Отрывок из романа «Щит героя»
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2012
Игорь ГАМАЮНОВ
Игорь Николаевич Гамаюнов — журналист, писатель, автор романов “Капкан для властолюбца”, “Майгун”, повестей “Странники”, “Ночной побег”, “Окольцованные смертью”, “Камни преткновения”, “Ошибка командарма”, “Однажды в России”, “Мученики самообмана”, “Свободная ладья” и др., а также рассказов и очерков, публиковавшихся в “Литературной газете”, в журналах “Нева”, “Знамя”, “Смена”, “Юность”, “Огонек”. Работает в “Литературной газете” обозревателем.
ПОПУТЧИЦА
…Голосок твой — волосок над бездной. Кто мы с точки зрения небесной, Где мы через десять тысяч лет? Кирилл Ковальджи
|
1.
Хотелось уйти, уехать, забыть ежедневную мелочную суетню, сесть в какой-нибудь поезд и под монотонный стук колес смотреть в окно на сверкнувшее в низине озерцо, вертлявую тропинку в траве, бабку с палкой, ее пасущихся коз. И говорить с попутчиками о погоде в Костроме или о ловле жереха на блесну в нижнем течении Волги.
Но сесть удалось только в автобус, застрявший на выезде из Москвы в балашихинской пробке. И мелочная суетня никуда не делась — клубилась в его голове, как сизый московский смог, живыми картинками.
Вот он, Влад Степницкий, сидит в кабинете главреда — невысокого крепыша, спортивно-поджарого, с коротким седым ежиком. Начальственный стол необъятных размеров перед главредом чист, ни бумаг, ни книг, один компьютер — пример современной организации труда.
Разговор о деньгах. “Ну, что это за отпуск без отпускных?” — спрашивает Влад.
Главред задумчиво щурится, щелкает клавиатурой. На экране мелькают имена, цифры, схемы. Вздыхает. Нет денег. Корпорация владельцев газеты в кризисе. Деньги от рекламных публикаций идут на бумагу и типографские расходы. Да, пятый месяц сотрудники без зарплаты. А внештатные авторы — седьмой. Без гонорара. Толпятся в приемной, нависают над столом секретарши Вероники Павловны, трясут бумагами. Грозят подать в суд. Какой-то неуравновешенный тип даже обещает вскрыть себе вены… Он из сидевших диссидентов, кажется?.. Не знакомы?.. Знаком, кивает Степницкий. Нет, не диссидент, но сидел — подростком затесался в компанию, ограбившую киоск. С тех пор пишет о тюрьме и ее нравах. Там он, конфликтуя с начальством, вскрывал себе вены, остались рубцы, показывал их Степницкому. С гордостью!
За спиной Степницкого, сидевшего у приставного столика, стукнула дверь. Главред поднялся, светясь сдержанной улыбкой, пошел навстречу долговязому пареньку в бейсболке и пестрой куртке. Это сын главреда. Учится в Лондоне.
Заходит в редакцию, когда бывает в Москве. Ни с кем никогда не здоровается — проходит через приемную, не видя толпящихся там людей. Ему некогда. Его ждет Лондон.
Вот и сейчас он не видит Степницкого, что-то говорит, склонившись к отцу. Тот озабоченно кивает, идет к вертящемуся креслу, на спинке которого болтается главредовский пиджак, извлекает из внутреннего кармана кошелек. А из него — банков-
скую карту. Но, передумав, вышелушивает из кошелька доллары. Сотенные. Дал сыну три купюры. Подумав, добавил еще две. И только когда за сыном закрывается дверь, главред вспоминает о Степницком. Опять смотрит на экран монитора. Снова вздыхает. Ну, нет денег.
Конечно, на этом можно бы прервать аудиенцию, все-таки он главный редактор большой газеты, задерган телефонными звонками, угнетен множеством деловых встреч. Но Степницкий — сотрудник “с прошлым”. Громкие были у него публикации, зарубежные радиоголоса цитировали. И книжки в мягких, правда, обложках выходили сумасшедшими тиражами!.. Просто так выставить его за дверь неловко.
— А может, вам плюс к отпуску оформить командировку? Заодно развеетесь. Сочините что-нибудь в своем ключе, проблемно-очерковое. Ну, хотя бы — о судьбе малых городов. Или об умирающей деревне.
— Но денег же нет.
— Для умирающей деревни найдем.
Главред снимает трубку внутреннего телефона, рассказывает об осенившей его идее генеральному директору редакции.
— Ну, вот видите, — говорит, положив трубку, — как я и предполагал, по графе “командировочные” деньги есть. Идите к Вениамину Кузьмичу, он вас ждет.
Главред провожает Степницкого к дверям со снисходительной улыбкой человека, легко (креативно!) решившего неразрешимую задачку.
В тесной приемной говорливая толпа. Да, конечно, главный говорун Иванцов — взлохмаченный дылда, глаза навыкате, голос резкий. Кидается к Степницкому:
— Понимаешь, нечем за квартиру платить, грозят выселить!.. Жена с ребенком в истерике… В общем, или деньги, или я вскрываюсь…
Спрашивает Влад:
— А если скончаешься, не дождавшись “скорой”? Вдруг она застрянет в пробке… Ты лучше подожди меня в коридоре, вон у тех дверей.
Окликнула Влада все успевающая Вероника Павловна.
— Я распечатку с нашего сайта, с “Форума”, сделала, возьмите… Опять там ваш доброжелатель под ником “Веселин” критикует вашу статью… И — самого автора… Да так грубо!.. По некоторым словечкам мне показалось — он из наших… Мстит вам за что-то, спрятавшись за псевдоним…
— Хороший мог бы быть заголовок — “Месть под псевдонимом”, — покивал ей Влад. — Надо же, влезла какая-то человеческая козявка за псевдоним, как за щит, и почувствовала себя героем… Спасибо за распечатку!
И он отправился в конец коридора. К гендиректору.
У Вениамина Кузьмича мясистое лицо, маленькие глазки, сверлящий взгляд из-за очков без оправы, похожих на старомодное пенсне. Будто у Чехова украл, подумал Влад. Воображает, раз в очках, значит — интеллигент. Современный интеллигент при сейфе, набитом неучтенными деньгами, выколоченными из рекламодателей… Подъезжающий к редакции на горбатом джипе устрашающих размеров… Интересно, он тоже, как та козявка с “Форума”, спрятавшись за свой сейф, чувствует себя геро-
ем?! Ведь рискует же за темные махинации загреметь в тюрьму. Но если и загремит, то наверняка станет косить под мученика за идею, представив свои мошенничества борьбой не только за укрепление собственного благосостояния, а еще и за выживание газеты.
Интересуется Вениамин Кузьмич: командировку оформлять куда? Да хоть на Колыму, смеется Степницкий. Нахмурился гендиректор, не одобряет таких шуток. Предлагает ближайшие области — Рязанскую, Владимирскую, Тверскую. Влад выбирает Владимирскую, там много маленьких городков. И пока гендиректор гремит металлической дверцей сейфа, пока отсчитывает деньги, Влад подробно рассказывает, как уголовники в тюрьмах вскрывают себе вены.
— Зачем вы мне всё это говорите? — впивается в него сверлящим взглядом хозяин сейфа.
— А затем, чтоб спасти вас от неприятностей: сейчас, как только я выйду, сюда войдет наш постоянный автор Петр Иванцов, бывший заключенный. Он пообещал вскрыть себе вены, если не отдадите ему его гонорар за три последних месяца: у него жена, ребенок и за квартиру нечем платить… “Скорая помощь”, сами знаете, из-за пробок приходит с опозданием, Иванцов успеет скончаться на вашем столе… Он стоит за дверью. Ждет.
—Перестаньте шутить! — понизил голос до шепота гендиректор.
— Мое дело предупредить, — Влад поднялся и сделал шаг к двери.
— Постойте! Не уходите!
Глазки за стеклами пенсне метались, словно пытались хоть куда-то спрятаться. Грохнул выдвижной ящик. На столе появилась кипа гонорарных ведомостей.
— Зовите. Но выдам только при вас, чтоб — без инцидентов… И — никому об этом в редакции!..
2.
Как медленно рассасывается чертова пробка!.. “Икарус” дергается, ползет, снова замирает в июльской истоме. Душно в салоне. Соседка, в белой блузке, с розовым газовым шарфиком и кроваво-красной сумочкой на коленях, извертелась вся, обмахиваясь газетой. Плачет ребенок на руках у молодых родителей — они сидят через проход и то раздевают свое чадо, то одевают.
Запел мобильник. Степницкий взглянул на дисплей — ну да, конечно, жена. Как всегда: только уедет — становится нужен. А когда он дома, снует мимо него, склоненного у ноутбука, не замечая.
— Что-то случилось?
— Нет-нет.Ты где?
— В балашихинской пробке. Никак не вырвемся.
— Билет взял до Мурома?
— Да. Но не уверен, что к вечеру доберемся. Тогда заночую под кустом. Ночи сейчас теплые, буду с коростелями до утра перекликаться.
— Ты все шутишь… Позвони, как устроишься.
— Если, конечно, связь будет. Если нет, ты там не дергайся попусту, я пришлю письмецо с почтовым голубем.
— Только, пожалуйста, в стихах, — засмеялась Елена.
Он давно заметил: с ней невозможно притворяться, рассказывая по телефону о своем замечательном самочувствии, она по первым звукам голоса угадывает истинное его состояние. И молчать с ней можно подолгу, зная, о чем она думает.
Была ситуация, когда именно ее слова вернули Владу пошатнувшееся самообладание. На пятый, кажется, день в Париже, уже порядком уставшие от беготни с тур-
группой за гидом — длинноногой парижанкой, говорившей по-русски, смешно переиначивая слова (вместо “статуя” — “статуй”), они попали наконец в Лувр. Влились в людской многоязыкий поток, в котором ориентиром им была взлохмаченная голова их долговязой парижанки. Голова гримасничала, кивала, звала, недовольная медлительностью русских. Кто-то, не выдержав марафона, застрял возле таинственно улыбавшейся Джоконды, окруженной плотным кольцом сосредоточенных японцев, молча ее созерцавших. Кто-то осел в просторных залах на мягких, обитых красной тканью скамьях, любуясь громадными полотнами Рубенса и Веласкеса. Влад выдохся где-то там, в одном из этих залов, сказав жене, что чувствует сильное
сердцебиение.
— Давай отстанем от группы здесь, а то я умру здесь от этой гонки.
И Елена, взглянув на Влада, склонного, как она давно выяснила, к самовнушению, ответила, улыбаясь:
— Не умрешь. Ну, даже если и умрешь, то ведь не где-нибудь, а — в самом Лувре! Все твои завистники скажут: “Повезло же человеку!”
Посмеялись. Сердцебиение прошло. Они не отстали от группы, пройдя с ней весь Лувр насквозь. А потом шли по улице Лафайет, в свою гостиницу и, вспоминая Еленину реплику, снова смеялись.
…Опять запел мобильник. Она, Елена. Забыла спросить, взял ли он “командировочную аптечку”. Конечно, взял. Хотя — ни к чему. Он давно уже в командировках ест и пьет осмотрительно.
— И вообще, ты там поосторожнее.
— Да не в тайгу же еду!..
Как-то она странно волнуется, напридумывала себе что-нибудь? Или в самом деле что-то предчувствует?
“Икарус”, вырвавшись из удушающей пробки, набрал скорость, оставив позади обруганную всеми Балашиху. Проносились мимо березовые рощи и сосновые леса. Бывший Владимирский тракт блистал и млел под палящими лучами солнца, нарушая лесную тишину слаженным гулом и колесным шелестом плотного транспортного потока. А вдалеке, над неровной кромкой леса, в раскаленном зноем небе, громоздились, медленно наплывая, тяжелые облака, темно-синие снизу, несущие давно обещанный дождь.
И Влад Степницкий почувствовал наконец, как отпускает его из цепкого плена московская суета. Увидел, как на соседних двух креслах, через проход, на коленях молодой мамы полуголый младенец, переставший плакать, безостановочно мотает пухлыми ножками (“Будто вращает педали невидимого велосипеда”, — подумал Степницкий). Не отрываясь, смотрел Влад на отрешенные лица его родителей, поглощенных общением со своим сыном. Занятое ими пространство двух кресел сейчас было для них их домом — с пеленкой на коленях невозмутимой мамы-толстухи, с питьем в бутылке, которую наготове держал отец, стриженый круглоголовый парень лет двадцати пяти. Он наклонялся к сыну, ловя губами мелькающие розовые ступни, угрожающе крякал, малыш в ответ вскрикивал, захлебываясь булькающим смехом, убыстряя движения ног — начатый бег по жизни.
Любуясь их семейной идиллией, Влад чувствовал, как привычно пропитывается ее сентиментальным теплом. В последнее время у него образовалась привычка
высматривать вокруг себя молодых мам с детенышами, наблюдать их взаимные улыбки и прикосновения, прислушиваться к их голосам — жадно, с каким-то непонятным ему самому волнением.
Нет, наверное, понятным. Это его плоть неосознанно бунтует против уходящих лет и неизбежного, замаячившего на горизонте закономерного ухода… Куда?.. В небытие?.. А что это такое?.. Плоть неразумна, она привыкла жить, ей не понятны успокаивающие суждения о бессмертии души, ей подавай бессмертие телесное. Обуздать этот бунт? Как? Да и нужно ли убивать в себе чувственность? Запрещать себе всматриваться в молодые женские лица, в игру их состояний, отраженную переменчивым блеском глаз? Перестать вслушиваться в их мелодичные, нежно-тревожные голоса, зовущие детей? Перестать жить?
Он смотрел на розовые, бегущие по кругу пятки малыша, и ему вспомнилось — мелькнула мгновенной вспышкой — другая сценка: письменный стол, с которого спешно сметены его блокноты и рукописи, а поперек него — мотающий ножками младенец; рядом медсестра из детской поликлиники, она показывает Елене, как пеленать.
Стол этот, ветеран и реликвия, потемневший, исцарапанный, со следами ударов, полученных при переездах, до сих пор обретается на даче Степницкого, а впервые запеленутый на нем руками Елены младенец теперь — ростом метр семьдесят два плюс каблуки восемь — с победной улыбкой и сверканием длинных сережек звонко топает по жизни сквозь собственные огорчения и радости.
3.
Оторвав наконец взгляд от ликующего малыша, Степницкий заметил: его соседка тоже наблюдает за тем, как молодой папа ловит губами мелькающие ступни сына. Причем ее внешность за эти несколько минут заметно изменилась. Тот же розовый шарфик обрамлял ее тощенькую шею, та же на ней белая блузка с перламутровыми, сбегающими вниз пуговками, но куда подевался сумбур на голове (“Успела причесаться…”). Краем глаза Влад рассмотрел ее тонкие руки на коленях, листавшие какой-то пестрый журнал (“Джинсы, конечно, с модными потертостями, но без нарочитых дырок…”), ее заметно уставшее, почти без косметики, лицо, ее улыбку, как бы вдруг смывавшую эту усталость. И улыбка какая-то детская, подумал Влад, хотя лет ей двадцать или двадцать два, не больше.
Он попросил у соседки журнал, полистал (“Боже правый, что читают юные создания — разводы олигархов, судебные тяжбы, суициды и кровосмешения!..”). Она из какого-нибудь райцентра или умирающего от безработицы городка, коим сейчас нет числа, привычно угадывал Влад. Родители? Скорее всего — в разводе. Мать — счетовод-бухгалтер или медсестра-фельдшерица, дом с приусадебным участком, картошка, огурцы, помидоры свои. Отец? Шофер, любитель пива, лишен прав, сейчас слесарит. А может быть, мелкий предприниматель-неудачник, разорившийся… Это было любимым развлечением Степницкого — потом, в расспросах, проверить, что подтвердилось.
— Домой, на побывку?
— Домой, — подтвердила соседка, искоса взглянув на него быстрым, словно бы оценивающим взглядом (“Работает продавщицей в небольшом магазинчике, считает на ходу, без калькулятора”). — Но не на побывку. Насовсем.
— Что так? Не понравилась Москва?
Не сразу ответила. Молчала, пытаясь, видимо, определить степень возможной откровенности.
— Да я ее и не видела.
— Это как? Проездом, что ли?
— Нет. Год прожила.
— Целый год? И по улицам и паркам не гуляли? В музях-театрах не были?
— Не была.
— Вас что, взаперти кто-то держал?
Улыбнулась все той же детской улыбкой.
— Да нет, никто не держал. Работала.
— Без выходных?
— Без. Нас в кафе только две официантки, а хозяин строгий… Вы так спрашиваете, будто следователь. Вы кто?
— Журналист.
— Кого-то разоблачать едете?
— Еду писать про то, почему умирают маленькие города.
— Конечно, все хотят жить в Москве. Из нашего Ликинска, когда фабрику закрыли, половина мужчин в Москве охранниками устроились, сутки там, трое дома.
— И тоже Москвы не видят?
— Конечно. Вот мы с Галей только раз вырвались, санитарный день был, кафе не работало. На Красную площадь съездили.
— С парнями?
Опять помолчала, раздумывая, отвечать ли на этот не очень-то уместный вопрос. Наконец решилась.
— Одни. Галя со своим тогда поссорилась, а мой с машиной клиента разбирался.
— Он слесарь?
— Кто, Руслан? В общем, да. А мастерская его собственная. Но ту “ауди” вначале ремонтировал не он, другой слесарь, их там всего двое. И — напортачил. И Руслан за него переделывал. Был на нервах, на меня наорал, даже с отцом своим поругался. А у них, у армян, этого нельзя. У них что отец скажет, то закон.
— А отец его кто?
— Наш хозяин. Это его кафе, где мы с Галкой вкалывали. Он и Руслану мастер-
скую купил вместе с лицензией.
Она отвечала обстоятельно, будто затверженный урок. Степницкий даже заподозрил, не легенда ли все то, о чем повествует его попутчица? Ведь могло быть и другое: девчонка из захолустного райцентра, влекомая старшей подругой, ездила в Москву за легкими деньгами, какие зарабатывают на улицах смазливые провинциалки. Обдумав этот вариант, Влад отверг его. Нет, не похожа на ночную охотницу. Да и рассказывает с такими простодушными подробностями, потому что нужно выговориться.
Проносились за окном придорожные ресторанчики — бревенчатые терема с занимательными названиями: “Вечный зов”, “У Ашота”, “Сытый папа”, “Зайди, проверь”. Мелькнул в березовой роще уютный особнячок с резным коньком на крыше, кружевными наличниками и высоким крыльцом с перилами, озаглавленный изысканно — “Левитан”. И в каждом из них, подумал Влад, испытывали свою судьбу такие вот юные официантки, как его попутчица, тоже работающие без выходных, мечтающие о том волшебном дне, когда за столиком окажется состоятельный человек мужественной наружности, владелец красивого автомобиля, в котором увезет ее в другую, пеструю жизнь. А пока нужно таскать тяжелые подносы с едой и выпивкой, улыбаться грубым шуточкам, подменять заболевшую посудомойщицу у раковины с горой грязных тарелок и в минуту хозяйского каприза, по первому его кивку, идти с ним в подсобку, на хорошо знакомый топчан, сноровисто снимая с себя только то, что ниже пояса.
4.
Взблескивали сквозь ивовые заросли извилистые речушки. Ветер клонил деревья, гнал стадо сизых туч, уже расправивших полотнища дождя за ближним лесом. Вот “икарус”, сердито рокоча, с треском распорол водяное полотно. Потемнело вокруг. Хлынули ливневые потоки, стуча картечью градин по крыше, по стеклам. Проснулся задремавший на папиных коленях малыш, захныкал испуганно. Отец пытался его успокоить, но только на пухлых-теплых руках добродушно-невозмутимой мамы (“Что-то в ней все-таки есть коровье…” — подумал Степницкий) он затих.
Соседка Влада тоже вслед за младенцем как-то странно заволновалась, заерзала, зябко обняв себя за плечи, всматриваясь сквозь запотевшее стекло в ползущие мимо кусты и деревья, беспомощно мотавшиеся под дождем и ветром.
— Что-то не так? — спросил ее Влад.
— Да нет, ничего, просто я грозы боюсь. И еще я слышала, говорили, на этой дороге неделю назад автобус перевернулся.
— Мы не перевернемся. Мы устойчивые.
И еще минут двадцать прорывались они сквозь дождевую завесу, потом она стала редеть, истончаться, светлеть и наконец совсем исчезла. Сверкали на солнце умытые дождем автомобили. Блестела трава на дорожных откосах. Бликовали влажной листвой кусты и деревья. Степницкий взглянул на соседку. Она, отвернувшись, смотрела в окно, и ее плечо, рука, оттиравшая запотевшее стекло, вся ее поза говорили о том, что ей неловко за свой испуг.
— А вы все-таки стойкая девушка… Год работать без выходных!.. Вас как зовут?
— Анастасия.
— Настя, можно, я вам в силу своего возраста буду говорить “ты”?
— Ну да, конечно.
Хихикнула, взглянув на него снисходительно, как на иностранца, незнакомого с местными особенностями.
— Мне вообще никто не говорил “вы”. Только: “Эй, ты, принеси-подай”.
— Всегда так невежливо?
— Ну, и еще: “Птичка, притарань сто пятьдесят водочки и себя в придачу”. Ну, когда хотят в койку затащить.
— Руслан про это знал?
— Ну да. Я же всех отшивала и ему дома рассказывала. А он смеялся.
— У него своя квартира в Москве?
— Да нет, съемная. И не квартира, а не поймешь чего — комната на пятнадцать квадратов. А в соседней комнате — таджики, без конца на кухне чай пьют. А у нас — слева диван, справа кровать, посередине стол. В этой комнате, кроме нас с Ру-
сланом, еще его отец с матерью, они в Москве никак не раскрутятся, все деньги уходят разным людям… То из милиции придут — им дай, то пожарники… Ну и поэтому спали мы все четверо в одной комнате: родители на кровати, а мы с Русланом на диване.
Удивить Степницкого было трудно, но тут у него все-таки вырвался неконтролируемый вопрос:
— Да как же вы с Русланом обнимались? При родителях?
— Ну, как, — Настя замялась, — выбирали время, когда их дома нет.
— Свадьбу-то сыграли?
— Сыграли, — сморщилась Настя. — Только не свадьбу, а сразу — развод.
Она отвернулась к окну, за которым мелькали утонувшие в кустах сирени бревенчатые избы, тетки с ведрами молодой картошки, восседавшие у обочины на брезентовых стульчиках, приземистые автомастерские с энергичными надписями “Шиномонтаж”. За последней избой снова потянулись березовые рощи. Вот сверкнула из ивовых кустов петлистая речушка, заагукал в автобусе проснувшийся малыш, и по тесному проходу, спотыкаясь о сумки и баулы, побрел рослый парень с рюкзаком за спиной, собираясь выйти на следующей остановке.
Казалось, Настя оборвала свою исповедь, но Степницкий чувствовал: это лишь пауза. Наверное, будет теперь убеждать случайного собеседника, вникающего в ее незадавшуюся жизнь, что она оказалась жертвой обмана. Коварного и подлого. Что в ее бедах виноваты все, кроме нее.
Минуту спустя она повернулась к Степницкому (лицо усталое, даже будто бы равнодушное), стала рассказывать. Нет, никакого коварства не было, только — стечение обстоятельств. И никто в этом не виноват. Просто несколько дней назад, вечером, в дверь к ним позвонили, Руслан пошел открывать, долго не возвращался. А вернулся с девушкой (“Такая вся пухлая, не то что я…”). В руках у нее большой сверток. По-хозяйски прошла к обеденному столу, велела убрать все лишнее и развернула на нем то, что принесла. Настя с Русланом и онемевшие, как в столбняке, его армянские родители увидели на столе голенького младенца, мотающего ножками и разевающего большой беззубый рот (“Она нарочно его раздела догола, чтоб жальче было…”). Это был, как утверждала пришедшая, сын Руслана; она родила его в Житомире, а привезла в Москву, потому что сын должен расти рядом с отцом.
Девушка осталась ночевать в этой же комнате. Ей с младенцем постелили на раскладном диване, на котором Настя целый год спала с Русланом, а Руслану с Настей — на полу. Но перед тем, как улечься, Руслан вызвал Настю на кухню (но из нее пришлось тут же уйти, потому что пришли пить чай другие квартиранты — семья таджиков), вывел ее на лестничную площадку и там, сильно волнуясь (“Даже заикаться стал…”), объяснил наконец. Он признался, что за год до приезда в Москву Насти он так же спал на том диване с девушкой из Житомира. Она тоже работала официанткой в отцовском кафе — старательно, без выходных. Потом у нее с Русланом случилась маленькая ссора, и она отбыла в Житомир, сразу позвонив оттуда с новостью, что уехала беременной. Руслан не поверил, решил — шантажирует. Но вот она привезла доказательство своей правоты, и армянские родители Руслана теперь не разрешат ему оставить своего ребенка сиротой при живом отце. Поэтому он, Руслан, должен жениться на девушке из Житомира.
Получалось так, что Настя целый год занимала чужое место и сейчас должна его освободить.
Она кинулась искать другую работу. Не нашла. И вот по совету подруги Галки отправилась из Москвы обратно, к родителям, чтобы прийти в себя. И решить, что делать дальше.
Главная же ее незадача в том, объяснила Владу Настя, что она полгода назад уже написала родителям, будто вышла замуж. За москвича. И даже обещала привезти его домой погостить.
5.
“…Только не надо ее жалеть, жалость разжижает волю, убивает самостоятельность…” — твердил себе Степницкий, расспрашивая о родителях, о доме, о том, чем она там могла бы заняться, чтобы забыть Москву, Руслана, его житомирскую подружку, забыть так, будто этого года в ее жизни совсем не было. Но эту нелепую девчонку, оглушенную крушением своих надежд, невозможно было не пожалеть, видя ее тонкую шею, сложенные на коленях неподвижные руки, обреченно склоненную голову и словно бы навсегда застывшее выражение равнодушия к тому, как ее теперь встретят дома, узнав, что их дочку просто выставили за дверь. За ненадобностью.
И Степницкий, расспрашивая, удерживая свои интонации от чрезмерной теплоты (“Разговаривать нужно так, будто я врач, а она пациентка…”), изобретал рецепты ее спасения, фантазируя вслух на тему, как ей быть дальше. Попутно выяснил: живет она в деревне, близ небольшого городка, свой дом с огородом, мать доярка, отец в недавнем прошлом механизатор, уволенный из-за пристрастия к выпивке, теперь подрабатывающий где придется (“Почти все угадал”, — похвалил себя Влад), есть еще брат, он служит срочную. Увлечения детства? Вышивка. А еще песни пела — в самодеятельности. Не прошла по конкурсу в областной педагогический. Предлагали за деньги, но мать не смогла собрать, нет среди их родственников богатеньких. Отношения с компьютером? Был у них один на всю школу, к нему не пробьешься. А оставаться после уроков не могла, опаздывала на автобус, идущий в сторону их деревни.
— Кино смотреть любишь?
— У нас телевизор старый, рябит.
— Ну, кинокомедии какие-то видела? С Гурченко, например. Помнишь, поет: “Новый год, Новый год, помиритесь все, кто в ссоре…”
— Я это тоже пела. На школьном вечере.
— Хотела бы сняться в фильме? Сначала — в массовке. У меня друг — кинорежиссер. Я его попрошу, он мне не откажет.
Для нее эти его слова прозвучали как насмешливое приглашение в ближайшую субботу слетать в космос.
— Шутите?— посмотрела она на него с недоверием и обидой.
— Ни в коем случае! — заволновался Влад. — Он известный режиссер, автор остросюжетных картин, собирается снять нечто комедийное, потому что зритель устал от депрессивных психологических драм. А у тебя приятная внешность, замечательная улыбка, стройная фигура. Начнешь с массовки, потом снимешься в эпизоде, поступишь в театральное, освоишься. И — полный вперед!
Настя молчала, хмуро всматриваясь в лицо попутчика.
— Станешь знаменитой, — продолжал Влад, теперь уже с улыбкой. — Аплодисменты, цветы, поклонники. И тут я приду интервью брать. Скажу: “А помните, Анастасия, как мы с вами в автобусе познакомились?” И ты ответишь небрежно: “Не помню”. А я настырно напомню: “Вы еще тогда носили алый газовый шарфик и кроваво-красную сумочку”. И ты смертельно обидишься, подумав, что я тебя уличаю в отсутствии вкуса, и скажешь надменно: “Но тогда это было модно”. И прогонишь меня, крикнув вслед: “ Чтоб ноги вашей возле меня не было! А будете спекулировать моим прошлым, я на вас в суд подам!”
Она наконец рассмеялась, откинувшись на спинку сиденья. И вдруг, задыхаясь, хватая ртом воздух, упала лицом в колени. Степницкий, склонившись, обнял ее, почувствовав, как дрожат в его руках ее плечи. Он слышал ее сдавленный плач, бормотал ей какие-то слова — что-то о сидевших впереди и сзади пассажирах, они ведь могут подумать, что он чем-то ее обидел. Наконец стала успокаиваться, и Влад мысленно выругал себя: “Разве можно травить душу несбыточными мечтами?.. Хотя почему — несбыточными?.. Никому не дано знать всего о своих возможностях…”
Он верил в это. Прошлая его жизнь накопила примеры поразительных карьерных взлетов тех, кому он лишь слегка помог. Попутно. Одной публикацией. А тут, чтобы помочь попавшей в беду девчонке, нужен всего-то один телефонный звонок… Для известного режиссера Стаса Климко включить Настю в группу, в общем-то, пустячное дело, мало ли таких девчонок крутится на съемочной площадке. Конечно, работа там изматывающая, от повторения дублей мозги закипают. Да ведь вся наша
жизнь — путь проб и ошибок, нельзя скисать от первой неудачи. Ему самому, Владу Степницкому, выходцу из провинциальной глухомани, тоже однажды приехавшему завоевывать Москву, судьба не раз устраивала подобные испытания… Обо всем этом Степницкий сейчас говорил своей попутчице — негромко, обстоятельно, склонившись к ней, чувствуя, как возвращается к нему знакомая по прежним годам способность хоть что-то изменить в этом непредсказуемом мире, внушив заблудшей душе веру в себя.
Она слушала, всматриваясь в его лицо, словно пытаясь разглядеть в нем то, что было невидимым — расчет, побудивший этого чудаковатого, на ее взгляд, человека вникать в ее жизнь. Не за “спасибо” же он обещает ей эту помощь!.. А Степницкому казалось — она начинает верить ему, ведь то, что он предлагает, наверняка поможет ей выкарабкаться из ловушки, в которую угодила. К тому же ему нравилось ощущать себя человеком, опекающим слабого. Да и ведь в этой девчонке было столько детского! И еще ему нравилось, как она слушала (“Как новообращенная — слово проповедника”, — не без самодовольства подумал Влад). Он словно бы видел эту сценку со стороны, прикидывая, как ее снял бы Стас (“Кстати, отличная завязка для сценария!.. Тема — психология жертвы… Ведь бедная Настя ни-ко-го не винит!.. Ни Руслана, ни его родителей, ни себя! Образ жертвы для нее как щит, которым она отгораживается от сложных реалий жизни… От необходимости изменить свое отношение к себе и обстоятельствам…”).
Тему жертвенности он обдумывал давно. То, что происходило последние годы с ним самим, с его друзьями, со всеми, кого он знал, да и со всей страной, озадачивало его почти гамлетовским вопросом: почему мы все чьи-то жертвы?.. Чьи именно?.. Он пытался хотя бы приблизительно очертить круг виноватых, навлекших на доверившихся им людей тучу бед и несчастий. И оказывалось, что и те, кому доверились, — тоже жертвы… Своих заблуждений… Своей склонности творить мифы… Своей потребности в поклонении “истине в последней инстанции”… Ведь служение такой истине требует главной жертвы — отказа от сомнений, от своего “я”, растворенного в толпе… В таком обществе психология жертвы неизбежно становится массовой… Конечно, это всего лишь версия, но для сценария, который ждет от него Стас, скорее всего, достаточно.
— А чтоб попасть в эпизод, что нужно делать в массовке?
— Хороший вопрос, — похвалил попутчицу Влад (“Поразительная жизнестойкость! Ведь только что исходила слезами!”). — Нужно быть в толпе эффектной, — объяснил он, — но в то же время очень естественной. И тебя заметят.
“Икарус” замедлил ход, свернув с шоссе, подкатил к приземистому краснокирпичному зданию с роящимися на ступеньках людьми.
— Станция Покров, стоянка десять минут, — объявил водитель, нашаривая в выемке, у приборной доски, пачку сигарет с зажигалкой.
Автобус опустел. Уставшие от неподвижности пассажиры фланировали вокруг него, несмотря на палящий зной. Молодое семейство с младенцем пересело в ожидавший их здесь “жигуленок” — пятерку. Рослый парень с рюкзаком свернул за угол здания — там белела в пыльной лебеде верткая тропа. Степницкий с Настей прошли под навес крыльца, в тень, и Влад, косясь на ее светло-каштановую растрепавшуюся прическу у своего плеча, подумал: “И рост у нее хороший. Только очень сутулится”. Из той же багрово-красной сумочки она извлекла сигарету (“Вы не курите?” — удивилась), щелкнула зажигалкой, щурясь, выдохнула дым, посмотрев сквозь него на Влада.
— А теперь попробуем так, — предложил ей Степницкий. — Спину выпрямить. Левую руку в бок, правую с сигаретой откинуть. Голову чуть назад. Очень хорошо. Теперь — взгляд. Он должен быть как бы свысока, слегка надменный. На губах улыбка. Точнее — начало улыбки. Как у Джоконды.
Она выпрямилась, став стройнее и выше, сигарета в ее руке словно парила вокруг, а глаза смеялись, но губы, согласно инструкции, улыбку лишь наметили, затаив ее, готовую вырваться из вынужденного плена и ослепить всех вокруг сокрушительным обаянием юности.
— Снято! — засмеялся Влад. — У тебя, Настя, большое киношное будущее, клянусь ноутбуком, скучающим по мне в Москве!
6.
Новая гроза с полыхающими молниями, канонадой грома и ураганным ветром настигла их, когда они выехали из Покрова. Сразу стало темно, автомобили, автобусы и тяжелогруженые фуры, резко сбавив скорость, включили свет. Было видно, как беснуется ветер — то обрушивая на дорогу полотнища косых струй, то скручивая их жгутом и с грохотом роняя на крыши автомобилей. Севшие в Покрове туристы, человек пять-шесть, свалив рюкзаки в проход, пели под гитару что-то легкомысленно-бодрое. Их неясные лица (бороды, кепки, очки) в слабом свете автобусных плафонов казались призрачными, явившимися из какого-то давнего сна.
— Еле тащимся, — сказал Степницкий, взглянув на часы. — Похоже, заночуем в автобусе.
Его попутчица молчала, глядя в сумрачное окно, на придорожные растрепанные деревья, тревожно мотавшие ветвями.
— Мне-то уже недалеко, — откликнулась наконец Настя. И, повернувшись к Владу, предложила: — А выходите со мной, у Ликинска, в нашу деревню Цаплино завернете, она недалеко. Там и про совхоз наш, тоже умирающий, можете написать. Или вам обязательно ехать дальше, вы говорили — в Муром?
— Совсем и необязательно. Меня бы устроил и ваш Ликинск — маленький город, брошенный мужчинами, уехавшими охранять московские офисы… Классная тема!.. Там, я надеюсь, гостиница есть?
— Да вы вначале поезжайте к нам, в деревню, у нас и переночуете. Дом большой, места много, да еще чуланчик есть и терраса.
— Неловко как-то. Да и что ты родителям скажешь?
— Скажу: попутчик, командированный. Вместе ехали, и автобус сломался.
— Врать нехорошо.
— Но ведь иногда немножко можно?
За окном сквозь змеисто стекавшие по стеклу струи прорезалась в лесном сумраке, на обочине, ярко освещенная заправка “Башнефти” — она проплыла мимо, как нездешнее видение, с ломко дрожащими за сетью дождя огнями. А еще через минуту “икарус” стал. Стоял не только он — застопорился весь плотно сбитый транспортный поток; медленное — редкими пульсациями — движение шло только по “встречке”. Застрявшие, приспуская стекла, спрашивали встречных, что там, позади них, случилось. Сквозь шум дождя доносились слова: “Столкновение… Есть раненые… Ждут милицию и “скорую”…”
Туристы, переставшие петь, окликнули водителя:
— Командир, надолго бросили якорь?
Тот махнул им рукой:
— Успеете выспаться.
Компания загалдела, зашевелилась. Стали спорить, стоит ли ждать: здесь от за-
правки до первого дома Ликинска полчаса ходу. Останавливал дождь. Но после шумной перебранки туристы все-таки, разобрав свои рюкзаки, извлекли из них куртки с капюшонами и потащились к выходу.
— Может, и мы за ними? — сказала Настя, глядя им вслед. — У меня зонтик есть.
— Ну, что ж, — бодро откликнулся Влад, — у меня зонта нет, но я готов. Теперь и версия для твоих родителей почти правдивая: ехать дальше не на чем.
Настин баул, казалось, был набит кирпичами, так он врезался ремнем в плечо Степницкого (“Как она его в Москве таскала?” — удивился Влад.). Они шли рядом, по бровке, между подступившим к трассе сосновым перелеском и неподвижным рядом машин с выключенными двигателями. Скрипела под ногами галька. Влад, усмехаясь (“Ты ждал освежающего приключения, так вот оно!”), удивлялся тому, как быстро, за каких-то три с половиной часа, эта идущая рядом девчонка, накинувшая сейчас джинсовую куртку на блузку с пуговками и не забывшая кокетливо повязать шарфик, вдруг стала ему близким существом. Почти родным. Даже ее багрово-красная сумочка, висевшая на плече, уже не раздражала — казалась смешным чудачеством.
Зонта на обоих не хватало, но вымокнуть они не успели — дождь стихал. Впереди сквозь редеющую дождевую мглу засветились окраинные огни городка, обозначился освещенный перекресток. Там, у груды искореженных машин, посверкивала синим мигалка милицейского автомобиля, чернела толпа любопытствующих туристов из “икаруса”, уже успевших сгрудиться вокруг.
— Здесь каждый год что-то случается. А нам сюда, — Настя кивнула в сторону асфальтового ответвления.
Здесь ухабистая шоссейка тусклой петлей взбиралась на пологое, поросшее кустами взгорье к маячившему навесу автобусной остановки. Дойдя до него, Настя виновато хихикнула.
— Не знаю, на чем теперь доедем. Здесь всегда много попутных, и автобус пазик три раза ходит. Но после этой аварии…
— И все-таки у нас остается целых два выхода. Один — идти в Ликинск искать гостиницу. Второй: двинуться в ваше Цаплино пешком.
— До него двадцать два километра.
— Ах, да, я забыл, у тебя тяжеленный баул. Но неужели у ваших деревенских никакого транспорта нет? Позвони, чтоб подвезли, заплатим.
— У меня мобильник разрядился.
— Зато у меня работает.
— Я ни одного номера не помню, они все у меня в мобильник забиты. Дождь иссяк, тучи, прополоскав окрестности, расползались, и на взгорье, где шоссейка растворялась в кустах, небо светлело. Но на перекрестке, хорошо видном отсюда, все было по-прежнему: сверкала возле темневшей груды машин мигалка, суетились люди.
Только со стороны городка по обочине, рискуя свалиться в кювет, громко тарахтя, карабкался мотоцикл с коляской. Он свернул на шоссейку, пронесся, подпрыгивая на ухабах, мимо автобусной остановки и вдруг затормозил. Сидевший за рулем парень, повернувшись к ним, крикнул, заметно окая:
— Настюха, ты, что ль? Садись, подвезу.
— Да я, Ленчик, видишь, не одна, — откликнулась Настя.
—Ну и грузитесь оба, пока я добрый.
Разило бензином от мотоцикла, ухабы швыряли его по разбитой шоссейке из стороны в сторону крутыми зигзагами, но двадцать два километра не сто, и через четверть часа они уже, распугивая припозднившихся кур на пустынной деревенской улице, подъезжали к Настиному дому, осененному старым осокорем, поднимались по скрипучему крыльцу под приветственный лай вертлявой собачонки и бормотание включенного на полную громкость телевизора, чей синеватый лик гостеприимно маячил в распахнутых дверях.
Навстречу им в прихожую вышла невысокая, коротко стриженная женщина в цветастом переднике, вытиравшая полотенцем руки. Она словно бы онемела, увидев гостей: стояла неподвижно в дверном проеме, беззвучно шевеля губами. Наконец пронзительно закричала тонким голосом:
— Коля, смотри, кто приехал-то!.. Да выключи ты проклятый свой телевизор-то!
За ее спиной возникла массивная фигура, и низкий, с хрипотцой, голос произнес:
— Настька, что ль? Не одна? Ну, наконец дождались. Пусти-ка, я на них посмотрю.
— Да что смотреть-то, помоги вещи внести.
В комнате, застеленной полосатыми половиками, у круглого стола, к ножке которого наконец-то прислонился тяжелый баул, Настин отец, застегнув верхнюю пуговицу клетчатой, с коротким рукавом рубашки, протянул Степницкому руку.
— Будем знакомы: Николай Евстафьевич.
— Влад, — представился Степницкий, пожимая жесткую, будто из дерева вытесанную ладонь.
— А по батюшке?
— Константинович.
У Николая Евстафьевича были багровое, словно бы обожженное в танковых боях лицо, буйная, с сединой растительность, курчавым водопадом спускавшаяся на шею, плечи и грудь, пристальный взгляд человека, уверенного, что кругом один обман, но его-то никто не проведет, и неторопливая манера общения. У стоявшего на тумбочке телевизора, который и в самом деле рябил, он убавил звук (“Выключать нельзя, вдруг какое-то сообщение!”), подвинул Владу стул и, пока женщины хлопотали на кухне, собирая на стол, расспрашивал, неужель в Иране в самом деле ладят атомную бомбу и правда ли, что в Москве сейчас модно жениться только так, чтоб супруга или супруг были старше на двадцать, а то и сорок лет.
Степницкий кивал, рассматривая за его спиной, на стене, обшитой потемневшей вагонкой, календарь с изображением улыбчиво-добродушного тигра, металличе-
скую кровать в углу, застеленную выцветшим покрывалом, напротив — продавленную тахту, а у дверей — облупленный одежный шкаф с зеркалом во всю дверцу, и гадал, где же здесь спальное место Насти, а где ее брата, который служит сейчас в Карелии (“Говорила про какой-то чуланчик… А еще про терраску… Или я путаю?.. Вот тебе и “дом большой”…”).
Пока они разговаривали, в прихожей послышались голоса, и когда наконец сервировка была закончена (грибки, картошка и, конечно же, селедка с бутылкой “Пшеничной”), Влад увидел за столом несколько новых лиц — двух пожилых женщин в кофтах пестрой расцветки и сморщенного седенького старичка в мятом пиджачке и круглых очках, не сводившего с него глаз. “Это наши соседи”, — объяснил Николай Евстафьевич и, поднявшись с рюмкой в руке, громко кашлянул.
— Я вот что хочу сказать, — начал он, посмотрев вначале на стриженную наголо, с блестящими следами залысин голову Влада и переведя затем взгляд на улыбавшуюся Настю, так и не снявшую с шеи алый шарфик. — Жизнь, она такая… Думаешь одно, получается другое… Говорят, так мода велит, чтоб муж, значит, был старше… Во всем опытнее… Но чтоб вот так… Ну, Москва, она столица, ей, конечно, виднее… Ты, Влад Констинтиныч, не обижайся, мы люди простые… И раз так вышло, что ты теперь приходишься нам зятем, значит, совет вам да любовь.
Николай Евстафьевич размашисто опрокинул рюмку и, сморщившись, трубно рявкнул на весь дом:
— Горько!
Степницкий ошеломленно посмотрел на сидевшую рядом Настю. Она, одернув блузку с пуговками, ручейком сбегающими меж двух выпуклых бугорков, и поправив шарфик, медленно встала, глядя на Влада приглашающим взглядом. Глаза ее и смеялись, и умоляли, и готовы были тут же заплакать, а губы ее, вопреки инструкции, которой она следовала, когда позировала ему в Покрове, ослепляли его сейчас самой счастливой, самой неотразимой улыбкой своей быстро текущей юности.
7.
Проснулся Степницкий на террасе, за цветастой занавеской, колеблемой сквозняком, на широком устойчивом топчане, с невыносимой головной болью и ощущением беды, которую не смог предотвратить. Попытался повернуть голову, осматриваясь, но тут же зажмурился: казалось, электрические разряды вчерашней грозы разрывают мозг. Ему вспомнилось все случившееся (“Чертовщина какая-то, ворожба, ведь суток еще не прошло, как мы с ней познакомились!..”), и, превозмогая боль, он прошептал себе: “Я сукин сын”. И, подумав, спросил себя: “Ведь я же, кажется, пообещал ей то, что сделать не в силах… Так ведь?.. Или нет?..” Но провалы в памяти мешали ответить на этот вопрос определенно. Когда же, снова повернувшись и разлепив наконец глаза, увидел рядом, на второй подушке, светло-каштановую голову спящей Насти, то понял: да-да, конечно — пообещал. Не мог не пообещать.
Спала же Настя крепким сном счастливого человека. Припухшие ее губы, замученные застольными поцелуями, были чуть приоткрыты, поэтому казалось, будто она чему-то улыбается. Тонкие руки разбросаны на сползшем одеяле, из-под которого выглядывала маленькая, почти подростковая грудь с таким же, как цвет ее волос, каштановым соском.
И Влад стал мучительно, по частям, вспоминать вчерашнее.
…Да, конечно, сама Настя, впопыхах не успевшая (или все-таки — не захотевшая?) представить его как случайного попутчика, попала в безвыходное положение: родители же не сомневались, что она выполнила обещанное: привезла москвича-мужа, и, конечно, огорчать их Настя не хотела. Да, разумеется, Влад решил всего лишь подыграть ей, но с какого-то момента увлекся. И не смог остановиться. Скорее всего, это началось, когда Николай Евстафьевич, заметив недопитую им рюмку, громко пристыдил его:
— Может, у вас там, в Москве, так делают, но у нас нельзя. Допей, не обижай!
И он допил. А потом не допивать стало совсем невозможно: из тумбочки, что под телевизором, перекочевала на стол еще одна бутылка “Пшеничной”, зазвучали жизненно важные тосты за здоровье родителей, за счастье в семейной жизни молодых, за их материальное благоденствие и скорейшее рождение наследника, без которых Настина мама, Мария Евстигнеевна, не представляла своей дальнейшей жизни. Единственная же неразрешимая, на ее взгляд, проблема — это обеспечение будущего внучка настоящим молоком. Если бы молодые жили здесь, никаких вопросов, доярка Мария Евстигнеевна каждый день приносила бы с фермы свежее. А там, в Москве, все ведь из порошка, детям это неполезно. Да и что за жизнь в этой Москве, в шуме-гаме, то ли здесь с ребеночком, на тихой лесной поляне.
И каждый, произносивший тост, почему-то завершал свое выступление восклицанием: “Горько!” Снова приходилось вставать, обнимать Настины плечи, целовать ее распухшие губы. Целуя Настю, Степницкий убеждал себя: это игра. Причем — вынужденная. Ради душевного равновесия Настиных родителей. Но чем дальше, тем эта игра становилась веселее. Правда, в какой-то момент Влад поймал на себе острый взгляд сморщенного старичка, пристально глядевшего на него из-за круглых очков, и подумал: “А старикан-то не верит! Ишь, Станиславский нашелся!” И опрокинув в себя следующую рюмку, поцеловал Настю с особенным старанием. Специально для старичка.
Увенчала же этот затянувшийся за полночь вечер исповедь Николая Евстафьевича. К ее началу гости ушли, а Настя с Марией Евстигнеевной занялись мытьем посуды. У этой исповеди, видимо, не раз уже произнесенной, сложилась своя композиция, ее завязкой служил риторический вопрос:
— Вот ты, умный человек, скажи, почему у нас, за что ни возьмутся-то, все идет наперекосяк?.. Была перестройка-то, а чем кончилась? Пшиком. А денежная реформа? Тоже. И в девяностых-то что было? Сплошной тарарам. А уж про сейчас я и не говорю…
Затем он перешел к ситуации на животноводческом комплексе, где работал механизатором-наладчиком и откуда семь лет назад ушел, потому что там хозяин-директор, хапуга-капиталист, совсем не уважает трудящихся. Ну, бывает, объяснял Николай Евстафьевич, наладчик выпил, зачем сразу штрафовать? Выпил-то даже не водку, а пива, чтоб голову после вчерашнего поправить. Чтоб лучше работать. А директор сразу — коленом под зад.
— В общем, ты там, в Москве-то, — заключил свой рассказ Николай Евстафье-
вич, — подскажи нужным людям, пусть закон какой, что ли, примут — в защиту рабочего человека. Ведь я не один пострадавший. Нас здесь человек пять, колкой дров зарабатываем да кому что починить — баню, к примеру, или сарай. У нас и прозвище-то есть — “жертвы перестройки”. Статья такая в местной газете была… Смешно?.. Ничего смешного. Ведь мы и есть жертвы.
“Вот и он жертва, и у него есть свой “щит””, — подумал Влад.
Но закончил Николай Евстафьевич другой темой.
—Ты Настьку-то не обижай. Она способная, в школе говорили: “Талант”. Пела-плясала, звезда самодеятельности была, да почему-то вдруг потухла. А с тобой-то, я смотрю, опять зажглась!.. Маша! — гулко крикнул он жене, гремевшей на кухне тарелками. — Ты где им постелила-то? В душном чулане? Ну, чухлома недотепистая, на дворе лето, жара, они ж там задохнутся. На терраске перестели, слышишь?!
Из тумбочки, что под телевизором, он извлек еще одну бутылку “Пшеничной”, плеснул в рюмки.
— Ну, по последней. За тебя! Нравишься ты мне почему-то, хоть и стрижен не по-нашему.
Слегка покачиваясь, он повел Влада вначале в укромный угол двора, где в кустах малины приютилось интимное дощатое строение, затем — на терраску; показал ему застеленный уже топчан, сообщив, что сбивал его сам, из крепчайших сосновых досок. После чего из поля зрения Степницкого вдруг исчез, будто растворился в ночном сумраке.
А через какое-то время Степницкий обнаружил себя уже на топчане, похожем на палубу попавшего в качку парусника. Услышал стрекот ночных кузнечиков, вплетающийся в сумбурный Настин шепот. И ощутил ее такие знакомые теперь губы. Ее каштановые волосы, заслоняя пульсирующие сквозь листву осокоря звезды, щекотали его лицо. Ее маленькие груди с напряженными сосками, гибкие руки, все ее почти подростковое тело, обвивая его, молило о ласке. Она спрашивала его: “Ты мой, да? Мой?” И он отвечал ей: “Твой-твой”. Но она снова спрашивала: “Ты мой муж теперь, да?” И он откликался: “Да-да, конечно, да!” — “Возьмешь меня с собой?” — допытывалась она. “Возьму-возьму!” — говорил он, ощущая себя легким, сильным и молодым, начинающим еще одну жизнь, бесконечную, как вот это звездное небо над старым осокорем.
…Сейчас здесь, на топчане, превозмогая головную боль, глядя на спящую Настю, Степницкий наконец вспомнил все подробности минувшей ночи и, одновременно восхитившись и ужаснувшись произошедшему, спросил себя: что же теперь делать со своим обещанием? И с этой девчонкой? С затеянным ею обманом? Неужели она, такая, казалось бы, простушка, заранее все рассчитала? Или только шла на поводу у обстоятельств, помогая им превратить попутчика в любовника, а если повезет, то и — в мужа? Да и поверила ли она его ночному шепоту? Умом, наверное, нет, но телом — да, потому что ведь в такие минуты женщины “думают телом”.
Ну, до чего ж она невезучая, эта нежная, глупая, пылкая, милая девочка, эта жертва своего и моего легкомыслия, подумал Влад. И решил: надо уехать отсюда. Сегодня же.
8.
Уехать он порывался все утро. И не решался. Вязкое чувство вины (“Черт знает как это все случилось!..”) мешало ему сказать, что уезжает по срочной служебной надобности. К тому же на убедительной версии спешного отъезда мешала сосредоточиться сама Настя. Она без умолку о чем-нибудь говорила, заглядывая ему в глаза, словно не верила тому, что произошло с ними ночью, и взглядом спрашивала: ведь было же, было?! Ведь ты пообещал? Правда, с этим “ты” у нее возникли сложности. Сейчас, средь бела дня, она стеснялась говорить ему “ты”, а на “вы” при родителях обращаться к собственному мужу было нелепо, поэтому с трудом избегала местоимений.
А летний день между тем согласно деревенской простоте диктовал свою программу жизни. Вначале долго завтракали — с творогом и сметаной, с блинами и вчерашними грибками, под которые Николай Евстафьевич пропустил с Владом по рюмке: “Чтоб голову-то поправить”. — “Знаем мы эти поправлялки-то”, — эхом откликнулась Мария Евстигнеевна, но, покосившись на Влада, продолжать не стала. Потом Настя повела Степницкого на реку.
Скрипнуло крыльцо под ее быстрыми ногами, взвизгнул Черныш, кинувшись к ней, под взметнувшийся купол пестрого сарафана, она прогнала его, сияя Владу улыбкой (“А его мы не возьмем, ладно?!.”). Вышли за калитку. И тут же в соседнем доме со стуком распахнулись створки окна. Вчерашний старичок в круглых очках окликнул их:
— Зайдите, Влад Константинович, очень важный есть разговор.
— Дядь Семен, мы на реку.
— Ну, загляните, когда обратно пойдете.
Они шли по улице, мимо бревенчатых, обшитых тесом домов с кружевными наличниками и вырезанными из жести лошадками и голубями на коньках крыш, с непременной ветлой или осокорем у крыльца и дремлющими в их тени гусями и собаками, мимо приткнувшихся у ворот отечественных “пятерок” и иноземных джипов. Загоревшие до шоколадного блеска мальчишки обгоняли Настю с Владом на велосипедах различной конфигурации, разбрызгивая непросохшие лужи.
Настя рассказывала Степницкому про то, как уезжали из их деревни в окрестные города работящие мужики, оседали там, превращая свои деревенские дома в летние дачи, как оставались здесь на зиму только пожилые да сильно пьющие. И, прижимаясь к Владу плечом, смотрела снисходительно-победным взглядом на окна домов, на гусей и собак, на старушек, рядком сидевших под вётлами на лавочках. Ее окликали. Она охотно останавливалась, здороваясь, называя всех по именам, говорила о вчерашней грозе и аварии на перекрестке, дожидаясь непременного вопроса:
— А с кем эт-то ты, Настюха, идешь-то?
— Да с мужем. Его Владом зовут. Владом Константиновичем.
— Ну, дак удачи вам! — кивали старушки, с сомнением всматриваясь в долговязую фигуру немолодого человека в бейсболке, джинсах и спортивной рубашке с короткими рукавами.
У металлических ворот, окрашенных в синее, под молодой рябиной с наливающимися желтовато-красными гроздьями Влад увидел вчерашний мотоцикл и его хозяина (“Будто год назад он нас сюда привез, — подумал. — Странно вместительное здесь время…”). Ленчик, в штанах пятнисто-зеленой окраски и в полосатой сине-белой майке, громко смеясь, что-то рассказывал высокому узкоплечему парню, совершенно невозмутимому, сосредоточенному на чем-то своем.
— Здравствуйте вам! — протяжно, будто выпевая, поздоровалась с ними Настя, и высокий, вдруг оживившись, откликнулся:
— И вам не болеть! Ты, Настена, говорят, замуж вышла?
— Ну, и вышла. И что?
— Как – что? А на свадьбу пригласить?
— Опоздал, уж отыграли.
— Дак тогда хоть с мужем познакомь.
Влад, здороваясь вначале с Ленчиком, потом с его приятелем (“Какая костистая рука, не иначе — плотник…”), всмотрелся в его немолодое при ближайшем рассмотрении лицо — ему явно было за сорок.
— Сергей, — представился он Владу. — Как-нибудь заходите, я за этими вот воротами живу.
— Дом-то когда достроишь? — спросила Настя.
— Дом готов, террасу доделываю. А беседка уже стоит, и свет к ней провел.
Они пошли дальше, здороваясь по деревенскому обычаю со всеми встречными, и Настя объяснила, кто такой Сергей: специальность — мастер на все руки, работает в Ликинске, в пожарной охране — сутки там, трое дома. Прозвище у него — “Бригадир”, сколотил группу таких же рукастых: ездят по окрестным деревням, что тянутся цепочкой вдоль Клязьмы, ставят дачникам новые дома.
Они прошли всю деревню, и там, где дорога сворачивала в речную пойму, остановились у недавно построенного дома. Это массивное трехэтажное сооружение было похоже на гигантского краба с растопыренными ногами-колоннами, с пристройками, напоминавшими клешни, с широким балконом и нелепо торчавшими башенками, сверкавшими на солнце стеклом и металлом.
— Для богача какого-то из Москвы построили, — сказала Настя, — называется “охотничий домик”. Со своим, говорят, электрообогревом и водой из скважины. А приезжает богач раза два в год кабанов стрелять. Ничего себе домик, да?
Влад рассматривал дом, взгромоздившийся на взгорье, вспоминая свои статьи прошлых лет… С какой страстью разоблачал он правящую в те годы номенклатуру!.. Зачем?.. Чтобы спустя полтора-два десятилетия пришла новая?.. Живущая в таких вот домах-крабах с автономным жизнеобеспечением… Новая ведь точно так же, как прежняя, не желает знать, почему до сих пор народ российской глубинки обогревает свои дома дровами и пьет воду из гнилых колодцев.
Они свернули влево, на тропинку к реке, а дорога, теряясь в траве двумя колеями, ушла вправо, к маячившему невдалеке бетонному сооружению с черными провалами окон и обугленными стропилами сгоревшей крыши. Степницкий приостановился, всматриваясь.
— Коровник наш. Сюда мама к своим коровам бегала.
— А что с ним?
— Когда совхоз банкротили, бросили его. Мужики в деревне его прозвали — “Руины социализма”. А другой коровник цел пока, он на центральной усадьбе, туда мама на рабочем автобусе ездит.
— А этот сгорел почему?
— Да кто ж его знает… Может, мальчишки подожгли, может, гроза.
Тропинка, петляя через молодой сосняк, вывела их к реке, к песчаному берегу, круто уходящему в воду. Здесь кипела пляжная жизнь: носилась по песку загорелая ребятня, с воплями сваливаясь в воду, женщины дачного вида прятались от палящего солнца под полосатыми зонтами.
Настя увела Влада в сторону, на травянистый склон, к одинокой сосне, чьи корни проступали из подмытого рекой берега, и, снимая сарафан, спохватилась:
— Забыла сказать: рано утром мобильник звонил, я его отключила, чтоб тебя… вас… не разбудил.
И только тут Степницкий понял, как выбит из привычной колеи: ни вчера вечером, ни сегодня утром он не позвонил Елене. Мобильник был с ним, в кожаном футляре, на брючном ремне. Влад, отойдя к сосне, в ее зыбкую прозрачную тень, вывел на дисплей номер жены, нажав “ок”. Соединения не было. Слабые гудки, похожие на робкий комариный писк, прерывались, и Влад снова выводил номер, нажимая “ок”. Наконец в трубке зазвучал знакомый голос. Он был все тем же, мелодичным и размеренным, всегда, вот уже много лет гасившим его душевную сумятицу, возвращавшим его к здравому смыслу и способности видеть себя со стороны. А значит — к самому себе. Это был как бы его второй собственный голос, звучащий в нем самом в особые минуты его суматошной жизни.
— Извини, здесь плохая связь… Не мог позвонить… Я здесь как на другой планете… Нет, не в Муроме… В Ликинске… Пришлось изменить маршрут из-за редкого сюжета… Да, конечно, дома расскажу… Здесь тоже была гроза… Нет, все в порядке, я здоров… Да, конечно… Разумеется… Всем привет… Обнимаю…
Голос Елены был прежним, но душевную сумятицу Влада он не погасил.
За молодой порослью сосен звенел ребячьими голосами невидимый отсюда деревенский пляж. Бежала по воде, искрясь, золотая рябь. Влад упаковывал мобильник в футляр, глядя на реку, на увенчанный дубовой рощей холм, на болотце под ним — там, в зарослях куги, маячил неподвижный силуэт тонконогой птицы, это была цапля, прилетевшая на промысел. Как соединить голос жены с этой вот новой реальностью, спрашивал он себя, подходя к Насте, сидевшей в пестрых бикини на расстеленном сарафане… Как вплести в канву своей нынешней жизни судьбу этой хрупкой девочки, к которой успел привязаться… Настя смотрела на него снизу, из-под растрепавшейся челки, тревожно-ожидающим взглядом.
— Жена, да? Беспокоится?
— Да, беспокоится.
Сел рядом, пригладил ей челку.
— Уже много лет беспокоится.
Настины глаза стали заволакивать слезы. Они, закипая, бежали по ее щекам, по рукам, которыми она пыталась смахнуть их. Влад гладил ее по голове, целовал ее влажные щеки, говорил:
— Но я твой верный друг. Самый верный.
— Да, я знаю, — кивала она, дрожа и всхлипывая, — ты… вы… добрый. Но я же ведь тебя… вас… люблю…
— А Руслана, совсем недавно, разве ты не любила?
— Нет. Я только спала с ним.
— Ну, хорошо, давай успокоимся. Все будет замечательно, ты погостишь у родителей, потом приедешь в Москву, и мой друг Стас включит тебя в съемочную группу. Только нужно научиться владеть собой. А ну-ка попробуем: как ты умеешь улыбаться? Раз, два, три, оп-ля!
Заплаканное лицо Насти высветилось робкой улыбкой.
— Так. Хорошо. А теперь повторяй за мной: “Я самая красивая… Самая ловкая… Самая талантливая… У меня все-все получится!..”
Она повторяла, и с каждым утверждением ее дрожавший голос креп.
— Да ведь ты просто чудо! — крикнул ей Влад, тряся ее за плечи. — Понимаешь? Чу-до! А теперь — в речку!
…Он быстро разделся, и они спустились с крутого берега к воде. И, замерев на береговой кромке, по его команде кинулись в бегущую к их ногам золотую рябь.
Река приняла их в свою сумрачную прохладу, соединив их руки, их лица, их тела в цепкое объятие двух родных душ, случайно обнаруживших друг друга в круговерти суетной жизни.
9.
Семена Потапыча они увидели издалека. Седенький, остроносый, в том же ветхом пиджачке, он стоял у калитки, посверкивая очками. Сторожил гостей. Увидав, заулыбался, сморщившись, закивал. Повел в дом мимо цветочной клумбы, к высокому крыльцу, в комнату с круглым столом под низким абажуром, с книжными полками во всю стену, старым продавленным креслом возле них и рыжим котом, дремлющим в этом кресле.
В углу, над телевизором, Влад увидел чей-то знакомый портрет — суровое лицо, борода, сцепленные руки — и наконец сообразил: Достоевский. Вспомнил Настины слова о соседе: ему за восемьдесят, недавно похоронил жену. Бывший учитель, лет двадцать как на пенсии, преподавал химию, но склонен к словесности — печатает заметки в районной газете.
— Угощайтесь, — пододвинул он блюдо с клубникой, — сам растил.
И сев рядом с гостями на стул с высокой прямой спинкой, раскрыл толстую тетрадь в картонном переплете с замахрившимися краями.
— У меня тут досье на наши беззакония. Про что начать-то? Про газ?
— Про газ, — подтвердила Настя.
— Семь лет назад собрали с населения деньги, а ветку дотянули только до Приречного, где совхозное начальство живет. До нас будто бы труб не хватило. Это как понимать? Всю Европу газом обеспечиваем, а российская глубинка до сих пор дровами отапливается. Ну не стыдно ли?
— Стыдно, — согласился Степницкий.
— Так. Теперь — о фермерах. Всех повывели — налогами и притеснениями. По-
следний остался — Петр Котов. И вот у него на днях дом с подворьем сожгли. Кто сжег? Глава района — Митькин Иван Степанович! Нет, не своими руками, конечно. Подослал. Потому что котовская усадьба — она в хорошем месте, там река близко — мешает строительству дачного дворца митькинской дочери, вышедшей недавно замуж. Ей, видите ли, в папиных хоромах тесно.
— Милиция уже расследует?
— Милиция?! — хозяин тетради с изумлением взглянул сквозь свои совиные очки на Степницкого. — Да милиция сделает все, чтобы скрыть истину! Уже задержали двух пьяниц и выбили нужные показания: будто они решили погреться, развели в три часа ночи под забором костерок и нечаянно сожгли все фермерское хозяйство. Их даже после суточного задержания выпустили за сговорчивость домой — по подписке о невыезде! Фамилии и домашние адреса есть. Возьметесь расследовать?
— Допустим, они мне после второй бутылки скажут правду. А потом, когда их снова упекут в кутузку, от своих слов откажутся.
— Но у вас же останутся диктофонные записи.
— Это несерьезно. Вряд ли суд их примет как доказательство.
Покивал Семен Потапыч, согнал кота, запрыгнувшего к нему на колени. Вздохнул.
— Я смотрю, вас все это не очень-то задевает. Ну, что ж, вот еще тема. Знаете ли вы, что настоящий хозяин всего нашего района живет в Москве, а здесь его лизоблюды выстроили ему “охотничий домик” почти в три этажа?! Там движок, дающий автономное электричество, чтоб не зависеть от местного ветра, обрывающего провода. Артезианская скважина метров на сто. Вы ведь, когда на реку шли, видели этот дом?
— Видели, дядь Семен, — подтвердила Настя.
— И чем же этот хозяин здесь владеет?
— Всем. У него контрольные пакеты акций на все уцелевшие в районе предприятия. В том числе и на молочно-товарный комплекс, где Настина мама, Мария Евстигнеевна, работает дояркой, получая за свой труд нищенские деньги.
— Но криминал в чем? У него же, если владеет акциями, я думаю, все оформлено в соответствии с законом.
— Не знаю, в соответствии ли. Только одно знаю точно: все районные руководители его боятся, а прокурор и начальник милиции больше всего. У него такие связи, что он может расправиться с любым неугодным ему человеком.
— Здесь, вы уж извините, тоже зацепиться не за что.
— Как не за что?! Если он настоящий хозяин, владелец этой земли, должен он заботиться о здешних людях? Знать, например, сколько им платят за их труд его управленцы? Вот Настина мама — доярка, она в пять утра встает, в восемь вечера возвращается, а получает копейки. А этот московский барин возводит себе за миллионы хоромы для развлечений. Он про совесть что-нибудь слышал?..
Разволновавшись, Семен Потапыч встал, захлопнул тетрадь, пошел к книжным полкам.
— Вы меня удивляете, — бормотал он, роясь там, сдувая пыль с каких-то папок. — Я вас, как увидел, сразу вспомнил: вы в прежнее время в телевизоре появлялись, в передаче “Человек и закон”, только тогда не стриглись наголо, как сейчас. И читал вас регулярно. Я ведь собираю критические статьи разных авторов — для истории, несколько папок уже. В одной — ваши материалы. И вот сейчас подумал: неужели именно вы те статьи писали? У меня даже мысль появилась: а может, вы совсем не тот, за кого себя выдаете? Ага, вот та папка…
Старичок семенящим шагом пересек комнату, согнал кота, запрыгнувшего на его стул, положил на стол светло-коричневую папку с наклейкой “В. Степницкий” и, распутав завязки, стал осторожно, веером, выкладывать пожелтевшие куски газетных страниц. И в глазах потрясенного Влада зарябило от знакомых, набранных крупно заголовков, от фотоснимков и шаржевых рисунков, от собственной фамилии, помещенной, как тогда было принято, слева над статьей.
Можно ли было предположить, что в забытой Богом деревеньке Степницкий, привезенный сюда по странному стечению обстоятельств, обнаружит здесь педантичного старичка очкарика, архивариуса новейшей истории, коллекционирующего и его статьи?!. (“Опять чертовщина какая-то, — подумал Влад с растерянной усмешкой. — Может, этот въедливый дедуля — представитель потусторонних сил?!. Надо взглянуть, не торчит ли у него из-под пиджака хвостик…”)
— Ваши статьи?
— Мои, — кивнул Степницкий, почувствовав на своем лице виноватую улыбку (“Что это я, — спохватился, — сижу, как нашкодивший ученик перед учителем…”).
— Вот материал из Поволжья, о халтурной мелиорации. Там тоже, я понял, вначале не за что было зацепиться. Тогда вы проникли на закрытое совещание областного главка под видом нового сотрудника…
— Мне помогли, — словно оправдываясь, сказал Степницкий. — Там была скрытая оппозиция начальнику-самодуру, который со своими подчиненными объяснялся — с трибуны, в микрофон — матерным языком.
— Да, вы написали про это: как приехали в командировку летом в белых брюках и вас переодели в темные, чтобы начальник не обратил внимания… Так ведь?.. А после публикации этого самодура отправили на пенсию. А как за вами в Волгограде слежка была?.. Как в Саратове в гостиничный номер подсылали проститутку-провокаторшу?.. Неужели не помните?..
— Помню.
— А теперь вам ни во что неохота ввязываться?
Старичок прожигал его пристальным взглядом, словно пытаясь высветить то, что мешало Степницкому быть прежним.
— Ну, считайте, что так.
— Но почему именно неохота? Должна же быть причина.
— Причина в том, — вздохнув, начал Влад, — что, по моему нынешнему убеждению, журналистика тех лет была недостаточно аналитичной. Скользила поверху. Мы толком-то и не знали своей страны. Неблагополучия разные видели, а в их суть не проникали. Конечно, и разоблачающая журналистика тогда была позарез нужна… Но сейчас, кроме нее, нужно что-то еще… Ну, что толку без конца писать о судьях-взяточниках, о продажных прокурорах и милицейских следователях? Ситуация же не меняется. Вместо одних, разоблаченных и посаженных, появляются другие. Нужно искать ответ на основной вопрос: почему мы ходим по кругу? Может, причина в нашей склонности к дремотному образу жизни? Мол, пусть все идет, как идет. Вы посмотрите, много ли вокруг недовольных?
— Много! Просто не все признаются! — старичок стал спешно собирать газетные вырезки, складывая их в папку. — Потому что в нас страх сидит. Страх перед беззаконием и наглостью. Этот страх изживать нужно, а вы…
Он отнес папку на книжную полку, вернулся и, увидев кота, снова запрыгнувшего на его стул, развел руками.
— Вот сатана своевольная… А ну-ка марш! — и, взглянув на гостей, засовестился: — Заговорил я вас… Вы и клубнику-то мою не распробовали… Настюш, возьми с собой, пусть Мария Евстигнеевна полакомится.
Старичок проводил их до калитки, но не ушел — стоял, глядя им вслед. Степницкий, чувствуя его взгляд, клял себя за несговорчивость (“Как было бы просто — завершить разговор туманными обещаниями и расстаться!”). Но понимал: с таким стариком воителем невозможно лукавить. Он ведь уже на краешке, каждый день проживает как последний. Ему нужно убедиться, что у двадцати минуших лет его одинокой жизни все-таки был какой-то смысл.
“Наверное, скоро и я буду задавать себе такой же вопрос, — подумал Степницкий. — Хотя почему — скоро? Почему — не сейчас?”
10.
…Он сказал Насте: “Я на минутку” — и все-таки вернулся к калитке. Старик повел его в дом, все к той же книжной полке, вытащил из-под папок другую — тонкую — тетрадь: “Здесь все, о чем мы говорили, только в сжатой форме… Выборка фактов… Все адреса и телефоны… Бог вам в помощь!..” Тетрадь была озаглавлена так: “Умрет деревня, умрет и Россия”.
У калитки старик тряхнул ему руку неожиданно крепким, крестьянским рукопожатием и отвернулся, ушел, не хотел, чтобы Влад заметил, как заслезились его глаза.
Прощание с Настиными родителями было коротким. Николай Евстафьевич похлопал Влада по плечу со словами:
— Ты, значит, давай, не тужи. Настюху-то мы пока не отпустим, пусть от Москвы оклемается, потом и к тебе приедет.
А Мария Евстигнеевна посочувствовала:
—Что это за жизнь у вас там, в Москве этой! Пожил бы здесь лето, подышал бы хорошим воздухом.
Расставался же Влад с ними (хотя совестно было признаться) с облегчением, устав от нечаянной роли зятя.
Настя повела его к автобусной остановке напрямик, через заросший разнотравьем луг и березовый перелесок. Шла рядом, держа его под руку, заглядывала ему в глаза, спрашивая взглядом: ведь не хочется же из этой красоты уезжать, правда? Ее взлохмаченная голова клонилась к его плечу, газовый шарфик алым облачком реял над ее сарафаном.
Тропинка, пересекавшая луг, попетляв меж придорожных берез, вывела их на шоссе. Под козырьком автобусной остановки, в ее тени, стояли тетки с сумками, болтался рядом мальчишка с велосипедом. Ветер трепал подступившие к бровке ивовые кусты, словно расчесывал, обращая узкую листву серебристой изнанкой вверх.
— Ты надолго в Ликинск?
— На день или два, пока со всеми нужными людьми не переговорю.
— А потом сразу в Москву?
— Сразу.
— Ты мне часто будешь звонить? У меня уже мобильник работает, я его зарядила.
— Буду звонить, пока не разрядится.
Странное чувство владело им: будто он вместе с этой девчонкой оставляет здесь себя самого, каким был много лет назад. А у девчонки — он видел — слезы вот-вот подступят к глазам.
— Сейчас проверим, как мы умеем владеть собой, — сказал ей Влад. — А ну-ка представь, будто ты на съемочной площадке!..
Показался пазик. Автобус приближался медленно, подпрыгивая и виляя на ухабах, а подъехав, не сразу открыл дверь: ее заклинивало. Тетки с сумками с трудом взобрались на высокий дверной порог, и одна из них, обернувшись, крикнула мальчишке с велосипедом:
— Поезжай домой-то, скажи мамке: уехали.
Влад, прикоснувшись губами к Настиной щеке, шепнул:
— Итак, съемка: мотор! Поехали!
И вслед за тетками влез в автобус. Дверь с визгливым скрежетом закрылась, пазик тронулся. Ивовые кусты и девушка с алым шарфиком на тонкой шее, машущая рукой, стали отъезжать. “В самом деле как на съемочной площадке”, — подумал Влад. Он пристально всматривался в лицо Насти — нет, не было в нем признака слез… Была улыбка… Она летела ему вслед, словно бы отделившись от лица.
Свободных мест в автобусе было много, и Влад, передав водителю деньги, сел у окна. Текли мимо, по обочинам дороги, кусты и деревья, желтеющие поля и цепочки домов; автобус, останавливаясь, подбирал голосующих теток с сумками и хмурых мужиков в засаленных кепках, а Владу все еще виделась летевшая вслед Настина улыбка.
И тут он подумал, что уже где-то видел именно такую посланную ему вслед улыбку. И вспомнил: много лет назад он так же уезжал, только — в поезде. Да, конечно, это был Ярославский вокзал в Москве, Влад уже стоял в своем купе, у окна, поезд тронулся, а на платформе, совсем близко, ему махала рукой девушка, провожавшая его в командировку. Она была в фетровой шляпке, какие тогда носили, с выбивавшимися из-под нее кудряшками, смешными и милыми.
Ее улыбка тоже, словно бы отделившись от лица, летела вслед набиравшему скорость поезду.
Это было тридцать лет назад, Елена еще не была его женой, но уже тогда он не мог представить себе своей будущей жизни без нее…
Ноябрь, 2011
*Отрывок из романа “Щит героя”.