Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2012
Игорь Шумейко
Игорь Николаевич Шумейко родился в 1957 году. Историк, публицист. По образованию кибернетик. Работал в Министерстве внешней торговли. Автор стихов, рассказов, очерков, опубликованных в 1980-х годах в журнале “Юность”, в “Литературной газете”. В 1994 году издан роман “Вартимей-очевидец”, радиопостановка по которому шла в 1995 году на “Радио России”. В XXI веке его рассказы, путевые очерки, эссе опубликованы в “Независимой”, “Литературной” и “Новой” газетах, “Комсомольской правде”, в журналах “Новая неделя”, “Роман-газета”, “Моя Москва”.
Все абсолютно!
повесть
Тебе, Елена
Для ранних 1990-х наш лагерь — заброшенный пионерский “Юный энергетик”, в двадцати пяти километрах от МКАДа, был вполне типичным, и по составу “насельников” (шабашники, еще только примерявшиеся к термину “гастарбайтер”, беженцы …), да и по родоплеменному распределению труда. Не поручусь, что молдаване, перебивавшие номера на иномарках, были таким уж типичным примером, кажется, тогда это более армянское ремесло было, а так… “все как у людей”. Левую водку Назим и Эльбар выпускали вполне приличную, многолетний ее распространитель — я не припомню претензий. А перескладирование “гуманитарки”, сдача в мелкий опт датской кондитерки, бакалеи шли и вовсе на легальных почти условиях, по “белым накладным”.
Только два сюжета, довольно абсурдных, вплелись в историю этого деловито выживавшего постсоветского Вавилона. Во-первых, курган-тюбинские беженцы, яркие халаты, были в основном русские, беспаспортные сектанты. Один староста их Андрей Иванович был в цивильном, ходил по разным вялогрозящим инстанциям и точкам возможного заработка. Он и поведал их историю, пересказом которой я, кажется, немного увлек Марину с Сергеем, когда им довелось несколько дней в этом лагере скрываться.
Нерасстрелянная секта
Секта была в одном селе. Председатель колхоза много с ними крови попортил. Работали неплохо, но в прочих вопросах они как лужа для плетки. В субботу и в воскресенье на работу не выходили, праздновали, молились, хоть что с ними делай. Вся их блажная “догматика” уходила чуть не к началу восемнадцатого века: священства, икон и паспортов не признавали. Правда, до войны им паспорта были и не положены, так что отвергали они их чисто теоретически, идейно.
Когда война приблизилась, председателю, активистам вышло — в партизаны, остальным — под немцами. Ну а как наши вернулись, и надо было покарать изменников, отдали это дело председателю. Тот и записал: нескольких женщин, к которым немцы ходили, и всю ту секту в полном составе, чтоб уж больше не досаждали они ему в счастливой послевоенной жизни. Выделили команду — увести их подальше и расстрелять.
А командир, молоденький лейтенант, был прямо-таки сожигаем любовью к Сталину. Вскочит, бывало, над окопом во весь рост: “За Стал-лина-а!!” — и бежит в забытьи от восторга. Увидел лейтенант, какое кровавое и подлое дело задумал председатель, а исполнять-то ему! Задумался, может, в первый раз. И крикнул своим солдатам, когда далеко уж отошли от села: “Братцы! Сколько раз я поднимал вас именем Сталина на подвиги, а теперь этот вражина председатель задумал бросить тень позора на нас, на все сталинские вооруженные силы и, значит, на самого товарища Сталина! Подорвать дух наш воинский. Предлагаю отпустить этих людей! Пусть спрячутся подальше, пока я не доберусь куда надо и не раскрою этот подлый заговор вражий. Товарищ Сталин учит нас правде!” Согласились солдаты. Взяли с сектантского старосты, со всех спасаемых клятву, что те уйдут за тысячу километров, хоть до Сибири, и молчать будут, пока лейтенант не доберется хоть до самого товарища Сталина и не развеет подлый оговор и заговор. Увел их староста, прошли они, будто погорельцы, военные беженцы, через всю страну, нашли среднеазиатское место и, держа слово, стали жить тихо, обособленно. И лейтенант тоже прошел всю страну, да по-другому, аж до самой до Колымы. Много чего увидел, узнал, претерпел. Но крепок был — дожил до самого крушения идеала своего. И возненавидел его. Так же… нет, почти так же сильно, как раньше любил.
И где-то, почти уже в наши дни, нашел спасенных своих. Живут по-прежнему тихо, соседи на них давно рукой махнули. Заходит бывший лейтенант в избы. Чисто. Везде в каждом красном углу — портрет Сталина. Новые сектантские поколения под столами бегают.
Ходит он, ничего не понимает. Только самые пожилые и узнали своего спасителя. Отвели к пресвитеру — совсем уже ветхому деду. “Как же так? — разволновался с порога начал бывший лейтенант. — Вы что, не знаете, чьи портреты тут понаразвесили, словно иконы?! Не знаете разве! Да ведь в любой газете… да ведь он! Ведь вас самих едва не…” Смотрел старец на спасителя своего, слушал и говорит наконец: “Газеты мы читали, да. Но верим мы только в Вышний промысел над людьми, над делами их. Чтим единого Бога. Икон, святителей, угодников — нет у нас. Но если бы… ты тогда, приняв страдание, отпустил нас — хоть во имя Николая Чудотворца, в каждом доме висела б его икона. Подвиг любви только и мог спасти нас. Вот мы внукам нашим заповедали хранить Имя, что подвигло тебя…”
Марина выслушала мой рассказ увлеченно, горжусь! — ведь в тогдашнем ее положении увлечься еще чем-то, кроме разворачивающегося в “режиме реального времени” сюжета спасения своей жизни и мужниного состояния… это, в общем, была — оценка.
— Красиво, Паш, — сказала она. — Правда. А этот, их как там?..
— Пресвитер-староста— Ну, плакал, конечно. Тяжело. Что, говорит, моя жизнь, что я! Только ноги-руки — автомат держать! В имени все дело! И пристал к общине той. А нынешний их староста, Андрей Иванович сын того лейтенанта…
— Имя, истинный спаситель, да? — протянула она, если и зевая, то по причине трех часов ночи. Во имя кого? Чего? Родительный падеж…
Между прочим, об исчезновении Сергея с Мариной сообщили тогда почти во всех новостях. Он — известный перестроечный театральный режиссер, затем учредитель, руководитель нескольких фондов поддержки культурных программ, столкнувшийся с вопросами по своим алкогольно-сигаретным таможенным льготам и полученным квотам на вывоз цветных металлов. Но пока, на тот момент, активно разыскиваемый только его “криминальной крышей”. И Марина — бывшая актриса его студии-театра, однако на тот момент покинувшая сцену, хозяйка небольшой частной клиники.
И второй абсурдный сюжет, развлекший беглецов, полунелегалов, тоже — ну так уж совпало, был связан, и даже более дурацки, с… Великой Отечественной войной советского народа 1941–1945 годов. Через еще одного типа, прибившегося к нашему мелкокриминальному, торгашескому оплоту выживания. Этикетки “Русской”, “Пшеничной”, “Столички” и т. д. в аккуратных, похожих на денежные пачки поставлял Леон Борисович Гальперин, замдиректора полиграфкомбината. По поводу усложнившейся вскоре системы расчетов они с Эльбаром (в разговорном обще-
нии — Эдиком) как-то крупно ссорились, но когда Гальперин, потерял в другой издательской, неэтикеточной авантюре все свои сбережения и квартиру, он пришел сюда, был принят, пущен жить. Заинтересованность в себе “бомжующий”, шатавшийся все лето по лагерю Леон Борисыч поддерживал пересказом одной идеи, проекта, который доставит ему денег на штамповочный станок. Изготовление водочных колпачков действительно очень упростило бы жизнь Эдику, закупавшему их пока на стороне, каждый раз с опасением засады и проверки на дорогах. С технической стороной Леон Борисыч по своему профессиональному прошлому наверняка и справился бы, но как он собирался достать “стартовый капитал”, это и была — главная песня! Приобретение станка на деньги Эдика он отвергал, желая быть не наемным,
а — “в деле”. Познакомившись с Мариной в ее нелегальные дни, он и выложил сей проект, уводящий нас опять прямо… к Великой Отечественной войне советского народа 1941–1945 годов.
И тогда же, на большой полуночной пьянке в Эдиковом фасовочном “цеху”, они так на два голоса и пересказали суть проекта… и выазанная уверенность Марины как-то проняла даже и сугубых азербайджанских реалистов Эдика и Назима.
Вроде есть один очень богатый Еврейский фонд, материализующий чувство благодарности — “праведникам”, то есть тем, кто в войну спасал евреев. Кто “типа как Шиндлер”. Встречи организуют, книги выпускают… кому и памятники ставят. Кому из живых потребуется, помогают, и денежно… Нашему Леончику семь лет было, когда немцы дошли до их городка. И быстро начали всех евреев собирать на окраине, у излучины реки. Прижали к берегу: здесь пост с пулеметом, а там камень бросили бултых — бултых! — лед и ребенка не держит. Ноябрь. Леончик круглый сирота был, его притащили сюда из интерната. Все мечутся, немцы новых приводят, вталкивают. Крики, стрельба, угрозы. Леончик бродил, заглядывая вверх, совершенно не зная, к кому приткнуться. И устав бесцельно задирать голову, он посмотрел вниз и вдруг нашел в канаве плакат — его немцы сорвали с какого-то дома или со столба и штыком проткнули.
Обычный красный плакат с портретом Сталина. Легкий, довольно длинный… там сбоку от портрета еще и сталинские слова были записаны, призыв: “Наше дело правое”, ну и так далее. И как стемнело, Ленчик аккуратно плакат на лед положил, и на рейках улегся. Рейки по периметру — прямоугольником, а для прочности — еще и укосины, диагональки.
— Как Андреевский флаг, да, Леон Борисыч?
— Н-н… да, Мариночка. Точно. Как Андреевский флаг. Только красный. Вот. Положил на лед и осторожно так лапками по бокам погреб. Как крокодильчик.
Герой вскинул брови только на “крокодильчика”.
— Но, Леон Борисыч! Когда вы мне рассказывали, я вот так и представила: именно… крокодильчика.
Размыслив секунду, Гальперин кивнул согласно.
— …И, значит, вылез он тихонько на берег. Подумал. Содрал с реек ткань, кумач этот. Лед был молодой, чистый — портрет почти и не вытерся, не пострадал, только от штыка немецкого дырка. Сложил его Ленчик аккуратно под мышку, да и потопал к своим. Дорогу, по которой наши отступали, он помнил, а фронта сплошного,
ну… — Марина чуть закатила глаза, дорисовывая картину, — ну чтоб с окопами там, еще с чем полагается? — тогда не успели… К утру и дотопал… А еще днем в городе он сосчитал все немецкие танки и мотоциклетки с пулеметами. В интернате Леончик учился хорошо, умел считать уже до двадцати пяти. И так тогда удачненько все вышло, ну просто превосходно совпало, что и вражеской техники было меньше двадцати единиц, и его разведданные оказались точными! Леончика потом наградили! Медаль, правда, оказалась “За оборону Москвы”, а полагалась и “За отвагу”, но там просто столбики с фамилиями сбились он потом это узнал. О его подвиге и о том, что остальных собранных у реки всех до одного расстреляли, об этом написали во фронтовой газете и в “Красной звезде”!
— Есть ксерокс. Копия.
— Да-да! У нас есть и ксерокс!… Ну а в прошлом году, когда Леон-Борисычево малое предприятие сбоку от полиграфкомбината оставило долги и лишило квартиры… он и вступил в юридическую переписку с тем израильским фондом, у которого прям по уставу записано: “Кто спасает одну жизнь, спасает весь мир”! Леончик их и припер: пусть его “список Шиндлера” короткий, в одну строку, но важен ведь принцип! Те бюрократы думали-подумали и согласились: да, и за одного спасенного еврея, если факт доказан, можно вознаградить из средств фонда “Яд Вашем”.
Вот тогда-то он им и выкатил. Предъявил: “Да, я спас себя. Но ведь я… спас — еврея!” … Долго они этот силлогизм переваривали, свыкались… И недавно прислали подтверждение — вот! Марина выхватила из рук Гальперина факсовый рулончик, приготовилась зачитать его в стиле старорусского глашатая, раскатав ветхий свиток, пробежала шевеля губами еще раз, но после паузы просто просуммировала: “В общем — помогут. Одиннадцать тысяч долларов. Заплатят ему за спасение одного, за себя…”
И когда через полгода или чуть более десять человек осторожно стаскивали по хлипким мосткам полутонный станок, когда еще через неделю Леон Борисович запустил его и в приемный короб полетели, как пулеметные гильзы, маленькие золотистые стаканчики, бутылочные колпачки, диковинный сюжет Леон Борисыча все посчитали сбывшимся. Тяжбу — выигранной.
С украинских, азербайджанских, молдавских селян, таджикских беженцев, впрочем, какой спрос, они о страстях таких… холокосте и всем прочем — даже и не слыхивали, но мне бы, мне… тогда бы и задуматься! Но я, видно, предпочел поверить, словно в те лихие, без уложившихся, слежавшихся “укладов” годы, такой успех соседа, пробившего брешь в стене строгих регламентов и правил — он и мой горизонтец возможностей расширял…
А в этой действительно подзатянувшейся повести, почти “мыльной” опере я, не справившийся с ролью героя-любовника, наверно, и роль “простого рассказчика” тоже, как следует, не доиграю, забегая эдак поперед сюжета.
Одним фондом меньше (ранние 1990-е)
С самого дна какого-то многослойного сна меня подцепил и потащил нарастающий скрежет телефона.
— Марина? — почти испугался я — Ну, дела! А который сейчас?.. Четыре двадцать? Ты у подъезда. У — моего подъезда? Да-да, Марин, конечно! Я… только… Да, через две минуты.
Во как! Сережина жена — под моими окнами! Сколько Серега подшучивал, что я “чуть не со школы на его Маринку облизываюсь…” — и, в общем-то, прав он. Я и сейчас, в четыре утра или ночи, ловлю себя на том, что, положив трубку и отсчитывая назначенные две минуты, как-то машинально тереблю, разминаю щеки, оттягиваю нижние веки, глядя в гардеробное зеркало.
— Ты один? — бросила она взгляд на вешалку, на обувную свалку. — И кто ж это такая—
— Да так… Одна. Знакомая. Марин, ты чуть тише говори. Надевай вот тапочки.
И туфли-то она скидывает как-то особенно. Не нагибаясь, освободила пятку
и, чуть балансируя левой рукой, правую мне так и не подав, на вытянутом носке, как стрелой крана, грациозно, опустила туфельку в угол. И ступая мимо тапочной кучи, прошла в гостиную. “Ну, началось”, — подумал я.
— Павлик, давай сразу. Ты, конечно, знаешь, как сейчас у Сережи дело повернулось?
Надо сказать, что именно с барского стола Сережи, давнишнего моего друга, последние года два мне и перепадали какие-то среднеоптовые крохи. Чем на сегодняшний день, собственно, и живу.
— Ну, у Сергея сейчас… наверное… плохо. (“Если ты сюда прилетела. Ночью”.)
— Не-ет, Павлик. У него плохо — ужас как плохо! Все, что накопали по фонду, что еще накопают, все будут вешать на него. Решили уже.
— Дела-а… Ты… давай плащ сюда. Располагайся.
Она скрутила жгутом черную лайковую крылатку и кинула на ближайшую спинку. Не попала.
— Вот что, Паша. Ты ведь тоже возле него кормился. Да?
— Да, но… По самим делам-то фонда вообще не в курсе. Ликеро-водку у них
брал, сигареты, но, конечно, не напрямую. Через фирмочки у них такие… ну, они раз в квартал меняются. Я сейчас и вижу-то Сергея… По телевизору чаще.
— Да что ты бормочешь! Все ведь знаешь. — Она перешла на яростный шепот. — В общем, тебе, Павлик. Дня через три. На расчетный счет упадет четыреста семьдесят лимонов. Так. Минус обналичка, на это кладем пять процентов. Потом конвертация. И получится…
— Э-э, чуть менее ста тысяч баксов. Девяносто восемь, где-то, да?
Брови ее поднялись, большие серо-дымчатые глаза еще увеличились, и замелькали в них такие черные тени, словно жидкие кристаллы в калькуляторе.
— Ну да. Девяносто восемь с копейками. Его прощальный поклон. Опасные, в общем, денежки. Думает, все рассчитал. Хотел, идиот, напоследок еще и облагодетельствовать старого друга…
Сергей жил с ней двенадцать лет. Мы трое, можно сказать, земляки, “школьные годы, дружбы” и все такое… Когда, уже под самую перестройку, из нашего вполне самодеятельного кружка Сергей начал выстраивать театр-студию, Марина была стержнем, нашей примадонной, его “Зинаидой Райх”. Ну и я на третьих ролях плюс что-то там по литчасти пробовал. Дело пошло в рост, упоминания в прессе, перебазирование в Москву, статус полупрофи… Оформилась наша группа провинциалов в студию — путем слияния с одной идейно близкой московской группировкой… Общественно-исторический период был такой, подобные вещи случались, кроились новые моды, на вырост, на будущую, считалось, эпоху. Впервые “по ящику” нас показали, минуты две, не более, в одном свежеоткрытом ток-шоу, как иллюстрацию. Тот раз опровергали какую-то партийную старуху, некогда брякнувшую, что-де “в СССР секса нет”. Тотально, многогласно так опровергали, так выразительно… что всем становилось ясно: “теперь в СССР” только-то и будет, что секс. И заголение пошло: “по вертикали” — от разрешенных при социализме коленок и ключиц, навстречу друг другу, будто линии фронтов на военных картах. А еще и “по горизонтали” заголение пошло, вширь: разные новые половые случаи, варианты, именованные словами с греко-латинскими корнями. И тут-то наша студия поучаствовала, поставив “на горизонталь”, на многообразие и сложность тех случаев. Ну, может, малость самую экономя на костюмах.
А жена его тогда вдруг возьми да и соскочи. Отыскала Марина свой диплом, на какой-то кафедре перетарифицировалась из терапевтов то ли в сексологи, то ли в сексопатологи. Тогда же еще и распускался целый куст профессий на тему “Любовь и мочеполовые проблемы”. С собственной клиникой не вышло, но как-то все же засветилась. Упоминания в прессе были, многим запомнилось. Диссертация у нее была — посвященная опровержению пары пунктов “Камасутры”. Где она вполне анатомически доказывала, что три позиции из древнеиндийского кодекса… номера, не помню, такие-то невозможны в принципе. Индусы, конечно, до полемики не снизошли, но реклама выстрелила. И на тусовках, еще до Великого Имущественного Расслоения, когда я еще был вхож к ним, несколько раз наблюдал: когда случался новый болтун на клубничные темы, она вдруг взрывалась, подскакивала: “… вот-вот, сейчас сами увидите, что эта позиция… — и тащила беспомощно озиравшегося “партнера” к дивану, — Не бойтесь… вам снять только пиджак надо… А теперь, если закинуть ногу сюда, вы сами видите, что я не…” Ничего более эротичного я в жизни не видел. Среди гостей и отставленных бокалов… гибкая брюнетка, закатав юбку красного шифона до степени набедренной повязки, сильными руками крутит, прижимает, сгибает бледного нечаянного ассистента. Сергей стал режиссерствовать уже во вполне знаменитых театрах плюс фильмы снял, кажется два… Мы, его студийцы, “получили вольную”, но меня Сергей привлек (скоро речь и дойдет — как именно).
Казалось, то был лучший их период, просто нагромождение удач. И семейные отношения выведены из узкого театрального коридора плюс какое-то изящное взаимодополнение карьер: тут режиссер, “вновь открывающий все ранее запретное”. А тут — модный сексолог: “обсуждение… лечение” этого самого, ранее запретного. И сверху всеосеняющий, ласково-нескончаемо-льющийся оральный секс тогдашнего главного.
Но главный шаг наверх был еще впереди. Сергей рассчитал, что при таком общем развале нет ничего выгодней благотворительности. Это тогда, в эпоху случавшихся политстычек, с самых верхов прогремел исторический почти вопрос: “С кем
вы?…”, нет: “ Сколько вам, мастера культуры?!” Некоторые жались, долго бормотали что-то возвышенное, включавшее, ближе к завершению, все же и цифры. И уходили, до конца жизни кусая локти, щедро делясь разовой подачкой с Госпожой Инфляцией, если не с господами Мавроди, Соловьевой, Рачуком. Но самые мудрые отвечали: “Нам-то? Да нисколько! Тут всю культуру (науку/спорт) спасать надо! Вот, кстати, у нас и проект Устава. Фонд. Если уж не “Спасения”, то — “Возрождения”…. Нет-нет-нет, это на вывоз цветных и редкоземельных металлов мы просим — квоты. А на ввоз алкоголя, наоборот — льготы.
И вот для вящего “Возрождения”… стучат-стучат по стране эшелоны… И в деревне Клюевке “Абсолюты”, “Smirnoff’ы”, “Распутины” — дешевле грязи. И в таком же количестве… И тут сразу киллеры, киллеры, киллеры. Тридцать пять тысяч одних только киллеров!
А кого ни “спасти”, ни “возродить” уж нельзя, тем остается Фонд памяти. Быва-
ло, сидит он… еще вчера…на Всероссийском съезде интеллигенции, а то и вовсе — в клубе “Белый попугай”, — ан глядь, сегодня уже танкеры мазута плывут: “Салют Мальчишу! Салют Фонду памяти его!” Ну а кто хлопот таких не тянул или не было соответствующих связей — довольствовались просто выделенными зданиями и стрижкой переаренды офисных помещений.
Но Сергею дружки по “организации всего процесса” подвернулись. Его обязанности в команде свелись к общепредставительству и, главное, к гашению всяче-
ских скандалов. Иногда ведь масса абсурда превышала критический, обществен-
но терпимый уровень (всегда так таинственно меняющийся), и пресса налетала с нагайками: “Безобразие! Уже три бутылки на душу населения! В культурных европейских странах, к уровню которых мы стремимся, Оксфордский, например, университет или театр, например, “Ла Скала” никогда не занимались! — дико и предста-
вить! — поставками сигарет и алкоголя!!”
И тогда Сергею приходилось надувать щеки, наматывать километры по разным коридорам. И вот уже где-то нагайки заменялись на мухобойки, где-то задним числом переправлялись бумажки с гербовыми орлами. Такое ироническое соответствие характеру “операций”! Одна голова смотрит: вроде мимоакцизная“Smirnoff-ка”, “Petroff-ка”, а другая: вроде и нет.
Хотя, собственно, чего мне-то иронизировать! Бывшему другу-соратнику-земляку с этого “культурно-возрожденческого” стола и перепадало на жизнь: получал товар с четырехнедельной отсрочкой платежа, когда другие — с двух. Или с шестинедельной, когда другие — с трех… Плюс в заветном столбике, в записной книжке их коммерческого директора Максима Александровича против названия моей фирмочки стояло: “От Сергея — два процента”. Практически всё… хотя и этого хватило на существование моего “ООО…”: комнатка с телефоном (“офис”), автофургон ЗИЛ, водитель, экспедитор-грузчик, девушка на телефоне. Да приходящая бухгалтер, хотя почти все и шло в “черный нал”. К зиме планировал еще и складом обзавестись, двадцатиметровый бокс на одном замиравшем НИИ взять в аренду, да вот теперь похоже…
— Слушай, Марин. А чего это он решил мне прощальные, ты говоришь, денежки безналом бросить? Это ж отследить — момент. Хоть через пять фирм, по цепочке авизовок можно вычис…
— Не бздюм, мой Пашуля! Продумано. В одной фирме мы позавчера сняли наличкой. И на руках… Вот на этих самых руках, — она протянула мне, как в старинных кино, — жеманно, для поцелуя, свои узкие, пахнущие, я не спец, но дорого пахнущие руки, все и перетащили. И положили в другую фирму-“бабочку” — уже наоборот, под безналовую проплату тебе. Тремя платежками, причем и по суммам — не бьется. Мне, кстати, Сереженька тоже уделил… И, кстати, кто тут сказал – “прощальные”?! — театрально возвысив голос, словно подчеркивая: “Я могу говорить что угодно, играть, отменять, вот так!” — Этот наш мыльный сериал, Пашуля, не так уж и просто оборвать — нет. Тридцать тысяч ты возьмешь себе, бесценный наш друг, но остальными надо будет распорядиться, я скажу как. Кому там переслать. Видишь, на обналичке туда-сюда, потеряли десять процентов, зато безопасность полная… И вот так же, как в этой цепочке платежек — разрыв, так и нам надо сейчас оторваться… буквально на три дня. Прости, что я тут все за тебя решила, но ведь ты сам когда-то говорил мне, что…
Как мы ни шептались, однако — пожалуйста. Шлеп-шлеп, в проеме показалась разбуженная Светка. Голая по пояс. Снизу. Это ее привычка накидывать мои рубашки, а далее пусть, наверное, стыдятся те, кто тут приперся ночью.
— Это чего это вы…
— Свет, ради Бога. Срочное дело. Она вот только что зашла. Три минуты.
— А я знаю? Три минуты или тридцать три? В дверь вроде никто не звонил. И кто, вообще, эта сучка?
Марина и головы не повернула. Я подскочил и захлопнул перед Светкой стеклянные створки.
— А ты, Павлик, должен придумать, как нам оторваться — из расчета даже двойной, тройной слежки. И скрыться на три–четыре дня. Дальше уже есть решение. И пойми, — без малейшего перехода, — наш с тобой первейший интерес, чтоб Сергей нормально выкарабкался. Тогда это всё будет просто — хозяйственные провалы, что взять с бывшего режиссера! И крыша его, Искандера такого, знаешь? — Слы-
шал. — Останется в равновесии. Они думают: если Серж там, — кивнула к небе-
сам, — то лавочку можно закрыть по-жлобски, что гораздо дешевле, разумеется. На него все повесить. Но тогда и среди его близких, друзей-компаньонов, надо будет
зачистку провести, — намек понял… — А если Серж там, — другой кивок, уже не вверх, а вбок, как у нас обычно обозначают заграницу — да с документами!, да с некоторыми деньгами!.. А все друзья Сережины, и Станюкевич — все здесь, и еще при достаточном положении… тогда уж Искандеру Александровичу придется тормозить плавно.
— То есть?
— То есть, Пашуленька, не валить фонд и Сережу. И аудит другой заказать, повторный, и с прессой работать. Платить и ждать.
— Чего ждать?
— Да мало ли чего! Всего! Любого следующего скандала! Вон спортсменовский фонд — того гляди, накроется. У них объемы-то побольше, раза в два. Тогда про наши сраные культурные программы и думать забудут…
Слышно было, как на кухне хлопал холодильник, звякала посуда, но пока, кажется, без битья. Сколько еще там Светке достанет терпения?
— А-а… как сейчас ты ко мне… доехала—
— Понимаешь, — мой опасливый вопрос пропустила мимо, — денежки Сергей слил из оборота. Их хватятся не раньше, чем послезавтра. А пока Сержика продолжают тихо-плавно вести к жертвенному, так сказать, треножнику.
Да, подкинула дел… Сказать: “Сбит с толку” — ерунда! Сбит со всего, со всех подпорок. Но Марина — это вообще такой специальный человек. Вот она просто поднялась с кресла, и понимаешь: в комнате что-то произошло… А тут…
Но — благодарение небу — план мой сложился быстро. Настоящее вдохновение.
— Значит, Марина, так. У меня сегодня во второй половине дня развоз водки. Среди моих точек есть магазин на Комсомольском проспекте. Здоровенный. Два входа, на расстоянии метров тридцати. Машины грузятся со двора. Обычно я заезжаю только за деньгами. Директор магазина, кстати, из бывших ученых. С грузчиками вечная засада, по договоренности разгружают мои водила с экспедитором. В пять вечера там народу прилично. Вы зайдете — и сразу к винному отделу: “К Петру Васильевичу”. Пропустят, и вы сразу через все подсобки бегом к разгрузочному окну. Там во дворе пандус. Будет стоять мой зилок. —Брови снова чуть вверх. —Ну, грузовая машина, ЗИЛ. Номер триста сорок семь. Фургон открыт. Я буду один, скажу: водила с экспедитором заболели. Сорок коробок — ерунда, покидаю сам… Теперь время — давай к шестнадцати тридцати я разгружусь и буду готов стартовать. Что еще?.. Вот рисую схему, как по подсобкам этим пройти. Чтоб не плутать. Держи. Правильно говоришь, главное — оторваться. Если и будут вас пасти, подумают сначала, что вы через торговый зал к другому выходу прошли… А я отвезу вас в одно стопроцентное место. Там беженцы разные, водку подпольную разливают. Полный Вавилон…
Видно, план она признала вполне реальным. Успокоилась. Вернулась к ней и всегдашняя отстраненно-шутливая манера.
— Нет, вот это не пойдет. — Тыча в крестик на моей схеме, помечавший фургон, она энергично крутанула вправо-влево, так, что блестящие ее пряди взметнулись и улеглись чуть по-другому. Черные, чуть вьющиеся, с такой глянцевой блескучестью, как у детей или молодых собак. Стриглась она всегда до примерно раннебитловской длины, оставляющей возможность именно вот этого встряхивания…
— Э-э… Что, Марин, что не пойдет?
— То, Паулиночка моя, что, по легенде, заболели твои… водитель и этот, э-э… как? Это не пойдет.
— ?
— Скажешь, что оба выпивают. Пьют… Пойми, Павлик, когда на здорового говорят: болен — это ж можно и накликать. А я не хочу ни малейших последствий. Ни-икто… запомни, нии-кто не должен пострадать.
Тут створки распахнулись, и набравшаяся решимости и, как потом выяснилось, вермута Света ступила на ковер. И в том же виде (моя рубашка), однако теперь нижний треугольничек черной шерстки прикрывая бутылкой чинзано. Я и рта не открыл, как Марина, подскочив к ней, правой крепко так взяла ее за ту руку, что с бутылкой. Левой же вытащила визитку и, чуть задержав и вильнув у Светкиного носика, опустила ей в грудной кармашек.
— Дорогуша, я все-все-все. Сейчас же убегаю. А ты приходи ко мне в клинику. Да хоть с шампанской бутылкой. Я все, все объясню, улажу. В любое время. Можем заодно и с эксгибиционизмом этим разобраться. И, заметь, бесплатно. А так у меня меньше ста баксов и приема нет. Престиж. Зайцевские, например, зайчатки, модельки его — все у меня наблюдаются… Павлик, плащ!
После обеда я приказал зилок загрузить уступами. Сначала в один ящик высоты, далее к центру ступеньки: два, три, четыре. Падать не должны. После четвертого
ряда — опять ступенями понижение. Можно перелезть, спрятаться. Забрал ключи у изумленного водилы.
— Вы с Аркадием свободны. До послезавтра.
— А че делать-то, Павел Васильевич?!
— Как чего?! Пить, конечно! — Потянулся я за бумажником. — Нет, отставить! Бумажник на место, раскрыл ближнюю коробку и, заглядывая в их глаза, стал отсчитывать бутылки…
Ждать у магазина пришлось долго. На меня уже стали зыркать дворники и иномарочники, коим я сужал маневр. И вот на пандус вышел какой-то… бородатый… лунатик — по-другому не скажешь. Марина, ведя его под руку, обернулась, крикнув кому-то: “Хорошо–хорошо, дорогуша! Спасибо!” Путаясь с сумками, они перелезли через коробочную баррикаду. Я захлопнул дверцы. Предстояло два тяжелых часа — пробки. С гаишниками-то проще: или документы, или бумажки, двадцать, пятьдесят, сто баксов. Сколько сопровождаю левые партии, все между делом вычисляю, гадаю по глазам: а за сколько вот этот или вот этот пропустит, например, если у меня в фургоне будут крики, стрельба?.. и кровь из щелей закапает?.. Триста? Триста пятьдесят?.. Но это лирика. Темнеет уже, а на участке проселочной дороги Маринку с Сергеем подрастрясет…
И вот наконец ржавые ворота с жестяным силуэтом костра и знамени. “Акимыч! Это я!” Ветхий бомж, держась за скрипящие прутки, уставился на меня изумленно. “Да, Акимыч, сегодня сам пригнал. Дело срочное. Сто ящиков завтра позарез. А Гена-то с Аркадием… Пьют, заразы!” Лишь при последних двух словах напряжение сползло с лица стражника. Понимающая улыбка, миропорядок восстановлен. И шатаясь, держась за крайнюю точку ржавого радиуса, он прочертил по полоскам полу -убитой травы, гравия и грязи привычную четверть круга. Проехав центральную аллею и припарковавшись у “бунгало” с почти смытой надписью “Пятый отряд”, я выскочил, открыл дверцы.
Они едва не терли глаза, оглядываясь. Обстановка для новичка действительно
диковинная… Фанерно-дощатые бараки летнего пионерлагеря, из некоторых окон торчат трубы буржуек, на веревках одежда, белье поразвешано, битые машины, там и сям ящики со стеклотарой, размоклые коробки из-под всего, горы старых автопокрышек…
— Надо дождаться Эдика. Он тут… как бы директор здешнего разливочного цеха.
— Т-ты еще и левой водкой заправляешь? — были первые слова Сергея. Заторможенно-шамкающие, как в полусне, так что отвечал я больше Марине.
— Главное, самой дешевой. А какая водка левее-правее, сам знаешь, вопрос спорный. Все относительно, и в любой мало-мальский магазин, чтоб оставаться поставщиком, я должен давать полный ассортимент, всю ликеро-водочную линейку. И без этой мне — и твою было б трудно впаривать.
Он водил руками, вытирал лоб, что-то еще бормоча. Присел на ближайший ящик. Марина под руку затащила меня в кабину.
— Не обращай. Это я его закодировала вчера вечером.
— Что он, зашибал?
— От самоубийства закодировала. Чего таращишься?.. Кодируют сейчас в принципе от всего. Гипноз. У меня, сам понимаешь, связи. А Сержик-то мой собирался ведь, попытку делал — того! Туда, — кивнула вверх. — Трус… Ну я и свозила его. Он такой чумной, как пояснили, еще с неделю будет. И ты, Павлик, кстати, в разговорах с ним тоже напирай на запрет, ну… самоубивства. Что, мол, самый кошмарный грех. Сержик-то ведь у нас — как бы и православный. У него и грамота благодарственная есть от митрополита, в офисе висит. Так ты и дави, что если руки на себя наложить ни одна, на фиг, грамота не поможет! Геенна — без вариантов. Огненная… У него сейчас подсознание как бы раскупорено. Внушаемость сто процентов. Это не метафора, какая, на фиг, метафора — восемьсот пятьдесят баксов отдали! Полгода гарантии. Ты попробуй, он сейчас как вскрытый, м-м… Вскрытый… Кидай, что хочешь, даже забавно. Правда, Павлик?
— Не знаю. И что мне в него кидать?
Она разглядывала голых девиц, расклеенных по кабине.
— Ой, здорово как. Всю жизнь мечтала закрутить роман с шоферюгой, — погладила меня по щеке, плечу. — Меня полгода назад один такой нордический-нордический мужчина, даже немножко на тебя похожий, и с огромной такой машиной-фурой из кювета вытаскивал. Потом все помогал завестись. Мне бы, дуре, тогда и дать ему. И вообще, уехать этой… плечной… А, плечевой? Тем более!
То, что их брак давно перешел в стадию свободного параллельного плавания — это я знал, нетрудно было сообразить. Но вот чего было трудно понять — так это, отчего она ушла от него — как актриса?! Какой там конфликт — когда вся студия, все строилось вокруг нее! И чего ей далось в эти сексопсихопатологи, чего она носится с этим “доктор Марина Владимировна”, а сама-то продолжает жить… — от мизан-
сцены к мизансцене. И этот ее “дорожный этюд”: “нордический мужчина… похожий на тебя… надо было дать ему”?
Марина, затащив меня на эти секреты в кабину, сама, усевшись на место водителя, говорила, все больше волнуясь (или входя в роль), горячась, дергая подряд все ручки на панели. Раздался скрежет зажигания.
— Ой, извини, Павлик, я нечаянно, честное слово.
— Да ладно.
Но тут подхватился с ящиков Серега. Трясясь, залез на подножку.
— Вы чего, куда? — заглядывая нам в глаза, беспомощно. — Марин, а?
— Не психуй! Я машинально, со-вер-шенно маши-наль-но повернула этот дурацкий ключ!
Она вытащила, с отвращением потрясла безвинный брелок. Не перехвати я ее руку, кажется, зашвырнула бы куда-нибудь.
— А-а, — улыбнулся претендент на роль борис-годуновского юродивого Никол-
ки. — А я думал, вы деру даете. Завезли меня подальше, в этот притон, и…
— О боже! — И она закатила для меня взгляд к небесам, потом распахнула дверцу, чуть не сбив мужа, ловко и гибко спрыгнула, скомандовав и мне: — Павлик! Ну-ка хватит там шептаться! Выходи, показывай нам свой… притон!
И поставила одну ногу на ящик, как полководцы на картинах. Сергей облегченно, точно именно сюда он добирался, сутки маршировал пешком, присел подле.
— Итак. Бывший пионерлагерь “Речной”. Вон, видишь, второй – третий отряды написано? Хохлы живут, строители. Они часам к девяти приедут с электрички, еще услышите. А где бывшая котельная и санчасть — молдаване. Авторемонт плюс еще номера перебивают. Там вон еще курган-тюбинские беженцы.
— Вон те, в халатах полосатых?
— Да. А там вон азербайджанцы водку разливают, ну еще и кондитерку, ширпотреб перескладируют. Они тут всю масть и держат. Остальные им больше до кучи нужны, чтоб затеряться. Отдельно-то стоящий левый цех — было бы гораздо стремнее… Хотя что-то за жительство и собирают, но копейки, правда. Порядки здесь, это… песня. Менты местные только вход-выход пасут, вычисляют масштаб дел, ну машины там считают и берут долю. Внутри им разбираться и боязно, и резона нет — ведь что случись… А тут случается. Главный — Назим такой. Бандюган, но правильный. А Эдик, он, кстати, МЭИ заканчивал, он больше мозг, организатор.
— А ты?
— Я? Партнер вроде. Реализатор водки. Надежный. Ну и постепенно подружились, — добавил уже с какой-то дурацкой застенчивостью.
— Понятно. Спасибо… — чуть задумалась. Ясно, что последнее слово будет за
нею. — Дорогой ты наш спаситель, Павлик! Ну а если эти бандиты и потребуют, ты не выдавай меня им… Дольше чем на одну ночь. Дольше я не выдержу, ни как женщина, ни как сексопатолог…
Из “пятого отряда” вышла галдящая на своем кучка. Поздоровались со мной. “Эдик через час будет”. Поглазели на Марину и отошли на бывшую спортплощадку, где сразу поднялись дымки, крики, вскинутые руки спорщиков.
— Ну как тебе?
— Знаешь, Павлик, я просто аб-баа-жаю все татарское!
— Ну это, положим… хотя знаешь, ты неким образом и угадала. Когда-то раньше азербайджанцев официально так и называли: кавказские татары.
Так и топтались мы с час, пока наконец из-за обгорелого остова котельной не показался малиновый БМВ Эдика. Я подошел…
— Мене уже гаварили, да.
— Эдик, они на три-четыре дня. Спрятаться надо, понимаешь…
— Это твая? Красивая.
— Они продали квартиру, долгов нахватали. И все сгорело.
— А-а знаю, знаю. Этот Мавроди — шакал, честное слово! Гаварят, он еще в газетах еще что-то пишет! Ты людям деньги отдай сначала, потом пиши, да? А этот, чаморный?
— Брат ее.
Сообразуясь с Эдиковой мимикой, в общем, благожелательной, Марина с Сергеем постепенно подходили. Вокруг его маслиновых миндалин собрались лукавые морщинки.
— Вай-вай-вай! Брат! Нэ хочешь гаварить — нэ гавари, да?
— Здравствуйте, да. Меня Марина зовут.
— Эдик.
— А это Сергей. — Жест ее и интонация типа: “А ЭТО раньше было Сергеем”.
— Здрасти. Вы знаете, где вы начивать… Давайте… где ленинский комната
был… — и вдогонку уже: — Если кто спрашиват, скажите, Эдик разрешил…
Эдик ошибся, это не ленинская комната. Хотя я и сам не помню, как они в пионерлагерях назывались. Понятно, почему пустует. Дощатая, без фундамента, как и все здесь. Но эта — огроменная, не согреться. Завалы лакированных фанерных столов, стульев, лежащая трибуна (почти гроб), стенды, чей-то бюст и вороха бумаг из прошлой геологической эпохи…
Все опасности этого дня, в общем, закончились. Можно себе поставить пятерку за проведенную операцию. Но эти остающиеся “телодвижения” по обустройству меня доконали, выбив последние подпорки здравомыслия. Просто переставал верить, что это я вместе с закодированным долларовым миллионером и женщиной из светской телехроники ворочаем столы, подметаем (Марина наломала каких-то веток, но они взамен каждой сметенной бумажки оставляли полдюжины желтых листьев). В дальнем углу, показавшемся чуть более уютным, мы составили четыре ящика, поверх положили огромную Доску почета — лежак. Рядом из стенда поменьше соорудили как бы столик. Дастархан. Потом плюхнулись как подкошенные и молча замерли чуть ли не на час…
— Когда в лагере шел дождь, здесь, наверное, проводили линейки, — вяло включился Сергей. — Рапортовали и принимали в пионеры…
— Нет-нет! В пионерский лагерь уже приезжали пионерами! — живо и громко парировала Марина. Потом тише, неуверенно: — И, по-моему, советские пионэры вовсе не боялись дождя…
Так. Это значит, она подзарядилась. Снова в полной форме. Шоу маст гоу он. Держись.
— Я схожу, гляну, как с машиной.
— Павлик, я с тобой. И покажи, где здесь туалет.
Подошли к зилку. Дверцу мотало ветром.
— Паша, ты не забыл, я тебя просила повлиять. Это не менее важно, чем убежище. За которое я, конечно, очень-очень тебе благодарна.
Проходя, она обняла меня левой рукой за шею и поцеловала. Правой поглаживая по щеке. Да еще — получилось так — слегка прижимая меня к подножке зилка. В школе мы так девчонок зажимали по углам.
— И представь, Павлик, ну разве это не интересно? Сергей же сейчас — пластилин. Ты можешь даже стать его повелителем, можешь отомстить.
— Отомстить? За что? И как?
— Ну… внушить любой комплекс, рефлекс. Как собаке павловской. Сквитаться за то, что пьесу твою не поставил тогда, еще в студии. Или… Отмстить за то, что товар он тебе давал, зараза, с четырехнедельной отсрочкой платежа, а не на полную реализацию! Ну… и за меня, наконец. Да. За то, что нет меня у тебя… — и еще раз, напе-
вая: — Нет, нет, нет — меня у тебя! Главное, чтоб он сегодня-завтра глупостей не наделал. Это в НАШИХ интересах. Аккуратней, короче.
— М-м. Ну а пить-то ему можно?
— Ну-ужно,— нежным голоском. Как на литературном балу в девятом классе. Она пела тогда “Я помню чудное мгновенье”. А нам с Сергеем, за проникновенье в ее школу — чужой квартал, досталось “по шеям”. — Ах, Пашенька-Паулиночка! Спиться — это самое лучшее, что он может для нас сделать. Да и для себя…
Привет, обольстительная сирена. Мне, дурачку, вдруг и вправду показалось, что вот у нас теперь с Мариной покатится какая-то совместная долгая жизнь, с кучей наших “совместных интересов”. Порывшись в бардачке, я нашел полпачки “Примы”, пачку печенья и два стакана, без помощи которых, наверное, сегодня мои Гена с Аркадием как-то управляются. Зашли к Эдику в “цех”. Я взял пару бутылок. На столике среди аккуратных типографских пачек этикеток лежала луковица. Забрал. Молдаване волоком таскали стопки по четыре ящика. Эдик в дальнем углу прилаживал резиновую трубку к гигантской стеклянной бутыли и ругал какую-то женщину.
— Эй, Паша! Извини, я потом к вам зайду. Ты бери чего надо. — Марина так выразительно оглядела проспиртованную комнату (чего тут можно взять?) и взяла еще бутылку. — Пошли. Как он тебя величает? ПашА. Господином, что ль, по-турецки? Или пашА — это князь?..
Сергей был почти в том же положении, только насобирал отовсюду бумажек, листов и пытался читать их на последних буквально квантах осеннего света. Обиженно повернулся к нам.
— Вы что-то долго. Я тут совсем окостенел. Вы где гуляли? И как там погода?
— Погода чудо, свежо. Сентябрь чудо! — составила “добычу” на наш дастархан и, подойдя вплотную, по-докторски уверенно взяв его за бороду, заглянула в гла-
за). — Сентябрь — это бо-жес-твен-но. Только полные кре-ти-ны могут кончать с собой в сен-тя-бре.
Водкой же я сполоснул стаканы, набулькал. Сам чокнулся с ними горлышком.
— За переход на нелегальное положение!
И ровно в этот момент, будто мы с сегодняшней гениальной операцией все еще не “оторвались” и кто-то за нами еще следил, в этот миг раздался электронный писк. Телефон.
— Марин! Твой?
— Сергей! Мой?
— Нет, мой? — Осторожно-гадливо, словно мерзкую личинку, они вытащили из пакетика визжащую и мигающую трубку. — Тебе? Мне? Нет мне,— и смотрели на нее, пока не умолкла.
— Пойти утопить ее в туалете? —Сергей.
— Ответ неверный. Да, она, скорей всего, на прослушке. Но может еще понадобиться. Может, именно из-за этого, из-за прослушки, и будет нужна. А для связи Паша нам завтра купит другой номер.
— Марин, а бороду можно снять— Чешется очень.
— Д-да?! Серег! — вступил и я после этой их сцены с телефоном. — А я и вправду подумал, что настоящая. Что отрастил за эти недели. Передавали ведь, что ты на Мальту уезжал. Думал, ты, как древние римляне в трауре, отрастил.
— Не-е. Это она мне сегодня приклеила. В подъезде. Рядом с твоим магазином.
— Ой! Что это?! — перебила Марина. На центральной аллее послышались кри-
ки. — Паша! К нам идут!
— А, это. Я ж говорил — хохлы пришли с электрички. С работы. Нет, они к себе идут.
И точно, волна веселого мата миновала нас, пошла на удаление.
— Ну что, трусишка зайка серенький?! —Это она как ни в чем не бывало мужу. — За нами если придут, то тихо. Молча… Я вот что решила, ребятки. Нам с Сережей надо завтра же пойти работать к твоему Эдику. В цех этот, на разлив. — Мы почти синхронно поперхнулись печенюшными крошками. Марина — сидела она, конечно, посередке — похлопала по спинам. — А ты хочешь, чтоб пошли слухи— Приехала тут парочка, прячутся. А так версия вполне жизненная. Квартира в МММ сгорела, должки… лимонов так… двадцать, нет, десять. Паша, значит, полюбовник мой, теперь крутится, перезанимает денег. Все по жизни! И мы такие же люди! Ты почувствуй, Сереж, как это прекрасно — такие же люди! А то сидеть здесь, блин… раскулаченной герцогиней! У ног разваливающегося мужа…
Сергей откашлялся как для большой речи, но опять не вышло, скомкалось:
— Марин. Через пару дней ведь все кончится. Причем для ТЕБЯ — все в любом случае кончится счастливо. Удачно.
— Ты уверен?… Счастливый конец?! — задумалась она надолго, и продолжила так, что непонятно: переменив тему или нет. — А знаешь, меня в детстве отец лисой называл. Или дразнил? Нет, называл.
— Тебя? Лисой? Постой, ты же вроде рыжей и в детстве не была? Я и все фотографии твои видел…
— Ну, не была. Но ведь лисы и черно-бурые бывают… В общем, это он меня за хитрость так назвал. И по случаю одному. В третьем, что ли, классе, нет, втором занимался он со мной родной речью. Сказки классифицировали: со счастливым концом, как ты, Сержик, сейчас мне пообещал, или наоборот. В чем там мораль и т. д. И вот он меня пытает: Мамина-Сибиряка “Серая Шейка” — со счастливым концом или нет? Там лиса к полынье приходила, ждала, когда замерзнет. А утка та, подбитая, Серая Шейка, все бултыхалась, сопротивлялась и уж как-то там в самом конце вывернулась, не помню как. И вот отец (дотошно): ну?! — Это, отвечаю, сказка с несчастливым концом. — Почему?! Ты читала? До конца дочитала?! — Да, говорю, если ее от лица лисы читать, то это сказка с несчастливым концом… Отец, помню, так хохотал тогда, все повторял: от лица лисы!
— Ты мне про это раньше не рассказывала, — обиженно протянул Сергей.
— Холодно уже. И Марина обернулась ко мне: — Сделай мне еще сэндвич. Нет, печенье с печеньем. Без лука. Мне сегодня еще, может, целоваться придется… И разберем пока нашу поклажу.
И “раскулаченная герцогиня” начала азартно выбрасывать вещи из двух пакетов на Доску почета (наш просторный лежак). Косметика, тряпки, две пары туфелек. “Серж! Я же тебе говорила взять скотч!” — “Должен быть. Посмотри”. — “Да”. Со дна пакета вытряхнулось и несколько пачек в нежно-салатных разводах.
— Это шестьдесят тысяч долларов, Паша… С ними надо сделать вот что.
Из ее журнала мод мы повыдирали листки. Завернули каждую пачку, облепили скотчем. Марина вскочила на Доску почета, по-наполеоновски оглядела зал: “Вон туда!” Мы подошли к куче хлама в углу. Я предложил подклеить пачки к выдвижным ящикам тумбы, отломанной, наверно, от президиумного стола. Плохо. Пачки цеплялись и падали.
— Бюст! — вдруг скомандовала Марина. — Ильич! Выручай.
Он валялся, похожий на модерновую вазу. Гипс, покрытый толстым слоем серебрянки. Приклеив изнутри к сводам черепа каждую пачку порознь и напихав потом комканой бумаги, мы обратили памятник в надлежащее положение.
— Хм. Это и не Ленин вовсе… Киров, что ли?.. Ну все равно. Будь умницей. Крепко храни партийную тайну. И партийную кассу! — И она чмокнула его в пыльный нос. — Так. Теперь можно и вернуться к столу. А х-холодно, черт! Как мы действительно, спать-то будем? Павлик?!
Да. С этим прокол. Я, собственно, окончание операции, свою ночевку здесь, и не спланировал. Но с Мариной все так: бац — и вот вышло: я с ними тут остаюсь. Паж, квартирмейстер… Боже мой! А что сейчас Светка выделывает! В четыре утра у меня гостья. Ночевать не явился. Бр-р!
— Паш, разливай, а я пока проинвентаризую теплое обмундирование нашего отряда… Ведь говорила ж тебе, Сержик, оденься понормальнее.
На генеральном директоре Фонда поддержки культурных программ были клубный пиджак, с бронзовыми пуговицами и эдакая понтовая водолазка. Но все-таки, наверно, теплее, чем моя джинсовая пара.
— Растяпа. А я вот позаботилась, успела взять.
У нее, кроме надетого утром (красная гофрированная юбка, кофта с жакетом), оказался и запас: куртка-пончо с вышивкой по плечам и спине, шерстяной свитер, туго набитый пакетик запасных трусиков, носки, манто. “Старое. Шиншилловое. В девяносто первом году покупала”. Выпили еще под печенье. “Павлик, луковицу. Нет, я только ей занюхаю… И потом запью — слезами…” Так, развлекая нас и дурачась, она распределила одежду. Сама завернулась в манто. Сергей — в назначенное пончо, мне выпал свитер.
— Аккуратней. Ты сначала куртку сними. Учти, Пашуля, я этот свитер на голое тело ношу… Вот только вчера еще носила. — Последнее — мне на ухо, с утрированным придыханием. — Или тебе еще мои трусики выдать? Но тут тебе, Павлик облом. Трусиков пачку я только сегодня и купила, по дороге. Ненадеванные… Ну, а теперь сверху давай свою джинсуху… Серж! Тащи коробки на подстилку. Только бери, где гофрокартон. Они мягче и теплее. Паш, а кстати, не такая уж и плохая водка. Как он ее делает?.. И сколько, по-твоему, еще надо принять? Так, чтоб согреться окончательно?
— Окончательно можно только замерзнуть. Эдик спирт “Экстра” достает. За Балашихой, там… Вода из колодца. Самая проблема — со стеклотарой. Мыть тут сложно. Я думаю, нам еще пару раз по пятьдесят надо.
Послышались шаги на крыльце, и в наш зал кто-то вошел. Луч фонарика не шарил по нам, а весьма вежливо утыкался в пол.
— Ба! Эдик! ? Марина вскинулась к нему, словно к старинному другу.
— Вы извините, задержался. Вот…
Эдик поставил тарелку с дымящимися люля-кебаб и тремя вилками.
— И вот еще вам одеяло. Я пойду? Простите, честный слово, дела, да.
Думал так отделаться, наивный.
— Эдик, ты гений! Мы сейчас пробовали. — Она кивнула на дастархан. Полторы бутылки было, между прочим, уже выпито. — И знаешь, я должна тебе сказать…
— Да-а? — раскрылся Эдик.
— Ну, если сравнивать с “Золотым кольцом” кристалловского разлива, то твоя “Русская” все ж пожестче будет. Но гор-раздо лучше, чем, например, э-э самарский “Родник” или чем любая осетинская. Ты спирт какой берешь, похоже… “Экстру”, да? Нормально. А попробуй подсыпать немного сахара. “Столичная” выйдет один в один. А когда бутылки моешь, надо добавлять…
Потрясенный Эдик все хотел переглянуться со мной, делал вопросительные брови (“Кто такая, честный слово?!”) и даже начинал было поворачивать голову в мою сторону, чуть-чуть, но… ввиду полной невозможности оторваться возвращался в сектор ее гипнотического обстрела с выражением уже не вопросительным, а изумленным, детским.
— Ну, за знакомство! — Махнув свою порцию, она чуть прижала кулак к губам, потянула воздух, как бывалые алканы, и поцеловала Эдика.
Второго за вечер, после бюста Кирова, и тоже в нос. Свое лобзание, у подножки машины, я все же проводил по другой, более серьезной статье. Может, и зря.
— Люля, Эдик, прекрасные. И горячие еще. А что там за драка? Слышь крики?
— А-а — это хахлы! Их кинули опят. Чатыреста метров штукатурили, три дня, бандиту одному, тот приехал: пашли отсюда быстро, пака цели. Они спорят, кто с тем бандитом договаривался, кто его нашел.
— Я бы пошла разнять, честное слово, только пьяная уже совсем. А ты, Эдик, правда заканчивал МЭИ?
Видно, что если когда в жизни и нужен был бы Эдику диплом — так именно в эту секунду. Как Теркину медаль. Чуть поколебавшись, все же ответил:
— Чатыре курса с палавиной. Потом домой надо было. Брат женился.
Сергей провел ладонью над стаканом: все, дескать, больше не могу, но с легким Марининым подзатыльником допил-таки и нагнулся ко мне:
— Паш, а ты как думаешь, на кого, для кого она это все… Играет. Для тебя? Меня?
“А пофиг, для кого” — подумал я, заплывая в сладкую и теплую лагуну. Грамм по четыреста уже наверно приняли… И не ел весь день. И проснулся в четыре.
— Э-э, я пойду, извини. Очень надо, клянусь, да. Завтра польвосьмого Назим приезжает. Фанарик вам оставить?
— Забирай. Темнота — друг молодежи.
Одеяло, наверное, пионерлагерное. Впрочем, и в армии такие же, суконные, внизу три полоски. Но поперек — его почти хватило накрыть трех прижавшихся бродяг.
— А теперь. От-бой! И пусть только попробует какая-нибудь бл… кто-нибудь, разбудить меня раньше восьми. — Мы сжались под одеялом. Она посередине. — Жаль, Сержик, но красоты этой тебе, конъюнктурщику старому, не понять. Те, беженцы в азиатских халатах, они же и зимуют здесь. Да, Паш?
— Да, это будет их вторая зима.
— Представь, как это все здесь… на снежном фоне… А нас с тобой Пашуля за брата с сестрой выдал. Это ж прям Ветхий Завет! Авраам с Саррой. И фараон — Эдик Четвертый… Да, ты молодец, картонки классные принес. В три слоя. Это суще-ественно…
Последнее она произносила уже, как-то перекошенно, сквозь завывания зево-
ты… Верить — не верить мне в эту эротическую сказку? Влюблен в нее издали, чуть не всю жизнь. И вот лежу рядом. В ее свитере… И не похоти окаянной ради, а более чтоб проверить, нащупать, зацепить ускользающую реальность, я запустил руку к ней под манто. Так, теперь жакетка. Для преодоления заправленной кофточки расстегнул юбку: ремень, молния сбоку, пуговичка, порядок… Пока молчит и смотрит ровно в потолок. Идеальный, из школьной геометрии перпендикуляр, восстановленный к небесам, — ни на полградуса не склоненный ее взгляд, ни ко мне, ни к Сергею… Живот горячий-горячий. От сегодняшней водки или, может, у нее всегда такой? Всю, черт побери, жизнь… такой горячий! Откуда мне знать?! Я опустился ниже, дойдя до шерстки неизвестного мне цвета. Но думаю, что не рыжей. Да и с чего бы рыжей? У натуральной брюнетки? Теперь, дыханье затая, дальше. Мне ведь не показалось, что, когда расстегивал юбку она чуть-чуть помогла. Самую малость приподнялась. Но горячая ладонь накрыла мою руку и задержала. На минуту? На полчаса? Потом сжав мою руку довольно сильно, не по-игрушечному,… и чуть вернув назад, примерно посередине между пупком и только что было “завоеванной высотой”, аккуратно и медленно моими пальцами провела поперек живота как бы полоску. Уложила мою руку выше, прижала. И-и — отпустила… А произносилось-то при этом следующее:
— Сержик! Ты спрашивал, для кого это я играю? Не отпирайся, я все слышала. как вот, это ты со своими сраными спектаклями всегда просчитывал аудиторию. Знаешь, почему я из твоих актрис ушла, на фиг? — Я, кажется, прямо так и увидел поджавшиеся Серегины уши. В ожидании очередного удара-признания. Судный день. — Помнишь, Сержик, как раз перед югославскими гастролями, фестиваль был— Я до этого, честно, думала, что это только твоя… наша студия такая паршивая: наверх пробивательство, подхалимаж-эпатаж, и все такое. А тут вижу: другие-то еще хуже… Олег Киселев, помнишь, с его “Пизанской башней”, один и был-то нормальный человек. А все прочие. Словно накануне по “Огонька” последнему номеру выверялись: кого куснуть, кого лизнуть. Сверхзадача! И не пропустить момент: а что там у старших товарищей? А там — помнишь? — было: “Дальше, дальше, дальше”. Нет, Павлик, это я не тебе, шалун. — Говорилось это как раз в момент моих наступательных операций на ее животе… — Ва-ау, — зевнула. — “Дальше-дальше-дальше” — это у нас ведь… пии-еса такая была. Тогдашнего “врио Шекспира”… Э-эх, мальчики. Мне бы родиться в девятнадцатом веке. И умереть — лет за пять до Станиславского…
Маневр с рукой на ее животе я повторил еще раз, пока, пьяный идиот, не допер, что это она поперек живота, ниже пупка проводила границу дозволенного. Да уж, насчет изящных искусств, вдохновений и расчетов у нее была своя, неподражаемая теория. Может это и привело актрису в сексологи — ожог от Серегиного просчитанного “подхалимажа”? Эх, как нам тогда важен был статус! Московские свежеразрешенные рок-группы в то время толпились на регистрацию в Майкопе, Нальчике, Осетии — тогдашних культмассовых “оффшорах”. А план Сергея был похитрее. Подписав договор с одним орденоносным, заслуженно-заплесневелым театрищем, Сергей предложил к семидесятилетию революции поставить тот самый хит: “Дальше-дальше-дальше”. Блестящий ход, на афишах стояло: “Заслуженный, ордена такого-то… совместно с театром-студией “Манифестомания””! Сюжет той памятной пиесы заключался в расширенных донельзя прениях ленинского политбюро. Или, может, там ЦК? А вся “совместность” состояла во введении в состав того “политбюро” двух лучших актеров нашей студии. В том числе, конечно, Марины, самой известной тогда в среде “продвинутой молодежи”. И, честно говоря, я вместе со всеми восхищался тогда хитрым Сергеевым ходом… Это уж потом, в порядке снятия стресса, вызванного такой поганой тройной конъюнктурщиной (тройной конъюнктурщиной, считая с написания того опуса знаменитым перестроечным “Шекспиром”, обращения к нему старших товарищей из заслуженного театра, ну и нашего им поклона), потом и была сочинена малоприличная внутристудийная пародия, капустник в эротических тонах: “Дольше, дольше, дольше”. Был вариант и “Глубже, глубже, глубже”…
А меж тем сведение всех и всяческих счетов продолжалось.
— Поверишь ли, Сержик, но я всегда чувствовала, что этим все кончится…
Долгая пауза. Мне показалось, что заснула… Не тут-то было. Продолжала она строго вертикально, по-прежнему не повернув головы ни на градус ни к Сергею, ни ко мне. То есть возносила речь — “к небесам”…
— С самого восемьдесят… какого там года? Ну, когда разрешили эти… пончики жарить, туалеты кооператорские открывать… и самодеятельные спектакли по провинции чесать? Вот тогда и мелькнуло в подсознании: кончится именно этим. Фонды, бабки, разборки. Понимаешь, Сереж, если все так как ты просчитывать, то правильно, так и должно было. Как там: лучшая рыба — колбаса, лучшая колбаса — чулок с деньгами. Вот именно так и должно было кончиться, как у нас сейчас. Я не знаю, я же… простой советский сексопатолог… Паш, Пашуля! Это, что ли, и есть искусство: спрямлять все орнаменты, распускать все кружева, узоры, что в жизни еще случаются, и вытягивать в нить? И тянуть, тянуть ее на какой-нибудь рекорд… Подхалимствовать, отшивать конкурентов и тянуть, тянуть… до Марса, там…
— Ну что ты говоришь! Теперь! Что вообще говорить, — энергично вступил Сергей, полуобернувшись к ней. А через нее — и ко мне. Заготовленные, наверно, оправдания. Маринин же взгляд был — все тот же идеальный перпендикуляр, “восстановленный”, вперенный к потолку или небу.
— Все ж наоборот было! Ровно наоборот! Именно после того, как ты ушла… из труппы, я и понял, что ожидают меня тридцать–тридцать пять лет полной скуки. Чем удивлять народ мне было, кроме тебя? Нечем. Вот и ушел в этот крысячий бизнес.
— Ну и ладно. Ну и ушел. Ну и в крысячий. Ну и спи… Будем ва-ва-вау, — опять вполне “театрально” зевнула, — надеяться, что настоящих крыс здесь нет… Я ведь и на себя злюсь. Третирую его фондик, и сама же, со своей клиникой… — махнула горестно. Под нашим общим суконным покровом это было, в общем-то. едва заметное вздыбление. — А, чего там скрывать! В общем, раз в квартал, переводил мне Сержик тыщ, бывало, и до тридцати. Так что можно сказать, что у меня это… как дети “в больницу” играют. Хотя это мне и нравилось больше, чем игра “в театр”, но… как повторял один там наш пошляк, — кивнула куда-то, скорее в Серегину сторону, — все, блин, относительно… И…
— Марин! — попробовал сострадательно прервать Сергей.
— И один раз он придумал такую изощренную деликатность — я ж потом, как все выяснила, просто в муку стерлась. У них фондовский штат был о-го-го, так он отобрал нескольких, вручил каждому по двести долларов. Прорепетировал с каждым историю болезни, и вперед. Я, дура несчастная, радовалась: дела пошли! Клиентура! Может, в этом месяце в ноль выйдем. А потом все и… вскрылось. Как тебе, Павлик?!. А что ты, Павлик, обещал рассказать о здешних сектантах, беженцах? Курган-тюбинские? Смешные. Халаты полосатые, узбекские, что ли, а лица европейские. И медальки со Сталиным бренчат.
— Да, занятные. Их староста, или, там, пресвитер он у них, что ли, он все пытается трудоустроить этот табор, иногда нам ящики грузят, но это, конечно, копейки (“Да, уж ты больше не заплатишь”, — поддразнила Марина)… они же, по всяким своим догматам, — паспортов не признают, еще с прошлого века так у них, вообще в руки не берут… ну, на стройках своей чернорабочей бригадой подшабашивают…
Тогда я и рассказал тогда ей… или все же — им (хотя Сергей больше реплик не подавал, может, и вправду заснул) историю про ту “нерасстрелянную секту” и лейтенанта, спасшего их именем Сталина…
— Красиво, Паш, да. Правда, Шахерезадочка, красиво очень. На сон грядущий. А этот, их как там…
— Ну, плакал, конечно. Тяжело. Что, говорит, моя жизнь! Что я! Только ноги и руки — автомат держать! В Имени все дело. В Имени! И пристал к общине той. А нынешний их староста, Андрей Иванович, он — сын того лейтенанта…
Четвертая смена в пионерлагере «Костер»
— Подъем! Золотая рота!
Я повернулся, дернулся и стукнулся лоб в лоб с Серегой. То, что меня щекотало и гладило на последних виражах утреннего сна, оказывается, было его бородой. Фальшивой. Марины между нами не было. Почти синхронно мы поднялись, повернувшись к дастархану. На нем было изображено следующее. Три эмалированных кружки. Бутылка водки. Тарелка пряников, два бруска “Сникерса” и два больших железных чайника, причем один — на подставке из кирпичей, дымящийся.
— Кирпичи я прокалила. Чай самый раз! И я с вами еще чашечку. А из другого умываться вам, — и не услышав сиюжесекундных восторгов, тоном обиженной девочки: — Между прочим, тут на весь м-м… притон только три чайника, и вот два в вашем распоряжении! Марш умываться!
Чай пошел божественно. По две кружки мы выпили под рассказ во всегдашнем ее тоне.
— Проснулась почему-то с мыслью, что я сегодня — дежурная. Может, даже по всему пионерлагерю дежурная. Разыскала Акимыча, привратника, даю ему денег, сгоняй, говорю, на станцию, а я тут пока покараулю. Таращится. Да не боись, говорю, будет порядок. “Всех впускать, никого не выпускать”. Знаю. И тебе вот, подлечиться, на пиво.
Сергей уже почти стряхнул морок вчерашнего кодированного гипноза. Перебил вполне разумно:
— Ты смотри, деньгами-то не засветись тут. Сама понимаешь…
— Так то и смех, полный абсурд, точнее. Собрала все мелкие купюры. Вон у Пашки вытащила. Отсчитываю: на пачечку чая, на полкило пряничков, на две шоколадочки и тебе, Акимыч, на пивко. Приносит, отдает мне покупки, бутылку пива показывает. Наслышан, говорит, о вашем погорельческом положении. Ээ-х, говорит, в мае, в мае надо было вам деньги из “Мавродия” забирать. Друг, бывший кандидат точных наук, из НИИ, мне еще за полгода предсказывал. А пиво, продолжает, я взял просроченное, самое дешевое. И вот ваша сдача… Меня даже кольнуло вот здесь. У женщин, наверное, если совесть есть, располагается во-от тут вот, под левой грудью… И на разливе у Эдика две такие классные хохлушки. “С-под Ивано-Франкивска”. Спроворили мне чайнички, посуду. А кирпичи — это я сама придумала. Водка? Это нам, Сержик, с тобой. Паша за рулем, у него будут важные дела. Ты допивай-то чай спокойно. Сделать, Паша, сегодня надо следующее. Заедешь к себе в офис. Обстановку оцени. Тебе бухгалтер когда выписки из банка приносит? После трех? Черт, поздновато. Ну ладно, а до обеда выбери из своих мужика понадежней, паспорт его будет нужен. Оформишь на него мобильный телефон. Вот тебе две тысячи баксиков. На Самотечной, например, есть неплохая контора. Не пугайся, несложное, в общем, дело. Скоро у всех эти игрушки будут. Лучше оформи на твоего экспедитора. Скажешь, это чтоб на расходную часть списать стоимость. А остальное поменяй на рубли, и помельче. Термос купи. Кофе. Растворимого, но получше. Можно и “Карт нуар”. Зубную щетку ему, — кивок. — Все… Слушай, нет, я не выдержу!! Купи пять банок крабов! Нет. Семь? Давай десяток! Я придумаю, как тут объяснить. —Пауза.— Скажу, торгаш один нам должен был. Сам прогорел и вот отдает консервами… Ладно, Станиславский, давай с тобой по пятьдесят капель и на работу. Я с Эдиком уже договорилась. На разлив пойдем.
— М-марин, это уже, наверное, ты лишку берешь.
Марина по давешнему взяла его за бороду и продолжила членораздельно кодировать беднягу:
— Лишку это вы с Ис-кан-де-ром хап-ну-ли. И лишку будет нам, если найдут. Нас тут, слава богу, воспринимают реальными мавродиевскими погорельцами… Вот ведь, человек! — отпустив его измочаленную бороду, как бы жалуясь мне: — Ну не получилось жить для себя, ну попробуй же тогда… — злость в ее дымчатых глазах играла уже неподдельная, — ну попробуй жить для других. А он просто не верит, понимаешь! — он не верит, что это вообще возможно. Жить не для себя! Что люди так всю жизнь! Потому-то и… Платежки позавчера подписал, и хоп — таблетки гло-
тать. — Сергей поднимал, тянул руку, словно ученик, желающий ответить, объяснить. Но Марину было уже не перебить. — Это я его откачивала. Он, дурак, хотел феназепам градусом усилить. И скрасить, наверно, последние минуты. “Корвуазьера” махнул почти две бутылки, ну и, натурально, весь проблевался! Так что, Сержик, я всю твою последнюю трапезу и всю закуску знаю. В деталях. Ох и лупила же я его! Серж, скажи честно, ты сам такого не ожидал? Да?
Марина дождалась его мученического кивка и продолжила так вкрадчиво:
— Серж, а в спектакле бы такую мизансцену ты поставил бы покрасивее? Самоотравление гендиректора Фонда культурных программ, слезы, прощальная записка, Шопен… А тут… на груди красным галстуком твоя икра жеваная. И я его луплю: “Не веришь, козел, что бывает, люди живут не для себя?! Не веришь?!” И по мордасам, по мордасам… Ну хватит пока… Паша, ты тут с нами, смотри — возишься, но и свои дела не забрасывай. Можешь как раз сегодня совместить наши дела с развозом. Эдик за ночь сто десять ящиков нафасовал. Ярославской “Русской” и рязанской, “Пшеничкой”. Да-да-да. Я уже в курсе всего, я уже два часа на ногах! Сказать, чтоб загружали?
— Да, давай. Постой. Там же, в кузове, еще “Абсолют” остался… Ладно “Русскую” с “Пшеничной” пусть вглубь, к кабине закинут ящиков семьдесят. “Абсолют” пусть будет снаружи.
— Лечу. Все передам, — откозыряла она.
— Да, и скажи, пусть накладную нормальную сделает! Не как в прошлый раз.
— Яволь! донеслось уже с крыльца.
Вполне естественная наша с Сергеем изумленная пауза: пила ведь вчера с нами наравне, а как порхает!
— Ну и что все это такое, что это значит, скажи мне, Паша?.. Месть?
— Не могу. Вроде понимаю, преполнен всяческим пониманием, но сказать не могу. Но не месть, точно.
— А… Тогда — дружеская забота. И наверное, просила еще насчет руконаложения постращать меня?
— Да-да, вспомнил, Серег! Геенна тебе — без вариантов! Огненная!
— Уникум женщина. Я с ней спорить сейчас не могу. Какой-то замочек тут,— ткнул в висок, — щелк! И ключ на пальчике вертит. Слушаюсь ее… А если,—тут он вернулся к своей давно обмусоливаемой мысли, — сделать, к примеру, так. Иду я на своем “форде” и где-то в нелюдимой местности выбираю джип покруче. Подрезаю его и по тормозам! Бьемся. Несмертельно, но очень дорого для обоих… Вылезают из джипа пятеро братков, смотрят. Я на них: “Вы че, козлы!” Они репы чешут, подходят так медленно, окружают. А я им продолжаю: Я вас, пидоров, ездить научу!.. Ну как, Паш, будет это попыткой самоубийства?
— М-м, по-моему, да. Хитрая, конечно, попытка. Но… каждому по хитрости его воздастся…
— Но ведь это они же будут… — мучительно сглотнул, — убивать.
— Так ты еще разгонись на встречный трамвай, да? И свали на вагоновожатого.
— Ты, Паша, прямо как гаишник на разборе рассуждаешь. Хорошо, а допустим, я на этих братков попер с определенной, ну пусть теоретической надеждой на… победу, скажем. За монтировкой в багажник слазил. Хотел, к примеру, их замочить.
— Лучше в бардачок, за журналом.
— Куда?
— Я тебя как-то больше представляю замахнувшимся на них не монтировкой, а журнальчиком, скрученным в трубку.
Он, кажется, первый раз сошел с рельс заготовленной оправдательной речи. Полминуты представлял, шевеля губами. Улыбнулся.
— Да-да, Серег, ты грозишь им скрученным журналом… “Человек и закон”.
— По-моему, его и нет сейчас, “Человек и закон”.
— Ну, а что там тогда у тебя?
— “Коммерсант”. Газета.
— Ну, тогда ремарка такая в некрологе: “…смелый коммерсант бросил на трассе вызов организованному криминалитету”. Только газету надо скрутить потуже…
— Да, трусость. Курка мне не нажать или, там… в окно. Оставался только этот дамский способ. Таблетки… Но желудок, представляешь! — желудок все решил… Жить не жить. Живот.
— Ладно, не оправдывайся… Знаешь, Сергей, у меня один грузчик был. Хилый вроде мужичок, а тащит ящик водки — и на бегу еще курит. Сказал я ему что-то насчет здоровья. И знаешь, что он ответил?
— Ну?
— Я запомнил даже. “А что та жизнь? — говорит. — Семь лет до школы и два на пенсии!!”
Влетевшая Марина положила передо мной накладную с сертификатом.
— Как? Порядок? Семьдесят ящиков. Ну, голуби мои, за работу. Серж! А ты куда? Тебе еще сорок капель. А то ты все еще тянешь на принца в изгнании.
Насмешливо стилизуясь под старинно-русский обычай, она подала ему на подносе стакан и пряник. В роли подноса был фанерный макет ордена Ленина, сорвавшегося с какого-то стенда. Сергей покорно снял стакан и скривился в мою сторону.
— Нет, ну что это за лоботомия, а, Паш? Или… вот когда она притащила меня к шаману тому хренову. “Кодировка подсознания, гарантия три года”. Инкогнито. Платим. Он, докторишка тот, заполняет карточку. Анамнез, то се. Рост, родители, травмы детства это она мне еще позволяет самому отвечать. Потом вопрос: что делал последние пять лет? Тут уж она встревает: “Топил камин зубочистками. Врал. Мечтал о неприличном”. Ну скажи, Паш, что это значит?! Что за идиотский какой-то заговор: я заглянул в карточку, а докторишка-то так ведь и выводит: “…топил ка-мин зу-бо-чист-ка-ми”. И главное, не переспрашивает, будто это что-то такое всем вполне понятное! А?! Почти завыл бывший “театральный новатор”.— Что это значит: “топить камин зубочистками?”
— Ну что-то… наверно… насчет нереальности жизни…
— А, и ты туда же. Замечательно! И всем что-то понятно, за моей спиной! Шаман тот спрашивает: “Какие еще симптомы?” Опять же рта мне не дала раскрыть: “У нас, видите ли на Цветном бульваре голуби. Так воркуют. К себе подпускают, чуть не наступаешь. А вот от Сержика моего за четыре метра поднимаются, улетают”. Ну и…
— Ну и все. Излил, Сержик, душу, и хватит. Павлику надо ехать. А тебе пятьдесят грамм, и за работу. Давай, давай, не ломайся. Знаешь, в армии второе правило офицера: “С утра выпил — весь день свободен!” Хоп!
— А кха-кха-ка-кое первое правило? — Сергей поперхнулся дозой.
— Все тебе скажи.
Полную картину экзекуции я досматривать не стал, пошел прогревать машину… Обернулся еще раз — и точно, она выбежала на крыльцо нашего бунгало, помахала, крикнула вроде жалобно, а вроде и с вызовом, словно крючок еще один воткнула:
— Ты приезжай сегодня, Павлик!… Будет интересно!
Примерно к одиннадцати часам дня с легким дуновением страха, как пыльное облачко со сквозняком, проник я в собственный офис… Занимавшиеся той водкой в то время хорошо меня поймут… Незнакомых людей, подозрительных звонков сегодня вроде не было. Посредством домашних разыскал экспедитора Аркадия. Они действительно гудели с Геной, хотя я, собственно, и не приказывал им пить именно вместе. Или работа их сблизила, или нечетность вчерашней выдачи (три бутылки).
— Аркадий, я отвлеку тебя немного. Буквально полтора часа. Ты, пожалуйста, свой паспорт захвати.
— Да какие дела, Василич! Буду железно!..
Заполучив диковинную игрушку, я выскочил на разукрашенное офисное крыльцо. В такой глянцевой, навороченной конторе я смотрелся, наверное, просто… загадочно. Невероятно. В те-то годы мобильник был… примерно как шпага дворянина. Сословный знак. И я — мятый, в женском свитере (только-то сейчас и обратил внимание). Да и формальный хозяин телефона, Аркадий, оторванный от порученного мною же дела — пития, тоже вид имел… Опухший. Просто непонятный для офисных щебетуний… По дороге мы еще сгрузили товар, забрали выручку. И только отпустив Аркадия, я приступил к выполнению этого бесподобного ее списка заказов. И не по соображениям секретности без Аркаши приступил, а именно оттого, что (прямо подловил себя на этом) по супермаркету бегал с ее списком поручений полон каких-то интимных, прямо молодоженских чувств. Вот Марина… сейчас меня… дома ждет! Кофе, крабы, термос… Выскочив из магазина, я (ну точно — мальчишка за рулем!) погнал домой. То есть, конечно же, на Эдикову базу, бывший пионерлагерь — но оговорка хороша! “Домой”. Вдруг вспомнил о возможном поступлении денег на мой расчетный. А ладно! Узнаю с дороги. Позвоню — по мобильному! Чуть не въехав в задок “опеля”, я изловчился-таки набрать номер бухгалтера. Денег пока не было. Настроение бурлило… Если б я все же въехал тому “опелю” в зад, и был бы взят на анализ крови — обнаружили бы там, наверное, некую бурлящую, пузырящуюся субстанцию, типа боржома. Или шампанского. Долетел почти за час.
Кажется, по-новому смотрел и Акимыч, бегавший для нее сегодня утром за снедью, пока она за него дежурила. По-другому скрипела и ржавая воротина, вычерчивая четверть круга из вечной геометрической задачки восьмого класса. Я забежал к Эдику.
Бывшее здание дирекции пионерлагеря с выломанными перегородками. “Конвейер” начинался в дальнем углу, в бывшем кабинете директора. Посуду принимали через окно и выборочно мыли в ванной. Сегодня трудилось здесь четверо: толстые румяные хохлушки и неловкий взъерошенный мужчина лет сорока, в женской с вышивкой куртке. Поступившие на длинный стол бутылки два молчаливых азербайджанца наполняли, то пережимая, то отпуская резиновую трубку, ведшую к большой стеклянной емкости, так сказать — “купажный цех”. Далее бутылка накрывалась золотистой алюминиевой крышечкой и поступала пожилому молдаванину. Тот щипцами, вроде компостерных, обжимал колпачки, бутылка выхватывалсь из под его рук и шла на последний стол. Стройная красавица в дорогом костюме красной шерсти и шиншилловом манто макала небольшой валик в блюдце с клеем и проводила по этикетке, верхней в пачке. Еще одна хохлушка брала эту этикетку и шлепала на бутылку. Этой доставалось больше всего. Эдик требовал, чтобы на стоящих в ряд бутылках этикетки были строго на одной высоте (верный признак автоматического, заводского разлива). Ругался, заставлял переделывать. Ну и массовка, грузчики на подхвате. Эдик носился по всей сцене, как замученный постановщик, как режиссер-авангардист (в том смысле, что режиссер классической школы сидел бы спокойно на ящике, лишь изредка выбрав, поднимая на свет: “И это, говорите вы, водка “Русская” Ярославский ликеро-водочный завод, ГОСТ 12472?! Не верю!”).
— Эй, перерыв! В честь моего прибытия, полагаю.
Отдал Эдику четыре миллиона рублей, и минут пять мы выверяли по бумажкам общее состояние дел. Я ему был должен за сто сорок ящиков, он должен мне заменить двести шестьдесят бутылок, зависших по причине нетоварного внешнего вида и уже давших осадок. Эдик, конечно, выдавал лучшую из подпольных “водок”, даже экспериментировал с фильтрами, но все равно в жидкости, не прошедшей очистку на кварце и березовом угле, недели через три микровзвесь собиралась хлопьями на дне, а на уровне горлышка проступал белый солевой ободок.
— Глянь! Мое первое рацпредложение, — Марина протянула мне валик. — Видишь колесики? — На цилиндр были натянуты четыре резиновых колесика от игрушечного автомобиля. На заводе клей наносит какой-то там механизм, ровными полосками. А кисточка, валик или макание дают сплошную кляксу. И с изнанки через стекло заметно. Ну-ка, Ганзя! — Шедшая было отдыхать женщина вернулась на “конвейер”. Брала верхнюю промазанную этикетку, наклеивала.
Да-а. Кадр! Глянцево-журнальная, космополитеновская красавица, светски наброшенное манто, в сарае, среди почти бомжей, вся захвачена производственным процессом, глаза горят. Ничего абсурднее и красивее мне в жизни уже и не увидать. Я вежливо любовался бутылкой. Эдик — своей новой работницей.
— Ну, двинули— Я проголодалась страшно!
Захватив бутылку, мы пошли домой.
— Сегодня мы заработали сто тридцать тысяч рублей на двоих. Но этот чаморный, — кивок на Сергея, — уронил ящик, шесть бутылок разбилось, девять тысяч долой. Думаешь, это я его на мойку запихнула — Как же! Это результат долгой его эволюции, поиска своего места в жизни. Конкуренция. Долгая борьба амбиций и физических кондиций! Паш, ты все привез? — переходы ее, как всегда, молниеносны, а то у нас сегодня вечером, возможно, гости. Сами пойти не можем, а как нас приглашали! — шепотом: — Кирова, нашего, ш-ш! шестидесятитысячника долларового, не на кого оставить. Разобьется, бедняжка. Я же не просто так на наклейку встала. Там окно как раз на наше крылечко смотрит. Следила. Никто не заходил пока.
Из супермаркетовых пакетов я начал высыпать на стол заказанное. И напоследок, выждав, когда Сергей уйдет в туалет, я, подделываясь под утреннего Акимыча с его просроченным пивом, вытащил бутылку “Корвуазьера”.
— Наслышан, Марина, о вашем тяжком погорельческом положении, посему коньяк взял самый-самый просроченный, двадцатилетний. Правда, скидку не дали, даже наоборот, гады, сказали, что будет дороже. Не то что пиво у нас на станции, где за выдержку полцены сбрасывают.
Коньяк и шутку она не одобрила:
— Что за понты! Ладно. Перелей в термос. А бутылку куда-нибудь забрось.
— Марин! Ты разве не помнишь, еще до перестройки у нас в гастрономе “Корвуазьер” “выбрасывали”? И как мы его… — но сделал, как она велела. Перелил в термос, бутылку закинул в угол, “к Кирову”…
Эх, знал бы я, что выйдет из всего этого галантного “Корвуазьера”, буквально через три часа!
— Ладно тебе, Пашуленька, ностальжировать! Я жрать, между прочим, хочу.
Я открыл банку крабов и подал ей. Набрав номер и прижав трубку к уху плечом, она разгуливала, слегка вроде вальсируя, рукою выхватывая перламутровые дольки, подхватывая губами капли сока.
— Алло, Диана! Это я!
Мы с подошедшим Сергеем переглянулись. Но с началом этого разговора она непринужденно и как бы ненароком отвальсировала в дальний угол, так что расслышать мы ничего не могли.
— Такие дела. — Виновато начал Сергей. — Ничего, оказывается, я и не могу. И ведь знал же, с кем связался. Три года выстраивал систему, что бы крайним не оказаться, при любом раскладе. Ты, знаешь, не думай, что я как разбогател, так и видеться с тобой перестал. Для безопасности это твоей.
— Понимаю.
— А денег-то оказалось — пшик. Из четырех миллионов только вот и вытащил восемьдесят три тыщи. Ну, еще в Чехии квартира и так, по мелочи. Если доберем-
ся — все ей отдам. И тебе еще должен капнуть стольник по безналу. А остальное все под колпаком. Получилось, вроде я в своем фонде — а сижу, как попка на жердочке. Бухгалтерия, переписка, телефоны все под ними. Все мои друзья-подруги — тоже. Самое забавное! Казалось, знакомился с людьми в случайных местах, вроде по чистой, по собственной воле. На работу принимал. Ан значит, не было у меня тогда настоящей собственной воли! Хоть анкеты заводи, как раньше: чем занимались до перестройки— Состояли вы или ваши…
— Ага! Паранойка на марше? — эдак бегло Марина охарактеризовала-припечатала Серегину исповедь, подошла, поставила пустую крабовую банку. — Пойдем. Еще сорок ящиков сделать надо. Пустяк. Представь, Паш, эти хохлушки из глухой такой деревеньки, Эдик им объяснял насчет нас, ну насчет МММ, сгоревших вкладов но они, по-моему, восприняли нас как буквальных, физических погорельцев, вот так, в чем были, выбежавших. Сюда вообще наши московские истории доходят в забавном виде. Ганзя вскинулась: ой донечка! Принесла банку варенья. А потом все манто на мне оглаживала. По-моему, подпалины искала… А теперь, голуби мои, думаю, можно приоткрыть вам некоторые детали Плана Спасения. Вы так выразительно переглянулись, услышав “Диана”, и так смирненько молчали, думаю, заслужили. Слушайте, она, между прочим, будет нас дальше с Сержиком спасать. Примет у нашей Паулины эстафету… — перевела дух. — Как-то, с полгода уже, пришла ко мне на прием такая холеная дамочка. У своего нефтяного мужа живет на откупе. Или как? Тьфу! Наоборот, на барщине. Но барщина редкая, раз в месяц где-то, оральным способом. Тот пылинки с нее сдувает, любой каприз. Делать ей, Диана ее зовут, ну совершенно нечего. И зачастила ко мне. “Доктор, я чувствую себя ужасно виноватой. Я его так редко удовлетворяю, и то больше руками, губами. Меня мучают угрызения совести. Помогите”. — “С чем, смеюсь, с угрызениями помочь?” Улыбается застенчиво: “Он ведь мне ни в чем не может… отказать. Или мне самой нужно проявить? “Ну, это зависит…” Сначала я радовалась: вот уже на полторы тысячи долларов нащебетала. А потом Диана начала показывать: “… когда он кладет мне руку сюда. Позвольте вашу руку…” — изображает моею рукой. “Понимаю, но это ничего страшного…” Через неделю приходит с другими жалобами. Так и рисовала мне и на мне свои фобии, мании, филии, — вспоминая, Марина чему-то улыбнулась, — даже фагии. Пока наконец не сорвалась… Короче, это она на меня запала. Представляете? Главная ее фантазия: она у строгого доктора в кабинете.
— Марин! Мне сложнее представить кого-нибудь, на тебя не запавшего.
— Тьфу, опять, всего лишь комплимент! Но вот что важно: Эта ошалевшая бездельница — ради чистой своей блажи! — сейчас вот, оказывается, готова рисковать, сделать больше, чем некоторые, — поклон Сергею, — ради “главной любви своей жизни”. Так-то… Дианка нам и обеспечит полный отрыв и выезд в Европу инкогнито. Через своего мужа, конечно. И не ухмыляйся, Серж, это действительно единственный, незасвеченный, надежный канал. Все наши-то друзья-коллеги, уж мы знаем, и так-то — полное дерьмо, да к тому ж и не без зависти. А если их еще и потрясут Искандеровы нукеры… А Сержик-то наш, не то что за бугор уехать, он не смог бы и проездной билет в метро в тайне от своей крыши купить… Жить будем, наверное,
пока в Белграде. Дианкин муж там силен и авторитетен. На почве нефтепродуктопоставок… Все. Сама больше ничего не знаю. Да, еще: загранпаспорта будут синие, и фамилия наша, Сержик, будет на букву “Ж”…
Она взяла паузу секунд на пять и, словно не дождавшись оваций, живо изобразила “обиду в лучших чувствах” и решила отпустить еще один превентивный шлепок.
— Конечно, у некоторых, — кивок с полупоклоном, — были когда-то и дипломатические паспорта… и некоторые теперь могут покривиться на синий… ну что ж! Такова неблагодарность людская! И буква такая… “Ж”! Наверное, там на каждую букву свой полковник-особист сидит, и у Дианкиного мужа выход только на полковника “Ж”… Но я так скажу: этим неблагодарным некоторым бывшим режиссерам,— кивнула, — между прочим, могли не только фамилию, но и пол сменить. И выехали бы тогда… сестры Жуковы, например, — не выдержала, хохотнула. Сергей выслушал все это вполне стоически. — Ну ладно, мальчики. Такая вот комбинация и составилась. Может, и пикантная, но уж неожиданная точно. Сто миль в сторону от всех среднемыслимых бандитских расчетов… А теперь марш на работу!
На последний, аккордный объем работы навалились дружно и весело. Я подогнал зилок, помогал грузить… Заглянул в цех густой хохот, Марина что-то рассказывает. Через минуту она кормит Ганзю с ложки крабами. Цеховой — нет, подымай выше, общелагерный пес Мухтарка и так уже с первого дня признал Марину за важную и удивительную особу, а еще эти невиданные, ненюханые крабы. Тут с любой собакой может сделаться истерика. Тем более с балованной дворняжкой (хотя и на базе овчарки). Получив свою долю с презентации, пес обошел ее пару раз, даже облаял с наскоками и, только переглянувшись с Мариной, продегустировал. Проникся и долго потом гонял языком по комнате сочную пергаментную обертку.
Ганзя, морщась, хвалит: “Я думала, вони як селедка, а вони…”
Завершающий поточную линию “участок наклейки” был еще и неким “завод-
ским клубом”. По углам стулья и продавленный диван. “Рабочий стол” в мгновение ока превращался в обеденный или даже в праздничный. На проспиртованную столешницу выставлялись закуски, а часть свежей продукции просто не фасовалась в ящики, а шла “с колес”. Видно, азербайджанский и славянский застольный этикеты отчасти совпадали. Некая широта проявлялась в том, что никому никогда и в голову не приходило, например, разливать по стаканам из той же “купажной” посудины, экономя на трудозатратах и стоимости алюминиевого колпачка (марка “Алка”, стоил тогда пять рублей)… Нет, на стол выставлялись “свежерозлитые” бутылки. Вновь откупоривались, под цветистые тосты. Стены украшены плакатиками и страничками из журналов: Шварценеггер, польское порно и Мэрилин Монро, тот знаменитый кадр, где она, бедняжка, никак не совладает с поддуваемым снизу платьем.
Приехавшие с работы хохлы зашли захватить жен и пол-ящика водки — в счет заработанного их супругами сегодня. Зал вроде наполнило тем же жизнерадостным матом и гвалтом, но опытное ухо могло уловить тональные отличия. Сегодня был день крупного их финансового успеха, особенно на фоне вчерашнего кидалова, со штукатуркой у бандюгана. Поприветствовав Марину, они начали метать из баулов на стол консервные банки, хлеб, зелень, деликатесы на пластмассовых подложках. Сегодня они урвали заказ на разборку старого ангара и, показав перед хозяевами всю удаль, с ходу разворотили две стены. Получили тридцатипроцентный аванс, который уже, по их внутреннему ощущению, с лишком покрывал всю работу и на который бы они согласились как на полную оплату — в менее удачный день. Кроме то-
го, возникла предварительная договоренность с одним лохом по продаже ему гофролиста с разбираемой крыши. И еще кроме — через пробитые бреши и сложную систему ходов он проникли в туалет смежно стоящего завода и, невзирая на невозможность отключения электричества и перекрытия воды, свинтили там все смесители, вентили и два рукосушителя, каковые и предлагались сейчас на продажу Эдику.
— Смотри, сенсорный! Тильки руки поднес — сам включается. Триста тысяч за все! — уламывали Эдика мокрые до сих пор Василь и Петро.
В принадлежавших айзерам придорожной и станционной шашлычных туалетов не было, но Эдик все же взял одну сушилку и краны. На перспективу. Обычно хохлы, забрав жен, направлялись в свои бунгало: второй, третий и четвертый пионерские отряды, но сегодня “малэнькый праздник”, хотелось поговорить и похвастаться (в основном перед Мариной, я полагаю). И они тормознулись здесь. И вот уже Ганзя с Наташкой тащат сковороды с дымящейся “яичней”, сало, огурцы из запасов. Свободных от беготни девок уже зажимают “по углах”. Рассаживание, крики, извечный тост “Ну, быть добру!”. Пятый пересказ сегодняшнего подвига Василя по ограблению заводского туалета — в полной темноте и в ледяной воде (уже по пояс. На седьмой раз будет наверняка по горло). Марина говорит, кажется, со всеми одновременно, то вскакивает с моих колен (сидячих мест за столом не хватает), то вновь садится… Счастье пополам с водкой — это из разряда убойных ершей. И нельзя сказать, что я, как якобы выражаются влюбленные, “не мог оторваться от нее весь вечер”. Мне как раз, наоборот, хотелось ходить, подсаживаться, говорить с хохлами, с Эдиком и его подружкой (молдаванка из станционной шашлычной), с Серегой, ходить и исследовать окружающее пространство, столь заметно ЕЮ преображенное. И надеюсь — для меня преображенное. Ощущения чем ярче, тем отрывистей. Вот по ее команде поют: “Ганзя рыбка, Ганзя птичка, ай да Ганзя молодичка!” Вот она вмешивается в спор Василя с симпатичной, белокурой Наташкой: “А Монро, ну что Монро! Стань жопой к вентилятору! И вся Монро!” И сию же секунду устраивается “следственный эксперимент”. Под ноги Наташке ставят оба рукосушителя. Матерясь на удары тока, Василь подсоединяет их к переноске. Кто-то (и это, Боже мой, — я) водит меж Наташкиных расставленных ног рукою над сенсорными датчиками, обеспечивая синхронную работу ветродуев… Но то ли шелка у Мэрилин были полегче, то ли туалетные сушилки энского завода слабы, но платье все не желает подниматься, сколько ни удерживают Наталку-Монро посередине зала. Я решаю помочь. Движениями на манер вытряхиванья половичка. Платье рвется. Истеричный гогот, Марина венчает Наталку титулом, что-то вроде “Ты, Натаха, по жизни — Мэрлин”.
Вот уже спет украинский канон “Тыж мене пидманула, пидманула, пидвела”, под который отплясали Эдик со своим земляком, приехавшим недавно, и по-русски знающим еще немного, самым молчаливым на пиру, не считая, конечно, Сержика. Я оборачиваюсь к другу, пытаясь как-то поделиться эмоциями. Он кивает, дергает со мною по четверти стакана. Слышим, как Марина, крича и сбиваясь, дочитывает им стихи:
И… м-м, что-то там, плыву, не зная… Сквозь формалин и креазот,
Туда, где белка молодая. Орех серебряный грызет!
— Ну, вы хоть понимаете? Как это красиво: белка молодая?! Все, включая Эдика с Бакиром, трясут головами. Понятно! Да что ж здесь не понять!
— Павлик, нет, это блеск! Каждый, каждый тут понимает мое положение с братом-мужем по-разному — смотря по тому, кто сколько в Москве побыл и насколько с московскими сумасшедшими раскладами познакомился… Но ведь они особо и не вдаются! Просто есть вот хороший человек, то есть — я, Докторша, — гордый поклон, — и все. Мне уже предлагали, если надо “от Мавродия тикать” — под Житомиром место доктора. Зарплата мы вместе считали, переводили, ну где-то четырнадцать баксов в месяц. Чего смеешься? — говорят они мне, — еще ведь и больные продукты носят! Нет, отвечаю, смеюсь я, донечка, о другом: все дело в слове одном. В моей докторской науке есть такой — главный термин, без него и рта не открыть. И знаете, как это будет по-вашему? А? Пидсознанье! — И Марина словно провалилась в смеховую яму. Чуть отдышалась и опять примерила: — Больной, это у вас что-то пидсознательное. Или… на пидкорке мозга!” — и снова зашлась хохотом…
А мне вдруг захотелось побеседовать еще и с сектантским старостой, точнее — включить его в составляющуюся картину праздника. Я напомнил Маринке вчерашний апокриф.
— Блеск, блеск, ну блеск — полный. Обязательно зови его сюда. Кстати, по-моему, и Сержик всегда был чуток к доводам богословия… Ганзя, слетай до беженцев. Позови старосту их зараз повечерять.
Ганзя метнулась из цеха… А может, дело и не в моей влюбленности? Буквально все тут вокруг с заметной радостью исполняли любые ее просьбы/приказы…
Далее небольшой провал. Помню, я долго выслушивал Эдикову новость. Какой-то троюродный дядя собирается ему присылать через Иран (потому что дядин брат из иранских азербайджанцев) мониторы с материнскими платами. Что-то еще Эдик планирует в Москве докупать и станет в актовом зале, где сейчас разместились мы, собирать четыреста восемьдесят шестые компьютеры. Пьем за успех. Подруга его, отбившаяся полгода назад от бригады молдавских штукатуров, Юля томно обнимает: “Эдик у меня такой умный”.
Танцевать выходили в моечное отделение. Перематывать, щелкать вновь и вновь бессмертную ламбаду Марина поручила Сержику, танцевать ходила, разумеется, с водочным магнатом. Гибкость невероятная. Вспомнил сейчас: “Бог мой! Она ведь еще и в карате успела отметиться. В восемьдесят первом? Дошла до приглянувшегося ей пояса (красное ей, брюнетке, всегда шло. Классика. Стендаль). Черный пояс ей, понятно, был не нужен, и, запечатлевшись с красным (одна фотография есть у ме-
ня), завершила “карьеру”… Ее пластика была одним из козырей нашей студии. А ламбаде, как оказалось, и не хватало именно этих лезгинистых Эдиковых вскидываний. Молдаванка Юля потрясенно смотрела на своего бизнесмена и с видимым сомнением на меня: сумею ли я удержать при себе эту красно-черную комету— Или крах, бросит стерва меня, отобьет ее Эдика… и опять штукатуры, шершавые руки…
Я как раз провожал даму к столу, когда раздался громкий плюх и звяк в Эдиковой ванне. Наталка, выглянув к нам в проем, успокоила: “Ничо-ничо. Это Петро”. В смысле, что героический электрик, туалетный терминатор был и так мокр, а бутылки в моечном отделении — все равно только пустые… Уселись, пьем. Сообразно нахлынувшим зрительным ассоциациям, вспоминаю анекдот. Вставляю его в три приема.
— А вы знаете, что значит пить по-стендалевски? — Бурный и общий продолжительный хохот… А это значит… пить красное по-черному…
Но теперь, наоборот, полное молчание… Нет, не попадаю я в такт, далеко мне до нее… Я зацепляю под столом пустую Маринину туфельку. Нагнувшись, заглянув, вижу и вторую пустую, а далее разлегшегося Мухтара. Марина греет озябшие ноги, как на коврике, на собачьем боку, иногда передвигая ступню почесать лоснящуюся холку. Хорошо представляю собачье блаженство: “Сюда, за ухом, еще… сюда-сюда, повыше, уф-рр!” Немаленькие, по-моему, тридцать восьмого размера, но грациозно-узкие ножки ее обернуты черными кружевами колготок (маленькая гигиеническая подробность, что это все-таки были чулки, выяснилась чуть позднее).
Оборотившись, вижу сектантского старосту. Он, оказывается, давно здесь и уже мобилизован судить спор Василя с Бакиром. Собственно, даже не спор, а так… Я сто раз уже на подобных сборищах, слышал варианты этого разговора.
— Нет, ты, отец, ему скажи. Бог-то, он ведь везде один. Только имена ему разные дали.
Это Василь. И всегда так; начинают с христианского фланга. Собеседники мусульманских кровей обычно усердно кивают: “Один, один”. Но как-то так улыбаются при этом, будто говоря про себя: “Один-то один. Да только…” А может, это просто изначальное лукавство черных глаз?
— Вот вы чего оттуда уехали? — ткнул на полосатый халат. — Эта, из ваших, м-м, мне говорила, что у вас раньше большая община была, верно— Вас же фанатики эти… басмачи достали там, да? — Староста улыбается. — Вот и я говорю ж Бакиру: они не понимают, что один, что только имена…
— Да не особенно и… беспокоили нас, — кротко опровергает староста. — Спокойно жили. Землетрясение, правда, было. И вот! У соседей — никто Аллаха за это, за землетрясение, не попрекал. А у нас… — горестно покивал. — Многие тогда и ушли. А уж потом бандиты грабить начали. Но ведь это ж всегда так бывает — чтоб после землетрясения грабили.
— Вот и я говорю, — начал было Василь, да осекся, задумался… Но ненадолго. И отставив излюбленный свой силлогизм о единстве Бога, рубанул: — А что не на Аллаха, а на Иисуса Христа за землетрясение роптали, так это потому, что он подобрее будет…
— Отец пресвитер, — интересуюсь уже я, — а сколько осталось у… ну в вашей общине?
— Девяносто семь душ оставалось, когда я вернулся. Я ведь уехал было. В Москве работал, когда меня призвали обратно… Несколько еще откололись, мое возвращение не приняли… И семерых мы схоронили по дороге. Сейчас сорок восемь душ со мной. Четверо — очень хорошие каменщики. Ну… грузчиками еще могут работать, человек… — завел глаза, будто здороваясь с каждым, — семнадцать человек. Нет, пятнадцать. Мы ждем, деревню нам обещали. Чтоб тихую нам такую и без поджогов. Мы, конечно, отпали от общества, но к земле у нас почти все способные…
Еще провал. Очнувшись, вижу: Марина, взяв под руку, улещает старосту, кивая на Сергея.
— Вы, уважаемый отец пресвитер, и объясните, что с ним будет, если он с собой покончит. Да! И ведь это при том, что одна небесная судимость у него уже есть… Как бы.
Он что-то отвечает, оборотившись к ней. Я расслышал только: “Бог наш это Вечное Сегодня!”
Теперь я хорошо представляю, как проходил тот сеанс у того психокодировщика. Вот так же Сергей тупо сидел, глядя в пол, а она вертелась лисой, придумывая на ходу всякие диковинные аргументы и метафоры. Чего сейчас добивается? Чтоб сектантский староста объявил: “Сергей, раб лукавый! Триста лет тебе геенны огненной строгого режима! И анафема без права обжалования”? Я только сейчас пригляделся к старосте и понял, что раньше, встречаясь здесь на бегу, сильно заблуждался насчет его возраста. Главным образом из-за седой растрепанной бороды. Пятидесяти ему нет, точно.
— …Вот-вот, отец пресвитер, у моего Сержика совсем нет чувства вечности…
— …Но это все только слова. А нужна горящая соль…
— Павлик, Пав, Паулина! Ну как ты можешь спать? Тут такой разговор. Пресвитера зовут Андрей Иванович. Он сейчас вернется. Понес своим еды. История у
них — просто ге-ни-альная!! Он хоть и сын лейтенанта-спасителя, и вырос у них, но на это их сектантство никогда особо не западал. Нет, ну там какие-то базисные понятия, конечно, вся эта их хлыстовская космогония, догматика, это он все — в курсе. Но после школы вообще уехал. Ты слышишь, Московский энергетический закончил! И даже хорошая карьера наклевывалась, когда приехали к нему гонцы от этих… баптистов самопальных. Там, в Средней Азии, у них началось национально-духовное возрождение, уже вплоть до автоматов, гранатометов, бэтээров. А они ж, сектанты, вообще — не от мира сего. У большинства и паспортов нет. Ну, это такой догмат у них. Вроде как — фига государству. Только при советах это еще сходило, махнули на них тогда. Прежний староста еще с кем-то из госаппарата общался, да он помер, уж несколько лет как. И теперь что? Бежать надо, а консульства, погранцы, таможни— Тут они о своем мракобесии хлыстовском, беспаспортном, может, и пожалели. На общинные деньги наняли гонцов, почту тоже, что ли, не признавали? К Андрею Ивановичу. Вот, значит, овцы мы галимые, без пастыря. Пропадаем. Ну а он вырос все-таки среди них. Уж не знаю, как он там размышлял, однако бросил свое только учрежденное совместное с немцами СП, предприятие — и поехал в свой кишлак, напялил халат, и вот прикочевали они сюда. А тут полный абзац: путчи, пирамиды, денежные реформы. Пытаются где-то зарегистрироваться, а пока больше грузчиками, и медали распродают.
— Медали?
— Ну помнишь, сам же рассказывал, какая у них коллизия с Виссарионычем вышла. Они за те годы порядочно насобирали подобного хозяйства. — Она с гордостью распахнула жакет. На правой груди, пришпиленная к блузке, болталась медаль со знаменитым профилем. — Тридцать долларов отдала. Ей-богу, так хотела бы ему и сотку сунуть, — вздохнула. — Но конспирация… Нет, ну какая же красотища! И симметрия. Он ведь точь-в-точь как отец его, тот лейтенант тоже бросил карьеру и потащился вытаскивать этих овечек…
Увидев возвращающегося старосту она раздвинула ему место подле и продолжила:
— А ты знаешь, Павлик, на чем мы с ним, с пресвитером Андрей Иванычем сошлись? Ни в жизнь не угадаешь. На Декарте! Я и сама его с детства невзлюбила. Прочла где-то, что Декарт считал животных, ну, зверей всех просто машинами. Наверное, раз не мыслят, значит, и не существуют, души нет. А Андрей Иваныч, он по таким диспутам соскучился, верно? — Староста кротко кивнул. — И уважаемый пресвитер Андрей мне всю реакционную сущность картезианства и засветил, да—
На мой вкус, это было слишком. В расширяющейся вселенной ее бесконечного интереса я, наверно, давно уже канул песчинкой. С дурацкой пьяной настойчивостью стал к ней приставать — перевесить медальку. Носят, дескать, медали строго на левой стороне. На правой — ордена. “А иначе профанация… и я должен перевесить, собственноручно…”, ну и вся дальнейшая заплетающаяся чушь. Видно, я уж очень мешал ей впитывать красоту этого застолья на какой-то там минуте она, повернувшись ко мне, распахнула жакет.
— Ладно, валяй. Перевешивай. Но уколешь — убью.
Пьяный советчик в моей голове подсказал такую шутку. Пока правая моя рука мучила застежку медали, левой я ослабил ее пояс, выдернул из-под него блузку и полез вверх, распластав ладонь на ее груди — как бы экран от возможных уколов медальной булавки. В три (пять, пятнадцать?) минуты отцепив сталинскую регалию, я переместился на Маринину левую грудь. Пристегивал, понятно, не спеша, и, честное слово, тогда это мне казалось очень остроумным и изобрететельно-галантным действом. После “награждения” я троекратно ее — по-брежневски — облобызал. Лучшим ее ответом мне, который я и оценил-то лишь время спустя, было то, что она во время моих манипуляций и поцелуев не прерывала учено-богословской беседы с сектантским пресвитером. Такая реальность, “данная мне в…” хаосе обрывков.
— Декарт и правда с мыслишками своими больно носился. Мыслит себе, существует! Вот для него любой зверек, собака, лошадь даже ме-ха-низм. Вроде компаса, ружья, телеги…
Своими магнетическими флюидами (а может, и легким пинком) она вызвала свидетеля обвинения. Мухтар поднялся, протиснул голову, посмотрел на новообретенную хозяйку, на пресвитера, на меня. И взгляд его был… ну, если это — машина, то можно плюнуть… даже и на Декартову систему координат.
— Ну вот, почти и овчарочка у нас. Ушки только подкачали, болтаются. Ну это можно и крахмалом… перед каким-нибудь собачьим балом. Ну, ложись-ложись. — Свидетель вежливо взял с ее руки кусочек карбоната и удалился под стол.
— И выходит — ну полный Декарт! — так произнесла, что послышалось: дикарь.— И еще — жуткий эгоизм!.. А сам-то, когда не мыслит… спит, допустим, выходит, не существует… И кто ж тогда выполнит команду первоначальной загрузки “Декар-
та”?.. Что за неисповедимая рука потянется к клавише “Плэй”?.. Ой, простите, святой отец, мои джигиты заскучали, — Марина подскочила, спорящие кучки оборотились со вниманием. — Эй-эй-эй!! Я вам сейчас адын басен расскажу, да? Пра ваш этот лэтний лагер, честный слово, да—! — (Все затихли) Папрыгуний стрэкоза. Басня Кирылофф! В пэрэводэ Елены Реутцкой.
Мелькнуло опасение: не слишком ли она насмешничает? Глянул на Эдика, Баки-
ра — нет, азербайджанцев ее стилизация ничуть не обидела, да и другие прочие в радостных предвкушениях обернулись к Марине.
Папрыгуний стрэкоза цэлий лэта толка пригал,
Водка жрал, ногами дригал. Блят, работат нэ хател!
А Мураш завскладом биль, он дамой мешках насиль
Чай, урюк, кишмиш, хурьма гатавлялся на зима.
А Стрекоз над ним смеяль, водка жраль, нагой балталь.
Ти смеешся пачиму? — гаварит Мураш ему.
Скоро с нэб вада пашель — Стреказа к Мураш пришель,
— Салям лейкуум, Ака! Ти пусти мине пака,
А пака на двор хана буду я тибе жина.
Целий лета толко пригал, арак жрал нагами дригаль,
Не здаровался са мной, кет! Иди вон, песни пой!
…В этай басен правда есть, если хочеш вкусно есть,
Лэтам нада работать, а зимой нага балтать!
…Бешеный успех, весь интернационал хохочет, машет руками. Марина, раскланявшись, возвращается к нам с “отцом пресвитером” и совершенно без паузы:
— Вот, к примеру, скажешь: “Бог вчера то-то-то… или Бог завтра…” — и уже солгал! Только Сегодня. На Его календаре всегда — Седьмой день, считая от… от Большого Взрыва — так? Пятница, суббота…
Подвернувшийся под руку Серж (попросил ее о чем-то), тут же получил свою полную порцию:
— Тебе этого просто не понять! Человек все бросил и потащился в Среднюю Азию! Ради… Халат вон напялил. Сорок восемь душ на нем! Ему бы в Калифорнию — миллионером бы стал вмиг!! Там один псалом задом наперед прочитай, козу из пальцев сострой этим жирным вечным детишкам — и готово! Церковь Такого-то там… храма Единения! А он тут деревню какую-то ждет. На поселение… В пятнадцать грузчиков — это он и себя засчитал… Нет, Сержик, тебе этого не… у-у ты, Биль-Белоцерковский!
Марина так виртуозно закрутила эту фамилию, что соседям показалось, что это она особенно круто обматерила бывшего худрука. Староста, спохватившись, засобирался к своим. Разговор с Мариной он прервал с видимым душевным сожалением. На дорогу она сунула ему брусок сервелата и пару банок крабов.
— Ой, пардон, не знаю, как у вас в смысле… там, кошерности?
“Отец пресвитер” (наверняка она сама выдала ему этот титул) только улыбнулся и вышел…
— Слушай, Паш. Ты говорил, как только сюда приехали, что этот пионерлагерь от Министерства энергетики?
— Да. Или от Мосэнерго, не помню. Может, НИИ какой-то энергетический..
— Я ведь только сейчас восстановила всю картину. Это он… мало что продал квартиру, бросил карьеру и поехал за сектой своей в кишлак. Он, получается, мыкается здесь со своим табором, а тут финансовые империи выстраиваются, фонды, загородные дома. Путчи, Ельцины и прочая фигня. И идет он, значит, к бывшим своим коллегам… А все энергетики, как известно, стрр-ашные карьеристы и снобы. — По-
следнее она словно прочитала, манерно выпятив нижнюю губу. Кого-то, не помню, пародируя. — И тут он входит в полосатом халате. Просит их… за други своя. Ге-ни-аль-но. Хорошо, хоть дали наводку на лагерь этот брошенный. Пока его не прихватизировали живи.
— Да-ас. Картина…
А Марина, подловив Сергея, пытавшегося то пропускать, то недопивать, опять устроила нелицеприятный разбор всей его деятельности.
— А то, что вы ввозили: “Абсолюты”, “Смирнофки”, “Демидофки”, прочую немецкую фигню из Баренц-Зигеля?! Конечно, бутылки там и красивее, и чище. Но спирт-то у вас немецкий, синтетический! Из угля или чего там? Метан наш газопроводный возвращают сюда в твоих бутылочках? Значит, кормим чужих — травим своих, да? Так что эта водочка, “Эдиковка”, все ж поздоровше будет. Он мне и сертификаты показывал, гордился. Тульский спиртзавод, не “Люкс”, конечно, но нормальный “Экстра”, зерновой. А что бутылочка с грязцой — это тебе как раз лекарство, беспочвенный ты мой. Кос-кос-мополит. Пей, коз-зел безродный.
Проследила-просчитала все покорные Серегины нарочито громкие глотки ровно с последним движением его кадыка она вновь оборотилась ко мне:
— Пав-лик!..
Кажется, начиналось что-то ее лисье-заискивающее, но проверить это я не успел. В проеме нашей “залы” показался, показался…
— О! Леон Борисыч! — подхватилась Марина.
Похоже, вошедшего не очень-то хотели приглашать, но Маринина реакция дело решила. Застольный ряд разорвался где-то напротив нас. Приседал Леон Борисыч уже синхронно со звяком устанавливаемых перед ним стакана с тарелкой.
— Мне только чуть-чуть.
— Да ладно вам!
— О, мальчики! Я же забыла вам рассказать о Леон Борисыче Гальперине. Нет, это гениально! Ведь он… вы даже не…
— Да знаем, Марин. Он этикетки водочные раньше Эдику поставлял. На полиграфкомбинате когда работал. И еще какой-то там бизнес учредил, квартиры лишился. Бомжует здесь, с полгода уже.
Меня пугала жадно расширяющаяся вселенная Марининого интереса. Я хотел как-то продолжить комбинацию-манипуляцию с ее кофточкой, орденом на груди. Придумать еще что-то. А с каждым мигом этого ее стремительного вселенского разбега я сам себе казался все меньшей и меньшей элементарной частицей в ее ускорителе.
— Ер-рунда! Ни фига-то ты и не знаешь! А что он мне сегодня сказал! Вот прямо здесь, у нас, на укупорке! Нет, об этом после. А-а, вот Эдик , — зацепила проходяще-
го, — Эдик, а правда, что вы Леон Борисыча с его этикетками кинули?
Эдик так выразительно поперхнулся, так обернулся к Гальперину, что всем показалось — неправда.
— Я, я, собственно, и не говорил, что он кинул, — попытался встрять Леон Борисыч.
— Э-эй! Это твои этикетки быль, да? Это комбината этикетки быль. Ты… посрэднык был. Ты этат товар выкупал, привозил, да? Нэт! Привел нас, получил рубель десять со каждой штуки — все! Сколько раз в Москве посрэдник получает? Один раз, первая партия! А мы… мы три раза ему платили!
— Два.
Марина с жутким и совершенно непонятным интересом перелетала взглядом с одного хозяйствующего субъекта на другой.
— Платили, уважаемый Эльбар, вы мне только два раза.
— Все равно это много, очень много, Леон Борисыч. — Сей неожиданный Маринин вердикт как-то подвел черту. Эдик на этом определении “арбитража” чуть не язык показал Гальперину и был утащен своей молдавской экс-штукатуршей.
— Два, это тоже очень много, по правде сказать, Леон Борисыч! — вздохнула еще раз Марина. Но при том она не утеряла запал поведать нам всю гальперинскую историю. — Ваше здоровье! — “Тостуемый” Леон Борисыч галантно приподнялся, кивнул Марине, заметив ее протянутый стакан, радостно чокнулся.
Я попытался заставить себя как-нибудь по-новому взглянуть на Гальперина, которого встречал почти при каждой загрузке у Эдика. Да, с весны примерно пустили его жить здесь. Лет за шестьдесят ему точно. Влажные, чуть навыкате черные глаза — чарли-чаплиновские, в общем. Высокий лоб ученого. Далее вверх убегал седой коврик, такой вытертый редковолосый половичок. Но над ушами, на затылке клубились роскошные, тоже седые, правда, но густые кудрявые букли. Похож… похож на…
— Да, Мариночка, — вздохнул Леон Борисыч, — может, вы и правы. Может, и два это очень много. Все в мире от…
— Нет-нет-нет! — вскинулась Марина. — Не говорите сейчас, не перебивайте! —хотя перебила уж точно это она его. — Вы же другое сегодня мне сказали! Помните?
Гальперин подпер щеку рукой и глядя как бы “печально-влюбленно” на рассказчицу своей истории приготовился только кивать.
— А собирается наш Леон Борисыч в ноябре поставить здесь станок. Штамповать и продавать Эдику водочные пробки.
— Колпачки “Алка”, алюминиевые, прокладка из ламинированного картона,— уточнил Гальперин.
— А деньги ему на это пришлют из-из-из Израиля… Нет, не родственники… что было бы просто банально, и к тому ж родственников у него ни души, а… а один очень солидный всемирный фонд… Конечно, они там и не подозревают, куда будет употреблен сей стартовый капитал, но это тьфу! — полный пустяк в сравнении с тем, за что они ему платят! — Элегантный акцент поднятых гальперинских бровей. — А платят они потому, что он у них выиграл оч-чень важный процесс. Он-то и всегда был деловой, наш Леончик, но ему отчаянно не везло со стартовым капиталом! И буквально через месяц наш Леон Борисыч станет весьма состоятельным человеком, верно, Ганзя? — Марина хотела вовлечь в спектакль побольше народу.
— Верно, Марина Владимировна. — Ганзя любовно подкладывала герою яични с жареной картошкой и шкварками.
— А почему, Ганзя, он станет очень состоятельный человек—
— А потому, шо вин высудив у цыих сионистив дуже много ихних карбованцив.
— Ой, Ганзя, ну ни один Цицероненко крайше не скажет! Мне еще грибков, вон тех.
Закусив, Марина продолжила сей немного театрализованный пересказ, оборачиваясь то к одному то к другому, вырывая у кого реплики, у кого кивки, междометия, чтобы — “в курсе дела”. Гальперинскую историю тут, в общем, знали многие. Если бы он и вправду получил “от цыих сионистив” премию за спасение себя, и приобрел бы, и запустил бы тот станок… то сразу из приживальщиков стал бы… довольно ключевым здесь человеком. Эдик пока что все лжекристалловские, лжеливизов-
ские и прочие колпачки приобретал и привозил с немалыми страхами, порой с приключениями — одна из рисковых частей его бизнеса…
— Значит… Фонд есть такой, богатый… — и так, дергая и подключая то Леона Борисыча, то Ганзю, то даже Эдика, она и пересказала всю ту историю чудесного спасения на “сталинском” плакате, на кумачовом крыле, с укосинами на манер Андреевского флага, с маленьким Леончиком, гребущим, как крокодильчик. И под вскидывание на “крокодильчика” седых бровей героя досказала и о его медали “За оборону Москвы”, и о нынешней тяжбе с богатым еврейским фондом, который Леончик так ловко “поддел” с доказанным фактом спасения…
— Вот тогда-то Леон Борисыч им и выкатывает! “Да, Я спас себя. Но ведь Я же спас — еврея!” Полтора года они этот силлогизм изумленно переваривали, свыкались, по инстанциям Леончика гоняли заочно. И вот буквально на днях! — тогда Марина и выхватила у Гальперина факсовый рулончик, раскатав, пробежала еще раз глазами. Но меня и Сергея, попытавшихся заглянуть, отстранила, как бы играючи, стилизуясь под древнего глашатая со свитком царской грамоты, начала театральным голосом:
— Уважаемый господин… Гальперин, Эл Бэ… наш фонд… подтверждая соответствие вашего представления об… абсолютной! важности каждой спасенной жизни… что в общем согласуется с основным девизом нашей организации: кто спасает одну душу, тот спасает… — Тут она переключила торжественный регистр и тоном краткого пересказа резюмировала: — В общем, подтверждаем. Поможем. Заплатим вам за спасение одного, себя… Итого: од-динадцать тысяч дол-ларов США!!
Общие аплодисменты.
— Ерунда какая-то, — вдруг встрял обмякший было “специалист по фондам”. Видно, тема любых “благотворительных бабок” очень глубоко врезалась в режис-
серские мозги. По каким таким инстанциям, говорит, его гоняли? Один там только фонд и есть, называется “Яд Вашем”. Они всем и занимаются. П-под ключ. И они же и выплач-чивают. Но не в таких, конечно, дурацких случаях… Эт-тот ваш Гальперин, похоже…
И он потянулся было к рулончику-“грамоте”. Но Марина вдруг брызнула совсем уж непонятной яростью — но неподдельной, более даже глазами вспыхнувшими, чем шлепком по протянутой руке остановила Сергея.
— Это тебе не ликеро-водку беспошлинную с урками делить! И не металлы цветные тырить! Знаток хренов! Фонд “Яд Вашем” — он регистрирует сообщения. А уж Комитет Верховного израильского суда ведет следствие! Да, — оглянулась, — Леон Борисыч? — Да! А уж Фонд Анны Франк… в Базеле, верно? — он и помогает, и бесплатное лечение, и все прочее. Но со здоровьем-то у Леончика — тьфу-тьфу!
Здесь только она “выключила глаза”, успокоилась, “тьфу-тьфу” произнеся примерно как “Уфф!”, и чокнулась за это за здоровье с радостно потянувшимся, усердно кивающим “абсолютным героем”.
— Вот-вот, — крякнула в кулачок, продолжила уже совсем хмельным тоном, — за здоровье: лучшее, что можно сделать — это выпить… А Фонд в Анны Франк, да? — он уж и деньгами выплачивает! Может, они там опасались прецедента — платить за спасение себя? Но Леончик-то наш — весь беспрецедентен.
И совсем было сбавив обороты, отвлекшись от окружения, спокойно расстелила еще раз рулончик, перечитала что-то, подняла глаза на Гальперина и, получив согласительный взгляд, аккуратно оторвала от факсовой “грамоты” небольшую полоску (текста было не разглядеть), сложила ее пополам и запихнула в карманчик своего жакета. Я, наверно, и запомнил те манипуляции, оттого что, уже совершенно плюнув на Сергея, откровенно любовался каждым Марининым движением, конечно, не зная, что о сем клочке (с адресами, как много-много позже выяснилось, фигурантов) мне еще придется вспомнить, восстанавливая, отстраненно протоколируя картину того абсурдного самоспасательного дела…
— А-а, ну, тогда могут и заплатить. Что б отвязаться. Копейки, — это наш режис-
сер, наверно, пытался как-то примириться. Но лучше б он и не пробовал…
— Ох, Серг!.. Ух ты и! — Марина прямо задохнулась, распахнув глаза и подбирая словесный комок поувесистей. — Ну, молчал бы уж ты и дальше, козлина! Ведь… а, Павлик, а?
Я чувствовал, что могу заслужить иную, чем ее муж, оценку, только если поддержу ее бесконечную энергичную увлеченность. Да-да, конечно: и лейтенант, спасший секту именем Сталина, и этот, на льду с плакатом, с портретом Сталина, с красным Андреевским флагом — все это красиво, да, абсолютно красиво!.. Но меня они тогда интересовали, только лишь как блики, как отсветы в ее серых, неустанно мечущих восторги и угрозы глазах.
— Ты не понимаешь, Серж, как мне сегодня Леон Борисыч со своим рассказом помог. Ведь он еще довоенный сирота, и здесь у него никого нет, кроме, получается, нас. И ведь не едет! Не едет?
— Не еду, Марина.
— Вот, не едет! Просто вдохнул он мне что-то. Объяснил. Я с этим… худруком гребаным,— жалуясь, обернулась ко мне, — совсем уже из сил выбилась. Представь, вот он, наш Леончик, как говорят, “за чертой бедности”. Но он ведь живет там, дышит. Наблюдает… видит нас оттуда. Сергея, меня, тебя, фонд этот израильский, видит он. Он же нас тоже, получается, за “чертой бедности” видит…
— Ты, Марин, это про что? Про то, что все относитель…
— Ой, заткнись, Паш! Не говори, не говори! Ничего!
Ей почему-то надо было обрывать именно на этом слове, не дать сказать именно это. Бац! Вспомнил, кого мне так напоминает Леон Борисович! Именно того, что сказал на весь мир: “Все относительно!” Ну точно, та же растрепанная поределая седая грива, глаза…
— Представь ты только! Каждый за чертой чьей-то бедности. А все мы, все-все? еще и за чертой оседлости, равной пока орбите искусственного спутника Земли, то есть нашей славной космической станции “Мир”, за которую мы прямо сейчас и беспощадно выпьем!..
Сообщество, распавшееся на несколько подмножеств, деликатно отведшее глаза от экзекуции режиссера, тут же встрепенулось, заслышав призывный тост, подняв и опрокинув стаканы. Марина же продолжала:
— И вот посреди всего этого… относительного бардака поднимается рядом Леон Борисыч и так величественно говорит, мне говорит: “Все в мире — абсолютно!” Нет-нет, не отпирайтесь, Леон! Вы ж именно так сказали. И очень! Очень мне сегодня этим помогли. Меня просто озарило. Помните, — оборотясь уже к нам со старос-
той, — вы же сказали, что у Сержика совсем нет чувства вечности? Прям диагноз ему поставили!
Ох, лиса! Ведь сама ж этот “диагноз” придумала и еще к старосте лезет за подтверждениями.
— Он и из меня все это чувство высосал, как вампир. Уже могла и я рукой махнуть: а-а! Если все относительно, значит, и все равно!! Одна усталость. Но сегодня, когда вы, Леончик, так все рассказали, меня и осенило! Нет — не все равно! Не все, блин, относительно!.. Все абсолютно!! Буду дергаться, спасаться! Выплывать вот на этой доске, этом бревне… — кивнула, понятно на кого. — Буду тоже как крокодильчик. Понимаете ж, вы — все в мире, абсолютно все? Абсолютно!
Леон Борисыч энергично кивал: да крокодильчик! Да — абсолютно!
— А Эдик вон насобирал по стеклотарным пунктам партию бутылок. Отмыл. К Новому году они будут и “Абсолют” шведский разливать.
— Вот-вот! Я ж вам и говорю: все — а-аб!-солютно! — вроде как подвела черту. Вышла из-за стола. — Так, а теперь внимание!… Мне нужны два мальчика! Ты, Эдик, и Василь.
Благородное собрание вновь объединилось. И слушавшие абсолютно военный рассказ и танцевавшие ламбаду оборотились к свободной площадке, где Марина режиссерствовала, выкрикнула тоном циркового ведущего:
— Физкультурная пирамида! В честь нашего героя Леон Борисыча!!
Видно, все, учившиеся в советских школах, на разных краях великого континента, еще сохранили какие-то обрывки, потому и легко вникли в Маринин замысел. Василь и Эдик лицом друг к другу на расстоянии метра встали на колено, у обоих — одна рука вверх, другая назад, на отлете. Маринка, став между ними, легко сбросила туфельки и начала задирать юбку… У меня мелькнуло, что сейчас будет ее коронная композиция: “Опровержение Камасутры, пятьдесят седьмой позы”. Но нет, она не сняла, а просто утянула за спину красные юбочные полы и там, скрутив излишек, заткнула жгутом за пояс. Но жакет и блузку с бренчавшей медалью действительно сняла, бросила на колонну водочных коробок, оставив лишь красный бюстгальтер. Еще подтянула юбку. Теперь я постиг ее стилизацию. Утянутая назад юбка спереди походила на такие физкультурно-пионерские ярко-красные трусы. Ниже голые полоски, резинки чулок и сами чулки с черной кружевной оторочкой. Готовая пионерка. Я чуть скользнул взглядом по зрительскому полукругу. На полоске розовых, бледных, синих, пьяных лиц особо выделялись горящие угли азербайджанских глаз. Приветственно поведя рукой, Марина ступила на колено Василя, потом на Эдиково. Схватившись за поднятые их руки, она развела их чуть в стороны — лучами звезды. Выпрямилась и звонко-звонко продекламировала:
— Посвящается герою обороны Москвы, абсолютному, всемедальному Леон Борисычу Гальперину! Литературно-физкультурная композиция на слова Максима Горького!! —пауза, чуть откашлялась: — Безумству храбрых… поем мы песню! Безумство храбрых — вот цимес жизни!
Я жутко и совершенно безнадежно пожалел об отсутствии фотоаппарата. Пожалел и о себе — практически отсутствовавшем в ее судьбе. До пьяно-восторженных слез пожалел о своей жизни, плетущейся кое-как, кое-где… когда вот есть же
где-то — Она!! Сдать бы, вернуть какому-нибудь чертову поставщику-оптовику эти двенадцать некондиционных лет, бракованный товар. Кажется, вернуть бы… — тогда и друга Сережу убил бы я совершенно легко. Без всякой там александр-дюмовщины — просто убил бы. За воровство. За ограбление меня. За мои пустые двенадцать лет. Показал бы ему, козлу, “чувство вечности”! Его счастье только, что сейчас все это Абсолютно бессмысленно! Комета уже пролетела. Далеко, мимо, давно, поздно, темно теперь любуйся только фонтаном ее хвоста. И что я сейчас ни сотвори — буду и останусь лишь деталью, завитком орнамента. Как Эдик, как Василь, как Леон Борисович, как староста-пресвитер этот!! Но будь благодарен и за это — за понимание хотя б! Чего ты, в сущности, лишен на всю жизнь. Возможности видеть это, например. Два дня она тут — и словно раздала всем бинокли — смотрите! Я, мудак, столько раз приезжал, наблюдал вот этот Ноев ковчег, весь этот интернационал и ведь совершенно же не понимал дикой, просто жуткой красоты всего этого жизненного коллажа! Этой пьесы, сыгранной — ведь для нас же! Староста Андрей Иванович, со своим сектантским стадом. Хохляцкий буйный хутор… А Леон Борисыч! Ведь уж полгода, как его приняли на борт ковчега. Ходит тут, беседует со всеми. И я сто раз разговаривал с ним вполуха, корректируя загрузку своего зилка и прокладывая мысленно маршрут развоза. И не понимал же, идиот! Ведь — Все Абсолютно… “Все, абсолютно все — абсолютно!”
Когда буйная команда вывалила на очередной перекур, Марина едва не организовала “реконструкцию подвига Леона Гальперина”. Стократно пьяный, я все ж видел, как зацепила ее эта история. Ревниво наблюдал, как она скомандовала: “Так. В пионерлагере должно быть полно плакатов!” И точно, в одной из пристроенных к столовой кладовок, всеми, даже и азербайджанцами, называемой “кондейка”, нашлась целая карточная колода неизвестно для чего сбереженных плакатов. С изнанки – точь-в-точь как тот исторический, гальперинский: рейки по периметру и укосины “Андреевским флагом”. С лица: “Отличной учебой ответим на дальнейшую всемерную заботу партии о воспитании подрастающего…”, по-моему, еще брежневских времен, видно, руководство пионерлагеря было очень бережливым и очень осторожным. Не вычитав высокий призыв до конца, я передал плакат Леону Борисычу, и Маринина команда энтузиастов зашагала к реке. Под табличкой “Место купания первого отряда” все остановились, обернувшись к нашей порывистой командирше. Подмосковная речка, подпертая где-то ниже плотиной, открывала на своей излучине достаточный простор взгляду. На другом берегу стояли домики профилактория, там еще горели два-три фонаря, на нашей же стороне светилось лишь окно нашей сегодняшней бальной залы.
Обозрев в лунных бликах излучину реки, Марина крикнула: “Ну как, Леон? Похоже?!”
Напоминающий сёрфингиста Гальперин с плакатом под мышкой подошел к самой воде и с полной серьезностью оглядел диспозицию по всем азимутам. Мы, шедшие с ним первой кучкой, наверно, совместились в его памяти с согнанными евреями. А догонявшие нас, кричавшие, звякавшие бутылками и стаканами украин-
ские шабашники — ну уж… наверное, на немцев.
— Похоже, Марина!
— Абсолютно?
— Абсолютно все похоже!
Наверно, та нелепая моя пьяная ревность к Леону Борисовичу, вдруг ставшему главным соучастником ее спасения, помешала мне понять, почему это Марине вдруг так важно было еще раз вырвать из него этот пароль и еще раз, в десятый раз услышать: “Всё абсолютно!”
Подойдя к нему почти вплотную, Марина быстро проследила, будто проконтролировала все брошенные им взгляды. И особо долго задержавшись на речке, кото-
рая, согласно знаменитой песне о подмосковных вечерах, должна бы двигаться и не двигаться, вдруг совершенно искренне изумилась: “Только ни льда, ни льдинки!”
Здесь я окончательно отчаялся понять законы ее поэтического мира, и этот вспыхнувший “абсолютизм”, и отчего должно было так изумлять отсутствие льда в сентябре. Догнавшие нас Василь и Петро расставили стаканы прямо на том плакате эпохи застоя, на который Леону Борисычу не пришлось ложиться “крокодильчиком” из-за внезапного, коварного отсутствия ледяного покрова на реке. Мы выпили, оплошно пролив немного водки на “заботу партии о дальнейшем…”, потом поднялись и, проходя, выпили еще у подножия серебристой фигуры трубача, потом наконец вернулись в нашу бальную залу, где наверняка выпили еще…
Со всеми витиеватыми восточными извинениями Эдик попросил меня вый-
ти, отогнать мой загруженный зилок: “Завтра утром Назим спирт привезет, надо быстро разгрузить”. Я прыгаю в кабину, газую. Отъезжаю куда-то в темноту и, только выйдя отлить, замечаю, что сбил гипсового пионера с горном. Трубил здесь, бедняга, еще с двадцать третьего, наверно, съезда партии или ВЛКСМ… и вот на тебе. Вытаскиваю на свет отлетевшие голову с горном. На изломе шеи и затылке пионера беспомощно крошится гипс. Но там, где цело, гипс, покрытый толстым слоем серебрянки, тверже брони. Та же самая краска, что и на нашем бюсте Кирова… Держа в руках этот разбитый затылок, вдруг вспомнил о шестидесяти тысячах долларов, спрятанных в нашей партийной гипсовой голове, и решил пойти проверить. Бросив машину, пошел “домой”, зашел в наш безмерный барак. С пьяными пританцовываньями прошел по темному залу к угловой куче. Роюсь. “Мироныч, не бойсь, это я! А вот ты где. Ну-ка проверим партийную кассу…” И в этот миг жуткий удар в затылок сбивает меня, бросает грудью на бюст-копилку… Сколько-то положенных секунд тело мое лежит, обнимая голову Кирова. Но потом вдруг сознание (вот вопрос из вопросов: где именно Оно, сознание, было все это время?) решает вернуться. И такая с его стороны любезность — решает вернуться туда же, откуда улетело, обидевшись на подлый удар. Снова “мыслю”, снова вроде “существую”.
Первое, это вижу над собой, — маятником ходящую руку с зажатой бутылкой “Корвуазьера”. А потом уже и всю ее прекрасную, гибкую фигуру, склоняющуюся ко мне: “Ой, Павлик! Это ты?” — “М-марин-на”. Все ж алкоголь удивительный яд. Не снимает, а преобразует боль в нечто загадочное. Я сейчас чувствую только холодные полосы на спине. Это кровь затекла двумя, кажется, ручейками. Блаженство… Она расстегивает куртку, рвет рубаху, припадает к моей ране губами. Зализывает, как собака. Ласкает. Лиса. И вместе с болью улетают в небеса вопросы, которые всякий (другой) имел бы право задать. Верит ли она, что я лез в бюст-копилку только проверить? И верю ли я, что она не видела со спины в темноте, кто это был?
Мы переходим на Доску почета, она вылизывает мне почти всю спину. Расстегивает джинсы, достает, лижет, целует — еще, наверное, кровавым ртом — если вспомнить, как яростно она зализывала мою рану на затылке… От моих нарастающих попыток переменить позу уворачивается ритмично-ласково. Умудряется как-то, почти не прерываясь, сбросить в нарастающую кучу: свое манто б/у, жакет, кофточку, бюстгальтер. “Сильней. Сильней” — и ее соски терпеливо отвечают, рассчитываются за мой разбитый затылок… На последнем отрезке я беру ее за уши, и вот на губах ее, наверное (а по правде-то — не разглядеть), кроваво-молочная пена…
Замерли. Без реплик. Молчание. Холод подползает минут через пять. Взамен кроваво-драной рубахи она, порывшись в своем, выдает мне свою, совсем уже женскую блузку с вытачками, торчащими на груди. Натянув и ее давешний свитер, я оказываюсь вообще наполовину уже в ее вещах… Выпив “Корвуазьера” из термоса и поболтав вообще не помню о чем, мы наконец поднимаемся и возвращаемся в компанию…
И тут вдруг видим, что бал в разливочном цеху давно закончился. В оставленных стаканах лучами играет луна. Все держалось на Марине? Пусто. Нет, из дальнего угла доносится нечто, хорошо ритмизированные стоны. “Ганзя?” — “Нет, это Наталка. С Петром” Бац, запнулись! А это поперек на трех составленных стульях лежит Сергей. На груди стакан, зажатый в левой руке. Спит? Нет. Сопит, обиженный, брошенный. “Ну что? Развлеклись?” — “Да, дорогой, — берет всю тему на себя Марина. — Теперь пора домой. Пошли”.
Он покорно поднялся, поставил стакан, и мы поплелись. В головах произвелось какое-то опустошение. Мысль что вот “окончен бал” и что сейчас надо будет опять укладываться на холодной Доске почета, делала нас чужими друг другу и безмолвными… Дошли, сели, оцепенелые, к своему столу. Холод неумолимо проникал, как радиация. Я, словно механической рукой-штангой, разлил из термоса коньяк. Сергей уклонился от очередной “дозы”, откинувшись на лежак.
— За наше и ваше… выживание, — вяло протостировал я.
— Павлик, родной. Не обижайся, мы так тебе благодарны. Может, всей оставшейся жизнью обязаны тебе за эти дни. И тут правда так здорово! Лучше ничего вся ФСБ не придумала бы. Такая жизнь! Ну просто — Разлив какой-то! — объединяя, наверно, профиль здешнего Эдикового производства и известное местечко из похождений Ильича. — И полное инкогнито! Остров Пасхи на Ярославском шоссе.
Но тут ее, в общем, вяло-официальный благодарственный “алаверды” вдруг прерывает Василь. Он идет к нам, как военный связист, разматывая за собой провод. Ставит в ногах лежака рукосушители (один, проданный сегодня Эдику, значит, позычил обратно). На стол кладет самодельный ночник: лампа в шампанской бутыли с ловко спиленным донышком. Подключает.
— А то как вы тут! Замерзнете. Тильки мы утром провода заберем, нам на работу… Перфораторы пидключать…
Шампанская бутылка разливает по собравшимся такой восхитительно-мертвецкий свет, что продолжение банкета делается похожим на голливудско-вампирский пир. Угощаем Василя из термоса. Под крабы. Вежливо хвалит.
— Вы тильки постоянно их включенными не держите. Сгорят. Вы их в ногах, под одеялом поставили, и — щелк на пару минут. Потом ногу убрали — выключился минут на десять, потом опять. Ничего-ничего. Говорю вам точно, привыкните, будете сквозь сон щелкать. Знаете, как в Якутии? Вы в Якутии были?
— Нет, ни разу.
— Марина:
— Нет, вот Сережа, может, съездит, лет на десять, если Счетная палата его безакцизную водку отследит…
— Я там в восемьдесят пьятом шоферил. Идешь на “Урале”. Минус пятьдесят три, то еще не самый мороз! Ночь. Дороги не видно — жди утра. Машину разморозить — верная смерть, кирдык. И включенной не оставишь. Бензин ек — один хер — кирдык. Двести километров до ближайшего. И знаете, что шофера делают? — обвел нас взглядом торжествующе. — Унту с ноги долой, и высовываешь пятку в форточку. Прогретый Урал держится двадцать минут. И через двадцать же минут, давно замерено, пятка в трех носках замерзает. И так при этом сильно покалывает. Просыпаешься лучше будильника. Заводишь машину, сам греешься. Потом другу пятку в окно просунешь и опять.
Хохляцкий акцент его, подобно периоду смены пяток в окне, то исчезал, то проявлялся. Досказывал он, больше адресуясь к Сергею. Про “Счетную палату”, “безакцизную водку” Василь конечно, ничего не понял. Просто рад поделиться опытом. Мабуть, человек и вправду двинет в Сибирь калымить, долги эмэмэмовские, “мавродиевские” отдавать?
— Главное, когда якуты будут предлагать невыделанные шкуры, немездреные, ты всегда сначала…
Сергей слушал его, как в глубоком гипнозе: зрачки расширены до безумия.
Вдруг послышался легкий рокот, в окна ударили фары. Василь нашего страха не понял: “Та тож, наверно, бабай ихний приехав. Назим чи шо”. Но мне звук мотора показался знакомым. Пауза. Шаги к нам. Хлопает дверь. Я пытаюсь светить бутылкой. На секунду раньше всех — узнать свою судьбу. Марина роется в сумочке.
— Ба! До боли знакомое лицо! Дорогуша! С какими ветрами ты к нам?!
Маринка заходится истерическим смехом. И между спазмами ко мне, тихо:
— “А чего это ты, Паш, с малолетками связался?
— Ей двадцать два уже.
— Тогда поздравляю. Сплав свежести и опыта — это… Тьфу, о чем это я?! Ведь главное! Главное — десять минут назад! Ровно. Мы еще тост подымали, Павлика благодарили. Какое клевое место, остров Пасхи, он нам нашел!
— Ты, сука, заткнись! Паш! Пусть она прямо сейчас заткнется, или я не
знаю, что…— Света присаживается.
Уступивший ей место Василь, покашляв, прощается, уходит.
— На добранич, диты! — вдогонку ему кричит Марина. Ситуацией, значит. овладела. Пистолет в сумку спрятала. Наверное, только я его и заметил. Теперь главный вопрос к Светке:
— Ну как умудрилась?!
— Приехала, на твоей работе ничего не знают. “Форд” твой стоит второй день. Я же имею право тут волноваться, а-а?! Машину твою мне отдали. Я показала, у меня и доверенность есть. Взяла адрес домашний Аркадия, приехала — они пьют. С этим, с экспедитором твоим. И говорят, что это ты им велел пить. Рассказали, как доехать, даже карту нарисовали, алкаши. Я все нашла, только после поворота, у шашлычной, у айзеров дорогу спросила. У меня же записан телефон — Эдик твой. Говорю: к Эльбару Нурсултановичу Хасанову… Вежливые. Не стали подсаживаться, завели свою БМВ и поехали впереди. — Ну эти “вежливые” — это Эдиковы секьюрити. Проверяли. — А уж у самой аллеи я про тебя спросила. Вон их ЗИЛ, отвечают, а там вон они живут…
Тут Света, прервалась, вспомнив что-то из задуманного плана. Поискала на столе. Взяла бутылку водки и стакан недопитого коньяка. Мы и сообразить ничего не успели, у меня мелькнуло только, что, наверное, сейчас плеснет в лицо. Мне или Марине. Но она быстро дополнила стакан по ободок и выпила. Как газировку в жару. Первый раз в жизни выпила что-то крепче своего любимого вермута. И уж точно первый раз из чужой посуды.
— Все. Теперь домой меня не отправишь. Не меня, так “форда” своего пожалеешь. И сейчас же, козел, мне расскажешь, всё абсолютно расскажешь.
— Света, м-м… — Да с чего же начать?!.. — Света, сразу скажу правду: они,— киваю, — муж и жена. И я тут…
— Хорошо начал, подлец! Они брат и сестра! Мне уже сказали. И почему ты весь в женском?
М-да. Начал я не в дугу.
— И все же, Свет, поверь. Они муж и жена. Были. А он вообще — мой начальник. Я его водкой торгую… И сейчас мы…
Света потому так торопилась, что, видно, рассчитала, что выдержит это не более трех минут. И точно. При словах “…сейчас мы” она взвизгнула, швырнула в меня стаканом. Руки к глазам и зарыдала в голос, с неразборчивыми ругательствами. Слышалось только: “Су-ука… Гад… Почему-у в женско-ом…”
Марина платочком промакивала плеснувшую и на нее водку.
— В женском он, дорогуша… потому что теплых вещей догадалась взять только я, а девичьего-то у меня давно ничего и нет. Кроме фамилии. — Похоже, она взялась Светку обрабатывать. В той же жесткой манере, что и своего Сержика. Села к ней почти вплотную, наверное, чтоб перехватить следующий бросок. — И потом, вы же, Светочка, ходите в его, в Павликовых, рубашках. Да?! Вот, кстати, если желаете переодеться с дороги. — Выудила откуда-то и положила перед ней мою драную руба-
ху. — Только прошу учесть: здесь холодновато для вашей любимой формы одежды… И не сука, деточка, повторяю, а доктор Марина Владимировна. Так, — обернулась ко мне, — а что у нас со лбом? Ой, ужас-то! — Я и сам чувствовал сильную боль. Синяк с царапиной набухали и саднили. — Нет, ну это смеху подобно. Перебор по сюжету — полный,— и, почти не понизив голоса, в мою сторону: — Слушай, если я за разбитый затылок тебя только что тут обслужила по-французски, то она… Возникает, Пашечка, законный вопрос: что тебе причитается за разбитый лоб?..
Как восхищали меня тогда царственные ее вольности, обороты! Я и видеть не хотел тонкого Маринкиного подыгрыша. Но вот это “обслужила” словно камнем упало. Насколько помню, это был первый знак мне, влюбленному ослу. Первый камень вскоре прогрохотавшей лавины… Просыпавшихся дурацких надежд… А рядом Светка сквозь рулады рыдания:
— Паша, я пять дней собиралась тебе сказать. Я проверялась, у нас будет ребенок.
— Кино, — пробормотала Марина, — не помню только названия. Как раз за подобный фрагмент кинокритики очень ругали: банальность сценария.
— Это ты, сук… Это вы, Марина Владимировна, — вот и Светка овладела со-
бой, — это вы детей только в кино и увидите. В ваши годы это номер опасный… — и снова ко мне: — Вот видишь, скотина, в какой обстановке пришлось тебе сооб-
щать! — И она с тем же детски-обиженным выражением выпила еще полстакана.
— Ну ладно, — прервала Марина, — вы тут поворкуйте, а я схожу, как говорят, до витру. А на случай рождения девочки предлагаю зарезервировать имя — Фата. Звучит? Фата Моргановна…
Пауза разлилась кляксой на пол-листа. Ну, Боже мой! Ну что-то же надо говорить…
— Свет, это правда?
— Нет, не думала, не поверила б! Ни в жизнь, не поверила б, что такое может случиться — и со мной!
— Свет, это очень долгая история. Но подумай, если какая-нибудь женщина… м-м ну захочет… покрутить, поадюльтерить, станет ли она врываться к нам в дом в четыре утра, зная, что ты там?
— Но, а что! Что вы здесь делаете два уже дня?!
Марина вернулась, присела, глядя испытующе. И вдруг совершенно уж неожиданно вступил Сергей:
— Милая Света! Ну а что, по-вашему, можно делать здесь? И два дня?
Он поднял бутылочный ночник повыше, приглашая оглядеть захламленный брошенный зал, Доску почета. Светка, шатаясь уже от своих полутора стаканов, оглядывалась, соображала из последних сил.
— Ну и понятно вам, Света, вся специфика этого притона?
— Н-нет.
— Все очень просто, Светочка, как просты решения всех детективов. Здесь очень… оч-чень много дешевой, просто бесплатной водки. И вообще, вся атмосфера здесь способствует. Вы вон видно, что непривычная, а махнули с нами два стака-
на — и не поморщились,— зловещим шепотом: — Место такое. А мы… мы, Светоч-
ка, давно знаем друг друга, страдая одинаковой формой алкоголизма. Запой — это штука такая… Вы посмотрите на меня! —О, это был лучший аргумент! Браво, Сержик! Он приблизил к лицу шампанский ночник. Пнул ногой пустые бутылки. — А как вам наш фирменный светильник?
Для верности он еще дыхнул. Света отшатнулась, получилось так, что от него — в сторону Марины. Та тоже дыхнула. Как на автоинспектора.
— А знаешь, деточка, как пьют врачи! Так что ты права, детей мне, похоже. не видать… Смоковница я, за… заспиртованная. Ой, Серж! — отпустила совершенно ошалевшую Светку. — Слышишь? Звонок!.. И кажется — по старому. Новый-то номер я дала только Дианке.
Мигом слетело прикольное настроение. Напрягшись, они достали все три трубки и выложили в ряд. Пищала старая. Переждали.
— Да в туалет их, и дело…
— Ну ладно, ладно. Иди бросай. Я хотела разыграть этот момент, если все ж прослушивают. Но надоело тебя, Сержик, успокаивать. У тебя это уже навязчивое. Пидсознательное. Иди. Бросай. Камень можешь не привязывать, и так утонут.
Света беспомощно оглядывалась. Хихикнула. Ее заметно уже развезло.
— Ну, мужики, что-то мы заболтались. — Марина разлила на три стакана. — Ты, дорогуша, за нами не гонись. Вон лучше крабы бери. Ну, за что теперь? За что мы еще не пили? О, за культуру! —озорно мигнула Сергею. — За культуру теперь, конечно, уже не чокаясь!! Не жильцы теперь. Культурные программы. Без славного, поддерживающего фонда.
Света отползла на лежак:
— А-а. Я, извиняюсь, я не спала этой ночью. Паша, не пей больше… Сговорились вы тут… — молчание.
Отрубилась. Уф.
— А ты ведь испугалась, Марина.
— А я и сейчас боюсь.
— ?
— Прикидываю, кто ей по правде помог отыскать нас.
— Да ты что, Марин! Над Серегой смеялась… припечатывала его: “паранойка на марше”, а сама теперь городишь детектив на ровном месте. Ручаюсь, было именно так, как она рассказала… Я ж знаю ее как… Она…
— Да, — сомнительно так протянула… “Что есть уверенность и ручательства лопуха?” — Ну пожалуй, на сегодня хватит. Давай допьем там, чтоб термос освободить. Мы этим Сержика сегодня еще не угощали, бедняжка, все Эдиковой самопальной водкой давился… Ну-ка, на сон грядущий. А утром я в нем кофе заварю… Кофе, слышишь, козел, обещаю тебе “в постель”!
Сергею, истощившему все мыслимые ресурсы борьбы за человекоподобие, казалось, по-моему, было давно уже все равно: паленая водка или лучший в Европе коньяк (вполне автоматически он опрокинул с нами дозу)…
Но как же было опровергнуто мое вышесказанное! Буквально через две секунды!! Механически вылив в себя “Корвуазьер”, Сережа не успел и поставить стакан, как его словно перекосило. Зеленая пена на губах, подскочил, вытянулся во весь рост и с размаху грохнулся об пол. Спиной…
— А!— завизжала Маринка, дергая труп за руку. — Сволочь! Гад! Он все-таки отравился! — обернувшись ко мне: — Он все-таки сделал это!
Секунд сорок (хотя кто считал бы!) прошло в ее истерических скороговорках. Много такого я тогда услышал, над чем потом по окончании все этой истории случилось подумать. Потом она начала вроде Серегу откачивать. А по-моему, просто плясала на нем (что-то похожее скорее на плакат “Спасение утопавших”), лупила по щекам. Еще раз проверила пульс…
— Но… — замерла на секунду, — кто ж дал ему таблетки?! — испытующе скользнула по мне… Дурацкая, ужаснейшая, долгая секунда! — А-а! Понятно! — Подскочив к отключившейся Светлане, начала лупить и ее, по лицу. Я поднялся было оттащить ее и успокоить, но она перекинулась на Светкину сумочку. Вытряхнула все на стол, начала разгребать. Поднесла к свету ее права: “Синицына Светлана”, плюнула. Потом взялась за изучение косметички. Изучение проходило так: выдавив из тюбика, нюхала, лизала и швыряла в даль зала. Так же с тушью, помадой, каким-то еще кремом. Приговаривая и в мой адрес: — Он ручается! Олух! Козел! — прервалась на миг, подлетев и пнув труп Сергея: — Ну что я тебе! Что я, блин, Ева Браун тебе?! Прикажешь тоже травиться, мой фюрер? И этот гребаный гипнотизер из Харькова не помог!
Пнув его еще пару раз, вернулась к косметичке. Покончив с ней, взялась листать Светкину записную книжку, скрежеща зубами: “Си-ни-цына! Еще про беременность тут наплела!”, разглядывала пометки в календарике. На что бы еще она решилась, не знаю, хотя и приготовился в случае чего ее от Светки оттащить. Вдруг вспомнил и про тот мелькнувший ее пистолет, и на Маринкину сумочку мы посмотрели, кажет-
ся, одновременно…
Она даже и потянулась было к ней, к сумочке, — поганейшая, в общем, была минута, как вдруг раздался громкий стон. Сергей вдруг пошевелился, еще застонал… а потом и поднялся, кряхтя. Сел, не вытирая зеленой пены с губ, покрутил глазами
и, как заводной, взял свой стакан… Момент тянулся и тянулся, как одноименный клей. В тягучей паузе я вдруг заметил, как шипела, высыхая, капля Серегиной пост-корвуазьеровой блевоты на лампочке ночника. Лопнет? Нет? Лопнет?.. Капля высохла, превратившись в сухой струп. Лампочка уцелела…
— Кажется, я понял! Марина, ты когда его откачала, ну когда он действительно несколько дней назад пытался травануться… чем он таблетки те запил? — Бортовой компьютер штурмовика “Марина” начал перезагружаться. — “Кор-ву-азьер”! Это ж был его как бы последний земной вкус! Сама же сказала, что его гипнотизер, шаман этот раскупорил. Пидсознание его раскрыл, поняла?!
— Д-ды-а?
Машинально, наверное, просто еще не выйдя из детективной своей роли, она потянулась обнюхать его губы. Лунатику показалось, что его хотят поцеловать. Улыбнулся. Последняя пощечина, данная так, на всякий случай, подвела наконец черту под “расследованием”.
— Значит, и вправду сыграло. Коньяк этот паршивый — это ж для него вкус смерти, умирания. Самоубийства! Вот… А этот гипнотист дает, блин! Вправду закодировал! Не зря восемьсот пятьдесят баксов отдали! Сержик! Жить будем!.. А вообще-то похоже… я говорю: похоже. Кодированные алкаши примерно так же кувыркаются. Как же я сразу не догадалась?!
Ее гейзер, кажется, иссяк… Молча начала, выражаясь по-романному, “стелить постель”. Сама установила в ногах рукосушилки. Подключила. Проверила.
— Работают! Ой (и как всегда — без малейшей паузы), эту бедняжку-то я как отхлестала! Ай лапочка!
Со слезами она склонилась над безответной моей подругой. Поцеловала. Спохватившись, начала собирать ее сумочку. Укладывая календарик, вдруг снова уставилась в него, пошептала, что-то считая. Повернулась ко мне сказать… но передумала. (Еще скажет. Через три часа скажет.) Уложила в сумочку и его. Достала у себя из-за пазухи пачку на резинке, отсчитала семь Франклиновых портретов и вложила в подвергнувшуюся шмону Светину сумку. Испуганно обернулась ко мне:
— Нет-нет, это я за ее косметику выкинутую. Так, мы со Светой посередине. Павлик, помоги. Вы, императорские пингвины, по бокам. Греть. А теперь — отверну-лись! — На манер военной команды. Но я и так знаю: сейчас она поменяет чулки и трусики (старые зашвырнет, стараясь подальше Господи! Ну, все на сегодня?!
Своим манто она поделилась со Светой. Одеяло (его хватало лишь поперек) прикрывало только по грудь, но в ногах мы под него завели сушилки, надеясь греться по методу хохляцкого нашего якута.
Повторная небесная судимость
Десять (или двадцать?) нагревательных циклов прошло, и я действительно приучился вкючать/выключать сушилки, почти не просыпаясь, как вдруг раздался звонок. Подскочили мы с Мариной синхронно. Секунд пять она соображала. Старые телефоны выкинуты. Утоплены даже торжествующим лунатиком, Сережей. По новому номеру могла звонить только ее верная Диана. И все равно еще несколько секунд она глядела со страхом, переглянулась со мной (а шампанский ночник мы и не выключали. От крыс. От страха). Наконец, выдохнув, как перед стаканом водки, нажала кнопку.
— Алло?
Три минуты он слушала, и румянец возвращался на ее измученное чело. Подумала. Потом четко назначила место: “Три километра после поворота на Пушкино. Стой там. В случае чего — по телефону. Все”.
— Павел, у нас три часа. Собираемся спокойно. Она все сделала. — Марина закрыла лицо руками и замерла на полминуты. — Теперь слушай. Сегодня уж точно должно тебе капнуть. Тремя платежками. На сто, как мы говорили, тысяч — за вычетом обналички и конвертации. Я планирую так: тридцать — твои. Шестьдесят восемь держи у себя. Начинаем битву. Тебе просто надо будет выдавать, кому я скажу. Да не бойся, все предусмотрю. У этого же тюфяка, — кивнула, — все же полно связей, и почти все в боеготовом состоянии. Все его друзья здесь. И Станюкевич здесь. Но они Сергея бросили, с этой его урловой крышей. Посчитали, что Искандер Сергея уже, считай, замочил. Не возиться ж с этой шпаной! Фонд почти пустой, крысы крошки подберут. Станиславский наш, конечно, сам виноват, сам, осёл, под колпак залез, сдал такое дело конкретной урле. Примерно так рассудили. И верно. А он, козел, даже хотел им помочь, — усмехнулась, — на киллере сэкономить, когда траванулся… Хотя такого-то недорого стоит грохнуть. Представляешь — никаких реальных контрмер, ничего в параллель Сергуня наш не организовал. Словно мукой в мелкий опт торговал. Ну просто — душевнобольной… Вот, а когда узнают, что Сержик не там, — кивок вверх, — а там, — вбок, — я думаю, самое естественное будет — Искандера загасить… А что ж ему, народного артиста давать?! Заслуженного деятеля культуры? Прямо на цепь его бычью значок вешать? Так что… Дунай, Дунай, а ну узнай…
— Ты так… Ты действительно Сергея еще лю… И из-за него все это… и твоя такая ярость, злопамятность?
— Ну, во-первых, насчет угрозы и непосредственно нам всем я не шутила. И не пугала. Ты бы видел этого Искандера… И ведь, сволочь, еще учить меня собирался. Ему, блин, ну точно, ларьки со “Сникерсами” поджигать. Просто напал на более дойную и глупую корову. И вот уже представь, рассуждает “о бизнесе и роли в спасении страны”. — Марину совершенно неподдельно передергивало. — Даже приставать ко мне удумал, бычара. —Э-ге. А не это ли самое? Может, Искандер ее… — В общем, я не злопамятная. Я просто злая, и память у меня хорошая… Роли чтоб запоминать, память нужна ой-ой.
Послышалось кряхтение.
— Ну так, Марин, и я не душевнобольной. Я просто душевный. И болен немножко.
— О Серж! Подслушивать нехорошо. Мало ли о чем жена с любовником поболтать хотят.
— Да я от писка телефонного. Теперь, может, всю жизнь буду подскакивать.
— Может. А может, и недолго тебе подскакивать. Ладно, раз уж проснулся, вот тебе термос. Осторожней ты! Свету не разбуди. Принеси кипятка. Будем пить кофе и собираться… Светает, — начала декламировать. — Ах, как скоро ночь минула. Вчера просилась спать — отказ. Ждем друга, нужен глаз да глаз. Вот и сиди, покудова не скатишься со стула.
— По-моему: покудова не свалишься со стула.
— Но ты все равно катись… за кипятком.
(Ремарка: Серж, понурясь, уходит с термосом в руках.)
Я поднялся, и вдруг сразу все вчерашнее: две раны на голове, алкоголь и все-все — подступило так, что я чуть не…
— Одно, Марин. Одно, хоть убей, не могу… Ты должна объяснить.
— Паш! Ну что еще? Я уж и так тебе самый стриптиз выдала, самое жесткое порно… А тебе всего-то и надо: проехать по проселку, довезти нас до Ярославки и сдать нас ко всем чертям Дианке. А эта какая ж умница! Вовремя “фордик” пригнала, — чмокнула воздух в Светкину сторону.
— Руки. Руки трясутся. Я-то и хотел спросить: как это ты держишься? Столько пила!
— Эх-эх, — насмешливо покивала. — Столько пила! А ты считал сколько? А еще внимательный кавалер! С вами достаточно первую выпить. Смотри, олух. Показываю. — Она протянула стакан. — Человек! Водки!
Я налил ей с полстакана, уже подозревая, уже набухая презрением к себе, злостью, но все равно желая убедиться. Ребенок.
— Ну, вздрогнули. И она одним ловким кистевым движением раскрутила содержимое до появления в стакане воронки. Следите за руками, господа! — и при полной неподвижности локтя почти незаметным кистевым броском (как когда-то у хоккеиста Фирсова) плесканула водку за спину.
— Хорошо-хорошо. Полный мастер-класс… Но, Марин… Ты, наверное, могла бы и в лицо мне так плескать — не заметил бы. Даже лучше бы в лицо.
— Павлик! Только без мазохизма. Время поджимает. А вон и “мальчик с кипятком”. Будите ее.
— Давай ты. Я пойду “до витру”. — На самом деле я просто не мог представить, как мне сейчас говорить со Светой. Я вышел подышать. Или отдышаться. Ночь кончалась. Кошмар… И ничто, никто не виноват. Сам все. Но настоящий кошмар, оказалось, только начинался.
Вернувшись, я увидел Марину, суетящуюся над Светой. Держала за руку, прикладывала ухо к груди, чуть ли не дыхание рот-в-рот пробовала. Обернулась ко мне.
— Нет-нет, Паш, она дышит. Прекрасно, ровно дышит. Вот почему-то только не просыпается. Свет! Светочка! Проснись! Ну что это? — заревела. — Ну что?
— Ты, железная леди, может, слишком ее отходила? Нет, ты — чугунная леди…
— Да прекратите вы, оба, кляксы. Это от коньяка. Она же раньше, ты говоришь, не пила. Бывает же…
Да. Похоже, на Свету коньяк подействовал как хороший барбитурат. Спала сном ангела… Но ужас продолжался. Кинулись искать ключи от “форда” — нет. Теперь уже не слезы, а яростный хохот сотрясал пионерскую залу.
— Чтобы из-за такого все срывалось! Это уже!.. Это, наверное, я. Я! Выкинула, когда ее сумку проверяла…
И она со всей ярости ударила себя по щеке. Еще. Тут уж никакого мастер-класса — багровые следы… на все щеки. Но хороша же! Все равно хороша… Я, кажется, чуть отключился, а точнее достиг состояния Сержика. Полностью загипнотизировался, затормозился, оцепенел, сэкономив восемьсот пятьдесят баксов. Теперь бы мы с ним поняли друг друга, поговорили. Если б нам было отпущено время…
При моем вроде бы участии было принято решение ехать на ЗИЛе. Я щелкнул тумблером. Фургон, разумеется, был электрифицирован: наш бизнес частые ночные разгрузки. Четыре двенадцативольтовых лампочки… Свету уложили в фургон, на коробки, подстелив гофрокартон, одеяло, лишнюю одежку. Сержику было скомандовано лезь туда же. Мудро и гуманно. Представьте впечатление человека, очнувшегося в этом гробу. Серж, как может, ее успокоит. Потом она дала мне телефон вызвать своего водилу с Аркадием. “Пусть берут такси и гонят на Ярославку. Скажи: срочная поставка водки. А ты как нас сбагришь, ложись в кабине и спи”. Лоботомическая операция над Кировым не отняла и минуты. Пачки из-под свода черепа извлечены. Потерь нет. Все… Присели на дорожку. Еще одну франклиновку (других купюр просто не было) она вложила в бутылку-абажур.
— Скажешь Василю, что мне м-м,.. Мавродий пообещал денежки вернуть… Василь подумает, небось такой гарной дивчине из своей пирамиды зараз гроши выдернул. Не иначе как я пообещала этому Мавродию дать… Ты уж не разуверяй.
— Хорошо. — И я замолчал, просто потрясенный красотой и величием картины. Совершенный план битвы и как непринужденно пошел в дело! Роли розданы, полки расставлены. Сержик — это сейчас что-то вроде обоза. Будет заходить с ней в свои забугорные банки, снимать со счетов. Диана ее Ферзь. Мне только и радоваться, что попал не в авангард, в быстро разменные пешки, а где-то даже и… в засадной полк.
— Какой расчет! Как же ты все ловко закалькулировала! Чугунная леди. Ты вчера Серегу мордой возила, что он распрямляет или, там, распускает узоры жизни. А у тебя ловко. Ты и любуешься, и болтаешь со всеми… А они и не понимают, что для тебя орнамент!
— Ты… нет — ты просто сейчас мне скажи, — не обращая внимания на мою патетику, — ты можешь сейчас вести машину, грузовую? Если нет — сяду я. Ты только покажешь кое-что. Думаю, смогу.
Ну разумеется, смогу. Словно стеганутый плетью, я запрыгнул в кабину… Добил, сдавая назад, окончательно размазал давешнего горниста. Акимыч у ржавых створок долго тер глаза. Полседьмого утра. Не знавший его мог даже подумать, что он вымогает за открытие ворот. Марина соскочила на землю и обежала кабину. “Акимыч, пока! Мы… к Мавродию!” Поддерживая левой рукой снизу ладонь старика, правой она вложила ему купюру, а левой плотно закрыла его кулак. Классный жест… То ли: “Смотри не потеряй!”, то ли: “На сегодня все!”…
Мы выкатили на проселок. Когда почти уже подъезжали к шоссе, от шашлычной мне помахали Эдиковы нукеры. Вывернул на Ярославку я так неуклюже… слава богу, дорога в этот час пуста.
— Осторожнее! — взвизгнула Марина. Посмотрела на меня внимательною. — Нужно еще проехать триста метров. Паркуйся вон там. Уф. Все. Она будет оттуда,— махнула в сторону Москвы. — Синий лендровер. Номер шестьсот семьдесят шесть,— закрыла глаза. — Еще минут сорок. Кажется, мы через Украину поедем. Ты, кстати, не забудь хохлам насчет легенды. Лишним не будет. Мавродия ты хорошо придумал.
— Слушай, Марин, у тебя ведь все было просчитано, да?.. А сколько раз ты мне должна была дать?
— Да. Просчитано… Один.
— Но тогда… тот был внеплановый. И то не полный. Как сказала: “по-французски”. За разбитый затылок. Затылок-то, надеюсь, ты не планировала? —Молчание. — А я-то тогда правда, Марина, захотел проверить. Когда в Кирова полез.
— Верю.
Тоска и смертная обида бродили по мне, в животе отдаваясь каким-то кислым вином, в голове — толчками пара, в руках — гадкой дрожью. Ужас, кошмар! Теперь-то я могу понять собаку Павлова в минуту, когда наркоз отходит. Вся утыкана фистулами по умному чужому плану. Трубки из тела торчат… И одни лишь ловкие манипуляции скальпеля. Я ей понадобился лишь… С интересом она погуляла по нашему зверинцу, а вот Сергей, сколько бы она его ни мордовала, он “маркированная” персона. Из ее мира. Денежный мешок в починке.
— Значит, ты, при всей виртуозной расчетливости, ты мне еще должна. Один раз. Так что гони.
— Паш, понимаю, обида, придавленная самооценка. Но это все фантомные боли. Многие у нас уже пять лет как во сне живут. А я, да, иду по головам, кручу людьми. Но это все — реальность! Реальна угроза. Золотая цепь того бычары, Искандера, неподдельна, —задумалась. — Ну хорошо, давай. Должок. Долг платежом красят.
— Что? — Поднялась маленькая вьюга у меня в голове, прямо здесь, в кабине? Она сейчас?..
Марина нагнулась, как переломленная, к сумке у нас в ногах, чиркнула молнией. И долго, вечность целую, ворошила вещи, что-то бормоча. Я от нечего делать (или оценивая обстановку) считал встречные машины. Дорога еще почти пуста.
— Нет… конечно, не в кабине, —это пробормотала она уже отчетливей и вот наконец разогнулась, — не в кабине, тем более, как доказано в моей диссертации, помнишь? — шестьдесят седьмая позиция Камасутры невозможна. Дурят вашего брата… Так-так, Паша, еще, тебя же более всего обидело что я водку выплескивала…
И она, немного пародируя фокусников, артикулированными, акцентированными движениями разорвала извлеченный бумажный кулек. Бутылка. Полезла в бардачок за стаканом (надо ж, и это не забыла, вернула вчера). Тягуче-медленно надорвала козырек и аккуратно стянула алюминиевую “кепку”.
— Так, Павлик, а что у нас с… с…, как там в рецензиях театральных, “с… мерой искренности”? Грамм сто пятьдесят хватит?
Зажав на стеклянной грани ногтем объявленный уровень и подняв стакан на свет, она еще более замедленно, чем предыдущие манипуляции, нацедила “полтораста”. Не всколыхнув, держа левой рукой стакан перед моим носом, правой она опустила бутылку на сиденье, покрутила ручку, опустив стекло до предела. Потом опять взяла бутылку и ловким кистевым движением зашвырнула ее в кювет. Переняв из не- дрогнувшей левой стакан, выдохнула и издевательски-медленно, скашивая взгляд на меня, выпила Эдиковый самопал. Крепко прижала кисть правой же руки к губам, шумно-шумно потянула воздух. Вернула стакан в бардачок. Обернулась. И положив руку мне на колено, приказала:
— Проедь вперед. Метров тридцать, вон, где кусты к дороге выбежали… Я
п-пил-ла вместе со своим-м народ-дом. То, что мой народ, к несчастью, пил, — напела нарочито дурным голосом.
Припарковавшись поближе к обочине, мы вышли, ступили на землю. Приблизив ухо, она сильно постучала в борт фургона:
— Серге-ей! Как там? Как Света?!.
Я тоже приник к будке.
— Нормально-о. Дышит хорошо-о. Ро-овно. А вы как? Скоро?
— Ты смотри там! Теперь уже скоро.
Взяв меня за руку, она подошла и села ступеньку. Вытянув голову, зыркнула вперед-назад. Обзор для проезжающих почти нулевой. Как-то неопределенно хмыкнув: “Долг чести” — и глядя мне прямо в глаза, запустила руки под юбку. Чуть приподнялась. Пара секунд — и ее руки выныривают из просторных складок. За большими пальцами тянется перекрученный розовый жгутик. Ловко переступив два раза, она комкает, сжимает его в ничтожный комочек и с силой зашвыривает в кювет. Да, те еще находочки будут ждать какого-нибудь бомжа, следопыта-собирателя! Сначала бутылка “Русской”, может, даже с содержимым, если удачно упала, теперь вот трусики импортные, почти новые… Она проводила мой взгляд и, верно, решив еще додавить (или развлечь?) чтением моих несложных мыслей, усмехнулась: “Он подумает: лучше б еще одна бутылка! Вместо трусиков”.
Я, взяв ее за уши (тонко-красивой она ведь оставалась, несмотря на все издевательства), притянув, поцеловал. Задрав блузку, начал тяжбу с бюстгальтером…
— Все-таки хочется. Хочу запомниться тебе, Марин, забавным завитком орнамента.
— Ой, какой же все-таки у тебя синяк от Светки! Как ты доедешь? — поцеловала. А мой-то, на затылке, поменьше будет. Правда, там крови было… — погладила. Собственно, единственно, что она сейчас ласкала активным образом, в остальном просто позволяя себя трогать, касаться, тереться — это мои “раны”. Павлик, ты не психуй. А то не получится.
Не получалось. И по моей вине. Ну, то самое… Она поглядывала на меня прищу-
ренно, терпеливо поглаживала мои отметины и наконец сказала:
— Давай переменим. Надо мне отвернуться. Ты так подавленно смотришь…Тебе нужно, наоборот, возвышаться над партнершей. Во всех смыслах. — Развернувшись, она уперлась руками в ступеньку, на которой только что сидела. — Это кажется, называется “в позе домкрата”? Вы так имеете своих этих, “плечевых”?
Я закинул ее юбку. Догадлива! Актриса! Эта игра, манерное самоунижение оказалось лучшей помощью с ее стороны. Но более всего меня возбудили красные точки по всей ее заднице, словно после какого-нибудь изощренного наказания. Бугорки протектора железной ступеньки, на которой она сидела, изумительным орнаментом отпечатались на обеих половинках, довершив вживание в образ “плечевой”. Она переломилась еще удобнее, от упора руками перейдя “на локти”…
Но в последних судоргах мне все же очень захотелось встретиться с ее глазами цвета калькуляторных жидких кристаллов. Увидеть в них… понять. С трудом оторвавшись от сладкой точки меж ее лопаток, я властно завернул ее голову и жадно заглянул ей в глаза… И увидел только осеннее небо и себя, взъерошенного…
На все “разговоры после” мы поднялись в кабину — подходило время Дианы, и нужно было смотреть внимательно, она может и проскочить. Марина достала косметичку и начала прихорашиваться (перед Дианой?). Улыбнулась.
Две позиции. Честный ченчж. Бартер, — вдруг промолвила. И громко захохотала, тряся головой и едва ли не промакивая глаза.
— Понимаешь, две позиции я опровергала из этого индийского комикса. Тебе первому признаюсь — чистая самореклама. Пиар. Следила за тиражами. Столько болтовни было вокруг этой “Камасутры”. “Лотос”, “Распускающийся бутон”! — Все это произносилось сквозь приступы смеха. — “Стреноженный конь”! Меня в эту, как ее? В ток-шоу зазвали… А теперь можно, по культурному обмену, к этим “бутонам” и “расщепленным стеблям” “домкрат” прибавить! Вот “информационный повод”-то будет какой! Да, Павлик… я вот что еще заметила вчера. Должна тебе сказать.
Начало зловещее. Видно, укладывая свою косметичку, он вспомнила про Светкину, растерзанную. Вытащила ее. Нашла книжку и календарик. Ткнула мне.
— Вот эти шариковой ручкой заштрихованные дни — это что?
Минуты две я пытался сосредоточиться. Диковинность, нет дикость, общая дикость ситуации всех последних дней мешала думать. Я… ее… как самый дальнобойщик. В фургоне — ее муж и моя Светка. И мы роемся в вещах моей подруги. И море, море водки!
— Да. Понял. Это месячные она отмечала. Предохранялись.
— Я так и подумала. Ну не смущайтесь вы так, моя Паулина! Приметь лучше другое. Апрель, май, июнь. Вот июль, семнадцатое. Заштриховано. А в августе-то не-ет. И говорит — ходила к врачу…
Только сейчас я заметил какое-то действие водки. Речь ее то растягивалась, то скакала.
— То есть хочешь сказать, что вчера ты, Марина, избила беременную женщину?
— Ой ужас, ужас, ужас! — закрыла лицо руками. — Как я, как? Я на колени перед ней стану. Я… Ты, понимаешь, этот козел откинулся ну точно такой же коровой облеванной, что и в тот раз, когда я его откачивала. Конец, думаю. Я в такой штопор во-
шла. В секунду представила, как они выследили и как ей, Светке, велели подсыпануть… Знаешь, Паша, я сейчас к тебе полезу, — точно, запьянела, — полезу с такими поучениями. Сама понимаю, наглость неимоверная, но уж так все… Помнишь, я распорядилась насчет денег: в пропорции тридцать на семьдесят. Так вот, отставить. М-м. Будет так сорок твоих и шестьдесят моих, у тебя в трасте. Больше, честное слово, не могу. Тут надо будет некоторых козлов подмазывать. И если… ну, с этим, календарем — да, то не заставляй ее делать аборт. Хорошо? Тут ты сразу не поймешь моей наглости. Тут… Это целая отдельная поэма. Но одно скажу: ничего гнуснее нет, быть не может нигде, никогда. Извращений никаких нет, ни половых — никаких. Кроме этого. В общем, обещай не принуждать, а?.. ну все. Не буду, не буду. — Она вытер-
ла, не таясь, крупные слезы. — Понимаешь, если я узнаю, если я буду думать, что из-за меня…
Я уже готовился было подсчитать ей язвительную пропорцию: семьсот долларов ты сунула ей на восполнение косметики — и вот десять тысяч “на неаборт”… Но был буквально сметен этим прорвавшимся потоком красноречия и слез. Гримасы судьбы. Делала ли она аборт? От Сереги ли? Все это так и останется в Другой жизни Других людей. Мне как бы говорят: и того, что уже перепало тебе подсмотреть — уже достаточно с тебя, дальнобойщик-водочник.
— Ну Паулиночка, ну, Павлуша! Не раскисай только. Знаешь, могу тебе… на выбор потрафить. Первое. Сказать, что мне с тобой на подножке ЗИЛа было… ну просто классно. Я при этом кончила два раза, нет — три раза. Когда вернусь, велю в спальне своей к стене прикрутить такую ступеньку от ЗИЛа. А? — заглянула мне в глаза. — Или… могу прочитать наизусть твои стихи, из пьесы, что этот халтурщик Серж в репертуар не вставил. Да-да, я их, представь, помню… — откашлялась. — Что лучше: донимать измором? Иль разрубить одним ударом? Ты назовешь меня позером. Я назову тебя гусаром! Театры войн, шитье мундиров. Там… что-то тра-та-та, и вальс-турниры… — Уф! — выдохнула, — но лишь одно тряпье в подвале. Похоже, роли расхватали… Швырну в картину помидором — и, будучи еще не старым, в трагедию шагну из хора — Двадцать Седьмым Бакинским комиссаром. Лже-Самозванцем, гастролером. Плевать: “Макбет” иль “Сталевары”!? “Это? Синий вон джип. Нет, это “Нива”. И задом повернусь к суфлеру. Ликуя, переврав Шекспира. Все прочь! И под руки, с позором… Ступеньки, снег, осколки мира! И ждать еще дразнящих знаков меж мусорных валяясь баков. Что хуже? Взять одним напором? Иль нудно промышлять базаром? Ты назови меня Егором? я назову тебя Гайдаром! Над надорвавшимся мотором вильну прощальной струйкой пара. Что наша
роль — при свете дня?! Писатель, обмани меня!…
Дианин лендровер Марина заметила, конечно, первая. Как раз в момент, когда собиралась натянуть новые трусики. Крикнула: “Мигни ей фарами!” И сама успе-
ла, высунув руку, помахать… импровизированным розовым флажком.
Джип с наглостью, что позволяли себе машины именно этого класса, развернулся через сплошную перед самой нашей “мордой” и присел на тормозах метрах в десяти. Высокая девушка в черных очках вышла, небрежно мотнув дверцей (не закрылась). “А вот и белка молодая… Орех серебряный грызет…” — пробормотала Марина, выпрыгивая из машины. Они поцеловались и заговорили негромко. Я оставался в кабине… Вот мне кивнули, и мы пошли открывать будку. Сергей долго тер на пороге глаза, заметно боясь спрыгивать. Вышло даже так, что мы с Дианой подали ему руки. Сиганул. Я стащил три ящика, соорудив нечто вроде приступки, и залез в фургон. “Руку дай!” — Подсаженная Дианой, Марина взлетела в фургон, и мы поползли к лежбищу в глубине. В тусклом свете четырех двенадцативольтовок Света лежала на том пионерском или солдатском одеяле, под головой куча Маринкиного тряпья, укрыта ее манто. Мы приложились по очереди. “Спала, как ангел” — это вполне про нее.
— Вообще-то немного странно… Хотя если посчитать… Часа четыре, как она спит. Максимум пять. Может, и нормально. Защитная реакция организма. Ты ее не буди. Но если еще часа через три будет так же — вызывай врача… Нет, лучше сразу вези в Первую, на Ленинский проспект. Я тебе сейчас… телефон. Записывай… Георгий Маркович зовут. Все будет по верхнему уровню. И насчет этого… — кивнула, надо понимать, на Светкин живот. — Так… я ведь ее била только по лицу, — тоном уже — как для врача, в историю болезни. Возможно, рефлекс…
— Ну все. Да… ондатра эта, — указала на манто, — ей, конечно, три года уже,
но-о, может, подойдет?.. Свете? — почти заискивающе.
Мы вылезли на свет. Подошли к стоявшим у джипа Диане с Сергеем. Повисла тяжелая пауза.
— Ой, Дианочка! А где паспорта?! Ужасно не терпится глянуть.
Та молча раскрыла сумочку и подала. Марина схватила, словно торопясь проверить какую-то догадку, раскрыла один и другой. Улыбнулась, шевельнула губами, читая. Обернулась к нам.
— Да, так. Это я загадала. Ну ладно… Господин Журавлев! А бороду вам придется сейчас отдирать. Причем насухую. Я, как заботливая женушка, вчера специально уложила бутылку водки, на отмачиванье. Да вот незадача! Выпили мы ее с Павликом. Так что придется, милый, потерпеть… — Я сам, я сам, — испуганно бормо-
ча, Сергей стал поддевать ногтями. — Вот такая басня вышла. Нет, этот эмвэдэшный генерал, хозяин буквы “Ж”, — это ж настоящий поэт! Боже мой, — отвлеклась, на Сережино счастье, от бороды, задумалась, — сидит он Там. Поэт. Ну что, для удирающих в дальние края, да еще осенью!? ну что может быть лучше “Журавлевых”! И тебе, Павлик, интимно понизив голос, — в пару к твоей Синицыной, а? Поэт ведь! Нет, ты скажи?! МВД, а!
— Будь я в МВД полковник этой буквы, я сделал бы тебя Железновой… Вассой.
Диана не стала вникать в наши подтексты, кивнула мне и пошла к водительской дверце.
На особые прощания времени не было. Я закинул их сумки и пожал Сергею руку. Он плюхнулся на заднее. Марина захлопнула за ним дверцу и, проходя, как-то по-молодежному шлепнула меня по ладони: “Ну, пока! Целую повсеместно! Бай-Бай!” И они газанули в сторону Москвы…
Потрясенный всем сыгранным, промелькнувшим, я присел на коробчатую приступку под дверями фургона и впал в полнейшее оцепенение… Словно поверх картинки утреннего Ярославского шоссе, поверх одиноко замершего автофургона, измученного чудика, прикорнувшего на водочных ящиках, проползли титры: “Прошло три года”.
Но, видно, Маринин голос даже и через телефонные мембраны вызывал у людей готовность на всяческие подвиги: через минут сорок (хотя кто бы считал!) маневр, подобный Дианиному джипу, совершила раздолбанная “Волга”-такси. Вышли Аркадий с Геной. Удивленно приблизились. Кузов открыт. Хозяин сидит рядом на ящиках.
— Все! — Почувствовал необходимость их успокоить. — Ребята, абсолютно все в порядке. Все абсолютно! А вы, вы такси отпустили? Зря. Ну да ладно. По машинам. Доедем. Аркадий! А где здесь ближайшая телефонная будка, чтоб работала?
Аркадий махнул вперед, к Пушкинской горе, и намеревался было открыть фургон, закинуть пьедестальные ящики. Я слабым, но все ж, оказалось, понятным жестом показал: нет, отойти от кузова, а ящики поставить в кабину, под ноги. Они хотели еще что-то спросить, посмотрели на меня и передумали. Я сел с краю.
— Вон на горочку, как поднимемся, видите? Церква красивая, голубая. Там рядом и телефон. Мы обычно, как загрузимся, всегда оттудова докладываемся вам там, и монеты не глотает. Забыли его, наверно, или уж оставили…
Рассказ Аркадия лился, баюкая, и вдруг: “Приехали!..” Мне послышалось и
“…барин!”.
— Что? Где? — Место показалось незнакомым.
— Так вы же просили к телефону.
Тут только сообразил. Это же мы свернули к пушкинской церкви, тридцать метров от шоссе. и я не узнал! Ведь сто раз проезжал мимо, то пустой, то груженый, молясь о благополучном разъезде с гаишниками. Но всегда мимо — вот и не узнал. Телефонная будка у церковной ограды. Однако до церкви от нашей “точки” было километра два, как же я успел заснуть?.. Спрыгнув на ватные ноги, я зашел в будку. Клочок с телефоном врача. Георгий Маркович — занято. Потом к себе в офис. Вдруг как молнией ударило! По расчетам Марины, деньги могут прийти сегодня! При банковском беспределе их могут… Да что угодно могут. Деликатный момент — пока не переотправлю их на “фирму-бабочку”, на обналичку, пока не получу, все может статься. У меня же в банковских сферах блата нет. Точнее, теперь нет теперь этот мой бывший “блат” сейчас катит вовсю по кольцевой, наверно, уже возле Симферопольского шоссе… А к ночи, если не останавливаться и если эта Дианка так же лихо поведет свой лендровер, как здесь крутанула через сплошную, то, может быть… может, и пересекут границу Украинской империи…
— Аллё! Анна Борисовна! Это я. Нужно узнать сегодняшние поступления. Да, знаю. Вы наберите банк, нашему операционисту, попросите по корсчету хотя бы сказать. Плохо слышно! Да, конечно, отблагодарим! В пределах! Я перезвоню!
Выше, далеко выше над церковью и чуть левее стая птиц закладывала вираж, разворачиваясь на юг. Сказал бы: перепела или, там, кулики — да слишком слабо в этом разбираюсь. Но точно — перелетные. Дико даже подумать, что эти наши обыденные пташки через неделю будут разгуливать где-то в Эфиопии, среди крокодилов и львов, глядеть одним глазом на компанию пьяных сафаристов… А ведь я!.. Я вполне могу уже и никогда больше ее не увидеть… Марина так легко набросала план компании, возвращения на белом коне, что и я немного увлекся. Но если прикинуть здраво — с кем связался ее Сержик… Вполне вероятно, что придется им подъедать потихоньку его счета, вить где-то новое гнездо. Если хуже чего не случиться…
Я еще пять раз набирал номер врача. Лихорадочно мял, чесал грудь, лоб с синяком. Скорым шагом обегал периметр церковной ограды и снова хлопал стеклянной дверцей будки. “Анна Борисовна! Не слышно! Как на расчетном?!” — приходилось орать, озираясь. С больницей все время соединяло не так — благо автоматы на Ярославке уже года два по причине инфляции — бесплатны (если целы). Уж и не знаю, что думали невысовывавшиеся Гена с Аркадием по поводу моего психоза и беготни. Не помню, и на какой минуте, на каком кругу столкнулся с выходящим священником.
— Ой, извините, м-м… святой отец.
Наверное, его позабавило это усредненнозападное, киношное обращение.
— Здравствуйте, святой отец. Я сам вообще-то крещеный. Но захожу в хра-
мы — два раза в… — то есть нет — раз в два года. Ой, секунду, извините, я совсем без денег. Вы подождите. Я сейчас. Я мигом.
Подбежал к машине, запрыгнул на сиденье: “Так, Аркадий, сколько у тебя денег при себе?”
— Как с такси рассчитались, осталось… осталось, так… восемнадцать тысяч. На двоих, — докладывают изумленные работники сбрендившему своему хозяину в женской блузке.
— Мало! Не пойдет!
Я, на этих тысячаоднаночных виражах оказавшийся совсем без копейки, вдруг вспоминаю про растерзанную Светкину косметичку. Лезу. Семьсот долларов на месте. Хватаю три бумажки, мучаясь и бормоча, оставляю в кулаке две. Одну. Сумку с шестистами кидаю Аркадию: “Сидеть. Сторожить. Из кабины не выходить”. Они вздыхают. Подозревают, наверное, что скоро придется искать другого хозяина, другую работу.
Бегом вернулся на церковное крыльцо и попытался неловко, крайне по-уродски всучить священнику (а может, и просто какому-то церковному служке в знаках различия, в табеле священных рангов я не разбираюсь) мятую купюру. Он отстранился. “А!” — сообразил я и, обернувшись к ящику для пожертвований, стоящему тут же, на подставке, стал толкать бумажку в прорезь. Вроде бы неловко, а по правде — просто стараясь, чтоб тот успел увидеть факт жертвования. Наконец, пропихнув, обернулся.
— Вот вам, святой отец, пожалуйста, и первый из грехов. Где-то, чаще, конечно, по пьяни, я подаю кому-то деньги без расчетов. Как и положено там… чтоб левая рука не знала, что правая… Но вот, блин ой, извините. Именно в церковь как приду, раз в сто лет — так и начинает внутри точить: что ждут здесь, дескать, от меня — пожертвований. И начинаю суетиться, балансировать. Самая поганая буря тут-то и подымается! Вот и сейчас: пихал бумажку в ящик, и старался вы чтоб видели. Сто долларов. Вам на ладан и елей. Вместо “Ланкома” и “Лореаля” — моей Светке. Уплочено… Хотя, ну не это ж — главный грех… Но, все ж подумать: если я щедр искренне — только спьяну— Что, по-вашему, значит, бутылка мне храм— Если в храме добрей не становишься, а выпив, бывало, и да… Эх, рассказал бы и про бизнес свой, но чувствую, только начну и сразу же стану гадать: а сохраните ли вы тайну? Или нет? — Священник слушал все это абсолютно молча. И почему-то даже не удивляясь. Может, в Пушкине неподалеку есть психбольница с плохими заборами? Так что вот вам и пункт второй: неверие в тайну исповеди. И налоговиков, и бандюков боюсь уж, конечно, гораздо больше чем… — кивнул к небу. — Вот решил попробовать исповедаться, но сразу предупрежу, святой отец, процедура будет малоприятной.
Священник молчал по-прежнему, только улыбаться перестал…
— Один лейтенант, в общем, я его сына немножко знаю, спас целую секту именем… Ну неважно чьим. Но не Бога, короче именем. А потом вдруг увидел, что был лишь пешкой, приспособлением для держания пистолета… ведения стрельбы. Но он-то, лейтенант, потом, через много лет, смирился с тем, что спасенные поминали только того… кого ради он спасал их. И… О чем я? Да, а я вот не могу, получается, смириться… А человеку, ради которого только и мог я рискнуть, и рискнул… ему, ей это оказалось а-абсолютно по фиг. Ой, извиняюсь. Я придумал, как ее спасти, а она вроде уже и не хотела спасаться. Устала. А я, такой… Буратина предприимчивый, был ей настолько до… пардон. Едва смотрела. И тут ей один… Эйнштейнчик у нас бомжующий, мимоходом эдак и говорит: “Все абсолютно!” Только тогда и подхватилась. Ожила, встряхнулась. А я-то все сделал, укрывал ее от… говоря по-библейски, от разбойников. Но вдохнуть ничего, значит, не мог. В принципе. Все, абсолютно все понапрасну, пока тот ей не сказал…
Бедный батюшка три раза, вежливо извиняясь эдаким особым склонением головы, прерывал “исповедь”. Отходил в сторону. Наверно, проблеваться от всего услышанного. Так мне тогда казалось, возвращался он с бородой чуть влажной и как-то по-новому разглаженной. Но вернувшись и стараясь смотреть в сторону, мужественно, кивал наверно, давая знак продолжить… А потом вдруг, так же молча, повернулся и ушел. Я лихорадочно припоминал: да сказал ли он вообще хоть слово за время этой моей “исповеди”? Кажется, и нет. Только на мое приветствие был вроде ответный кивок… И тающая улыбка.
А потом я снова побежал звонить, стряхивая лихорадочно мысли-репейники: да что там! Изобрели ведь уже манекены дорожных полицейских у обочин. Нет-нет, а лихач скорость и сбросит. Что и требовалось. И священников, наверное, таких сделают. Дозвонился до офиса. Денег не поступило… Я повернулся и пошел к своим. Аркадий, видно, не решаясь нарушить приказ о непокидании машины, стоял на подножке и делал мне страшные глаза.
— Что еще?!
— Там,— показал на будку, — кто-то ходит. Правда.
— Ходит?! Проверим!
Я вытащил из кабины пару водочных коробок, обошел машину и опять составил пьедестал-эшафот, приступку. В боковом зеркале дрожат на кронштейне вытянутая шея и вскинутые брови моего верного водилы. Я поднялся, распахнул, как занавес, обе дверцы и приготовился…
«После бала»
В общем-то, всем действующим или, как еще говорят, “задействованным” лицам было понятно, что действо-то нам было представлено красивейшее, совсем не-
обычное. О Марине меня долго потом расспрашивали и Эдик, и сектантский староста Андрей, и Леон Борисович, получивший таки вознаграждение за спасение еврея (себя) и установивший в нашем пионерлагере станок, штамповавший колпачки для водочных бутылок…
Наверняка хотела бы о Марине спросить (правда, с зачином: “А что, эта сучка там?”) и Света, проспавшая ровно сутки после того невероятного бала.
А в тот день, названивая из всех придорожных автоматов, мы все же добрались до Первой градской больницы. И означенный Мариной врач, Георгий Марко-
вич, объявился-таки в своем кабинете и передал все нужные указания.
Так по предъявлении Марининых связей и ее же долларов наш ЗИЛ впустили на территорию больницы, а потом даже и на пандус, по которому заезжают машины “Скорой помощи”. Сейчас я просто опущу описание реакции, реплик медперсонала, когда возле их стеклянных дверей открылись створки нашего фургона и два лунатика (один в синяках и яркой женской блузке) стали стаскивать с водочных ящиков недвижную девушку. На беду от нас всех сильно пахло спиртным, даже и на водителя Гену передалось, и в любом другом случае больница просто переправила бы нас в руки милиции, но “Маринин врач”, даже и не выйдя к нам лично, обеспечил то, что заботливые объятия нам открыла все же — Медицина. Меня, разумеется, оставили близ тех стеклянных дверей, но Свете обеспечили палату и скорый осмотр. В общем, достаточно внимательно они отнеслись к “просто спящей девушке” с сильным запахом алкоголя “в анамнезе”.
Примерно в один и тот же момент, ей в палате, мне в вестибюле, обоим заглянули под веки и подержали за запястья… Мне велели отогнать ЗИЛ с пандуса, но даже и не выставили совсем за ворота — так на какой-то боковой дорожке я и остался оцепенело сидеть в открытой кабине несколько незаметно прошедших часов, пока мне не выкрикнула в приоткрытую дверь медсестра: “Пра-асну-улась!” Не хочу сбиваться на разоблачительный тон, что вот-де… “по высокому блату даже и Первая градская выполнила роль вытрезвителя”, но Светкин сон, провал был действительно немного странный. Но поскольку и диссертаций по ее случаю никто в тот период защищать не собирался и койко-мест в больницах лишних не бывает, то к утру Свету отпустили. И на здоровье родившейся в следующем году дочери Елены этот немного странный сон не сказался.
А я в тот день настолько далеко отступил в борьбе за собственное человекоподобие, что сначала хотел даже усадить Светлану в кабину, а самому залезть в фургон, прилечь на ящики. И только после очень долгой отупелой паузы ступил все же на ступеньку, на которой мы с Мариной всего лишь сутки назад… поджидали ее Диану…
Доехали мы тогда до дома в абсолютном молчании. Точно помню, что и вылезли из кабины не после Генкиного “приехали” или чего-то в этом роде, а по истечении предолгой паузы стояния машины в моем дворе. Оглянулись на все три стороны — Гена кивнул, и я неверной рукой толкнул-таки дверцу, спрыгнул на ватные ноги и механически подал руку Свете…
И ровно через месяц “после бала” ко мне в офис приезжала Диана. Оглядела взволнованного директора торговой компании, мой стол и щербатые стены — это все предположительно, темных очков она не сняла и здесь. Положила передо мной письмо. Какая-то особость, маринистая индивидуальность чувствовалась даже и в компьютерно распечатанных строчках, в простых ее указаниях. Деньги (а они все же поступили к самому концу того сумасшедшего дня, когда я ожидал и тоже дождался пробуждения Светланы) следовало выдать Диане за вычетом восьми тысяч долларов, которые мне держать при себе на случай написания и пристраивания статьи по их фонду. О чем конкретно и в какую газету, она сообщит. А когда понадобятся более мощные информационные вбросы, пиар-акция, о которой мы говорили, то опять же Диана передаст мне указания и деньги…
Ничего не понадобилось. Даже пробной, одиночной статьи, так что о тех восьми тысячах я мог думать и как о своеобразном ее подарке. Или чаевых.
А в одну из запаздывавших, с первым снежком под Новый год, тепловатых зим того “возлемиллениумного” периода, наш “пионерлагерь” накрыл-таки ОМОН. Мы вообще-то продержались удивительно долго — подобных облав на подпольные цеха я видел в теленовостях уже, наверное, с десятка полтора. Но позже выяснилось, что главной целью “наезда” были тогда министерские ребята, столь долго и нагло придерживавшие в своей юрисдикции искомые три гектара, всего в двадцати пяти километрах от МКАД, ярославское направление.
Командовавший всем действом майор в камуфляже выглядел как человек, не спавший дня три-четыре. Молча, абсолютно равнодушно он оглядывал сгоняемых Эдиковых работниц, нескольких хохлов, отдыхавших после ночной, цветастых сектантов. Нас с Эдиком поставили — руки на капот — по обе стороны его красного БМВ, а посередине заполнял бумаги гражданин, вежливо представившийся лейтенантом Александровым. Не в камуфляже, в штатском были только он и парень с видеокамерой, которому кричали: “Толик, и этих! Толик, а этих?”
Задержанных обитателей нашего “ковчега” абсолютно вежливо попросили податься вправо к реке и под табличкой “Место купания первого отряда” начали проверять документы, без даже тени, намека на физическое воздействие. Так что телесюжет о нашем “накрытии”, покажи его в очередных “криминальных сводках”, вряд ли бы пригодился для запугивания остающихся бутлегеров. Нет, совсем, совсем другая мысль ударяла и остро царапала реализатора этой дурацкой водки, рассказчика этого дурацкого рассказа.
Ведь какой же ерунды мы боимся! Совсем не того! Вот я столько лет кошмарил себя возможной “облавой”, “накрытием”, а сейчас стою и абсолютно равнодушно диктую паспортные данные и строки своей скудной биографии, встречаемые еще более скудным интересом лейтенанта. Ну, приехал я сюда “за датской кондитеркой” (действительно забирал сто раз), ну, допустим, понимает мой усталый стенографист, что я наверняка загрузился бы и левой водкой… но какая такая космическая сила может заставить его пройти, “размотать” еще хоть два шага по моей “вышеизложенной” жизни! По которой и мне-то ступать противно… примерно как милицейскому видеохроникеру Толику, которому вдруг крикнули: “А в бунгале ихнем снимать будешь?!” С тем ударением “в бунгале” прозвучало как “в берлоге”, Толик уловил тон полуприказа и отвечал полуотговоркой:
— Да там полный срач, абсолютный! И свету мало, не хватит.
Вот-вот, оно самое. И действительно, зачем тащиться за подсветкой, когда и безо всяких прожекторов видно: вон на том берегу речки, на месте когдатошнего профилактория торчат красные клыки новокирпичных коттеджей. И здесь, может, будут такие же через год, а если через два, то и подлиннее, побольше, согласно растущим возможностям-запросам. А все эти окна, заткнутые пенопластом, электроплитки-сковородки, запахи, тапочки, сохнущие одежки… вообще, все подробности чужой жизни — это ведь действительно: “абсолютный срач”. Коротко и емко… Да, и “свету мало”…
И чего там было опасаться! Даже Эдику и то — светило лишь “нанесение экономического ущерба”! Ректификат он всегда брал правильный и по проценту “сложных эфиров, метанола…” упорно превосходил “Русскую водку”, заводов, например… (но вспомним тут и о другой статье — “о контррекламе”). И позже экспертизой установленная “неотравность” его водки плюс некоторые привнесенные обстоятельства за три дня закрыли Эдиков вопрос. Хуже даже пришлось сектантам, с их упрямо сохраняемым, вопиющим отношением к документированию своих жизней: нескольких выборочно забрали, так что возвратиться им после Нового года довелось уже не к знакомому Акимычу, а к чоповцам нового хозяйствующего субъекта.
За триста долларов и мне в тот же день вернули мой зилок, сорвав с дверец кабины и фургона бумажные полоски с синими печатями. Из-за мокрого снега эти облатки выглядели трогательно-жалко, как “потекшие” глазки плачущей школьницы.
Меня же среди той облавной толчеи мучила нечаянная весть, полученная накануне. В теленовостях, кажется, в связи с кончиной какого-то там режиссера, мелькали фигуры коллег покойного, кратко, но прочувствованно вспоминавших, что-то комментировавших. И примерно третьим-четвертым в том списке вдруг показали Сергея. Одутловатого, постаревшего, но совершенно спокойно, монотонно вторящего о… светлой личности коллеги и важности для всех нас, остающихся, всегда помнить и… Съехавшая камера показала и Марину, кивнувшую какой-то фразе супруга. Она, в отличие от приопухшего мужа, выглядела наоборот, похудевшей, точ-
нее, какой-то заостренной, целенаправленной. Показалось, что после формального кивка она захотела перебить мужа, может, и возразить, но телекамера вернула крупный план экс-директора Фонда поддержки культурных программ.
Выходило так, что они уже около года в Москве. Что Маринин план оказался стопроцентно точен, успешно осуществлен, хотя и без моего участия. Что все эти посыпавшиеся фонды, “крыши”, герои, разоблачения, сенсации “лихих девяно-
стых”, все это имело какой-то совсем другой смысл, абсолютно непонятный нам, охавшим у телеэкранов. И теперь нам всем надо расставаться с “иллюзией понимания”, а мне еще — и с “иллюзией участия”. Все орбиты давно прочерчены, а если и был этот иногда обличаемый “период хаоса лихих девяностых”… то его еще будут вспоминать, уже вспоминают…
Омоновцы совершили небольшое боевое перестроение: продолжая держать основную массу задержанных в излучине у “Места купания первого отряда”, они расступились дав дорогу четырем беспаспортным сектантам, отобранным для последующего выяснения. С этими покорными овечками в милицейский авто-
бус, вздохнув, привычно полез и их бывший староста. У Андрея Ивановича, работавшего в немецко-российском энергетическом СП, давно уже был паспорт, столь пугавший его общинников, даже два, один из которых — с открытой шенгенской визой, но узелок, завязанный еще его отцом-лейтенантом во очищение светлого сталинского имени, все никак не давал ему разойтись с этими кроткими мракобесами.
Мордами в снег положили и слегка попинали только молдаван, тех, что во “втором отряде” перебивали номера иномарок. Но совсем слегка попинали, буквально три-пять-семь раз — может, омоновцам не понравилось что-то в их латыни. Усталый омоновский главнокомандующий уже откровенно махнул на все это дело и отошел к незатоптанному клинышку снега — растереть лицо. Молдаван заставляли вытащить из “цеха” пятнадцать ящиков Эдиковой водки и расставить для видеосъемки. Я в том горько-просветленном трансе легко, даже с сорока метров, вдруг уловил суть их конфликта. Молдаван выбрали просто как самых здоровых мужиков, гуманные омоновцы постеснялись приказать вытащить ящики Эдиковым разливщицам, ну и автосервисные шулера испугались, что им хотят “пришить” еще и левую водку.
Я, почти не отрывая рук от капота, выступил переговорщиком — забавно, но мой русский оказался почему-то понятнее сынам вольного Днестра и Прута… и конфликт был улажен, ящики сняты на видео. Лейтенант Александров смущенно сказал мне “спасибо” за установленное взаимопонимание, а я в это время все предавался какому-то заново постигаемому ощущению своей разнопланетности с Мариной.
Главная “боевая” задача омоновского главкома: успеть смотаться дотемна — была близка к выполнению, когда сквозь сумерки и мокрый снежок, оставлявший на щеках слезные дорожки, я увидел, как из пестрой толпы задержанных выбралась к реке нелепая фигурка с красным плакатом под мышкой. Мое отрешенное индуистское настроение вдруг прочеркнула мысль-молния, что для нашего Леона Борисыча дела-то обстоят гораздо серьезнее. Это я с задержанным амбивалентным зилком могу восклицать: “Какая же ерунда!”, а он-то, со своим штамповочным станком (самое дорогое из обнаруженного здесь оборудования), может пойти и за главаря. Тут я и увидел сцену, которую вдруг пожелала реконструировать Марина в те магические три дня своего присутствия.
Кряхтя, наверняка что-то вроде: “…история… дважды… в виде фарса… дважды в ту же реку…”, Леон Борисыч положил на лед плакатик, скорее всего, тот же самый, оставленный в “кондейке” со времени Марининой репетиции, с кляксой левой водки, размывшей “заботу партии”. Затем он стал на колени у самой кромки, словно собрался помолиться на зубья и новорусские башенки, красневшие на том берегу, затем осторожно склонился, лег на андреевский крест укосин и раскинул руки. Как крылья.. или… уж ладно — как лапы крокодильчика. Заметивший эту дикую, невероятную фигуру один омоновец, никому не говоря ни слова, зачарованно следил с полминуты, затем, сделав два шага, пнул по кирпичной окантовке бывшей цветочной клумбы, поднял отломившуюся полукирпичину… взвешивая, подбросил пару раз на ладони и, сильно размахнувшись, швырнул. Но специально, метров тридцать в сторону, просто проверить прочность льда — я видел и понимал это совершенно ясно, так ясно… что я, в общем, и был в эти секунды тем омоновцем с единственной мелькнувшей простой мыслью: проверить-ка лед. Но в те же секунды я был и Лео-
ном Борисычем: и взрывчик-бултых в тридцати метрах слева по курсу добавил мне ассоциаций с сорок первым годом, и бормотал я: “Карл Маркс, том десятый… история… дважды… в виде фарса”.
Или нет, скорее: “Какой фарс?! “Яд Вашем” заплатит и второй раз… Кто спасает одну жизнь, тот спасает…”
Тоже нет, скорее, вот это, из Марининой литературно-физкультурной композиции: “Безумству храбрых — поем мы песню! Безумство храбрых — вот цимес жизни!”
Предновогодние сумерки особенно быстро наваливаются именно в этот час, и в цепочке молча, понуро заходящих в автобус я уже едва разглядел омоновца-“себя”, чуть задержавшего усталую очередь, на последней верхней ступеньке обернувшегося и еще раз оглядевшего излучину реки, скользящие по льду блики от ярко включившихся коттеджей на том берегу, несколько из которых уже были обвешаны гирляндами цветных лампочек, праздничных фонариков. Тот ускользнувший, диковинный ледовый пластун подозревался на том берегу только как вероятностное пятнышко, возможная движущаяся клякса, пятно чуть более сгущенных сумерек… И ступив наконец в полумрак автобусного салона, омоновец чуть прошелестел губами: “Уф! Ну, теперь наверно… Все!” — “Абсолютно!” — согласился я.
После-«после»…
При всей обретенной тогда горькой гордости принятия судьбы… осознания своей абсолютной разнопланетности с Мариной я был почти уверен, что какую-нибудь весточку, может, хоть насмешку, скорее, даже насмешку она в мою сторону еще обронит. Но эта готовность к насмешке, в итоге, надо признать, никак не укрепила меня, не подготовила… Восемь часов возвращения из Петербурга были вполне подходящим отрезком времени для обдумывания, даже смакования очередного ее, с почти десятилетним интервалом, элегантного шахматного хода. Наш матч доигрывался по переписке. Предложений по каким-либо пиар-акциям в помощь ей я за пятнадцать лет так и не дождался, хотя в параллель или в компенсацию к усыхающему алкогольному бизнесу моя журналистская карьера все же как-то разворачивалась. И некоторые мои статьи, эссе, как я надеялся, могли бы попасться ей на глаза… на Балканах, “в Ливии… или где там?” — а на что иначе он и нужен, Интернет этот! или уж наверняка — в Москве. Но тщетно: только пятнадцать лет спустя… и только роль курьера, до Питера и обратно.
Так вдруг и образовалась небольшая моя командировка по ее заданию. Но куда? кому? когда? — мне надлежало передать этот… прах и ворох бумаг, об этом в подаренном ею ноутбуке абсолютно никаких инструкций! Ладно, бумаг, может, был и не “ворох”, а почти аккуратная кипочка в пластиковом файле, но “прах” — самый натуральный: стальной завинчивающийся цилиндрик с выбитым номером, с подлинными, если крематорий действительно так уж щепетильно точен, столькими-то граммами пепла Леона Борисыча Гальперина.
И вроде ничего вычурно-закрученного в этом повороте сюжета и не было, все пока очень просто и жизненно. В Москве, на шоссе Энтузиастов, Дом ветеранов сцены приватизировали… “пустили на поток и разграбленье” лет семь уже тому назад, а в Петербурге, на улице Яблочкова, аналогичный еще работает. И Марине по своим и Сергеевым старотеатральным связям пристроить туда на доживание нашего полиграфиста, штамповщика и вымогателя было просто сподручнее. Или говорят: технологичнее. И как я понял из обрывков разговоров в день, когда забирал капсулу-цилиндр и бумаги, там едва ли не четверть жильцов: никогда не имевшие отношения к “сцене”, бывшие если и “ветеранами”, то — чего-то там другого… А наш Леончик, о котором я ничего, ни полслова не знал с самого нашего предновогоднего разгрома, он все-таки немного играл. Да-да, как выходило из переписки и справок, листаемых мною в свете вагонного ночника, — все же играл.
Но Марина… — так передать мне это “командировочное задание”! Не запиской, не звонком, не каким-либо еще способом из тысячи человеческих вариантов, а именно вот — в текстовом файле, в прилагаемом в подарок ноутбуке, это было действительно… волнительным кошмаром!
Семейство наше скромно сидело за семейным же ужином, когда телефонный звонок — “Это тебя” — объявил, что сейчас к нам поднимется посыльный с доставленным заказом. Собственно, это и звонил посыльный, вежливо назвав мои имя-фамилию-отчество-адрес, попросил открыть подъездную дверь. “Какой еще за-
каз?” — “Секундочку. Вот. Оплачено Мариной Владимировной Журавлевой, семнадцатого апреля. Специальные отметки заказчика, вот тут стоит: “Елене. С пятнадцатилетием!” Да, квитанция от позавчера… но мы всегда так доставляем. У нас три дня по договору. Задержка будет считаться только с двадцать первого”.
Через минуту, переступив буквально лишь на три шага наш порог, он аккуратно поставил на пол яркую коробку, попросил расписаться и откланялся.
Да, вот так — даже полусловом не предупредить! Мою полуминутную растерянность Света, конечно, “сфотографировала”, и всплывет этот вопрос, насколько я ее знаю, дня через три, а пока для танцующей по комнате дочери я был добрым всемогущим волшебником. День ее рождения через неделю, но ведь такие значительные, дорогущие подарки, можно же и с нарушением, заранее преподносить, допустим, для предварительного осмотра, для примерки. Хотя что там может “не подойти” в ноутбуке “Сони” с интеловским, четырехъядерным, тысячачетырестагерцовым процессором, сенсорным экраном фул-аш-ди, “блю рэем” и жестким диском на две тысячи гигабайт?! Я проверял по нескольким каталогам: на такие не было цен ниже восьмидесяти девяти тысяч девятьсот рублей, а в “нашей” комплектации — девяносто четыре тысячи девятьсот девяносто с доставкой на дом.
Не то чтоб мы бедные или зажимали, но к грядущему пятнадцатилетию Света уже присмотрела кожаный плащик, а погружение дочери в интернетный омут надеялись отложить, ну, еще, может, на год. Правда, и разговоры про подруг, у которых “почти у всех уже давно есть”, звучали все более угрожающе, но нам казалось, что год еще можно будет… И вот я, даже в самом удачном для себя варианте, получаюсь — нарушитель солидарно принятого семейного решения.
Свою растерянность я попробовал объяснить внезапностью: что планировал — на самый День Рождения, а вышел какой-то сбой на их дурацкой фирме, затеряли уточнение по дате доставки, испугались претензии получателя. Так все примерно склеилось, хотя я постоянно ждал разоблачения, и фраза Светкина, на девяносто девять и девять процентов просчитываемая, уже несколько раз мною почти слышалась, почти набрасывалась сзади легкой охотничьей сетью: “А эта твоя сучка… (здесь будет трехсекундная пауза) — что, продолжает в фею добрую играть?!”
Марина изредка мелькала в каких-то светских, околотеатральных новостях, под своей подлинной, немножко известной фамилией, но для продолжения этой игры она выбрала ту давнюю, под которой они бежали из нашего пионерлагеря на Балканы. А скорее даже, просто сохранила паспорт, спроворенный тогда Дианой и эмвэдэшным полковником, хозяином буквы “Ж”. Дату рождения дочери? Так она ж сама тогда и вычислила ее по Светкиному календарику с крестиками месячных. Узнала, получается, даже раньше меня. Боже мой — пят-над-цать лет! Мигом одним, только мигом……
Среди всех по ее выбору установленных компьютерных игр для дочери я и нашел текстовой файл. Письмо ко мне с просьбой съездить в Петербург, где уже два месяца, как в Доме ветеранов сцены скончался Леон Гальперин. Забрать бумаги, которые иначе могут выкинуть или вдруг выслать ей на дом, что стало бы равновеликой неприятностью. Общий ровный тон письма соответствовал тому… как если б мы виделись с ней неделю до этого… Вспомнился и прошлый Маринин “почтовый голубь”: не снявшая темных очков, непроницаемая Диана.
А моей неприятностью стало бы обнаружение этого письма, допустим, даже дочерью. Хорошо, что первые шаги по лабиринту подаренного электронного мира Еленка делала с моей помощью, но ведь могла ж и научиться: подружки, у которых “почти у всех давно”.
В одной из игр, связанной с планировкой, оборудованием, украшением, меблированием громадного дома, был уже заложен параметр: “Дом Елены”. И совсем уже удивительным образом в игре было задано (правильно), что “хозяйка” — брюнетка, серые глаза (влияло на выбор цвета обоев и штор), что у нее в наличии собачка (которой тоже надо было оборудовать спаленку), коричневый кокер-спаниель, подаренный нами год назад, на ее четырнадцатилетие, и тоже “вместо компьютера”. Понятно стало хотя бы одно: Марина не ограничилась телефонным или интернетным заказом, нет, изволила сама выбрать этот антрацитово блестящий чемоданчик (самый дорогой в каталоге ноутбуков “Сони”), посидеть за ним, ну хотя бы в салоне магазина, опробовать, ввести стартовые данные моей дочери и, наконец, сгрузить этот файл-письмо…
Вкратце пробежав некоторые из бумаг гальперинской кипы, я, в общем, ухватил суть сюжета, но что-то меня тянуло пройтись еще раз, подробнее. Я раскладывал среди позвякивающих железнодорожных стаканов фотографии, справки, ксерокс статьи в “Красной звезде” 1941 года, бланки анкет, официальные ответы на запросы… сберкнижку с длинной вихляющейся колонкой цифр и последним гальперинским итого: семь тысяч пятьсот шестьдесят восемь рублей в колонке “Остаток”. Приобщил даже и распечатанное тайком, в редакции Маринино письмо, что “позвало меня в дорогу”, с указаниями, к кому мне обращаться в питерской театральной богадельне… Мне все казалось, что полностью разложенный пасьянс документов (уже перекинувшийся с купейного столика на мою постель) уточнит, внесет какой-то оттенок, хотя бы чуть менее обидный.
Ну конечно! Не такие были дурни в “Яд Вашем”, что бы клюнуть на философическую провокацию Гальперина, со спасением себя. Вот их эксперт, заключение… Отказ. Еще 1994 год… Да, это только здесь некоторые перезрелые романтики могли надеяться, полагая всю строгость мира, скучную правильность — чуть дрогнувшими, подавшимися после нашего перестроечного Праздника Непослушания. А деньги на станок Леон Борисычу, точно… одна из Марининых причуд. Как и вся абсолютная тайна исполнения, и тщательная имитация победы над фондом, для непосвященных. Далее… он, конечно, благодарил ее… можно сказать — состоял с ней в переписке: вот три ответных письма, одно довольно смешное, с ее версией нашего тогдашнего приключения… Прекрасно. Но со стороны Гальперина, конечно, знавшего, как я ждал каких-либо вестей от нее, такое строгое выполнение условия секретности было практически сговором. Сговором за моей спиной согбенной. Подлым обманом — прямо хоть сейчас иди в тамбур и рассыпай, развеивай его прах по всей трассе “Путешествия из Петербурга в Москву”!
Да что Гальперин! — даже и Андрей, Андрей Иваныч, с которым мы довольно часто встречались и, как я считал, дружили в “послелагерные” времена, тоже… замешан. После разгрома нашего бутлегерского притона — это, оказывается, он по поручению Марины вывез Леона Борисыча в Петербург. Да еще, выясняется, пристроил там одного своего хворого сектанта… И о моей дочери мог рассказать — он. И не могло все это устроиться без хотя бы нескольких контактов с Мариной, о которых мне тоже — ни слова. А теперь разгадывай: для чего все это тебе открыли? Смысл этой командировки?..
Одно мое очень давнее, со школьных лет, ощущение, перешедшее в некую манию, что ли?.. — я иду, разговариваю с собой, оборачиваюсь, сижу, тру лицо — веду себя так, будто за мной наблюдают, подсматривают. В период особо нервной нашей торговли левой водкой эта полуигра в “скрытую камеру” перешла на более серьезную ступень: сгружая водку, принимая, пересчитывая деньги я отчетливо представлял (и это даже меняло мои мимику, речь… надеюсь, в лучшую сторону), как эти мизансцены выглядят на рябых, крупнозернистых мониторах тайной слежки. И вот теперь… уточнение от Марины: да, за тобой следили — в микроскоп! И все эти людишки, пинцетом отодвигаемые от меня, а я ведь стольких из них помнил, вспоминал! “Душа моя – колхозиум теней!” — что-то подобное, горестное мерцало в мозгу, ибо мое “Путешествие из Петербурга в Москву” тоже ведь тащилось по всем душевным закоулкам причуд барства и крепостного права… так что свой зажужжавший телефончик я схватил поспешно, как волшебную палочку или, проще —
пульт — спеша переключить тягостную программу.
— Алё, па! А я только что весь дом собрала. Знаешь, сколько очков набрала? Ну и что – час ночи! Ты ж не спал! Не спал, не спал, — я же все чувствую про тебя. Знаешь, а как только я тысячу двести очков набрала, мне сразу музыка такая заиграла, такая… И поздравление засветилось внизу экрана, такое… смешное, непонятное только немного. Нет — точно мне, так и написано: “Елене Павловне”. У меня здесь будуар есть и дрессинг-рум, и платья вечерние, совсем-совсем взрослые, одно бордовое. Ты что не слышал— — тысяча двести очков. Нет, я не кричу, я же тебе шепотом. Мама спит! —совсем придушенно. — Нет, это очень много, у Регинки за весь дом и за ландшафтный дизайн участка только восемьсот сорок, а у меня тыща двести и бонусы! Кресло-качалка, два кондишена, их в любую комнату можно поставить, и три веб-камеры, я с них могу изображение передавать, играть по сети. И торт большой на новоселье, и это поздравление внизу. Нет, я потом его тебе прочитаю, сам приедешь и прочитай. А у Регинки и экран меньше, и наушники такие… ну такие, ну совершенно беспонтовые, ну вообще никакие просто, треск, говорю, один, она обижается, а ты у меня такой добрый-предобрый. Спа-си-боч-ки.