Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2012
Евгений Каминский
* * *
Жить на земле — тяжелая работа.
Он, видимо, — подобие Творца,
поскольку так похож на идиота…
Да чья душа не в ранах ножевых?!
Покойников своих заройте прежде,
чем в клетку под замок сажать живых,
блаженных обезвреживать в надежде,
что в ум войдут… Но выжить миру как
без тех, кто бредит правдою иною,
кто весь не помещается в пиджак
из-за огромных крыльев за спиною?
Быть может, тот на все нашел ответ,
кто хочет звезды вычерпать из лужи.
Блаженны те, в чьих душах брезжит свет,
когда сплошная тьма еще снаружи,
кто, правдой равный птицам и цветам,
носящий лишь личину человека,
здесь, на земле, давно уже весь там,
где смерти нет и не было от века.
* * *
восклицают верхи
и людишкам в корыто
льют протухшей ухи.
Рапортуют Пилаты
о великих делах
и лошадке крылатой
лезут с ножиком в пах…
О, воздушность ковылья
и беспечность стрижа!
если схватят за крылья —
не уйдешь от ножа.
На обманной дороге
к дармовым пирогам,
коль не выдернут ноги,
то дадут по рогам…
Эта жизнь не наскучит,
не успеет, верней.
Самых юных научит
рвать кусок пожирней.
И румяное племя —
белозубая рать
осознает, что время
на дворе — убивать.
* * *
когда скрипеть устало коромысло:
бредут — нет сил пальтишко запахнуть,
и в шапке нахлобученной нет смысла.
А помнишь, как совсем наоборот —
еще в начале, юношей спесивым,
ты гордо брался в тяжкое “народ”
вписать единство братское курсивом?
Ты помнишь эту дантевскую грусть:
“безвременье”, “безденежье”, “разруха”
сводить в одно мучительное “Русь”,
прошитое суровой нитью Духа?
Жизнь ради слов, по сути, — Колыма.
Но что тому этапов потрясенье,
кто вдруг счастливо выжил из ума
и в пятницу поверил в воскресенье?!
Кого судьбой растоптанного тут,
в пыль стертого эпохи жерновами,
давно, раскинув крылья, в небе ждут
те, что в карман не лезут за словами…
* * *
не занимать к постижению жизни таланта.
Благо сержант, бытие превращающий в ад,
пенделем жизни то Гегеля учит, то Канта.
Только сортир остается им драить, видать,
китель “деда2м” обшивать позолоченным кантом…
Плох тот солдат, что упорно не хочет поддать
в душной каптерке с идущим на дембель сержантом.
Сгинувшим в нетях никак не положено сметь.
Спутавших “вольно” с “равняйсь” — их убить даже мало!
Гегелю с Кантом за родину-мать умереть
лишь и вольно здесь да за пахана-генерала…
После отбоя особенно яростно бьют
те, что уже раздавили бутыль “Абсолюта”.
Но не скули! Только там постижим абсолют,
где на тебя бытие ополчается люто.
Где через месяц уже ты простой трилобит.
Где от былого тебя не осталось ни грамма.
Где над тобой, бритым наголо, нагло стоит
и усмехается жизнь, не имущая срама.
* * *
что еще я живой:
под рубахою рвано
справа шрам ножевой.
Кровью черною жила
набухает стиха.
Жизнь меня не пришила —
придушила слегка.
Залу шумного бала
превратив в балаган,
лишь чуть-чуть попугала,
как лихой уркаган.
Ел ли ближних с ножа я,
гнал ли план по углю,
власть твою уважая,
я ее не люблю
в этом новом прикиде,
безупречном почти,
это ложное в виде
полуправды. Прочти
до конца эти строчки,
потому что в конце,
где проставлены точки,
лишь печаль на лице —
скучно нынче поэту.
За твою доброту
жизнь верну тебе эту…
Но не выпросишь ту.
* * *
пьет, обжигаясь, вино справа прекрасная дама.
В этой обжорке она ждет своего бонвивана.
Если любви не хана — скоро увидит Ивана.
Этот красавчик Иван все же ведет себя хамски.
Ведь не бухарский же хан, даже не герцог Оранский,
чтоб заставлять себя ждать в этом засиженном месте!
Что же теперь — умирать брошенной всеми невесте?!
Совесть имейте, мой друг, и хоть чуть-чуть состраданья:
что если дурочка вдруг да проклянет мирозданье?
Думаю нам, бонвиван, не поздоровится, право,
если сорвет вдруг стоп-кран эта, за столиком справа!
Мрачно к Фонтанке пойдет или же к Мойке, рыдая…
Не доводи, идиот! Дама еще молодая.
Ей еще надобен мрак там, под покровом акаций,
чтобы с тобой, мой дурак, до петухов целоваться.
Кузнец
куем мы счастия ключи.
он бьется рыбой, брошенной на сушу:
душа наружу просится, но плоть
из сил последних держится за душу.
Ложатся на глаза, как пятаки,
с осины листья. Синяя шалава,
пред ним рыдая, сжала кулаки…
Прощай, “Агдама” сладкая отрава!
Прощай, соленый пот Караганды,
прощай, малина пьяная бараков…
Отходит раб. Трудов его плоды
мхом порастут во мраке буераков.
Ковавший для державы капитал,
но труд едва ль за счастье почитавший,
ты потом эту землю пропитал,
как злобой поднебесье ангел падший.
Ты жилы рвал, чтоб выжить как-нибудь,
а родине твоей всё было мало:
и падала она к тебе на грудь —
твоей напиться кровью до отвала.
И всё желала, чтобы ты дожил
до грозного решительного часа,
когда ударных строек старожил
есть просто штык и пушечное мясо…
Последнее причастие прими —
вкуси от кислой глины каравая.
Хрипят заводы в Туле и в Перми:
“Прощай, кузнец, ковавший ключ от рая!”
* * *
ни полстиха, ни словечка…
Рухнут, засыпав проход, кирпичи,
и — догорай себе, свечка!
Хочешь не хочешь теперь, а умри.
Там, где уж выхода нету,
выход один: холодея внутри,
с берега бросится в Лету,
чтоб из варягов, угрюмым вполне,
плыть с теми, гордыми, в греки,
что были веком поставлены вне,
чтоб в нем остаться навеки.
* * *
а тихую пристань тоски и волчью яму забвенья.
Зверела народа орда, в каракуль попрятавши лица…
Такие пришли холода, что мраморным мог я свалиться
в заснеженном Летнем саду на лед запорошенной Леты,
куда, сам с собой не в ладу, являлся чеканить сонеты.
О, если б я мог на бегу щелкать, как А. С., там словечки!
Тогда б Аполлоном в снегу не стыл бы на черной той речке.
Умел бы качать я права, спокойный, как автоответчик,
не ели б мне душу слова — те, что посильнее словечек.
Плевал бы на жизнь я легко, что смерть мне была б, сладкоежке?! —
бокал недопитый клико, забытые где-то орешки…
Здесь только у Кушнера блат: как на Авраамово лоно
посмертно попасть в Летний сад, бродить там вокруг Аполлона,
возвышенных чувств не тая к бессмертным богам, но не зная,
что мраморный сей — это я, поэзии бездна иная.