Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2012
Анна Лавриненко
Анна Сергеевна Лавриненко родилась в 1984 году в городе Ярославле. Окончила юридический факультет Ярославского государственного университета им. П. Г. Демидова, В 2006 году вошла в “короткий список” премии “Дебют” в номинации “Малая проза”. Публиковалась в журналах “Знамя”, “Новый мир”, “Новая юность”, “Волга”.
Легенды
старого Театра, записанные со слов неизвестного автора
Легенда об Архитекторе и неизвестном Актере
Обшарпанные стены старого Театра, когда-то выкрашенные в желтый цвет, теперь потускнели, краска облупилась. Кое-где в разные стороны бежали трещины-морщинки и виднелись закрашенные чьей-то неумелой рукой граффити. На самом деле здание было не таким уж старым, но находилось в столь жалком состоянии, что казалось, будто стоит здесь с незапамятных времен.
Театр приютился на небольшом пятачке в центре города, между городским банком с одной стороны и торговым центром с другой; сразу позади него начиналась аллея с тополями и узкими желтым скамейками. Весной на ней цвели клумбы фиолетовых ирисов, анютиных глазок и диких роз; прогуливались влюбленные парочки и подростки, развалившись на лавочках, тянули пиво из полуторалитровых бутылок; зимой аллея пустовала, — лишь актеры да одинокие прохожие иногда возвращались по ней домой.
Архитектура Театра сочетала в себе черты неоклассицизма и модерна. Украшенное скромностью, но в то же время величественное, оно было похоже на застенчивую девицу, которая прекрасна в неведении своей красоты. В гармоничности его облика, классических пропорциях, соблюдении традиций Античности не было ни вычурности, ни высокомерия — только великая любовь к искусству.
Фасад и стены украшали выполненные по мотивам древнегреческих трагедий композиции из мрамора и камня, в портике находилась ниша со скульптурной группой, в центре нее — с лавровым венком на голове и лирой в руках Аполлон, покровитель искусств, по правую руку от него — муза комедии Талия, по левую — Мельпомена, муза трагедии. Обе задумчиво-печальны и прекрасны в ниспадающих одеяниях, очерчивающих грудь и ноги.
Внутри здания, в фойе, прохладно и тихо; полы выстланы цветными плитками, на второй этаж ведет парадная мраморная лестница. Зрительный зал украшен живописным фризом, изображающим античное ритуальное шествие: музы, длинноногие мускулистые боги и полуобнаженные богини танцуют и пьют вино под шелест тихо поднимающегося занавеса красного бархата с белой бахромой понизу.
Театр построен в 19** году. Его архитектором значился немец, приехавший в город N. по приглашению тогдашнего Мэра. Архитектор был человеком скромным, интеллигентным; с детства он страдал легкой формой заикания и потому не отличался особой общительностью, но в городе N. его любили. Он носил жиденькую бородку, жакет, расшитый розами, и ботильоны — весьма эксцентричный по тем временам стиль, который, однако, не мешал ему быть гениальным художником.
Согласно известной легенде, Архитектор, занимаясь строительством Театра, влюбился ненароком в одного Актера. Актер этот был красив старинной славянской красотой. При взгляде на него могло показаться, что это сильный, добрый, благородный человек. В действительности же он был капризным, самовлюбленным эгоистом и, как часто случается с красивыми людьми, скучным и заурядным в жизни.
Иногда, проявляя некоторую заинтересованность, Актер сопровождал Архитектора на ужины и прогулки. Каждый раз, как только Актер давал случайный повод — взглядом ли, словом ли, улыбкой, — Архитектор, дрожа от волнения, говорил почти просительно: “М-м-могу ли я к-к-когда-н-нибудь н-н-надеяться…” — и Актер словно бы утвердительно кивал, но на следующий день вдруг становился холодным и неприступным, уезжал пить по кабакам и гулять с молодыми актрисами. Он возвращался к Архитектору через несколько дней, снова смотрел на него из-под дрожащих ресниц, опускал глаза в пол, будто пылкий влюбленный, краснел, когда Архитектор касался его руки. Он разыгрывал любовь от скуки и ради шутки, не совсем понимая, что Архитектор, привыкший к искренности и честности, верит ему.
Пытаясь избавиться от своего чувства, Архитектор уходил с головой в работу, но ничто не помогало ему забыть Актера. И так вышло, что все свое страдание, всю свою нежность вложил он в создание Театра, и хотя с Актером так и не сложилось, а строительство не принесло ни славы, ни денег, он ни о чем не жалел.
Закончив работу, Архитектор уехал на родину и в город N. больше никогда не возвращался, навсегда оставив свое сердце в Театре — в бесчувственном камне, штукатурке, краске, — который стал не только лучшей его работой, но и одним из выдающихся произведений искусства.
А Актера ждала незавидная судьба: через несколько лет он спился и перестал выходить на сцену, имя его забылось, и, как утверждали злые языки, Театру это только пошло на пользу: ведь актером-то он был весьма посредственным.
Но и судьба Театра оказалась непростой. В первые годы после открытия благодаря тогдашнему Мэру дела в Театре шли как нельзя лучше. Посещать спектакли считалось делом светским и модным. На сцене играли Шекспира, Ибсена, Чехова; и в зал, бывали вечера, приходилось ставить дополнительные стулья; актеры ездили с гастролями по столицам и зарубежью, в то время как Театр принимал у себя гостей из других городов с лучшими постановками.
Но к несчастью, перед самыми выборами тогдашний Мэр скоропостижно скончался. Его преемники, не отличавшиеся ни особенной честностью, ни большой любовью к искусству, денег на содержание и ремонт Театра не выделяли. В Театре начала протекать крыша и местами отваливаться целые куски штукатурки. Когда-то роскошный занавес пообтрепался, местами был прожжен, местами протерт. В коридорах между сценой и гримерной, в административных кабинетах и других комнатах закулисья стало тускло и мрачно: не хватало лампочек. Новые костюмы перешивались из старых; на трех разных спектаклях использовались одни и те же декорации. Театр давно нуждался в реконструкции, но заниматься этим было некому, и ему предстояло умереть своей смертью через несколько лет.
Как и многие другие дожившие свой век здания, когда-нибудь оно будет объявлено памятником культуры — на самом деле всего лишь заколотят окна и черный вход досками, а на главную дверь повесят замок. А еще через несколько лет из него сделают гостиницу, — и о памятнике культуры никто не вспомнит.
Легенда о Худруке
Роману Николаевичу — Художественному Руководителю Театра — вот уже много лет кабинетом служило небольшое помещение на первом этаже рядом с гримерными. Посередине комнаты стоял стол, заваленный бумагой, канцелярщиной и фигурками из папье-маше; справа от него, в углу, — шкаф с документами, на котором возвышался гипсовый бюст какой-то знаменитости, прозванный Ван Гогом за отсутствующий нос и правое ухо; слева, у окна, — диван, на котором валялись газеты, театральный реквизит, распечатки пьес и даже фантики от конфет. Сам Роман Николаевич никогда в кабинете не убирал, секретаря у него не было, а уборщица только мыла полы да протирала пыль. В прежние времена такой беспорядок относили насчет особенностей его личности, творческой и интеллигентной, но теперь людям, захаживающим сюда, он стал казаться обыкновенным неряшеством.
Раздался стук в дверь, и, не дожидаясь ответа, в комнату вошел Иван Тимофеич. Худрук резко задвинул ящик стола и сделал вид, что пишет что-то в толстой тетради.
— Одну минуту, — произнес он, не поднимая головы.
Иван уселся на стул и принялся ждать.
Роман Николаевич наконец отложил ручку и поднял голову. Подбородок его дрожал, глаза и лицо были красными.
— Коньяк будешь? — спросил он.
Иван помотал головой.
— А я, пожалуй, выпью, — Роман Николаевич достал из верхнего ящика стола чекушку дешевого коньяка. — Ну-с, рассказывай, — продолжил он, глотнув прямо из бутылки и поморщившись — закуски не было, — что стряслось на этот раз?
— Все как всегда. Нужны новые лампочки, нужна штукатурка и хотя бы немного краски. Нужны деньги, Рома.
— Ох-х, ну и где мне их взять? Не хуже меня знаешь, сколько мы заработали в прошлом месяце. Едва хватило на зарплату.
— Значит, надо где-то достать. Может, повысить цены на билеты или выпросить-таки у мэрии, — должны же они быть заинтересованы в том, чтоб Театр не развалился на части?!
— Ой, да перестань! Нынешняя мэрия будет только рада-радехонька: представь, центр города, и тут освобождается такая площадь — прекрасное место для очередного торгового центра! Нет, мэрия нам и копейки не даст!
— Но ты с ними даже не говорил!
— Не говорил. А что толку?
— Что толку, что толку, — передразнил Иван.
— Ваня, ну, что ты от меня хочешь? — в сердцах сказал Роман Николаевич. — Тебе как никому известно, что я делаю все! Все, что в моих силах! Господи, да я посвятил жизнь этому Театру! От меня ушла жена, внуки видеться со мной не хотят, я живу впроголодь — да кому я рассказываю… Но что, по-твоему, я могу изменить? Не могу же я заставить людей ходить в Театр! Он им больше не нужен, хоть ты тресни.
С этим Ивану Тимофеичу поспорить было трудно. Своими глазами он наблюдал, как с каждым днем пустел партер; на балконе и в бельэтаже изредка обретались группы школьников и компании студентов, распивающие спиртные напитки разной степени крепости и лузгающие семечки, — лучше бы они вообще не приходили, но была в учебных заведениях какая-то своя обязательная программа по посещению театра.
Иван Тимофеич еще помнил те времена, когда в Театр приходили в вечерних платьях и смокингах, во время спектаклей никто не жевал орешков и не пил из фляжки коньяк. Впрочем, тогда и сам Театр, и его Художественный Руководитель были другими.
В молодости Роману Николаевичу все удавалось само собой, — так, всего в тридцать с небольшим — энергичный и такой убедительный — он был назначен директором нового Театра, можно сказать, по прихоти Тогдашнего Мэра, — это он что-то разглядел в нем — какой-то огонь, который, казалось, никогда не погаснет. Роман Николаевич обожал Театр, обожал сцену, искусство, каким-то внутренним чутьем удачно выбирал пьесы для репертуара и умело нанимал актеров, безошибочно угадывая лучших, а кроме того — за что его и уважали, — находил общий язык не только с актерами и режиссерами, но и с кассирами, продавщицами программок, буфетчицами и простыми зрителями.
На Новый год Роман Николаевич наряжался Дедом Морозом и дарил всему коллективу подарки: конфеты, шоколад, носовые платки. В Театре устраивали большой фуршет, на котором пили шампанское и ели тарталетки.
Но со временем все это пошло на убыль: зрителей с каждым днем становилось все меньше, денег тоже, сокращался актерский состав, а из-за нехватки актеров поредел и репертуар. Роман Николаевич по-прежнему наряжался на новогодние вечеринки Дедом Морозом, только никому уже ничего не дарил, да и вечеринками это назвать было трудно: распивали несколько бутылок шампанского, купленных за свой счет, и слушали выступление пьяного Деда Мороза, который обещал, что в будущем году дела обязательно наладятся и все будет хо-ро-шо.
Иван Тимофеич, из природной ли доброты, из памяти к старой дружбе или оставшейся навсегда в его сердце благодарности, следовал за Худруком бесшумной тенью: прятал недопитые бутылки, старался не упустить момент, когда надо отправить его домой, покрывал перед актерами. Но только вот уже не чувствовал былого восхищения директором.
Какое-то время ему казалось, что Худрук еще держится, но потом тот вдруг разом будто бы постарел и стал ко всему равнодушен.
Это случилось на той неделе, кажется, в четверг: Худрук вышел на улицу перед Театром и весь день там простоял. Утро было пасмурным, накрапывал мелкий дождик. Люди, такие же хмурые, как и погода, сосредоточенные на повседневных заботах, проходили мимо. Он внимательно наблюдал за каждым, но никто из них не смотрел ни на Театр, ни на афиши со спектаклями. За несколько часов до обеда народу было совсем немного: парочка школьников, компания студентов, двое-трое безработных. И точно так же, как и утром, ни один из них не взглянул в Его сторону, хотя студенты вполне могли бы, да и у одного из этих безработных был скучающий вид, он явно никуда не спешил и даже остановился у афиши — зажечь сигарету. В обед народу стало больше, чем утром, дождик прекратился, небо расчистилось. Люди по-прежнему шли мимо Театра и не смотрели на него. Они смотрели куда угодно: вперед перед собой, на дорогу, под ноги, на часы, на собеседника, но только не на Театр! Как будто его и не существует вовсе. Он и сам несколько раз вздрагивал и оборачивался, чтобы посмотреть, на месте ли желтое здание. Он не ел весь день и промок до нитки, но продолжал стоять так до вечера, пока не понял наконец, что его время давно прошло…
В кабинет без стука вошла Костюмерша Раиса.
— Мыши опять декорации проели, — сообщила она, спокойно, без эмоций, таким же тоном, как говорила, что надо постирать шторы или что на улице идет дождь.
Так же бесстрастно отнесся к этой новости и директор:
— Что за декорации?
— К “Грозе”.
— Ну и пусть едят, тварюги, “Грозы” у нас все равно лет десять как не было. И уже не будет, ведь верно?
— Роман Николаевич…
— Да?
Иван, зная, что сейчас начнется один из тех споров, которые бывают так унизительны для Худрука, хоть он сам того и не понимает, вскочил со стула:
— Рай, я помогу тебе. Пойдем.
Раиса какое-то время смотрела на Романа Николаевича, но так ничего и не сказала. Она вышла из кабинета, Иван Тимофеич вышел следом.
А Худрук опустил голову на руки и, может быть, заплакал. Он знал, что сотрудники терпеть его не могут, но ничего не мог с этим поделать. Он знал, что его любимый Театр умирает, но и с этим он тоже не мог справиться.
Больше всего на свете он хотел бы сейчас оказаться в каком-нибудь спектакле, из тех, что когда-то ставил… Тогда бы он сидел вот за этим вот столом, а в верхнем выдвижном ящике лежал бы заряженный револьвер, как тот, что есть у них в реквизите, с длинным металлическим дулом и тяжелой черной ручкой, — только настоящий. Он открыл бы ящик, достал этот револьвер и засунул дуло себе в рот… Ба-бах!
Легенда о Костюмерше
Раисе было где-то за пятьдесят, но со спины она казалась молоденькой девушкой. Узкая талия, стройные лодыжки, толстая длинная коса, в которую она заплетала чудные светлые волосы, и одежда: Рая носила цветастые цыганские юбки, яркие блузки и широкие брюки-шаровары; на руках — цветные браслеты или фенечки по настроению; на шее бусы, причудливые кулоны, длинные цепочки; в ушах — то огромные кольца, то клипсы, то висячие до плеч сережки из разноцветных камушков. Полная необычайного оптимизма и естественности, Рая была одной из тех удивительных женщин, к которым проникаешься симпатией сразу же, стоит только с ней познакомиться, и уже через пять минут хочется ей понравиться, а если случится чудо, то и стать ее другом.
Такой же удивительный мир Рая создавала и в костюмерной. Из шляп с перьями свисали розовые чулки, парики (рыжие, светлые, кудрявые), шиньоны и накладные усы вместо манекенов держались на туфлях; в хаотичном с первого взгляда, но на самом деле тщательно продуманном беспорядке находились и костюмы — старинные вперемешку с современными. На стенах висели нецветные фотографии известных актрис и сцен из спектаклей. На отдельном столике в вазах стояли букеты свежих цветов — с дачи. У окна, в самой светлой части комнаты, если пробраться сквозь заросли костюмов и аксессуаров, находился главный рабочий инструмент Раи — старенькая швейная машинка, доставшаяся ей от мамы, на которой и создавались все эти удивительные преображения.
Рая и Иван Тимофеич были добрыми друзьями вот уже много лет и, наверное, могли бы стать любовниками — у обоих случились неудачные браки, но дружба оказалась дороже, и они не хотели разрушать ее. Но все равно, следуя к кладовой, где хранились декорации и театральный реквизит, Иван Тимофеич отставал на шаг, чтобы незаметно любоваться ею, такой простой, такой родной и понятной красотой.
Декорации к “Грозе” — сцена вторая, изображающая кусты, забор и калитку, — довольно древние, были сделаны из картона и папье-маше и задействовались в нескольких спектаклях, хотя ни один из них давно не стоял в репертуаре. Иван Тимофеич и Рая, за долгое время приноровившиеся многое делать вместе, работали слаженно, почти механически. Он аккуратно придерживал декорацию, она проводила клеем вокруг куска картона, к которому требовалось прилатать новый кусок, накладывала вырезанную точно по размеру картонку и нажимала, приклеивая, но не слишком сильно. Теперь требовалось какое-то время подождать, пока высохнет клей. Потом они искали подходящую краску и старательно закрашивали пустое пятно, чтобы оно не выделялось и смотрелось как можно более органично.
Обычно во время работы они молчали, но в этот раз она была странно возбуждена и все время называла его непривычно — Ванечка и много говорила, то о даче, то о дождях, то о работе.
— Что с тобой сегодня? — спросил Иван Тимофеич, по-доброму смеясь над ее суетливостью.
— Ох, не знаю. Наверное, все эта декорация…
— А что декорация? Будто бы в первый раз чиним.
Рая долго молчала в ответ, а потом заговорила быстро, будто боясь, что если сейчас не скажет этого, то уже не скажет никогда.
— Да я ведь пробовала как-то сыграть Катерину… Неудачный был выбор. Трагедия не мой жанр, — зачем я только за него взялась?
— Ты это о чем? — не понял Иван Тимофеич.
Рая улыбнулась:
— О том, Ваня, как я поступала в Театральный.
— Когда это было? Почему ты раньше ничего не говорила?
— Да чего рассказывать-то? Я же провалилась, — вздохнула Рая и на какое-то время замолчала. — Я ведь совсем не похожа на нее, на Катерину, — ни тогда, ни сейчас. Я этого, конечно, не понимала: я была молода, жизнь моя только начиналась, и мечта казалась такой благородной, такой осуществимой. Ну, где тут могут быть боль и страдание? Откуда взяться надрыву и тоске по полету?
Иван Тимофеич слушал и видел ее, совсем юную, высокую и красивую, которая заходит в большой зал Театрального института: за длинным столом сидят двое мужчин и женщина, не спеша пьют воду, делают пометки в блокнотах, кричат “следующий” и заинтересованно смотрят, когда эта смешливая розовощекая девушка входит в кабинет, потому что есть в ней что-то особенное, притягивающее. Ей бы взять да стать Марьей Антоновной, но вместо этого она читает монолог Катерины — и не только внешне, но и внутренне не может стать ей. И только она задает вопрос, отчего же это люди не летают, как птицы, ей говорят: “Спасибо, девушка, вы свободны”.
Очень часто, когда не может заснуть, Рая вспоминает этот зал: она воображает, как входит туда, но совсем другая, и начинает читать что-нибудь веселое и задорное, — и когда зал всего из трех — но таких важных в ее жизни— людей звучит аплодисментами, понимает, что принята.
— Вот так вот, Ванечка, — закончила она, — ну а про остальное, как я стала портнихой и как неудачно вышла замуж, тебе все известно.
Иван Тимофеич не знал, что можно сказать ей в утешение, да и что скажешь? Он взял ее за руку и крепко сжал. И тут в кладовку залетела бабочка: цвет ее крыльев переливался из ослепительно ярко-синего то в фиолетовый, то в сине-зеленый — цвет морской волны. Ни Иван Тимофеич, ни Рая не знали, что это — морфо ретенор — редкий вид бабочек, встречающийся только в Южной Америке: неизвестно было, откуда она прилетела и как попала в эту пыльную комнату, и неизвестно, сколько времени прошло, пока они сидели в полной тишине и наблюдали за бабочкой, очарованные и завороженные, пока в кладовку не прибежала продавщица программок.
— Тимофеич! — с порога закричала она. — Обыскалась тебя по всему Театру, ишь куда запрятался, беги скорее в зал, там Лиля Викторовна тебя требует, ты им на сцене понадобился. Сказала, чтоб немедленно, а я уже полчаса как тебя ищу. Ну и попадет же нам!
Иван, на прощание улыбнувшись Рае, вышел из кладовки, вслед за ним выбежала и продавщица программок, а Рая осталась наедине с прекрасной бабочкой.
Легенда о Молодом Драматурге
Актер, исполняющий в спектакле главную роль — роль Мужчины, — опаздывал, и Иван Тимофеич согласился заменить его на репетиции. Все, что от него требовалась, — читать по бумажке нужный текст, хотя он и так знал его наизусть.
Пьеса, по которой был поставлен спектакль, шедший на сцене Театра вот уже несколько лет, называлась “Играя └Охваченных страстью“” и была одной из любимых у Ивана Тимофеича. В ней рассказывалась простая и трогательная история любви немолодых супругов, которые, казалось бы, не питают друг к другу никаких нежных чувств. Муж весь день проводит в постели с диагнозом “любовная лихорадка”, а жена втайне от него мечтает поступить на актерские курсы и разучивает пьесу Бернарда Шоу “Охваченные страстью”. На самом деле мужа бросила любовница, а жене уже поздно становиться актрисой, но они по-прежнему играют друг перед другом свои роли. Эта пьеса, написанная Молодым Драматургом, имя которого давно забылось, была поставлена на сцене всего один раз. От постановок в других театрах он отказался, полностью передав права на нее Роману Николаевичу.
Возможно, коротенького рассказа о ее содержании было бы и достаточно, но у Молодого Драматурга была своя легенда, которая хоть и не сыграла существенной роли в этой истории, но не должна быть нами просто так забыта.
Пьесы Драматург начал писать с раннего возраста и свое призвание видел только в этом, но ни денег, ни славы оно не приносило, вот и приходилось одновременно работать менеджером по продаже белых воротничков. Изредка его пьесы ставили любительские или учебные театры, но толку от этого было мало, — и он мечтал о том, как однажды его пьесу сыграет настоящий театр.
“Для того чтобы написать что-то гениальное, — любил повторять он, — необходимо время, много времени!” А он находил его лишь урывками: то в автобусе по дороге на работу, то принимая ванну, то в обеденный перерыв. Время шло, а успех и слава к нему не приходили. Его невесте нетерпелось стать женой, и она укоряла его за безделье и отлынивание от женитьбы.
И тогда он решил сделать большой шаг в своей жизни. Однажды он объявил друзьям и невесте, что на целый год запрется в квартире для работы над пьесой.
— Я уволюсь, сниму с книжки все сбережения и закроюсь дома на целый год. Буду выходить только в магазин и во двор — подышать воздухом. И ни с кем не буду встречаться, даже с мамой! За это время я напишу какую-нибудь хорошую вещь — нет, гениальную! — выгодно ее продам и смогу наконец жениться!
И тут его невеста задумалась. Ей ужасно хотелось замуж. Чтобы все, как положено: белое пышное платье, голуби, тамада, фотограф и столовая № 9: там кормят, говорят, отменно, особенно по праздникам. Но с другой стороны… если чуть-чуть подождать, то можно выйти не просто замуж, а замуж за гения! Вот тут-то подружки ей обзавидуются!
И она согласилась ждать Молодого Драматурга.
Уволившись с работы и уладив все текущие дела, Молодой Драматург ушел в добровольное затворничество. Не каждый способен перенести одиночество, но он даже мечтал о нем, предвкушая следующее: подъем в восемь утра, пробежка, душ, завтрак: чашечка кофе и яичница, — а затем непрерывная работа над пьесой — и так до обеда, после которого можно позволить себе немного вздремнуть. После дневного сна снова работа; править написанное утром. Потом не повредит небольшая зарядка. Ну и, наконец, ужин: куриная грудка, тушенная в сливках, баклажаны с грибами, семга, запеченная под шубой, жареная картошка с опятами, спагетти с морепродуктами. Под такой ужин можно позволить себе бокал вина или даже два и поставить хорошую музыку. А после ужина, конечно, следует отдых: какое-нибудь доброе кино или книга.
Но проснувшись в первый день своей новой жизни, он решил поваляться в постели подольше: в конце концов, у него времени — еще целый год! А за последнее время на работе он так не высыпался… Встав около двенадцати, сел смотреть “Магазин на диване”. Работать не хотелось: плотный обед пельменями из упаковки разморил. После окончания передачи (он не удержался и заказал самомоющуюся швабру) Драматург взял с полки книгу о приключениях Шерлока Холмса — и зачитался ею до глубокой ночи, перекусывая бутербродами со сладким чаем. А на второй день, проснувшись по будильнику довольно рано — было девять, — он вспомнил, что вчера засиделся допоздна, — и, наверное, может позволить себе поспать еще часок, — и снова проспал до двенадцати.
Третий день был похож на второй, так же как четвертый, — потянулись недели. Он перестал бриться и не снимал домашнего халата, который давно пора было бросить в стирку. Он почти не выходил на улицу, если только в магазин, когда кончалась еда: пельмени, быстрорастворимая лапша, бутерброды. Он значительно поправился и подурнел, но не замечал этого. Поначалу Драматург ощущал себя как в раю,— он же бездельничал, пил пиво, смотрел телевизор, читал увлекательные книги, спал, ел, что хотел, но со временем безоблачное существование стало закрываться маленькими облачками, а вскоре и грозовыми тучами. Времени у него почти не оставалось, а пьеса так и не была написана. Изредка он садился за компьютер набирал пару предложений, но идеи не шли, и он опять устраивался на диване. Каждый день он давал себе обещание, что завтра — ну завтра-то точно — он возьмет себя в руки, но каждый день, просыпаясь по звонку будильника в девять, он выключал его и спал до обеда. А грозовые тучи с каждым днем становились все больше, и молодой драматург, признаться, иногда даже плакал от собственного бессилия.
Но вот однажды ему в руки попала пьеса “Охваченные страстью”. Что было в ней такого особенного? Что отличало ее от сотен других пьес, которые он прочел за этот год? Неизвестно. Но сразу же после ее прочтения он засел за компьютер и уже ни телевизор, ни самомоющаяся швабра не могли отвлечь его от работы. А может быть, просто пришло его время. Пьеса была написана за каких-то две недели, и этот год истек раньше срока. Это была, конечно, не гениальная пьеса, но очень талантливая и добротная, — лучшее из того, что он когда-либо делал.
Молодой Драматург побрился, надел свежую рубашку, брюки, распечатал пьесу на двадцати пяти листах и отправился к своей невесте.
— Ой, — удивилась она, увидев Драматурга на пороге своего дома, — а я думала, ты не придешь…
— Как я мог не прийти? Мы же договаривались встретиться через год, и вот я здесь. Явился даже раньше. Но что с тобой? Ты… ты не рада?
— Но… я ведь не думала, что ты это серьезно.
— О чем ты? Что серьезно? — Драматург побледнел.
— Знаешь, я подумала, что гении — это как-то не для меня, и вышла замуж за электромонтера.
— Но я ведь и не гений, — печально ответил Драматург.
Во дворе стояла лавочка, он сел на нее, положив листки текста себя на колени. В этот миг пьеса, которой он еще пять минут назад так гордился, потеряла для него всякий смысл. Он равнодушно пробежал ее глазами. Да, хороша, да, это лучшее, что он сделал, да, возможно, ее поставил бы на своей сцене настоящий театр, — только ему все это было уже не нужно. Он оставил распечатку на лавочке и пошел прочь.
А через пять минут Иван Тимофеич, который вышел на работу в тот день в приподнятом настроении, поднял с тротуара возле своего дома разлетевшиеся листки какого-то текста.
Легенда о старой Актрисе
Она заканчивала в девять; примерно до девяти тридцати переодевалась и по нескольку минут, а в общем, еще где-то полчаса болтала с теми, кто оставался на работе, и как могла, тянула время, чтобы не идти домой. В десять–десять пятнадцать она выходила на улицу и в половине одиннадцатого была уже дома. Не ужиная, первым делом шла в душ: завязывала волосы в узел, надевала поверх шапочку, забиралась под горячие струи воды и несколько минут стояла так, закрыв глаза, ни о чем не думая; потом брала с полочки цитрусовый гель, не жалея, выдавливала его на губку и проводила ею по всему телу: терла грудь, руки, ноги, живот, — до спины не доставала. Закончив мыться, вытиралась большим махровым полотенцем и заворачивалась в него; намазывала лицо кремом, снимала шапочку; распускала волосы, расчесывала их; выпивала таблетку аспирина (или коньяка, когда долго не могла заснуть); ложилась в кровать, щелкала по каналам, ела мороженое или орешки в шоколаде и засыпала под работающий телевизор.
Она относилась к тому типу ничем не примечательных женщин, на которых не обращаешь внимания, когда проходишь мимо. Краем глаза замечаешь какое-то нелепое пальто или бесформенную сиреневую сумку, но не оборачиваешься и через минуту уже забываешь и это пальто, и эту сумку, а лицо — так оно и не запомнилось вовсе. Никто не узнавал в ней актрису, которая в течение многих лет играла восхитительную Нору в “Кукольном доме”, романтичную Джульетту в “Ромео и Джульетте”, преданную леди Чилтерн в “Идеальном муже”, загадочную Женщину в “Играя └Охваченных страстью“”. Вся ее заурядность и скучность куда-то пропадали, стоило ей ступить на сцену. Только там она по-настоящему радовалась, страдала и умирала, и не было ни одного человека, который бы ей не верил.
Театр, насколько бы он ни был популярен в отдельные годы, всегда оставался провинциальным, и актерская текучка в нем наблюдалась большая, особенно это касалось девушек. Актрисы приходили и уходили: кто-то в поисках признания и славы уезжал в города побольше, а то и в столицу, — но, будучи звездами в маленьком городке, там они становились никому не известными и не нужными; и если они когда-нибудь возвращались, то потрепанные жизнью и больше не годились на роль Джульетты; другие выходили замуж, шли дети — и вот они уже не очаровательные актрисы для главных ролей, а среднестатистические домохозяйки, — домашние хлопоты и повседневные заботы как-то незаметно становились важнее сцены; многие обещали себе, что вернутся в Театр, но никогда не возвращались.
И только Лиля, такая непохожая на этих девушек, была единственной, кто продолжал работать в Театре. Ей советовали: уезжай, и ты станешь знаменитой, может, будешь сниматься в кино! Но Лиля никуда уезжать не хотела.
А время пролетало очень быстро: она и сама не заметила, как перестала играть молодых влюбленных девушек, став их матерями. Странное это было ощущение: те же спектакли, та же сцена, только роли другие. Не то чтобы она сознательно посвятила этому свою жизнь, просто по-другому у нее не получалось: слишком много ярких драматичных событий случалось с ней на сцене, а настоящая жизнь казалась лишь ремарками к хорошей пьесе. На самом-то деле она была одной из тех немногих странных людей, которые не стремятся ни к богатству, ни к славе, и одна из тех немногих счастливиц, которые нашли свое место в этой жизни.
И если она когда и жалела о том, что у нее нет семьи, что в это время она могла бы радоваться внукам, то воспоминания о тех ролях, которые она сыграла, о тех эмоциях, которые испытывала тогда, не давали ей и пасть духом. Театр был ее домом и ее семьей.
Впрочем, она не была совсем одна. Как и когда-то, во времена молодости, после спектаклей ее встречал Преданный Поклонник. Еще тридцать лет назад он не привлекал ее: ей казалось, что он слишком юн, слишком наивен, слишком пылок. Но как-то так получилось, что тех мужчин, которым она отдавала предпочтение в молодости, не стало рядом. Разбежались кто куда… И только Преданный Поклонник остался, но когда она узнала, что любовь и доброта гораздо важнее других качеств, было уже поздно. Если раньше она была слишком молода, чтобы ценить его преданность, теперь стала слишком стара, чтобы что-то менять в своей жизни. Слишком морщинистым, казалось ей, стало ее лицо, слишком дряблым — сердце.
Но их вечерние прогулки ей нравились. С ним ей было хорошо и легко. И ей казалось — она и вправду не знала почему, — но ей определенно казалось, будто с ним она становится такой интересной и красивой. Да, она же может поговорить на любую тему! Поддержать какую угодно беседу! Как же она хороша!
Они могли говорить о чем угодно, кроме одного: они никогда не говорили о будущем, — оно было для них заранее определено. Только однажды он сказал ей, что если вдруг не придет встретить ее после спектакля, если когда-нибудь такой день наступит, это будет значить только одно: его больше нет. Актриса хотя и не признавалась ему и даже себе, но больше всего страшилась этого дня.
* * *
Она руководила репетицией так, будто бы сама была директором Театра — такое случалось не впервые, и никто не думал ее перечить. Только актеры, расслабленные отсутствием исполнителя главной роли, играли вполсилы и уже через полчаса начали отпрашиваться — то позвонить, то на обед, то сбегать в магазин на распродажу полусапог. В конце концов, они прекрасно знали свои роли, — а если и забудут вдруг что-то, — то провал перед десятком зрителей, которые наверняка этого даже не заметят, был им не страшен. Лиля нехотя отпускала их до тех пор, пока они не остались вдвоем с Иваном Тимофеичем.
— Молодежь, — сказала она вдруг тоном леди Макбет, обращаясь к пустому залу. — Ничего не могут! Лишних три часа побыть на репетиции! В мое время — голос ее дрогнул, как у Джульетты, — я могла проводить на сцене по двадцать четыре часа в сутки,— днем разучивала новые роли, а вечером выходили на сцену. Куда ушло то время? — сказала она с интонацией Гамлета.
Актриса замерла на какое-то время, может, что-то вспоминая, а может, играя какую-то роль, потом очнулась, посмотрела на Ивана Тимофеича.
— Ты все еще здесь? Даже странно… первый должен был уйти.
— Но я могу остаться.
— Не надо, не надо, ты свободен. Иди по своим делам. Ты мне тут совсем не нужен. В магазине, говорят, сегодня распродажа полусапог.
— Не надо так обо мне думать, — сказал Иван.
Актриса внимательно посмотрела на него:
— А я о тебе ничего и не думаю. Сво-о-о-о-обо-ден.
Он ушел, а Лилия Викторовна осталась на сцене, продолжая бормотать про себя свою роль, хотя, может, это уже была какая-то другая роль.
Старую Актрису в Театре не любили, она казалась чрезмерно заносчивой и жесткой, частенько острой на язык. И только Иван Тимофеич знал, какая она на самом деле. Как-то раз, это случилось еще в прошлом году, он сильно задержался на работе, закончив уборку и остальные дела уже после полуночи. Он вышел на улицу через задний ход, аккуратно закрыл за собой дверь и, обернувшись, вдруг увидел ее — Лилию Викторовну. Она стояла под фонарем, спиной к Театру. Он мог бы уйти незамеченным, но почему-то не мог так просто оставить ее тут, на холоде, да и было любопытно, почему она в такое время стоит здесь, когда спектакль закончился более трех часов назад. Он подошел и тронул ее за плечо. Она обернулась, испуганно и радостно одновременно, будто бы ждала этого весь вечер… но, увидев, кто перед ней, приняла обычный надменный вид.
— А, это ты.
— Почему вы здесь стоите? На улице ведь так холодно! Вы, наверно, замерзли! Хотите, я провожу вас домой?
— Нет, спасибо, — Лиля Викторовна старалась улыбнуться, но это у нее плохо получилось, — я просто жду…
Она сжимала руки и не могла остановиться, а Иван Тимофеич смотрел на нее, будто бы ожидая продолжения, желая узнать, кого она ждет, но Актриса только еще раз повторила:
— Я просто жду. Идите домой. Со мной все хорошо. Не беспокойтесь.
Но Иван Тимофеич — таков уж он был — не мог не беспокоиться.
— Не могу я вас так здесь оставить, — сказал он.
— Ах, эта ваша доброта, конечно, — ответила Актриса с сарказмом, надеясь, что ее тон обидит Ивана Тимофеча и тот уйдет, но он не обратил на это внимания, — перед ним была стареющая женщина, замерзшая и одинокая, и он не хотел оставлять ее одну, а тон, которым она ему отвечала, был всего лишь смесью растерянных чувств, что на него обижаться.
— Можно я подожду с вами? — спросил он тогда.
Лиля Викторовна посмотрела на него как-то странно и кивнула. “Все равно не отстанет”, — поняла она. Простояли они так недолго: Иван Тимофеич уже начал дышать на ладони, и перетаптываться с ноги на ноги, и завидовать актрисе и ее выдержке, она стояла спокойно, не шевелясь. И вдруг она, жалея больше его, чем себя (она знала, что какой бы он ни был уставший, замерзший, голодный, он все равно будет стоять рядом), сказала:
— Пойдемте домой. Уже поздно, и ждать, наверное, не имеет смысла. Мне тут недалеко: я вполне могу дойти и сама, но если ваше благородство не позволяет вам меня оставить, можете проводить.
Иван Тимофеич кивнул, и они вместе пошли в сторону ее дома. Он шел чуть позади и ни о чем не спрашивал. Он не знал, что в этот день Легенда старой Актрисы закончилась.
Легенда о Главном Герое
Иван Тимофеич, хоть и не был голоден, вышел перекусить. На улице появлялся и тут же исчезал снег; без слякоти и грязных сугробов, всего второй снег в этом году, — Иван Тимофеич еще не снимал осенние ботинки. В соседнем магазине он купил булочку и пакет кефира. Поел прямо там, в закутке, под названием “Кафетерий”, с высокими железными столами, невытертыми крошками хлеба и пролитым чаем. Он стоял у окна — стульев в таких местах не предусматривалось — и смотрел на Театр; сыплющийся на него снег напоминал о стеклянных шариках с новогодней картинкой внутри — стоит только его потрясти, и шарик заполняется снегом.
Иван Тимофеич казался человеком незаметным, но на самом деле он был во всех отношениях полезным. За много лет работы в Театре он научился делать почти все: своими руками чистил бордовый бархат занавеса, вкручивал лампочки, убирал сцену после представления, помогал костюмерше штопать порванные платья. И уже ни он, ни Худрук, который когда-то принимал его на работу, не помнили, на какой именно должности он числится.
Не будучи особенным предметом любви девушек в молодости, с возрастом он становился все менее привлекательным. Из-за высокого роста сильно сутулился, с каждым годом все ниже пригибаясь к земле; кожа его была такой бледной, что казалась прозрачной; когда-то восхитительная шевелюра темных волос сменилась жидкими тусклыми волосками, неумело постригавшимися раз в три месяца бездарным парикмахером, да и мода на прямые челки, будто бы выстриженные по линейке, давно прошла. На работу Иван Тимофеич приходил в костюме, всегда одном и том же: синего цвета двубортный пиджак с большими черными пуговицами, который был мал ему на размер, как и брюки, из-под которых выглядывали черные носки в коричневых туфлях с острым носом. Под пиджаком зимой скрывался шерстяной свитер грязно-серого цвета с невнятным узором, весь в катышках, а в теплое время года одна из трех рубашек: белая в синюю полоску, лимонно-желтая, праздничная, и темно-серая, которую он носил чаще всего.
Первый раз в Театр его привела мать, строгая немногословная женщина, которую он побаивался. Она считала себя дамой культурной: время от времени слушала концерты в филармонии, хотя совсем не разбиралась в классической музыке, посещала картинные галереи, но ничего не понимала в живописи, делала вид, что читает русскую классику, но под рукой всегда имела роман в мягкой обложке. Стояла осень: солнце еще не село, но было уже по-сентябрьскому вечерним: издалека казалось, будто Театр отливает золотом. У входа толпился народ: в костюмах, белоснежных сорочках, галстуках-бабочках, длинных платьях, на высоченных каблуках, с уложенными прическами; кто-то держал в руках цветы — в подарок актерам. Тогда он, еще мальчишка, был совершенно очарован Театром — местом, подобного которому он ранее не видел.
Он восхищался перилами красного дерева, которыми были огорожены балкон и бельэтаж, люстрами в форме цветка, живописным фризом; исподтишка поглядывал и на закрытый занавес, — в одно мгновение его взгляд уловил, как красный бархат колыхнулся и в щели появилось чье-то лицо, но тут же исчезло.
Прозвенел второй звонок, за ним третий. Начал гаснуть свет, но не разом, а постепенно. Гул, так же волнами, прекращался, и наконец зал затих. С шелестом поднялся занавес.
Во время спектакля его мать думала о том, что в антракте надо будет купить песочное пирожное и, быть может, пятьдесят грамм коньячку. Будучи по природе натурой грубоватой и недалекой, она никак не могла понять тонкой душевной конституции сына и потому не замечала, как он широко раскрытыми глазами смотрит на сцену. И во время антракта, когда он оживленно обсуждал спектакль, слушала его вполуха.
А Ваня, уплетая сосиску в тесте, говорил, как это здорово — быть актером.
— Глупость, — ответила мать, — ничего это не здорово. Надрываются каждый вечер, никакой личной жизни, и получают гроши — круглый год лапу сосут.
— Но, мама…
Но мама и слышать ничего об этом не хотела.
Перевоплощения — вот что нравилось ему в театре. В один вечер ты нищий, в другой — король. Он мог бы прожить так тысячи жизней; он мог бы любить прекрасных женщин, таких, которых, возможно, в настоящей жизни ему бы любить не довелось; он мог обнажать свои чувства с такой силой, на которую только способен, но вместо презрения встречать аплодисменты.
Приходя домой после школы, он репетировал перед зеркалом разные роли, читал длинные монологи и стихи, а все свои карманные деньги тратил на билеты в Театр. Мечта каждый день приводила Ваню туда, а жизнь, наоборот, уводила. Он знал, что его мать никогда не одобрит столь непрактичного выбора профессии, но все же несколько раз подходил к ней с твердым намерением сообщить, что решил поступить в Театральный институт, но как только он встречал ее взгляд, его решимость исчезала. “Скажу чуть позже”,— думал он. Но “позже” так и не сказал. После школы он пошел учиться в Техникум строительства и промышленности, а после успешного его окончания устроился работать на завод. Он уже знал, что в Театральный институт он никогда — не то чтобы не поступит, нет, не сделает даже попытки. Он перестал ходить на спектакли, просто обходил Театр стороной, слишком сильно было его разочарование в самом себе, слишком завидовал он актерам, поэтому он просто решил забыть о Театре раз и навсегда.
Но не тут-то было, — видимо, действительно есть у людей судьба — оказаться в каком-то месте, которое им предназначено, и что бы они ни делали, как бы они ни испытывали судьбу, они все равно окажутся там. А случилось вот что: однажды на том заводе, где трудился Ваня, начались сокращения, и его уволили. В последний день, получив расчет, он отправился домой: как обычно, прошел через проходную, и за ним закрылась тяжелая дверь. Он вышел ровно в пять часов вечера, как уже несколько лет выходил через эти ворота, и вдруг почувствовал облегчение. Что-то переменилось внутри него: он еще не знал, что этим что-то было просто ощущение свободы. Он остался без денег и работы, но был счастлив. На следующий день, сказав матери, что ушел искать работу, Иван вышел на улицу. Ему предстояла долгая прогулка. Раньше он просто плыл по течению, делал, что ему говорят, был недоволен этим, но даже и не думал меняться, а теперь ему представилась свобода действий, и только одного он боялся: неправильно ею распорядиться.
Нет, он не случайно наткнулся на Театр, и не сама судьба привела его туда — он с самого начала знал, куда идет. Просто хотел немного потянуть это сладостное предвкушение перемен, как бывает, когда ожидание праздника лучше его самого.
В тот день, когда он вошел в Театр, ему было двадцать пять лет, а в день, о котором этот рассказ, — шестьдесят два. И все это время он проработал в Театре и потом даже уже не помнил, когда был кем-то другим. И даже мечта о сцене почти сбылась.
Он любил оставаться в Театре по вечерам, когда в здании никого не было, а главный вход запирался на засов. По ночам в Театре оживали все его призраки, все его истории и легенды, которые Иван Тимофеич знал, как свои собственные, и бережно хранил, даже когда они стали никому не нужны. Это было единственное время, когда он выходил на сцену и играл перед несуществующими зрителями вместе с несуществующими актерами. Он делал так много лет и уже не помнил, когда все это началось. Первое время ему было не по себе от ощущения, что за ним наблюдают, он боялся, что кто-нибудь застанет его за этим занятием, но через какое-то время он увлекался и совершенно забывал про это. А потом привык и со временем, удостоверившись, что, кроме него, в такое время в Театре действительно никого не остается, и вовсе успокоился. Он проводил на сцене не меньше двух часов, как раз столько, сколько обычно длились спектакли, если не считать антракта и последующих аплодисментов, а после заканчивал уборку и шел домой.
* * *
Назад он вернулся через черный ход; отряхнул с ботинок быстро таявший снег и прямиком направился в зал — в надежде, что возобновилась репетиция. Но на сцене никого не было. Тогда он принялся в одиночку расставлять декорации. Выволок из-за кулис диван — старый, местами потертый, с торчащими кое-где пружинами, — недавно Рая придумала накрывать его покрывалом, которым служила чья-то старинная шаль. На диван он поставил две подушки, будто бы для веселья украшенные аппликациями, а на самом деле все для того же: заделать дыры. Рядом поставил журнальный столик и торшер на длинной ножке. Иван Тимофеич не забыл ввернуть туда новую лампочку — старая перегорела в самый неподходящий момент: прямо во время спектакля. Оставалось только трюмо с несколькими выдвижными ящиками, но тут ему одному не управиться, — кто-нибудь появится, поможет, а пока надо было сделать еще много повседневных дел. Такие мелочи, будь то ввернутая лампочка, подметенный в буфете пол, выброшенные из мужского туалета окурки, бутылки воды, поставленные в обе — мужскую и женскую — гримерки, были, может, и не заметны глазу, но без них, каждый день так кропотливо и заботливо составляемых Иваном Тимофеичем, — неизвестно, что стало бы с Театром.
Около шести часов актеры потихоньку возвращались на сцену. Иван Тимофеич в это время тоже как бы случайно оказался там, — чистил занавес и выжидал, хотя пока и сам толком не знал чего.
Это появилось без пяти минут шесть в виде Романа Николаевича, запыхавшегося и какого-то растерянного. От него разило коньяком и неуверенностью.
— Ребята, видимо, спектакль все-таки придется отменить, почти шесть часов, а Левы нигде нет. Если мы поторопимся, то, может, успеем где-нибудь достать деньги — вернуть за билеты, — и он устало, давно смирившись с судьбой, опустился в кресло, закрыв одной рукой глаза.
— Что за ерунда, Рома? — громко, резко сказала Лиля. — Неужели никто не сможет заменить его? Вон этот, — она ткнула пальцем в молодого актера, который только два года назад пришел в Театр и пока не играл никаких существенных ролей, — молод, конечно, для этой роли, но можно состарить гримом, да и вообще, зрители все равно ничего не поймут, как это обычно бывает.
— Но я не знаю роли! — сказал молодой актер.
— Как это ты не знаешь роли? А кто у Льва был дублером?
— Никто, — тихо ответил Худрук,— он никогда не пропускал спектакли. Поэтому нам казалось, что не имеет смысла…
— Какая ерунда! Как это у актера нет дублера? Рома, да что с тобой? Это уже верх… — Лиля не договорила, замолчала на полуслове. — Может, хоть кто-нибудь из вас знает роль? — спросила она актеров, как-то инстинктивно сбившихся в кучу. Все молчали. И среди этого молчания, пропитанного растерянностью Худрука, унижением молодого актера, презрением Лили ко всем вокруг, страхом актеров, вдруг раздался голос Иван Тимофеича. Этот голос показался ему чужим — это говорил кто-то другой, кто стоял рядом, — потому что ведь не мог же он говорить таким тонким, писклявым голосом. Голос сказал:
— Я знаю эту роль. Наизусть.
Худрук, Лиля, актеры молча посмотрели на него, как будто вдруг заговорила тумбочка и сказала, что может стать актером. Тумбочке как-то не принято обычно отвечать, поэтому все, даже Лиля, всегда находящая слова, молчали.
Первым заговорил тот самый молодой актер, которым руководило желание отнюдь не помочь Ивану Тимофеичу, а, скорее, спасти самого себя от упреков и острого языка Лилии Викторовны.
— А что такого? Он часто помогает мне репетировать, он справится, он здорово читает, почти профессионально. Да вы и сами слышали сегодня днем на репетиции. Неплохо ведь, правда?
Но никто не решился больше ничего сказать. Им, актерам, столько проработавшим в Театре, было странно и непонятно, как они могут позволить выйти на сцену человеку, совсем не подготовленному, не имеющему навыков и вообще неизвестно как знающему роль?! Им было проще отменить спектакль вовсе! Худрук, увидев в этом выход, был рад, что дело так обернулось, но он побаивался высказать свое мнение вслух: ведь оно могло не совпасть с мнением большинства, а настоять на нем из-за своей мягкости и нерешительности он бы не смог.
— Иди переодевайся, — решила за всех, в том числе и за Худрука, Лиля Викторовна, — если костюм будет великоват, попроси Раису его подогнать. Только живее, живее. Нам надо еще все прогнать.
И Иван Тимофеич, не чувствуя под собой ног, пошел в гримерку. Все вокруг него расплывалось, словно в тумане. Он перестал ощущать себя и свое тело и ругал свой язык за то, что сболтнул глупость. Теперь он обязательно опозорит Театр: он же не умеет играть и никогда не делал этого по-настоящему! “Дурак, ты дурак!” — только и говорил он про себя.
…Первое, что пришло ему на ум, когда он оказался на сцене, — он совсем не видит зрителей: свет прожекторов ослеплял, и зал казался темным. Так даже лучше: совсем не страшно начинать. Со временем глаза попривыкли к яркому свету, и он начал различать, что в зале кто-то есть, но все равно люди казались ему одной сплошной массой: ни лиц, ни фигур. Страх как-то сразу исчез, и он уже давно перестал быть Иваном Тимофеичем, превратившись в мужчину пятидесяти лет, больного “лихорадкой любви”.
* * *
Когда он закончил, он снова ощутил себя самим собой.
Он стоял, окруженный любимыми людьми, и зал почему-то стал отчетливо виден: он был полон народу, и все хлопали ему стоя, — а в первом ряду сидела его мать. На сцене возле него были Роман Николаевич, Лилия, Рая, молодой актер. Все они улыбались. Ему было вовсе не пятьдесят с лишним лет, а те семнадцать, когда он хотел убежать из дому и стать актером и впереди — еще целая жизнь на сцене, еще много ролей, которые ему предстоит сыграть.
Последняя легенда о Театре
Мужчина в рабочей одежде, с чемоданчиком в руке остановился перед старым зданием Театра. Внутри он никогда не бывал, хотя много слышал и о Театре, и о спектаклях, которые там шли. В последнее время разные слухи угасли, и он бы о нем и не вспоминал, если бы не работа.
Мужчина вошел и оказался в тихом и прохладном фойе. На стенах висели афиши, касса была закрыта. В гардеробе, каждый на своем месте, висели номерки, за исключением одного — вместо которого чье-то пальто. Нигде ни души.
Он прошел по коридору к двери с надписью “Служебные помещения”, но дверь оказалась закрыта. Он заглянул в буфет и в туалеты, но и там никого не было.
— Ау! Электрика кто вызывал? — кричал он, чувствуя себя при этом крайне глупо.
В зрительном зале было темно и тихо, но мужчине показалось, будто бы на сцене кто-то есть.
— Здравствуйте, — начал он, — вы вчера электрика вызывали, мы тут задержались, никак не могли раньше, да к тому же вы поздно позвонили, мы предупреждали вашего директора.
Но кроме нечетких отголосков эха, ему никто не ответил. Мужчина подошел ближе к сцене и… остановился.
Там на ней, обставленной декорациями какого-то спектакля, лежал человек, мужчина, в неестественной позе. Глаза его были открыты и смотрели в зрительный зал, а на губах застыла улыбка…
Причиной смерти Ивана Тимофеича была остановка сердца. Его сердце перестало биться в один миг, и есть надежда, что хотя бы в последние свои минуты он был счастлив.
После этого события Театр вовсе закрыли, сперва на неопределенный срок, а потом навсегда. Как и многие другие, дожившие свой век здания, оно могло бы быть отдано на растерзание бомжам и местным ребятишкам, но к тому времени его признали памятником культуры и начали охранять. Заколотили окна и черный вход досками, а на главную дверь повесили тяжелый замок.
Внутри Театра еще долгое время все оставалось на своих местах. В костюмерной царил аккуратный беспорядок: розовые чулки по-прежнему свисали из шляп с перьями, кудрявые парики держались на туфлях, наряды на вешалках были разбросаны по всей комнате.
В кабинете Худрука сохранились грамоты и дипломы, которые со временем покрылись таким слоем пыли, что прочитать, за какие заслуги и кто этими дипломами награжден, стало невозможно. На столе среди многочисленных бумаг и второсортных пьес лежала газета, открытая на странице с последней статьей о Театре.
На сцене все еще был поднят занавес, будто ожидая, что вот-вот начнется спектакль. Забытый кем-то бинокль в четырнадцатом ряду партера, место номер семь. В холле — портреты актеров и актрис. В гардеробе — номерки, каждый на своем месте, за исключением одного, вместо которого чье-то пальто.
В фойе возле кассы висели афиши: в среду “Декамерон”, в четверг “Честный авантюрист”, а в пятницу “Две смешные истории любви”, а в субботу “Играя └Охваченных страстью“”. В кассе остались лежать нераспроданные билеты на эти спектакли. Театр будто бы ждал, что вот-вот вернутся сюда зрители, что снова актеры выйдут на сцену, прозвенят три звонка, погаснет свет и начнется представление…
А через несколько лет из Театра сделали гостиницу. Удивительно, как можно переделать Театр в гостиницу, но это было именно так. И никто не вспомнил, что Театр был объявлен памятником культуры. От прежнего произведения искусства остался только фасад да эти легенды…
Худрук совсем спился, и никто не знал, чем он закончил. Раиса продолжала шить, только уже не для Театра, и воспитывала двух замечательных внучек, надеясь, что хоть одна из них станет актрисой; Лиля уехала в другой город играть в таком же маленьком театре и уже никогда не была счастлива.
Кто же вызывал электрика, так никогда и не узнали: ведь с электричеством в Театре все было в порядке.