Кот мягко запрыгнул на стол и улегся головой на теплую клавиатуру, заслонив подробности кровавого ужина. Оборотни чавкали, хрустели костями, всхрапывали.
Вдруг сработала сигнализация, пежо-букашка вибрирующе завыла.
— Что такое? — хором спросили братья.
— Пойду посмотрю, — решил Виктор.
— Один не ходи, я с тобой! — вскрикнула Катя, схватив его за руку. Увы, получилось трусливо и визгливо, хотя планировалось красиво и смело.
— Думаешь, там оборотни?
— Какие оборотни! Но кто-то же там есть.
— Никого там нет. Ветка, шишка свалилась.
— Возьми топор! — потребовала Полина.
— Зачем? Насмотрелась своего Ангора. Короче, беру лампу, Роман охраняет трусишек.
Девочки высунулись в окно. Сначала ничего не было видно, потом вдали проплыл свет. Виктор догадался, что на него смотрят, и трижды приветственно поднял фонарь. Потом свет исчез.
Ууу! — выли оборотни и ломились в дверь. Ангор из последних сил удерживал баррикаду. Брюнетка дрожащими руками пыталась расстегнуть рубашку под пристальным взглядом камеры. Так. Васильково-синяя мужская рубашка от Тэмео. Эффектно. Не справившись с пуговицами, красотка рванула ворот. Засияли черные полупрозрачные кружева. Взгляд камеры задержался. Белье от Афферо. Шикарно. Теперь брюнетка отчаянно дергала серебряную цепочку. Да рвись же скорей! Но цепочка рваться не хотела. И тогда к черным кружевам приблизились знаменитые руки Ангора. Самые красивые руки на свете. Их белоснежная ухоженность нисколько не пострадала от падения в грязь и возни со ржавой кроватью. Роман засмеялся. Ангор пленительным и длительным движением разорвал — нет, не черные кружева, хотя зрителю должно было невольно вообразиться именно это — разорвал цепочку и опять налег на баррикаду. Брюнетка обмотала серебро вокруг щеколды. Оборотни завыли тоном ниже и ринулись к заколоченному окошку.
— А как нам быть, что решеток на окнах нет? — вздохнула Полина. — И ставней нет. Или как правильно — ставень?
— Твою цепочку изорвем, — предложил Роман, — все шпингалеты обмотаем.
— Я серьезно. Мне не нравится на первом этаже без решеток. И вообще, здесь слишком далеко от людей.
— Иди ночевать к Сергею Иванычу с Валентиной.
— И пойду!
— Утром придешь, а нас оборотни схрумкали.
— Хватит, не смешно. Вот что сделаем. Окна запрем, а на подоконниках трехлитровые банки поставим. С водой. И ляжем все вместе в одной комнате.
— А тебя оставим сторожить. С топором. Смотри, режиссер никак не налюбуется на маникюр твоего душки.
Светлая рука Ангора с перламутровыми ногтями рванулась навстречу черной лапе, отодравшей доску от окна. Черное и белое сцепились в смертельном пожатии. Блондинка с пистолетом бросилась на помощь. Грохнул выстрел. В воздух взлетел клок шерсти, но жуткие черные когти по-прежнему тянулись к белому запястью.
— У режиссера что-то в подсознании на расизме заквашено, — хмыкнул Роман.
Брюнетка с рыданием схватила топор. Блестящее лезвие рубануло по черному косматому локтю. Человечески-звериная лапа упала на пол в потоке крови.
— С красавицей не так все просто, — забавляясь, комментировал Роман. — Одним ударом перерубила объект диаметром сантиметров десять.
— А сам оторваться не можешь! — насмешливо сказала Полина и сразу взвизгнула. Отрубленная лапа зашевелилась в кровавой луже, прицельно метнулась и вонзила когти в лодыжку блондинки. С экрана тоже понесся визг.
— Да где же Виктор? — нервно спросила Катя и подошла к окну. Антикомариная спиралька догорала. Полина встала рядом и позвала:
— Витя! Витя!
Молчание. Темнота. Тишина. Нет, не тишина. Слитный шорох. Кажется, ветер под-
нимается.
Роман заиздевался:
— Если бы набросились оборотни, он закричал бы. Или думаете, перешел на их сторону? Не хочу быть жертвой, хочу быть с вами?
— Перестань, надоело.
Вдруг гигантская летучая мышь взмыла над подоконником, взмахнув демоническими крыльями мрака. Кот рванул со стола, сметая бокалы. Зазвенело стекло. Полина хлестала влетевшего демона полотенцем и вопила:
— Придурок! Псих ненормальный! Шутки дебильные!
Катя поняла, что сидит на полу и от боли перед глазами радужные круги. В ладонь глубоко вонзился горячий металлический шпенек держателя для спиралей. Было стыдно, глупо и обидно до слез.
Но испуганные руки быстро прикоснулись к плечу. Крепко, заботливо подняли. Виктор все еще оставался в старом буром дождевике с капюшоном. Роман посмеивался, но вдруг заметил пораненную ладонь. Все забегали. Полина сердилась и командовала: “Где лампа? Аптечку давай!”
Кате подвинули к столу старое кожаное кресло, принесли большую пухлую подушку под голову. Виктор держал пострадавшую руку, Полина обрабатывала ранку перекисью водорода. Роман подмел веником осколки, налил вермута в пластиковый стаканчик и подал Кате точно так, как это делал Ангор. Заставил выпить до дна. На экране тоже хлопотали вокруг раненой. Уже не в сарае, а в каком-то придорожном магазинчике. Как они там очутились? Рыжекудрявый, перепуганно-сосредоточенный мальчишка-продавец промчался стремглав, запер стеклянные двери, с грохотом опустил жалюзи и схватился за сотовый телефон. Замелькали пальцы, панель, синие клавиши. Безнадежным движением — нет сигнала! — мальчишка уронил трубку на прилавок. Она выросла во весь экран. Просиял и растаял логотип “Ингенс”. Что ж они так глупо рекламируют марку, когда мобильник не сработал? Возле прилавка на алом покрывале раскинулась бесчувственная блондинка. Камера осмотрела стройную ногу, розовую ступню, золотые ноготки и уставилась на кроваые борозды, опоясавшие нежную щиколотку. Виктор нашептывал:
— Ну прости дурака. Катюша, колибри! Не сердись. Я не хотел. Думал, будет смешно.
Катя закрыла глаза и горестно отвернулась. Чтоб еще поупрашивал. Тихонько пророкотал гром, и далеко, гипнотически ударили в колокол. Это вдруг стало слышно кельтику.
Со звоном и треском что-то посыпалось. Брюнетка уронила аптечку, а продавец отшвырнул трубку стабильного телефона и схватился за голову: обрезаны провода. В блестящей темноте уже не трое, а целая куча оборотней завывала вокруг вожака, который держал отрубленную лапу в уцелевшей, подняв ее над страшной волчье-горильей башкой. Размахнувшись, тварь забросила мертво-живую лапу на крышу магазина. Блондинка со стоном приподнялась на покрывале. Умоляюще обратила к Ангору прекрасные ярко-голубые глаза с хрустальными слезинками на длинных черных ресницах. Золотистый длинный пенальчик медленно прокатился по прилавку и упал в складки алого шелка. “Атрокс”, тушь для ресниц, “чарующий изгиб”. Вчетвером держа бревно, оборотни бежали к двери.
— Стеклянные двери “Трепиди”! — насмешливо прочитал Роман, заметив знак фирмы. Бревно грянуло прямо в кружок с надписью “Крепче стали!”. Дверь, понятно, выдержала. Оборотни зловеще отступили и снова побежали. Бабах! Как из пушки. Дверь гордо устояла. Но в это время на крыше мертвая лапа поддела когтями лист гибкой кровли и потянула, сворачивая в рулон.
Бабах-бабах! Роман убрал экранное громыхание. Над головой тяжело и часто застучал огромный барабан. Все замерли.
— Да это кот, — быстро сказал Виктор. — Удрал на крышу, а здесь каждый звук резонирует.
Но пушистый мышелов вдруг материализовался на подоконнике, выглянул, метнулся обратно и растворился под столом. Сверху донеслись еще два удара — тише и как будто осторожнее, словно существо поняло, что его слышат, и старалось ступать негромко. Полина охнула. Катя почувствовала, как неприятно вздрагивает сердце. Братья прислушивались. Еще шаг и скрежет.
— Да что вы в самом деле! — засмеялся Виктор. — Ну не кот — кошка. Ворона-полуночница. Белка, куница. Шумоизоляция хиленькая, вот и все.
Напряженная тишина. Два приглушенных удара, но уже не над головой, а откуда-то сбоку. Не в стену, а рядом. Опять тишина. Затаенное дыхание. Чуть слышный рокот ирландской арфы. Мистический, суггестивный, потусторонний.
— Ну, успокоились? — иронически-учительским голосом вопросил Виктор и незаметно, украдкой, совсем не иронически погладил Катю по щеке. — Мертвая лапа, то есть натуральная живая кошка, проскакала по крыше, спрыгнула на сарай и гуляет дальше сама по себе. А детям до восемнадцати лет смотреть не рекомендуется.
— Почему же кот испугался? — прошептала Полина. — От кошачьих лапок не может быть такое гроханье.
— Может. Там, кстати, дождь назревает. От капель канонада поднимется. Давайте-ка выключим эту галиматью и выпьем для храбрости. Освежимся!
Мертвая лапа уже раскурочила крышу. Оборотни приставили бревно к стене и карабкались к пролому. Блондинка с перевязанной лодыжкой обнимала Ангора. Вдруг взорвалась лампочка, и черные когти с треском пробили подвесной потолок. Прекрасный Ангор мужественной грудью заслонил женщин и схватил топор. Значит, топор под рукой, а пистолет куда-то делся. Брюнетка швырнула в потолок стулом. Когти покачали стул за перекладину, уронили и отдернулись. А в это время струсивший рыжий продавец выползал через товарный люк. Скорчившись под стеной, осмотрелся. На четвереньках пробрался среди каких-то баков и ящиков, прислушиваясь к вою и грохоту с другой стороны дома. Вскочил и бросился прочь. Но оборотень-вожак уже стоял на крыше. Обеими лапами, живой и мертвой, он указал своей своре на беглеца. Оскалил зубы и хрипло захохотал. Мальчишка мчался, только локти и лопатки мелькали. Стая уверенно настигала, а над волчьими головами летела по воздуху мертвая лапа. Бросок! Когти вцепились в рыжие волосы. Прыжок! Волк бросился на плечи. Косматые спины сомкнулись над упавшим телом, но камера протиснулась в круг, чтобы все рассмотреть в подробностях. Коготь вспорол кожу на лбу и под истошные вопли начал сдирать скальп, обнажая кости черепа.
— По-моему, хватит, — сказал Виктор, но завороженно смотревшая Полина помотала головой: не выключай. Мертвая лапа выхватила из груди кусок мяса, по одному переломала белые окровавленные ребра. Камера придвинулась еще ближе. В развороченной груди трепыхалось сердце. Кинжальными клыками оборотень перекусил артерию. Ударил фонтан крови. Другой оборотень подцепил еще живое сердце когтями, выдрал его и подбросил. В веере кровавых брызг оно пролетело, как страшный мяч, и исчезло в черной пасти. Длинным раздвоенным языком оборотень медленно облизался.
Братья налили девочкам на донышко и мигнули друг другу. Роман встал из-за стола и сразу вернулся. Сдвинули стаканчики, выпили.
— Ну-ка стоп! — закричала очнувшаяся Полина. — Водки не пить! Где вы ее прятали?
Вскочила и схватила бутылочку, пустую уже. Это не водка, успокаивал Роман, всего лишь бальзам. Полина придвинула этикетку к экрану. Да, бальзам “Тремендо”. Но…
— В нем же семьдесят градусов! Вы что делаете! Никуда с вами больше не поеду! Катя, скажи им!
Катя послушно сказала: да, нехорошо, не надо. Но подумала, что Виктору захмелеть чуть сильнее было бы, наоборот, хорошо. А может, и ей самой.
— Сейчас вертолет прилетит, — сообщил Роман.
— Зубы не заговаривай, все расскажу тете Наташе. Что, уже пьяный? Какой тебе вертолет?
— Не мне, а твоему Ангору. Мальчишкой закусили, а главными героями не закусят. Жанр не тот.
Оборотни сыпались в люк и ломились сквозь крышу. Убей меня скорее! — душераздирающе закричала блондинка. И меня! — простонала брюнетка, протягивая пистолет самым красивым рукам на свете. Но прекрасные руки втолкнули женщин в кладовую. Прекрасные губы приказали: запритесь серебром! Обреченный храбрец с трагическими глазами поднял пистолет, чтобы принять последний бой. Но вдруг сквозь дикое рычание оборотней послышался нарастающий гул вертолета.
Полина засмеялась первая. За ней все покатились со смеху. Виктор быстро наклонился и легонько поцеловал Катю в висок.
— Ну до чего же глупо! — хохотала Полина. — Ты действительно догадался? Или знал?
— Догадаться — не бином Ньютона. Приемчики дурацкие. Всегда одни и те же. Но действуют — вот в чем вопрос. Почему нам так смешно? Разве от киношной глупости? Нет, от настоящего облегчения.
— А ведь правда, — признала Полина, досмеиваясь. — Как будто сами спаслись. Ладно, выключаем. Методическое пособие для начинающих садистов. Зачем Ангор в нем снимался? Давайте лучше в стихи поиграем. Но сначала посетим заведение.
Под укрывшими небо тучами было влажно, мягко и непроглядно темно. Чернильная чернота словно сдавливала круг света от керосинового фонаря. До укромного домика было неблизко, а в темноте совсем далеко.
— А как же зимой? Или в дождь? — простодушно удивлялась Полина. — Ребенку горшок, а взрослым?
— Продукт мегаполиса! — поддел ее Роман. — Петербурженка третьего тысячелетия!
— Девочки в будочку, мальчики в кустики. А вода в рукомойнике есть?
Заросли калины. Кровавые кисти в желтом свете. Дощатая дверца с вырезанным ромбиком, рукомойник на столбе. Братья шагнули в сторону, темнота их проглотила.
— Каменный век, — сказала Полина, скрываясь за дверцей. — Ой, а ты влажные салфетки взяла?
Ромбик и длинные щели слабо осветились. Ветер то шумел листьями калины, то замирал. Катя тронула штырек рукомойника. Вода звонко полилась в таз. Из-за куста оскалилась пасть оборотня и облизалась кровавым языком. Кошмары мерещатся. Дверца открылась, Полина вышла, морда исчезла. Или не исчезла, а с появившимся прямоугольником света ничего не стало видно вокруг. Катя затворила за собой дверцу, почти серьезно боясь, что услышит крик. Или рычание. И как-то страшно было выйти.
— Эй, вы где? — позвала Полина. — Мы ждем. И никаких розыгрышей! Здесь страшно.
Катя невольно посмотрела туда, где померещилось чудовище, и закашлялась, чтоб не вскрикнуть. Черная лапа просунулась из куста и отвела ветку. Настоящий ужас. Что-то зашуршало и захрустело.
Но появились братья, запел рукомойник, осмелевшая Полина набрала воды в горсть, подкралась и вылила Роману за шиворот:
— Сам ты продукт мегаполиса!
Смеялись. Черная тень, чернее темноты, пригнулась, оборотень встал на четыре лапы, блеснули зеленые огоньки. Катя задушенно выговорила: там кто-то есть. Глаза!
Виктор поднял фонарь, присмотрелся. Тишина. Роман продекламировал:
— И миллионом черных глаз смотрела ночи темнота сквозь ветви каждого куста. Мэ Лермонтов. Ночь хмурая, как зверь стоокий, глядит из каждого куста. Фэ Тютчев.
— Может, и есть, — сказал Виктор. — Нас боится. Кошка, наверное. Которая по крыше бегала.
Благополучно вернулись домой под насвистывание губной гармошки: “Смело, товарищи! В ногу мы никогда не пойдем!” Полина скомандовала:
— Играем в стихи! Все устали, поэтому в простом варианте. Слово можно в любой форме, поэтов из любого времени. Начали! Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог.
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана?
— Но я другому отдана и буду век ему верна!
— А все Кузнецкий мост и вечные французы!
— Что ж ты отзываешься на предыдущую строчку, а не на последнюю? Ладно,
засчитаем. Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту.
— О, если правда, что в ночи, когда покоятся живые.
— Мой голос для тебя, и ласковый, и томный, тревожит чудное молчанье ночи темной.
— Мой первый друг, мой друг бесценный, и я судьбу благословил.
— Судьба свои дары явить желала в нем.
— Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?
— Иль зачем судьбою тайной ты на казнь осуждена? Это я не на “судьбу”, а на “зачем”.
— Пустое “вы” сердечным “ты” она, обмолвясь, заменила.
Братья с сестрой явно натренировались в эту игру и щелкали строчками, как орешками. Катя изо всех сил старалась не отстать, но отвечала с заминкой. Строка ей выпала с легкими словами — “вы”, “она”, “сердечный”, “заменить”, — но ничего не вспоминалось.
— Раз! — сказала Полина, поднимая палец. — Два! Два с полови…
— Я вас люблю, к чему лукавить!
И вдруг Виктор сказал не в очередь:
— Вам не нужна любовь моя, не слишком заняты вы мною.
Пауза. Потом Роман подхватил:
— Но нет уже весны в душе моей, но нет уже в душе моей надежды.
— Весна, весна, как воздух чист, как ясен небосклон, — мигом отщелкнула Полина.
Опять была очередь Кати, и опять ничего не приходило в голову. А хотелось сказать с тайным значением. Но глупо вспомнилось:
— Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам.
— Это на “как”? — переспросила Полина и засмеялась. Не очень-то деликатно.
Но Виктор откликнулся:
— Ответа на мою любовь — ныне не жду я душою. И если о любви пою — она была моей мечтою.
Хорошо знать много стихов.
— Простишь ли мне ревнивые мечты? — продолжал Роман.
Полина ни на секунду не задумалась:
— Прости! Коль могут к небесам взлетать молитвы о других .
Теперь Катя нарочно дождалась, чтобы ей засчитали поражение — “…Два с половиной…Три! Выбываешь!” — и только тогда, уже не в игре, сказала:
— Другой? Нет, никому на свете не отдала бы сердца я.
За окном что-то треснуло, как сухая ветка под тяжелой лапой. Совсем рядом. Что-то зашуршало и покатилось. Ежик? Братья встали и заперли окна. Полина принесла с веранды трехлитровые банки, одну за другой, расставила на подоконниках и распорядилась: “Спать пора!”
Девочкам разложили диван, Роману постелили под окном на матрасе, Виктор ушел в маленькую комнату, затворил за собой дверь, потом приотворил. Полина подвинулась к стенке, уютно укрылась одеялом, по-младенчески сложила под щекой ладошки. Роман погасил лампу. Встала тьма.
Катя притаилась, стараясь дышать ровно, как во сне. Дверь не скрипнет. Что будет и как? Полина — хорошая девчонка, если бы только поменьше командовала. В Питер приглашает. Можно всем вместе собраться и поехать. Хоть на будущей неделе. Белые ночи давно кончились, но все равно хорошо. Встать? Нет, не сейчас. И что-то есть неприятное. Что? Черная морда скалилась, горящие глаза подглядывали. Ужасы надо смотреть у себя на диване на двенадцатом этаже. Ночь хмурая, как зверь стоокий. Зверь лапой отвел ветку. Не звериным движением, а человеческим. И миллионом черных глаз… Колибри. От капель дождя не канонада, а убаюкивающий плеск волны. О, если правда, что в ночи пустеют тихие могилы…
Так. Берем паузу. Включать эротический эпизод или обойтись без него? С одной стороны, влюбленные ребятишки, да еще на хмельную голову, ни за что не заснут и обязательно окажутся вдвоем в маленькой комнате. С другой стороны, ради чистоты жанра не следует смешивать эмоции: в тексте они взаимно уничтожаются.
Пора выскользнуть мысленным взором из дремлющего дома и оглядеться кругом. Под нависшими тучами колеблется мрак. Пушистый кот сидит на перилах крыльца. Он удрал в окно, и никто этого не заметил. Дождь стихает. Скоро мышелов услышит шорохи в норках. Расширим обзор, словно поднимаясь над крышей, по которой ударяют последние тяжелые капли. Чья это черная тень? А вот еще одна… и еще… Тени далеко, но они движутся. Неужели сюда, к уснувшему дому?
Но авторский взгляд вынужден вернуться. Виктор встает. Тихо и нервно. Отворяет дверь. Неслышный шаг босой ногой. Вокруг темно, но рука ищет на столе фонарь. Да, вот он. В темноте чувствуется движение: Катя приподнимает голову. Другая рука тянется туда, гладит волосы, щеку, плечо. Пальцы переплетаются. Две фигуры, почти неразличимые в темноте, переступают порог, затворяют дверь. Виктор на ощупь задвигает шпингалет, зажигает на подоконнике лампу. Катя хочет шепнуть: погаси, но губы перехвачены губами.
В этой ситуации очень возможны настоящие психологические ужасы, если неловкий и нетерпеливый мальчик набросится на девочку, как пожарный на пожар, — с топором, багром и брандспойтом. Но, оказывается, Виктор не такой. Губы прикасаются нежно, пальцы пробегают по спине легко. Топик и купальник воздушно испаряются. Потом более решительное движение, и плавки исчезают тоже. Лирический шепот в самое ушко. Катя нежится, улыбается, но вдруг испуганно лепечет: ой, какой большой! Испуг совершенно искренний. Не оттого, разумеется, что большой. Личный опыт у нее самый маленький, ей не с чем особенно сравнивать, но она строго усвоила, что произнести эту фразу необходимо. Иначе будут оскорбительные неприятности. Испуг оттого, что чуть не забыла.
Кровать с проваленной сеткой исключает всякую возможность лечь на нее вдвоем. Виктор бросает на пол стеганое одеяло, ласково поворачивает Катю к себе спиной, просит: стань на коленки. Она вздрагивает и робко шепчет: “Неромантично…” — “Тогда всадницей. Самое романтичное”. Спорить неловко. Из ладони в ладонь гладкий пакетик. Вместе опускаются на одеяло. От волнения Кате не сразу удается надо-
рвать обложку, а резиновая вещичка долго не слушается. Вздох, начали. Уверенные ладони ложатся на тоненькую талию, помогают движению сначала мягко, потом сильней. Все хорошо. Катя закрывает глаза. В решительный момент нужно будет страстно закинуть голову, стиснуть руки и стонушим шепотом сказать “ах”. Но не-
опытная девочка не чувствует состояния партнера и решительный момент пропускает. Стонущее “ах” раздается неожиданно для нее. Следовало бы сразу выгибать спину и стонать в ответ, а она открывает глаза и чего-то ждет. Виктор опрокидывает ее себе на грудь, тихо смеется, благодарит, просит прощения, что поспешил, снимает с кровати подушку. Они лежат щека к щеке, Катя от души счастлива. Так хорошо все получилось. Ласково, дружно, не больно, не изнурительно, не безобразно, не стыдно. Теперь можно полежать рядом, поговорить, понежничать. Потом придется встать и вернуться на диван, но пока можно не торопиться. Так хотелось бы, чтоб не просто встреча, а начало отношений. Ей вспоминается, как она надела на Виктора венок. Молодой полководец в лаврах. Она хочет сказать об этом, но тут психологические ужасы все-таки выскакивают наружу.
Но сначала мы вылетим в форточку и поднимемся над кронами самых высоких деревьев. Успеем заметить кота на ступеньке. Он брезгливо перепрыгивает через лужу и останавливается на дорожке, приподняв лапку и прислушиваясь. А где черные тени? Все еще далеко, но почему-то становится ясно, что они бегут сюда.
Ужасы подстерегли бедную Катю именно потому, что Виктор гораздо опытнее и очень добросовестный. Он беспокоится об удовольствии девочки. Подозреваю, что он получил воспитание от женщины постарше. Катя шепчет о полководцах и лаврах, тянется за простыней. Виктор приподнимается, садится, устраивает Катю полулежа, целует пораненную левую руку и говорит увлеченно-заботливо: приласкай себя сама, покажи, как ты это делаешь. Девочка проглатывает язык, лопочет: я… ты.. не.. на… Он просит: научи меня, чтоб я понял, как правильно. Опять невразумительное лопотанье. Он уговаривает: очень романтично, я внимательно посмотрю и все пойму. Лопотание и трепыхание. Тогда он накрывает ее руку своей, каждый пальчик медленно зажимает между своими пальцами. Получившаяся общая рука направляется к цели, осторожно находит ее и берется за дело, прикасаясь совсем чуть-чуть. Похоже, что учить мальчика не надо, его научили раньше. А девочка в панике, дрожит и жмется. Свободная рука, настойчивая, но ласковая, сгибает ей коленку и отводит в сторону. Чтоб лучше было видно. У Кати слезы на глазах, она прогоняет их обратно, они текут в нос. Ой, сейчас польются. Она всхлипывает, сглатывает, общая рука воспринимает это как сигнал, движется сильнее, быстрее. От пояса до колен пробегает электриче-
ское покалывание, но девочка, которая готова была демонстрировать экстазы, совершенно не готова показать свои неподдельные переживания. Боюсь, что она их подавляет изо всех сил. Но у мальчика хватает терпеливости, и живое ощущение пересиливает внутреннюю преграду. Словно от раскаленной точки прокатывается волна. Из носа текут слезы, коленки подергиваются. Совершенно не похоже на разыгранные восторги. Виктор простодушно доволен и готов к новым подвигам. Шепчет, облизывая и покусывая ушко: какая ты изнутри горяченькая. Катя вздрагивает, испуганно смотрит и видит всю диспозицию: свободная рука успела забраться поглубже. “Хочешь немножко отдохнуть?” — тихий заботливый вопрос. Надо было сказать: да. Но с отчаянной мыслью “Неужели еще не все?” Катя качает головой, понезаметнее вытирая о плечо нос и щеку. Пылкий атлет с радостью приступает к продолжению. Пересаживается, берет обеими руками узенькую ступню, гладит, щекочет, прижимает к колючей щеке, а девочка в ужасе думает о том, что вечером не вымыла ноги. Для нее постель — вроде экзаменационной сессии. Для него — вроде творческих свершений. Думаю, что изображать дальше не обязательно. Ужасы слишком возможные, но не слишком страшные. Влюбленные ребятишки взаимно приладятся и поладят.
Впрочем, не исключено, что амурная сессия все же не состоялась, потому что разделенная приоткрытой дверью парочка нечаянно попала в объятия к Морфею, а не друг к другу.
А теперь последнее “теоретическое” отступление. Чего и как граждане боятся повседневно-практически, так, что страх заставляет их что-то делать или чего-то не делать, мне удалось увидеть во время предвыборной агитации (это все пишется перед выборами в Государственную Думу). Оснастившись необходимыми документами со всеми печатями и подписями, я занималась абсолютно легальной деятельностью, одобряемой законом: агитировала граждан подписаться за право демократической партии “Яблоко” участвовать в выборах. Объясняла и повторяла: ваша подпись — это не призыв голосовать за “Яблоко”, это всего лишь ваше согласие на то, чтобы партия баллотировалась в парламент. Отказывались девять из десяти. Типичные мотивировки такие.
“Нет! Нет! Я в этом ничего не понимаю! Я полностью аполитичный человек! Я не пойду на выборы!”
“Нет, нет, как же я могу подписаться? Ведь я работаю в бюджетной организации. А если директору сообщат?”
“Да, конечно, я согласна. Пусть баллотируется. Ой, а зачем адрес и паспортные данные указывать? Что значит — по правилам Центризбиркома? Нет, если без паспорта, то подпишусь, а с паспортом — не надо”.
“Нет, я, конечно, не против, но подписываться не буду. Ведь партия оппозиционная, а мне тут жить”.
“Не то что я боюсь, не подумайте. Но буду чувствовать себя очень неуютно. Ведь понятно, какая партия победит, а получится, что я поддерживаю другую”.
“Нет, зачем я стану подставляться и привлекать к себе лишнее внимание? Совершенно мне это не нужно”.
“От нас ничего не зависит, без нас давно все решили. А подписаться — все равно что проявить строптивость”.
“Нет, я боюсь. Ну как чего? Вы что, сами не понимаете? А вы разве не боитесь? Напрасно…”.
Опыт агитации полностью подтвердил выводы социолога Бориса Дубина: “Базовая тактика населения — быть невидимым для власти. Кто служил в армии, знает: начальству попадаться на глаза не надо. Ускользание от глаз начальства, постоянная невидимость (“Нас здесь и сейчас нет”) — это очень важная тактическая установка и населения, и “элитных” групп, ведь они тоже подначальные”.
Выскажу гипотезу, что именно тактика ускользания и незаметности действует на ответы респондентов во время опросов о том, чего они боятся и кому/чему доверяют. Люди отвечают “незаметно и правильно”: боятся того, чего можно, доверяют тем, кому нужно. Точнее, кому нельзя не доверять. Милиции — боятся, армии — доверяют. Многолетняя, тяжелейшая, мучительная тяжба граждан с государством о призыве — наглядное доказательство, как именно люди доверяют армии. Но любой опрос подтверждает высочайшее доверие: армия на третьем месте. А на втором — РПЦ. Еще больше доверяют. Пятнадцать лет сильнейшим нажимом государство продавливало в школу так называемые “основы православной культуры”. И до сих пор не смогло продавить. Хотя доверие, пожалуйста, — высочайшее. Твердое второе место. Но кто и зачем станет подставляться и привлекать к себе лишнее внимание, отвечая “не доверяю”, если власть посылает сигналы недвусмысленные и категорические. Всех, кто что-то “не то” сказал или продемонстрировал по отношению к РПЦ, всех судили, штрафовали, требовали “нарушителям” тюремный срок.
Подозреваю, что именно по опросам о “доверии”, а не о “страхах” можно узнать, кого/чего боятся сегодня россияне.
Есть у нас один “эксперт-психолог”, даже называть не стану, он третьим изданием и массовым тиражом выпустил “популярную энциклопедию” — “Психология страха”. Его простодушие настолько необъятно, что это уже называется не простодушием, а совсем иначе. Он с гордостью сообщает, что для исследования структуры страхов разработал анкету, “которая охватывает 24 темы из числа наиболее часто вызывающих у людей тревогу и беспокойство. Всего было обследовано несколько сот человек, что позволило получить широкую и точно выверенную картину страхов, существующих в обществе”. Разумеется, на первых трех призовых местах — неизменная триада: страх за родных, страх перед терроризмом, страх перед бандитизмом. Милиция не значится, потому что о милиции эксперт не спрашивал. А зато на пятом — страх перед пауками и змеями. Потому что наш психолог считает себя специалистом по излечиванию фобий, связанных с пауками и змеями. А на шестом — что муж бросит. А на восьмом — перед кладбищем. А еще перед темнотой, инфарктом (об инсульте, раке, СПИДе, гепатите психолог не спрашивал) и перед публичными выступлениями. Вам понятно теперь, чего можно бояться тихо, мирно и невозбранно?
В окно смотрела уже не черная тьма, а фиолетовая. Окно отворено, дождь кончился. Прохладно, даже зябко. Сколько же времени прошло, который час? Тишина. Полина так и не шевельнулась с ладошками под щекой. Катя неслышно встала, потянулась за мобильником узнать время и вдруг увидела смутно белеющий прямоугольник матраса. Романа не было. На цыпочках подошла поближе. Простыня переброшена через спинку стула. Банка переставлена с подоконника на стол. Где же он? Вылез в окно потихоньку? Что-то странное. Может, в “будочку” пошел? Тогда нужно подо-
ждать, сейчас вернется.
Темно. Тихо. Холодно. А ведь окно давно открыто, потому и холодно. А это значит, что и ушел он давно.
Катя бросилась в комнату к Виктору, распахнула дверь. И вдруг откуда-то издалека донесся крик. Человеческий крик. Ооо! Ааа!
Сердце запрыгало, зубы застучали. В маленькой комнатке было совсем темно. Шагнула вперед, обо что-то споткнулась и, падая, обеими руками ткнулась в подушку. Виктора тоже не было!
Да что же это? Катя задохнулась, оцепенела и слишком хорошо поняла девочку Лидочку, которая от страха мяукала, спрятавшись под столом. Голос пропал, осталось только котенкино повизгиванье. Но что-то надо делать! На подгибающихся ногах добралась до окна, закрыла створки. Шпингалет долго не поддавался дрожащим пальцам. Скорей разбудить Полину!
И тут хлопнула наружная дверь. Значит, она была не заперта! И дверь с веранды в комнату открыта. Не понимая, что делает, Катя схватила со стола банку и бросила. Куда-то.
Звон, вопли, качнувшееся пятно света. На пороге стоял с фонарем Виктор. Подпрыгнувшая на диване Полина заслонялась одеялом, как щитом, и выкрикивала что-то невнятное. Катя без сил опустилась на стул. Спасибо еще, что не мимо. Прошептала без голоса:
— Это ты кричал? Что случилось? Где Роман?
— Не знаю, — ответил Виктор. Очень серьезно. — Обуйтесь, здесь стекло. И одевайтесь. Нужно позвать Сергея Иваныча.
— Перепились! С ума посходили! — заголосила Полина истерически. — Что еще натворили? Розыгрыши дурацкие!
— Одевайся! — рявкнул Виктор. Сдернул и отшвырнул одеяло. Поставил фонарь, схватил бутылку, отпил прямо из горлышка.
Растерянные девочки неловко разыскивали и натягивали одежки. Виктор притих и малопонятно объяснял, что произошло. Он проснулся, подошел к двери и увидел, что окно распахнуто, а Романа нет. Он подождал, но Роман не возвращался. Вышел, позвал. Стал искать. Не нашел.
— А чего ты вскочил среди ночи? — огрызнулась Полина.
Катя закрыла глаза.
— Какая разница! Неважно. Может, что-то разбудило.
— Как неважно! А если он кричал и тебя крик разбудил?
— Нет! — резко сказал Виктор и вдруг задумался.
— А если опять розыгрыш?
Виктор напряженно молчал, словно пытаясь что-то вспомнить. Потом дернул подбородком. То ли “нет, не розыгрыш”, то ли “нет, не вспоминается”. Опять потянулся к бутылке, и Полина не решилась запретить.
Вышли в холодную, сырую, синюю тьму. У Кати сразу промокли ноги в кружевных сапожках.
Виктор придержал ее за локоть: ты проснулась от моего голоса?
— Нет… услышала потом. И очень слабо.
Мощеная дорожка скользила. Желтый круг света поблескивал и подергивался в лужах.
Вдруг Полина вскрикнула, зажала рот и села на корточки, уткнувшись лбом в колени.
— Что такое? Что? Тебе плохо?
Но она только замычала, махнув рукой. Там, куда она махнула, были трава, грязь и какая-то куча листьев и веток, из которых вдруг проступили откинутая голова, поднятая лапка…
— Не смотри! — приказал Виктор, протягивая туда руку с фонарем.
Неужели это пушистый серебристый мышелов? Это черно-зелено-красное месиво?
Полина вскочила, побежала, поскользнулась, Катя попыталась подхватить, но упали обе. Виктор не столько помог, сколько толчками заставил подняться. Похлопал Полину по щекам — почти что надавал пощечин.
— Давайте позовем хором, — дрожа, предложила Катя.
Вразнобой закричали: “Роман! Рома! Рома!” Голоса словно вязли в тяжелом влажном воздухе. Ответа не было. Но от криков стало немножко легче.
— Берите фонарь и бегите к Сергею Иванычу, — сказал Виктор. — Нет, не бегите. Идите осторожно, а я здесь еще покричу и поищу.
— Давай вместе пойдем, — стуча зубами, упрашивала Полина. — Здесь страшно. Нельзя разделяться.
— Да идите же, идите скорей! — бешено прикрикнул Виктор. — Может, он совсем рядом, но без сознания! Может, головой ударился! Я искать буду! Идите!
Катя взяла фонарь — неожиданно тяжелый, крепко подхватила Полину под руку. Пошли сначала медленно, потом все быстрее. Страх и темнота подгоняли. Но куда они идут? Мощеная дорожка кончилась, под ногами была размокшая тропинка. Ее все гуще обступали кусты и деревья.
— Постой, подожди, — пробормотала Катя. — Ты знаешь дорогу?
Полина вдруг испуганно остановилась и попятилась.
— Там овраг. Ближе всего через овраг. Нет, я боюсь. Не надо через овраг. Давай покричим Вите.
Девочки топтались на месте и оглядывались, но видели только друг друга в мутном желтом кольце света.
— Витя, Витя! — позвала Полина.
Закричали вместе. В ответ вздохнул ветер, и то ли дождь начался, то ли частые капли с деревьев посыпались.
— А есть другая дорога?
— Мы заблудимся в темноте. Давай вернемся и пойдем втроем. Нет, давай еще позовем.
Кричали и звали, но безответно. Вдруг Полина визгнула: “Молчи, бежим!” — и, теряя голову, бросилась вперед, в темноту оврага. А позади — или не позади, но где-то рядом — зачавкали, захлюпали тяжелые шаги.
Но бежать — бежать было невозможно. Скользкая тропинка, хоть и не круто, вела вниз. Приходилось ступать внимательно. Мешал тяжелый фонарь.
— Брось его, они нас видят, — стонала Полина.
Кто видит? Но и бросить нельзя. Хотя в мозг впилась иголка: оборотни! Что за бред!
А если собаки бродячие? Или волк? Или рысь? Водятся здесь волки и рыси?
Густые кусты вокруг стали как будто еще гуще. Показалось, или они потеряли направление? Желтый свет вовремя очертил корягу под ногами. Обе кувырком бы покатились. Полина обхватила корягу, попробовала поднять. Подняла. Хоть какое-то оружие. Но зачем? Против кого? А если — маньяк? Бандиты? Кто здесь бродит?
Спеша, задыхаясь и еле двигаясь, спустились. Маслянисто блеснула вода. Полина измерила глубину своей палкой. Под колено будет. Пробрались краем лужи, увидели камень, перепрыгнули. Склон ощутимо повел вверх, но тропу они все-таки потеряли. Приходилось продираться среди кустов, стволов, но, кажется, впереди прояснело. Неужели пробились? Да, вот и край оврага. Уже светает.
Полина ловко вскарабкались, опираясь на дубинку, Катя подала ей фонарь, но никак не могла подтянуться, руки подламывались. Вдруг сзади ухнуло, взорвался треск. Полина зарыдала, Катя взлетела, как подброшенная, но все стихло. Перед ними лежал ровный лужок, вдали мирно спал тихий темный дом. Хотелось бежать, но лужок только казался ровным. Оступались, проваливались в какие-то рытвины, вымокли в траве, но наконец уткнулись в железную сетку забора. Сквозь редкие петли грозился колючими пальцами шиповник. Увидели приоткрытую сетчатую дверцу. Страшную. Точно такая была в той клетке в лесу. Калитка вросла в землю, но протиснуться было можно. Девочки побежали по заросшей кирпичной дорожке и только теперь почувствовали, как им холодно.
— Сергей Иваныч! — кричала Полина ожившим звенящим голосом. — Сергей Иваааныыыч!
Но дом молчал, закрыв ставни-веки — зеленые, глухие, прижатые черными полосками железа. Полина отбросила корягу и кулачками заколотила в ставню. Железный прут сорвался с места, ударил ее по руке и закачался, как маятник. Девочки дернули створки, ставня распахнулась. Окно за ней было открыто. “Сергей Иваныч! — закричали в два голоса. — Сергей Иваныч!” Тишина. Молчание. Катя заметила опрокинутую скамейку в траве, подтащила к окну. Вдвоем взобрались и заглянули, поставив фонарь на подоконник. Сначала ничего не увидели, но сразу стало жутко, потому что из окна потянуло гнилым и тошным. Потом увидели. Посреди комнаты на полу лежало что-то длинное, смятое, белое. С коричневым, красным. И проступала черная, словно обугленная голова.
— Сергей Иваныч… — прошептала Полина. Оттолкнулась от подоконника, спрыгнула и бросилась бежать, хрипя: — Убили! Убили!
Катя догнала ее за оградой. Обе плакали, остановившись и оглядываясь. Мертвый дом тихо и ласково светил забытой в окне лампой. Надо идти в дачный поселок! Там живые люди! Скорей!
Но вдруг стремительно и неслышно к ним полетела серая тень. А за нею огромная черная тень взвыла: стоооой! стоооой! Девочки понеслись, не разбирая дороги. Полина споткнулась, упала и осталась лежать. Катя остановилась и стояла, покачиваясь. Даже попробовала шагнуть вперед, заслонить подругу. Что-то навсегда внушенное и романтичное не позволяла бросить беспомощного человека, хотя все кончено, и она сама такая же беспомощная. Ноги не держали. Серая тень подбежала и застыла в двух шагах. Катя свернулась клубком на холодной траве. Но черная тень кричала: “Не бойтесь!”
— Девочки! Девочки! Не бойтесь! Я Андрей, сын Сергея Ивановича. Вы звали Сергея Ивановича!
Катя приподняла голову. Крепкий высокий мужчина в черных джинсах и черной куртке. Стоял, не подходил, повторял: “Не бойтесь, не бойтесь!” Вздохнул, успокаиваясь. Сказал:
— Вон Сергей Иванович! А я в Москву собрался пораньше, слышу — дети кричат. Ну, думаю, ночью потерялись. Как припустил! А вы от меня! Можешь встать? Я не подойду, если боишься.
— Боюсь, — пробормотала Катя. — Нет, не боюсь.
В распахнутом плаще поверх тельняшки бежал Сергей Иванович. А за ним в халате, в резиновых сапогах и с топором бежала толстая женщина.
Сергей Иванович сдернул плащ, набросил Кате на плечи, наклонился над Полиной. Женщина всплеснула руками, уронила топор, на бегу выпуталась из махрового халата и закутала дрожащую Полину. Сама осталась в розовой ночной рубашке, но стесняться здесь ей было некого.
Кричали, ахали. Девочки! Девочки! Что с вами? Что случилось?
— Нию, нию, — плакала Полина. Нет, это она выговаривала — убили…
— Роман пропал, мы к вам бежали, — попыталась рассказать Катя, но тоже получалось похоже на плач котенка. — Постучали, в окно заглянули. Мы думали, это ваш дом. Заблудились. Но там, правда…
— Заблудились, котятки. Там нет никого, туда редко приезжают.
— Там мертвые! — крикнула Полина. — Там мертвые трупы!
— Да, там — там тела… — прошелестела Катя. — Правда… черная голова…
Отец с сыном побежали к дому. Могучими руками рванули калитку, отворили. А окно так уютно теплилось! Женщина обняла Катю и Полину. Ждали, вздрагивая. Наконец разведчики забрали с подоконника лампу, прикрыли створки, посовещались и пошли обратно. Издали покричали: “Там нет никого!” Подойдя, объяснили:
— Соседку обокрали. Тряпки, штаны какие-то, простынки рваные посреди комнаты навалили. Еще и нагадили, гады. Что ж делать. Надо ей сообщить, пусть приезжает, разбирается. А может, взять было нечего, потому и наскотинили. И это не сегодня ночью случилось, а даже трудно сказать когда.
Валентина Васильевна отчаянно сигналила глазами: правда или утешаете?
— Все так, — подтвердил Сергей Иванович. — А черная голова, Катюша, это синяя кастрюля. Пойдемте, надо обсушиться-переодеться, а то заболеете.
Андрей снял куртку, подал матери. Осторожно тронул Катю за рукав плаща.
— Опирайтесь на меня, девчонки. Вперед с песней! Как это вы потерялись?
В горячке испуга и облегчения никто не понял, зачем они прибежали. Сквозь слезы принялись объяснять, но получалось непонятно. Ушел ночью? Под дождем? Не видели и не слышали? В окно вылез? А как оделся? Не посмотрели? Вы не поссорились, нет? Никто ни с кем? А выпивши был? Может, на что обиделся и в Москву рванул? Машина-то на месте?
Страху, сердцу, нетерпению до боли не хватало мобильника. Позвонить, позвонить, позвонить. Но нет мобильника, нет сигнала. Если бы позвонить!
— Сейчас на тачке за минуту домчим, — успокаивал Андрей. — Сразу все выясним. Вдруг уже вернулся?
Вошли в сад Сергея Ивановича. Как они сразу не заметили, что там, возле обокраденного дома сад запущенный и заросший? Здесь все круглилось ухоженностью. Огромные солнечно-желтые груши светились в странных кронах, сформированных плоско, не шаром, а диском. Белые и желтые мокрые розы у крыльца. На кухонном столе клеенка в ромашках. Переодевались, умывались, собирались невыносимо долго. Натянули теплые носки, утонули в платьях и ботинках хозяйки.
— Поедем, поедем скорей! — беззвучно шептала Катя.
Валентина Васильевна налила девочкам чая, размешала мед: выпейте горячего, хоть через силу! У Полины лоб и щеки были такого цвета, который применительно к человеческому лицу называется зеленым. Подбородок дрожал, зубы стучали о край стакана, но она решительно отказывалась лечь в постель, а рвалась ехать со всеми вместе и вдруг закричала:
— Да скорей же, там Витя один! И он нам не отвечал! Мы вдвоем звали, а он не отзывался! Он тоже пропал! Убили! Убили!
Истерика. Опять нестерпимо долго возились, гремели аптечкой, искали валерьянку.
Наконец Андрей вывел внедорожник. Женщины на заднем сиденье, мужчины впереди, и Дружок в ногах. Покатили по светлеющей мокрой дороге.
— Хоть дворняга, а след возьмет! — возбужденно утешал Андрей. — Он дрессированный! Отыщет!
Хлынул дождь, залил ветровое стекло. Ну быстрее, ну когда же! Еще через сто лет свернули к дому.
— Машина на месте, — сказал Сергей Иванович. Выпрыгнул, развернул женщинам огромный зонт. По лужам заспешили к навесу крыльца. Дверь распахнута. Мужские голоса грянули: “Витя! Рома!” И снова. И снова. Прислушались. Издалека донеслось: “Ааа! Ууу!” Один или двое? Один или двое? Полину затрясло. Под руки довели ее, уложили, укрыли. Валентина Васильевна засветила фонарь, села рядом, уговаривала Катю: ложись и ты. Но Катя пометалась по комнате, выбежала на крыльцо, ухватилась за столбик. Один или двое? Стеклянная мутная стена дождя. Сквозь стекло обрисовались тени. Сколько же их?
Трое. Сергей Иванович и Андрей под зонтом и третья фигура в дождевике с опущенным капюшоном. Катя подбежала, хотела кинуться Виктору на шею, но он только передвинул ее за плечо под зонт. То ли позаботился, то ли “не мешай”. В комнате им навстречу взревел холодильник. Дали свет. Под вспыхнувшей лампочкой сразу увидели у окна белые расшнурованные кроссовки. А возле порога по-прежнему гора осколков. Валентина Васильевна ничего не тронула, все оставалось, как было.
А как было? Виктор и Катя рассказывали, путаясь, Сергей Иванович с Андреем спрашивали и переспрашивали. Почему подумали, что вылез в окно? Не босиком же! Значит, что-то услышал, выглянул, что-то увидел и решил выйти. Или, наоборот, не увидел и поэтому решил посмотреть. Если бы какая-то опасность, разбудил бы. Но никого не будил, прошел на веранду, обул какие-то старые сапоги — там же их целый строй — и вышел через дверь. Наверное, плащ или куртку надел, вон и старые куртки-фуфайки на вешалке. Дверь же не была заперта — ни на ключ, ни на задвижку?
Но Виктор не мог вспомнить, отодвигал ли он засов, когда сам пошел на поиски. Думаем дальше! Кошелек, барсетку или что у него было — взял? Где его сотовый? Поозирались. На этажерке лежала поясная сумка, а ней и портмоне, и мобильник, и карточки. Проверь, сколько денег в кошельке. Тысяча одной бумажкой? А были еще? В карманах, например? Не знаешь? А кроссовки… они разное могут означать. Или не хотел в грязи пачкать, или некогда было шнуровать. Или спокойно вышел, или выскочил. Но не разбудил же. И фонарь не взял. Хотя о фонаре мог просто не вспомнить. Москвичу о керосиновой лампе помнить трудно.
Ливень внезапно кончился, словно прикрутили кран. Мокрый сад за окном алмазно вспыхнул. Солнце взошло.
— Да, — вздохнул Андрей. — Наверное, сильно ушибся, раз не отзывается. Сейчас Дружка приведу.
Дружок больше не улыбался, а совершенно понятно и по-человечески хмурился и беспокоился. Пускать собаку по следу никто не умел. Суетились. Цепляли и отцепляли поводок. За ошейник подвели к матрасу. Нюхай! Зачем-то подсунули кроссовки. Вывели на веранду — обнюхать сапоги. Катя испуганно взяла Виктора за руку, он оттолкнул ее, даже не оглянувшись. Андрей опять прицепил поводок и скомандовал:
— Ищи, Дружище, хороший пес. Искать! Искать!
Дружок посмотрел вопросительно. Потом четко кивнул: понял! Слетел со ступенек и завертелся у крыльца. Бросился налево, замер. И вдруг уверенно, с подвизгом помчался направо. Андрей отпустил поводок. Побежали. Взъерошенный пес остановился, взлаивая. Растерзанное горло. Кровь. Голова. Живот. Катю затошнило, но она терпела, а то сейчас прогонят.
— Так… — пробормотал Андрей. — Пушок, бедняга. Эх… кот…
Но нельзя было жалеть кота, пока человек не нашелся.
— Вот это он и услышал, — грустно сказал Сергей Иванович, дергая ртом. — Открыл Пушку окно, а потом на помощь кинулся. Эх… Рома, да где же ты? Роооомаааа!
Ужасы не должны хорошо кончаться, хотя сплошь и рядом завершаются для главных героев благополучно. Спаслись! Жанровая условность подразумевает, что все вернулось к норме, а пожалуй, даже получше стало. Ведь герои с честью выдержали преужасные испытания, а зрители терапевтически подрожали у себя на диване на двенадцатом этаже. Но если даже всех действующих лиц оборотни, вампиры, монстры, мумии, ведьмы, привидения, драконы и летучие мыши загрызли, съели, заколдовали, изорвали в клочья или порубили на котлеты, то мы-то у себя на диване живые и все-таки в относительной безопасности. От оборотней и этаких угроз уж точно.
Разумеется, никак не может быть, чтобы вслед за растерзанным беднягой котом действующие лица нашли растерзанного Романа. И чтобы сочинитель намекнул или в деталях живописал, что растерзавшие его чудовищные когти могли принадлежать только оборотням. Распоротый живот, синеватые кишки, кровь, грязь, оскальпированная голова, прокушенное сердце в зияющей груди. Невозможно. Текст категорически не позволяет.
Выстроенный каркас повествования вообще не выдержит гибели персонажа, изображенного с претензией на жизненность. Для смерти героя нужна гораздо более массивная и жесткая конструкция.
Что ж, можно и обрушить каркас. Пусть себе проваливается под тяжестью звер-
ской концовки под дикий крик, который до режущей боли обдирает горло кричащим.
Но если Роман не отзовется и спасатели с не очень-то дрессированным Дружком так его и не найдут, то обрушится не каркас, а жанровая определенность текста. Нельзя же остановиться на том, что не нашли. Даже если намекнуть на оборотней или размазать, что исчезла таинственная железная клетка. А значит, в действие должны вступить родители, а за ними — правоохранительные органы. В этом прискорбном случае начнутся настоящие психологические и социальные ужасы. А это совсем другой жанр: социолого-криминальный или проблемный очерк. А еще лучше — документальная хроника. Но все они требуют реального происшествия, а у нас придуманное. “Чернушную” повесть сразу отклоняем как неудачный вариант. Позавчерашняя мода. Хотя почему бы и нет? Постмодернистская стилизация под “перестроечную” жажду суровой правды. Эта жажда очень быстро утолилась. Потому что про жестокое, страшное, живодерное, бесчеловечное читатель читать не любит.
Не найдя пропавшего, наши персонажи будут дозваниваться в Москву по межгороду. Ведь у Сергея Ивановича местный телефон. Но Романа дома не окажется. (Думаю, что братья живут отдельно, либо в бабушкиной квартире, либо снимая жилье.)
У родителей тоже его не найдут. В очерке — одна констатирующая фраза. В хронике или повести — безнадежные подробности. Страх, надежда, слезы, ссоры. Опять телефон. “Начинаем обзванивать больницы. И знаете, есть еще такое бюро несчастных случаев по области… или не бюро, а как называется? Сейчас вспомню. Если бы здесь Интернет работал…” — это, наверное, Андрей говорит. Но у них с собой ноутбук с беспроводным Интернетом. Значит, вскакивают в машину и мчатся туда, где “ловит”. Опять подробности. Но в больницах исчезнувшего нет, в бюро тоже ничего о нем не знают.
Приедут потрясенные родители. На поиски соберутся дачники из непоименованного садового товарищества. Ну, поименуем. Допустим, “Восход”, “Всходы” или “Вагоноремонтник”. Кто-то выйдет искать с готовностью, кто-то согласится за деньги. Еще подробности. Массовые сцены, разговоры. Скептические или жуткие предположения. Колоритные типы. Бесконечный день. Из четверки главных героев исчезнувший выдвинется в центр, но при этом так и не появится, а трое остальных откатятся на обочину действия. Потому что не до них. А ведь за бесконечным днем настанет бесконечная отчаянная ночь. Текст непомерно разрастется. Но, думаю, еще прежде, чем ночь настанет, родители побегут с заявлением. Райцентр, отделение милиции, то есть уже полиции, поздний вечер, разговор с дежурным, рыдания матери. Думаю, что заявление у них не примут. Потому что не ребенок, а взрослый оболтус. Пил? Пил… Ну, на приключения потянуло. Дошел до трассы, проголосовал и укатил в Москву. И не ночь была, а утро уже. По друзьям поищите. Загулял в компании.
Звонят и друзьям, а как же. Но не с надеждой найти, а чтобы хоть чем-то занять руки и внимание. Быть того не может, чтобы Роман “загулял”, оставив всю семью сходить с ума.
Если Полина своим братьям двоюродная, то обязательно прилетят питерские родственники. Уже на следующий день. Для материальной, моральной и практиче-
ской помощи. Рыдания, совещания. Проблема отцов и детей. А еще отдельная проблема бабушек с дедушками. А может, и прабабушка жива. Сначала от стариков скрыли, чтоб не надрывать сердце, но дальше скрывать невозможно. Что будет, когда они узнают? Несчастье с внуком — это чуть ли не страшнее, чем несчастье с сыном. Прабабушку увозит “скорая помощь”. Сердечный приступ. Может, даже инфаркт. Еще и это! Кому-то надо ехать с ней в больницу, ухаживать. Питерской внучке, то есть Полининой матери, вот кому.
Обезумевшая семья сцепит зубы, сосредоточится и поднимет на ноги частные агентства, детективные и спасательные. Детективы станут отрабатывать версию с исчезновением по пути в город. Спасатели приедут с опытными ищейками, но там же все затоптано. “Как стадо прошло! Вот всегда так!” — “Хватит разговоров! Начинаем”. — “Если бы сразу…” — “Если бы! Люди не знают, как поступать в таких случаях”.
Жанр перекосится в сторону журналистского расследования на тему, “что происходит и что нужно делать при исчезновении человека”. А дальше автору большие проблемы создаст время, которого потребуется много. Роман не появляется, дни идут, а заданная степень подробностей не позволяет сразу перепрыгнуть через тот срок, когда заявление все же примут. Думаю, для всей семьи “бесследно исчезнувшего” настанет кошмар хуже прежнего, хотя куда уж хуже. Несчастный Виктор окажется главным подозреваемым, хотя мы-то знаем, что он ни в чем не виноват и рассказывает правду.
Специфика “полицейского” мышления. Подозрительно-обвинительного. Опыт тотального недоверия. Виктор, ты же вроде неплохой парень. Почему ты не хочешь нам помочь? Нет, ты не хочешь! Вот факт! Свидетельница говорит, что, проснувшись, не обнаружила обоих, а вернулся один. Ну и где в таком случае второй? Где твой брат, отвечай! Ты знаешь! Хватит врать! Сказки мы уже слышали. Вот еще факт: девчонок спровадил! Ловко спровадил, якобы за помощью. Они и побежали, дуры, чуть шею не свернули. Зачем тебе надо было одному остаться? От чего хотел избавиться? Признавайся! Хуже будет!
Может, несчастного Виктора и не подозревают уж прямо в том, что он убил родного брата — впрочем, по той единственной причине не подозревают, что куда бы он труп спрятал? — но уж точно подозревают, что из ревности к свидетельнице, к этой самой Кате, вызвал “поговорить по-мужски” и что-то такое сказал, из-за чего брат ушел, чтобы не возвращаться. Чего доброго, над мальчиком повиснет доведение до самоубийства. Хотя трупа-то нет… А родители — будут ли по-прежнему Виктору верить? Ну-ка присмотримся. Да, верят.
Но семейство слишком шумно и безоглядно разыскивает одного сына и защищает другого. Конституция! Права человека! Обязанность полиции защищать граждан! Однажды утром за спиной Полининой матери, которая отпирает дверь в квартиру, вырастет участковый и попросит документы. Задремывая на ходу после дежурства в больнице, она протянет ему паспорт и не сразу поймет, чему он так сокрушенно удивляется. Честно говоря, москвичи и петербуржцы не держат в уме, что проблемы с пропиской их тоже касаются. А участковый до глубины души потрясен тем, что приезжая живет без временной регистрации. Грубейшее нарушение на его территории! Вот как, недавно приехали? Это голословно. Подтвердите проездным документом.
Если даже у наших петербуржцев билеты были, то никто не помнит, куда делись. Но думаю, что никакого бланка с датой у них не было. Заказали по Интернету на ближайший рейс и помчались в Пулково. Разгорится перепалка. Живу у матери! Права граждан! Я в своей стране! Но участковый быстро и доходчиво объяснит, в чьей она стране. Боюсь, что она начнет выталкивать его из квартиры. Подбежит с криком мать-пенсионерка, бросится между ними. Откуда ни возьмись на пороге обрисуется синяя фигура второго полицейского. Нападение на сотрудника правоохранительных органов при исполнении им служебных обязанностей. Заломят руки и уведут. Не могу разглядеть: одну или обеих?
Кстати, история абсолютно натуральная. В суровой реальности обстоятельства были еще абсурднее. Москвича, прилетевшего в Ростов-на-Дону по электронному билету, остановили через пятнадцать минут после прибытия. Временной ростовской регистрации нету! Билета нету! Еще и орет? Что-что? Гражданин в своей стране? Держи его!
Заломили руки и швырнули в обезьянник. Там, впрочем, откровенно вымогали взятку. Получив, отпустили с хохотом. Гражданин с московской пропиской! Га-га-га! Скажи спасибо, что дубинкой не накостыляли!
Андрей тихо ругнулся. Быстро, значительно покосился на отца: плохо дело. Но вслух сказал:
— Все сначала. Снова понюхает и поведет.
Хотел оттащить собаку, но Дружок взвился и понесся огромными скачками. Опять побежали следом. И вдруг увидели — сапог и швабру. Впереди, под кустами. Дружок остановился и залаял. Сапог разорван. У швабры щетка поломана и какие-то вмятины на рукояти. Нет, это следы зубов. Клыки оборотней. Волки!
— Рома! — дико завизжала Катя.
Виктор, как во сне, повернулся к ней, открыл рот и схватился за голову.
— Аааааа! — кричала Катя, не в силах остановиться. Крик словно ножом резал горло. А из-под земли отозвалось стоном: ааа…
— Тихо! — приказал Сергей Иванович. — Роман! Рома!
Стон из-под земли.
Проломились сквозь кусты и чуть не свалились в яму. Там, глубоко, на дне, в грязной воде Роман пошевелился, медленно повернул буро-черную, словно обугленную голову и что-то ответил. Белые губы на темном лице двигались, но доносилось только: а-о-а-ы…
— Я давно вас слышу… — понял и перевел Виктор. И вдруг схватил Катю в охапку, прижал к себе, словно не обнять, а задушить хотел, и она тоже стиснула его изо всех оставшихся сил. Кажется, даже целовались.
— Прорвемся! — слишком весело завопил Андрей. Опустился на колено, примериваясь. — Не так уж глубоко. Просто вставай и руку протяни.
— А-ы-у… — промычали белые губы.
— Встать не могу… — тотчас перевел Виктор и только в следующую секунду понял, что именно произнес.
У всех почему-то руки приподнялись и опустились.
— Стремянка на веранде! — первым спохватился Сергей Иванович. — Ничего, ничего, сейчас принесу. Ты это… ты пока не шевелись. Может, перелом.
— О-а-о… — стон.
— Ноги, голова, холодно, — шепотом перевел Виктор.
Сергей Иванович пробрался сквозь кусты и полетел к дому. Катя дернулась было за ним, бормоча: “Воду вскипятить, чаю!” Сильно помрачневший Андрей удержал ее: “Не беги, отец сам знает, а мать уже все приготовила. Вы говорите с ним, говорите все время, а я сейчас”. Повернулся, исчез. Скоро зарычал внедорожник, продвигаясь поближе.
— Ты видел, кто это был? — спросила Катя, выполняя приказ разговаривать. — Рома! Кто на тебя напал?
— А-а… о-ы-а…
Виктор не стал переводить, попробовал обойти яму, вернулся, вдруг присел, оперся о край и хотел соскользнуть вниз. Не прыгай! — успел крикнуть появившийся Андрей. В одной руке у него был топорик, в другой чемодан или ящик с длинной ручкой. Сунул ящик Виктору — “разложи!” — а сам начал быстро подрубать куст. Коричневый ящик развернулся во что-то вроде матраса, составленного из квадратиков, как шоколадка. По углам и посередине лямки-петли. Так это носилки?
С топотом примчалась Полина, прижимая к груди термос. Заглянула в яму и с плачем осела на траву.
Все быстрые действия, когда нужно сделать что-то серьезное, важное, — они тянутся невыносимо долго. Только неприятности совершаются мгновенно.
Подбежал Сергей Иванович со стремянкой, за ним Валентина Васильевна с огромным узлом.
Очень быстро, то есть мучительно медленно, Андрей переобулся в высокие сапоги: “Жмут, но ничего, нормально”, снял куртку, натянул серый свитер — на рукаве дыра прожжена, намотал на пояс веревку. Поколебался, снял, перекинул через плечо. Сергей Иванович осторожно, не раздвигая, спустил в яму стремянку. Покачал, укрепил. Андрей еще покачал, придавил ногой. “Спускаюсь”. На Полину напала икота, она вся вздрагивала, обнимая термос. Забренчала непривинченная крышка.
В яме тесно, трудно повернуться. Андрей медленно нащупал, куда поставить ногу. Сапог погрузился в темную жижу чуть не до середины голенища. Медленное ворочание, руки в руки: “Ты сможешь за меня удержаться или привязать?” — “У-у” — “Смогу”. Ступенька, еще одна. Над краем ямы две головы, Еще ступенька. Плечи. Сергей Иванович и Виктор бросились помогать. Шаг, еще шаг, еще. Романа положили на коврик-носилки. Босые ноги в грязных рваных ранах. Полина закричала.
— Не реви! Термос! Водки! Не надо водки. Надо! Шок! Подливай прямо в кофе! Рома, ты можешь глотать? Снимай с него все к черту! Стой, не дергай его. Может, сотрясение мозга. Разрезай майку. Чем? Вот же, вот ножницы. Шорты разрезай. Осторожно! Дай сюда! Растирай водкой. Варежку, варежку возьми. Рома, Рома, слышишь? Рома, отвечай! Почему ты не можешь говорить? У-же мо-гу. Так, марганцовкой. Рома, когда тебе от столбняка прививку делали? Не знаешь или не делали? Вот еще бинт. Да не надо его одевать, одеялом укрой. Нет, оде-нусь. Все, гоним в больницу. Гоним! Столбняк, сепсис, бешенство! Беритесь за лямки, поднимайте на раз-два.
Романа донесли, положили на заднее сиденье внедорожника. Полина села с ним. Андрей за рулем, Сергей Иванович командиром. Виктор и Катя вскочили в “пежо”, и обе машины, переваливаясь и разбрызгивая грязь, потянулись к дороге. .
Теперь мы с высоты птичьего полета наблюдаем, как они мчатся по шоссе. С переменой кадра увидим и услышим, как с визгом тормозов останавливаются возле двухэтажного белого (силикатный кирпич) здания районной больницы. Не будем поднимать новую тему, что, мол, раненого там не приняли без полиса и местной прописки. Думаю, что приняли. А если нет — ну, заплатят. Или в Москву доедут. Со
столбняком, сепсисом и бешенством — а еще с пневмонией и сотрясением мозга — счет времени все же идет не на минуты, успеют спасти. Боюсь, правда, что Роман останется с хромотой. Хотя, с другой стороны, гм-гм, в армию не загребут. Влюбленность Кати с Виктором устремится вперед во весь опор: ребятишки вместе пережили жуткое приключение и с честью вышли из преужасных испытаний. Короче, “вертолет прилетел”.
А Валентина Васильевна осталась, чтобы навести порядок и сделать еще одно дело — тяжкое, печальное. Она собирает и увязывает в узел раскиданные возле ямы вещи. Задумавшись, идет к дому. Приостанавливается у крыльца. Дверь, поскрипывая, чуть-чуть поворачивается на петлях. И что-то шуршит на веранде. От сквозняка, наверное. Держась за перила, женщина медленно поднимается по ступенькам. Со вздохом берется за дверную ручку. Переступает через порог. Когтистые мохнатые лапы, метнувшись навстречу, хватают ее за горло и швыряют на пол. Не крик — хрип ужаса. И утробный злобный хохот. Черная пасть с кинжальными клыками терзает беззащитное лицо. Кожа повисает клочьями. Хрустят косточки расплющенного носа. Задние лапы беспощадным рывком раздирают живот. Змеиный язык лижет кровь. Человечески-звериные глаза горят красным огнем.
Ладно, хватит сочинять глупости. Ничего подобного, разумеется, не было. И стая одичавших собак тоже не выскочила ей наперерез. Она поднимается на крыльцо, отворяет дверь, развязывает узел, все убирает по местам. Вздыхает, проводит рукой по лбу. Берет со стола белое полотенце. На веранде в углу находит лопату. Идет туда, где лежит растерзанный кот. Заворачивает окоченевший трупик. На белой ткани проступают черно-кровавые пятна. Оглядывается, подходит к веселому кусту лещины. Снимает лопатой квадрат дерна, копает яму, опускает туда страшный сверток, закапывает, кусая губы и всхлипывая.