Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2012
Гурам Сванидзе
Гурам Александрович Сванидзе родился в 1954 году в Тбилиси. Окончил Тбилисский государственный университет. Журналист, социолог, кандидат философских наук. Автор сборника рассказов “Городок”. Публиковался в журналах “Нева”, “Дружба народов”, в русских, американских, израильских и грузинских интернет-журналах. Автор ряда научных статей по проблемам глобализации, гражданской интеграции, эмиграции. Работает в Комитете по гражданской интеграции парламента Грузии.
Куда?
В штат Миссисипи
Нюму Левина считали странным. Говорили, что некогда его исключили из Политехнического института, в связи с чем о нем ходила байка. Она гласила, что во время прохождения трудового семестра в районе советско-китайской границы Нюма пересек эту границу. Некоторые остряки рассказывали, что неуклюжий перебежчик прополз несколько километров и, когда почел нужным, встал на ноги. Произошло это поблизости от рисового поля, где по колено в воде работал крестьянин. Китаец был напуган до ужаса, когда вдруг увидел здоровенного, небритого, замызганного грязью человека “с той стороны”. Страшила обратился к нему, произнося только одно слово — “Шанхай”. Рисовод с криком бросился бежать — по колено в воде, застревая в поросли риса, что усиливало его панику.
— Приходилось ли этому бедолаге до этого видеть еврея наяву? — задавались вопросом остряки.
Скоро поспели пограничники.
Разносчики байки уверяли, что Нюма засобирался в Америку и выбрал для этого весьма окольный путь — через Шанхай, через океан в Сан-Франциско и далее в штат
Миссисипи, на родину свего любимого писателя Уильяма Фолкнера. Китайцы довольно скоро вернули нарушителя границы. Нюме не дали завершить трудовой семестр, быстро отправили в Тбилиси, прямиком в психиатрическую лечебницу.
— Хорошо, что такому увальню политику ни там, ни здесь не пришили, — был вывод.
Когда я познакомился с Нюмой, он был полным, крупным молодым человеком. Вечно неопрятный и небритый. Колорит университета. Один парнишка спросил его о приключениях в Китае, чем вызвал иронию Нюмы. Едко улыбаясь, он прибег к столь изощренной софистике, что трудно было понять, то ли он развенчивал миф, то ли, наоборот, подпитывал его.
Нюма любил побалагурить и поэтому нуждался в аудитории. Но мало кто с ним дружил. Бывало, если кто заговаривал с Нюмой, то начинал озираться по сторонам, строить рожи, давая понять окружающим, что ничего серьезного не происходит. Сказывалась его одиозность. Он сам ничего не делал, чтобы свой имидж поправить, — еще пуще куролесил, когда видел такое к себе отношение. Однажды, рассуждая о романе Фолкнера “Шум и ярость”, Нюма сказал:
— Римские патриции обычно заказывали для себя вазы. По своему вкусу. Иногда они сами выдували их. Застывающее расплавленное стекло они называли кристаллизирующейся музыкой. Эти вазы они ставили у себя в изголовье. Фолкнер написал роман так, как будто сделал вазу для себя.
— Получается, что ты облюбовал чужую вазу? — спрашивали его с ехидцей.
Он не без ерничанья отвечал:
— Я — раб того патриция, моя функция — выносить по утрам ночной горшок хозяина. Я тоже влюбился в вазу и каждое утро тайком протираю ее, смотрю, как играет она гранями на солнце.
Только мой сокурсник Игорь общался с ним просто и с достоинством. Но Нюма любил его не больше других ребят. Именно от Игоря пошло его прозвище Фольклорист. Имелись в виду его пристрастия, конечно.
Ко мне он относился лояльно. Я жил в студенческом общежитии, куда Нюма часто наведывался. Это — чтоб пива попить в компании и поболтать всласть. В своей комнате я развесил вырезки из журнала “Америка”. Вышел как-то номер, полностью посвященный американской литературе. Его я позаимствовал у своего тбилисского родственника и, не спросив его разрешения, искромсал журнал. Нюма внимательно посмотрел на мою “экспозицию” и сказал, что со вкусом сделано, мол, в других комнатах разве что фото вульгарных девиц и диких поп-музыкантов можно увидеть. Он вспыхнул от удовольствия, когда я подарил ему статью критика Малькольма Каули из того журнала. Иллюстрацией к ней было фото Фолкнера, где он изображен у своего охотничьего домика, в котором написал не один роман. Фото я не стал вырезать, благодаря чему сохранил статью.
Однажды мы с Игорем заглянули к нему домой. Квартира находилась в “итальянском дворике”. Наше появление в нем не могло пройти незаметно для соседей. Мы уже зашли в каморку Нюмы, справили все приличествующие ритуалы вежливости, устроились у стола, я уже сделал заключение, что до такого срача свое жилье мог довести только Нюма… а во дворе все еще продолжалось обсуждение наших персон. Приятно было услышать, что нас охарактеризовали как “благообразных молодых людей”. Игорь напомнил хозяину о цели визита. Тот обещал ему шахматную литературу.
— Не ходи туда! — вдруг раздался из-за портьеры болезненный голос.
От неожиданности мы вздрогнули. Там лежала парализованная мать Нюмы. Он никогда ничего не говорил о ней.
— Да, мама, я не пойду туда, — ответил он и подмигнул нам.
Оказывается, книги лежали в глубине двора, в пристройке, которая обрушилась, и было небезопасно в нее входить. Пока мы беседовали, слышно было, как за портьерой больная справляла в горшок малую нужду. В этот момент сын застыл, как бы пережидая щекотливую ситуацию. Я и Игорь говорили наперебой. Делали вид, что ничего не заметили. Потом мы засобирались и начали прощаться с несчастной женщиной. Она слабо отвечала из-за портьеры, а когда мы выходили из комнаты, снова донесся ее тревожный голос:
— Не ходи туда, Нюма!
— Я только ребят провожу и вернусь, — ответил он.
Пристройка находилась в одном из закоулков тесного двора. Она сильно обветшала, обвалились потолок и одна из стен, построенная из глины.
— Здесь был мой кабинет. На моей памяти он столько землетрясений перенес. Последнее не выдюжил. Сколько можно? Представьте себе: здесь по-прежнему работает электричество, — сказал Нюма.
В этот момент он, кряхтя, протиснулся в заклиненную дверь, на ощупь нашел вы-
ключатель. Свет был тусклым. Нюма начал рыться в куче опавшей штукатурки и рухнувших книжных полок. Наконец он выпростал из нее несколько книг, ради которых мы пришли к нему.
Выходя на улицу, мы спросили, не нужна ли помощь для матери. Он немного подумал и сказал:
— Жаль, там под развалинами остался комплект журнала “Иностранная литература” за 1973 год. Тогда в трех номерах печатался роман Фолкнера “Шум и ярость”.
По дороге мы поохали о состоянии матери нашего приятеля и о том, как он неряшлив в быту. Мы знали, что отца Нюма потерял еще в детстве — тот умер от рака. После некоторой паузы Игорь добавил:
— На самом деле творчество Фолкнера противопоказано Нюме. Мощные необузданные характеры, ужасные поступки некоторых персонажей, сам стиль писателя тормошат слабую психику нашего общего знакомого. Ты обрати внимание, как он произносит “Йокнапатофа”?
Действительно, название выдуманной писателем земли Нюма произносил так, как если бы выдыхал это сакраментальное слово, созерцая, “как медленно течет река по долине”, что оно и означало в переводе, то индейское слово.
Иногда мы замечали, что временами Нюма худел и вроде становился выше ростом. При этом он заметно прибавлял в аккуратности: тщательно брился. Его перманентное состояние легкого подпития сменялось мрачностью. Он обособлялся. Как я понимал, в чем со мной соглашался Игорь, бедняга страдал от депрессии.
— Это у меня экзистенциальное, — объяснял наш приятель свое состояние, когда выходил на контакт. Конечно же, он кокетничал.
После окончания университета я потерял Нюму из вида — занимался своими проблемами. Надо было закрепиться в Тбилиси и не уезжать домой, в провинциальный городок. Нашел работу в редакции вечерней газеты, где, кстати, работал отец Игоря.
Тут еще перестройка поспела. В городе царил бедлам, “всеобщее обнищание народных масс”, как выражались классики, гражданская война. Надо было спасаться.
Однажды, стоя в длиннющей очереди за хлебом, я увидел Нюму. Он показался мне очень высоким и бледным. Нас разделяли человек двадцать-двадцать пять. Я решил, что поставлю его в очередь рядом со мной, так ему к цели поближе. И поговорить можно было бы. Я подошел к нему, но старый приятель никак не отреагировал на мое появление. Вокруг происходили непрестанные разборки, народ лихорадило от бесконечного ожидания, а Нюма стоял отрешенный, теребя сумку. Разве что еле заметно шевелились его губы. Видимо, он вел внутренний монолог, кто знает — может быть, диалог. Подъехала машина с хлебом. Толпа оживилась, пришла в движение. На подножке кабины стоял гвардеец с автоматом. Он предостерегающе пустил автоматную очередь вверх. От ее звука вздрогнули все, даже сам гвардеец, но не Нюма. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он продолжал свою внутреннюю речь.
Толпа не могла долго выдержать порядок. Очередь смешалась, самые ражие бросились на штурм. Еще один предостерегающий выстрел гвардейца уже никого не пугал. Я активно толкался локтями, дотянулся правой рукой до решетки оконца, за-
столбив таким образом позицию. Бочком-бочком я приближался к вожделенному окошку. В какой-то момент глянул в сторону, где мог находиться Нюма. Его оттеснила толпа на самый край.
Но вот Нюма подал голос. Да еще как подал! Он заговорил громко, как будто пытался перекричать окружающий шум. При этом бедняга не замечал, где говорил, кем был окружен. Нюма, как зомби, ходил по улицам и иногда, “заговариваясь”, оказывался в таких уголках городка, где никогда в жизни не ступала его нога.
Однажды на проспекте Руставели народ собирался на демонстрацию. Люди были возбуждены и кричали антиправительственные лозунги. Скандировали их на грузинском языке. Вдруг в воздухе завис голос. Демонстранты смолкли и стали озираться вокруг. Они увидели высокого, худого, изможденного вида, молодого человека в очках, который витийствовал и темпераментно жестикулировал. Оратор держал речь на русском языке. Это был Нюма. Он шел в противоположном направлении, вышагивая на своих длинных ногах. Еще долго можно было слышать его рассуждения “о текущей политической ситуации”. Голос медленно затихал. По мере того, как удалялся одинокий оратор.
— У него, видимо, свои претензии, — пошутил кто-то из демонстрантов.
Один американский фотокорреспондент снимал обугленные развалины здания парламента. Только что в Тбилиси кончилась война. В кадр попал Нюма, худой, с всклокоченной шевелюрой. Кадр получился патетичным. Говорили, что фотограф даже получил за него премию.
Нюма стал общегородским достоянием. Проще говоря, городским сумасшедшим…
Как-то ранним утром, выйдя из метро где-то на окраине города, я увидел Нюму. Он шел в моем направлении и говорил. Я не прислушивался к содержанию его речи. Мне было жутко — не знал, как повести себя или как поведет себя он, увидев меня. Но Нюма прошествовал мимо, шумный и энергичный, даже не взглянув в мою сторону. Я вслушался в его голос и обнаружил, что бедняга вел диалог. Одна его ипостась говорила спокойно, и обертоны были мягкие. Нюма издавал гортанный звук, как будто откашливался, и в роль вступала другая личность: агрессивная, непоколебимая, с сильно выраженным еврейским акцентом в речи.
— Ты смотри, Склифосовский! — воскликнул стоящий рядом со мной мужчина своему товарищу. Это была дразнилка, которая закрепилась за ним. Мужик раза три произнес ее в сторону удаляющегося Нюмы, но тот не отреагировал и продолжил путь, занятый своим диалогом-разборкой.
Впрочем, народ мало ему досаждал. Его жалели и с пониманием относились к его болезни. Времена были уж очень тяжелые. Как-то на улице Нюму остановил милиционер, потребовал, чтобы тот не нарушал порядок и прекратил горланить. Проходящие мимо мужчины и женщины вступились за Нюму. Физиономии у них при этом были жалостливо-снисходительные. Нюма, пока с ним говорил страж порядка, виновато молчал. Но после того как его милостиво отпустили, он, набрав свой обычный ход, снова начал “голосить”.
В другой раз мы чуть не столкнулись лоб в лоб на улице. Когда мне показалось, что он и на сей раз проигнорировал мою особу, я вдруг услышал имя Малькольма Каули. Нюма удалялся, читая вполне связную лекцию о Фолкнере. Неужели он все-таки заметил меня и дал об этом знать этаким образом?
С некоторых пор о житье-бытье моего старого приятеля я стал узнавать от одной нашей сотрудницы по редакции. Она подрабатывала в Еврейском благотворительном фонде. В одно утро она пришла в редакцию расстроенной.
— Опять на улице повстречала бедолагу, идет, кричит, — сказала она.
— Склифосовский, что ли? — уточнил один из коллег.
Бэлла (имя сотрудницы) назвала настоящую фамилию Нюмы и добавила, что хорошо знала его мать Аду.
— Она серьезно болела, насколько я знаю, — вступил я в разговор.
Она умерла несколько лет назад. Ее похоронили на средства фонда, по еврейскому обычаю, в течение дня после кончины. Девушки из фонда работали у нее сиделками. Ада постоянно рассказывала им о сыне, жалела, что он никак не женится. Вспоминала, как еще в школе в него влюбилась одна девчонка и что он сильно стеснялся этого. Она несла всякую околесицу, и создавалось впечатление, что она не знала о болезни Нюмы.
Он сам приходил в фонд, слушал лекции. Был прилежен и тих. Когда его спрашивали, почему он так ведет себя на улице, молчал и краснел. За ним замечалось, что, получив гуманитарную помощь, он тут же вскрывал пакет. Ненужные ему и его матери вещи он возвращал.
Кстати, Нюма “заговорил” после смерти матери. Он лежал тогда в психиатриче-
ской клинике. Его быстро переодели и привезли домой. Тогда и стало ему совсем плохо.
— Его вернули в клинику, но без толку, — рассказывала Бэлла.
— Какое лечение сейчас. Вы что, не слышали, что нашу городскую лечебницу за-
крыли из-за отсутствия средств. Всех больных на улицу выпустили, — сказал с укоризной коллега.
Потом мы перешли на популярную тогда тему эмиграции. Стали перебирать родственников, просто знакомых, кто отбыл за кордон. Получилось, что много народу отбыло. Неожиданно Бэлла заулыбалась, вспомнила Нюму, один из его “пунктиков”:
— Бедолаге не в Израиль, а в США хочется, именно в штат Миссисипи, на чем настаивает.
В последний раз я видел Нюму в весьма тяжелой ситуации. Обычно я возвращался домой через вокзал, через железнодорожные пути. В это время на первый путь, к первой платформе, подавали московский поезд. В тот день я не спешил, шел и озирался на отъезжающих. Среди них я увидел Нюму. Вид был у него торжественный. Лицо излучало спокойствие. Его багаж состоял из двух старомодных чемоданов и нескольких деревянных ящиков. Было заметно, что Нюма долго и тщательно паковал свои вещи и делал это сам — к ящикам приделал подшипники вместо колес. Он стоял чуть поодаль от других пассажиров. Те суетились в предвкушении того, что вот-вот подадут состав, о чем уже было объявлено по радио. Нюму никто не провожал. Куда направлялся мой старый приятель? Вдруг закралось жуткое подозрение, что у бедняги нет даже билета на поезд и что его “отъезд” — часть бредового состояния. Я прибавил ходу, чтобы не стать свидетелем коллапса, на который обрекал себя больной. Нюма не заметил меня. Возможно, что в тот “торжественный” момент контакт с ним мог бы состояться. Но мне было бы невыносимо слушать делириум, содержание которого я с большой вероятностью мог предвидеть.
На следующий день Бэлла рассказала, что наш общий знакомый “учудил”. В секрете от всех он отправился на вокзал, а до этого подозрительно копошился, возился с ящиками. Словом, его попытка сесть в вагон стоила задержки отправления поезда. Нюма устроил скандал, кричал во все горло. Проводник быстро смекнул, что имеет дело с больным человеком. Позвали милицию — Нюму отвели в отделение.
— Куда он направлялся? — осведомился я.
— Уж точно не в Израиль, а то бы о его приготовлениях скорее бы узнали, — ответила коллега.
Нюме стало хуже. Как тогда у нас выражались, он “завернулся в одеяло”: перестал вставать с постели. Умер от тяжелой депрессии. Его похоронили рядом с отцом и матерью.
Недавно из Америки вернулся Игорь. Он работал над докторской диссертацией по социологии. За партией шахмат Игорь рассказал мне, что заехал в штат Миссисипи, посетил дом-музей Фолкнера. Даже землю с его могилы привез. Потом он заговорил о Нюме, дескать, помнит энтузиаста творчества этого писателя, мог бы поделиться с ним буклетами и щепоткой земли.
“НЕМЕЦ-ПЕРЕЦ-КОЛБАСА”
Вильгельм — немец. Моя мама говорила, что у него характерный для представителей этой расы рот: безгубый, твердосомкнутый, короткий. Не из-за этого ли Вилли (так его звали в народе) никогда не улыбался?
Он разводил кроликов у себя во дворе и продавал их на базаре нашего городка. Его дочь Марта училась со мной. Она соответствовала бытующему в грузинской провинции стереотипу немецкой девочки: белокурая, молчаливая, высокая, худая, грубоватая. Правда, губы у нее были полные. Нам еще казалось, что ее любимым блюдом должна была быть вареная картошка. Я выразил сомнение по поводу этой детали. В виде аргумента мне пересказывали некоторые советские фильмы на военные темы. В них немецкие солдаты если что и ели, то картошку. В этом отношении Марта не отвечала нашим ожиданиям. Каждый раз на завтрак в аккуратно завернутом свертке она приносила крольчатину с хлебом. Многие из нас на завтрак могли позволить себе если не яйцо всмятку, то вареную картошку уж точно.
По-настоящему озадачила нас Марта, когда пришло время изучать немецкий язык. Учительница обратилась к Марте, мол, ей, наверное, легко будет, ведь этот язык для нее родной.
— Да, — согласилась девочка, — но дома мы говорим на швабском, потому что мы — швабы.
Далее последовала историческая справка. Марта изъяснялась косноязычно, но вот что я запомнил. Будто бы из-за неправильной трактовки некоторых мест Священного Писания швабы потянулись к вершине горы Арарат, дабы спастись от предрекаемого их религиозными лидерами Всемирного потопа. Произошло это в девятнадцатом веке. Русский царь не препятствовал массовому переселению германцев. Швабы до Арарата не дошли. По дороге их ряды поредели. Некоторые спасающиеся от потопа оседали на территориях, через которые шли. Убедившись, что катаклизма не будет, идти в гору передумала вся община. Она остановилась и осела колонией на юге Грузии. Некоторые семьи поселились в Имеретии.
Преподавательница только пожала плечами: для нее такая история была в новинку. Дети же посмеялись. Слова “шваб”, “швабский” им показались почему-то смешными. В нюансах разбираться они не стали и по привычке продолжали считать одноклассницу немкой.
В городке я встречал одну тихую маленькую женщину. Она никак не привлекала к себе внимание. Случайно я узнал, что она — мать Марты. Она пришла на родительское собрание в школу. Такие неожиданности вполне объяснимы. Вилли с семьей жил за высоченным забором, отгородившись от всех. Никто не ведал, что происходило за этой стеной, кто там вообще жил. По ту сторону забора всегда стояла глухая тишина.
Темной ночью трое сорванцов перемахнули через забор — воровать фрукты. Летний воздух был неподвижным, фруктовые деревья стояли, как изваяния. В доме уже спали. Только из сарая доносилось мычание. Хозяин возился со своими кроликами и пел. Не исключено, что на швабском. Неожиданно темноту прорезали две очереди. Это кроликовод гонял ветры.
Даже кролики у Вилли были особенные. Однажды на базаре я почувствовал, что кто-то пристально смотрит мне в спину. Я оглянулся… На лотке восседал огромный коричневый жирный заяц, размером с малую свинью. Он смотрел прямо и как будто видел все насквозь и с усмешкой. Как хозяин. Я подивился тому, как спокойно вел себя заяц.
Вильгельм не выходил на улицу. Он не играл с соседскими мужчинами в нарды, домино, не разделял их пирушек и разговоров. Иногда только выглядывал из-за своего забора и неподвижным взглядом, твердо сомкнув губы, обозревал окрестности. Про него ходила дурная слава склочника. Например, ему не давало покоя айвовое дерево моего родственника. Оно тянулось к солнцу и в результате вторглось в пределы двора кроликовода. Тот сначала нещадно обрубал ветки айвы. Но они только еще больше разрастались. К моим родственникам зачастили представители исполкома и милиции. Причина — жалобы соседа.
— Ваше дерево лишило его покоя. Он решил лишить покоя и нас. Пишет постоянно, — брюзжал во время одного из вынужденных визитов милиционер.
Гостей угощали айвовым компотом, джемом, вареньем. Родственник гнал из этого фрукта водку, а из молодых листьев дерева готовил отвар — отменное отхаркивающее средство. Из сердцевины айвы получался густой сироп. Сварливый сосед был неумолим. Он отказывался от предложения пользоваться теми плодами, которые падали на его сторону, к нему во двор. Обо всем этом мои родственники узнавали от чиновников, которые пересказывали содержание кляуз Вилли. Этот субъект еле раскланивался с соседями, но скандалов не устраивал. Своего он добился. Дерево пришлось спилить.
У имеретинцев есть песня, в которой помянут некий Сепертеладзе. Народная мудрость призывает не быть похожим на него: ни тебе гостей позвать и угостить или самому заглянуть к соседу на огонек, ни тебе улыбнуться, ни повеселиться… Словом, о кролиководе песню сложили. Таких типов у нас называли “байкушами”. Но Вильгельма к этой категории людей не приписывали. Говорили: что возьмешь с иностранца, не байкуш он, а “немец-перец-колбаса”.
И вот в городок случайно заехал Шеварднадзе, тогда партийный шеф. Он принимал просителей в здании райкома. Очередь собралась длиннющая. Вилли тоже явился с папками. Шеварднадзе, просматривая список граждан, обратил на невероятную для этих мест фамилию. Его разбирало любопытство. Немец предложил ему построить в предместьях городка ферму по разведению кроликов. Из своей папки он достал чертежи, расчеты, фото из семейного альбома, на которых красовались его родня и кролики… Эффект неожиданности сработал.
Довольно скоро по ТВ показывали сюжет: труженики-кролиководы Имеретии выполняют и перевыполняют взятые на себя обязательства. Некоторое время камера фокусировалась на кислой мине отца моей одноклассницы. Его представили как директора фермы. На экране много разглагольствовало местное начальство.
Вилли исполнил свое обещание, данное главному партийному боссу страны. Кроликов в городке ели утром, днем и вечером в вареном, пареном, жареном виде под всеми мыслимыми соусами. Продуктовые магазины полнились тушками “зайцев”. В гастрономический обиход вошел паштет из крольчатины. Местные пряности сделали его популярным. Я тоже к нему пристрастился.
О директоре фермы ходили легенды. У него прорезался голос. Фразы типа “Арбайт!”, “Ахтунг!”, “Шнелла, шнелла!” слышны были по всей округе. “Прямо как в фильмах о фашистах”, — ляпнул мой знакомый.
Особенно яростно директор гонял несунов.
— Кроликов в городке больше, чем “кур нерезаных”, зачем их красть? — вопрошал он моего отца, с которым еще как-то раскланивался.
Вильгельм дневал и ночевал на ферме.
Население со смешанными чувствами реагировало на происходящее. Моя мама, например, говорила о чистоте и порядке, которые завел Вилли на ферме. Опрятность вообще была возведена в высшую ценность.
В городке говорили о порядочности немца. Она даже стала темой бреда сумасшедшего правдоискателя Шалико Б. Несчастный тихо-мирно работал бухгалтером, пока в одно прекрасное утро не сорвался. Все внутренне соглашались с тем, что говорил бухгалтер, но он сильно перепугал население. Крупный мужчина, как бешеный бык, бегал по городу. В какой-то момент он остановился у фонтана на центральной улице, снял с себя сорочку, обнажившись по пояс. Шалико обливал водой свое раскрасневшееся тело и издавал грозное рычание. С другими зеваками я прятался за кустами и наблюдал за ним. Я услышал его фразу: “В этом городке нет честных людей. Исключение — немец Вилли. Остальные — воры”. Тут на него набросились милиционеры. Они связали буяна.
Другие граждане по-доброму и снисходительно улыбались подвижничеству Вилли. Были такие, что улыбались, но не по-доброму, а насмешливо или просто насмехались. Для них Вилли по-прежнему был “немец-перец-колбаса”. Я же взгрустнул. Мог ли он выдюжить долго?
Увы, не выдюжил. Не дождался даже возвращения Марты, которую послал учиться на зоотехника в Тбилиси.
Как-то в городке, в быту его граждан, появились аэрозоли для освежения воздуха. Раньше здесь с дурным воздухом боролись своеобразно. Жгли бумагу. А тут такой прогресс… Красивые баллончики, испускавшие приятный аромат, привезли из Германии, специально для фермы. Целую партию дезодорантов украл завхоз. Ими стали облагораживать отхожие места… Рассказывали, что после этого хищения Вилли окончательно поселился на ферме. Ночи он проводил в сторожке в бдениях.
Я, как и Марта, уехал учиться в Тбилиси. В один из наездов мне бросилось в глаза, что битых зайцев в магазинах не стало, а дома меня перестали потчевать крольчатиной.
— Где мой любимый паштет? — воскликнул я в сердцах.
— Ты что, не знаешь?! Умер Вилли?!— последовал ответ мамы.
— Жалко человека, таким чистюлей был, — добавила она в своем духе.
Он умер в сторожке. После его смерти зайцы на ферме начали вымирать, как во время эпидемии. Мне пересказали содержание протокола о списании целой партии зверушек. Пьяный шофер уронил с кузова грузовика бидон. Резкий звук вызвал разрыв сердца у целого загона кроликов. Пострадали преимущественно импортные особи.
Мои знакомые не разделяли мои сантименты относительно кроличьего паштета.
— Дался он тебе. Что может быть лучше, когда на пикнике зарежешь барашка и готовишь шашлык. Ешь его и запиваешь вином, — заметили мне.
Да, шашлык из кроликов — смешно!
Кавказская овчарка
Склонность к насилию сделала Гиго политически активным. Будучи бездельником, он слонялся по улице и всюду, где появлялась возможность, принимал участие в политических дискуссиях. Его предпочтения колебались, но постоянным был пыл. Однажды, пристроившись к очереди в магазине, Гиго в запале полемики вытеснил стоящих в ней людей и таким образом оказался вблизи прилавка. Продавец спросил его, будет ли он делать покупку. У Гиго денег не оказалось. Продавец театрально выразил недоумение: зачем было стоять в такой долгой и шумной очереди с пустыми карманами? Под смешки публики Гиго ретировался.
Его любимым занятием было ходить на митинги. Он возникал там, где дело шло к потасовкам. Во время известного массового разгона демонстрации Гиго почувствовал себя в своей стихии — размахивал кулачищами, всласть матерился. Но
столкнувшись со спецназовцем, который был выше и крупнее его, да еще экипированным, он сделал вид, что прогуливался и случайно попал в передрягу. Но хитрость не прошла — через некоторое время из полиции пришла повестка. Надо было заплатить административный штраф за участие в уличных беспорядках. В качестве доказательства ему представили фото. Он сначала не узнал себя в устрашающего вида агрессивном мужлане, но убедившись, что это все-таки он, не без некоторого форсу заплатил штраф.
Гиго регулярно слушал политические новости по ТВ. Однажды на него сильное впечатление произвело патетическое выступление ультрапатриотически настроенного деятеля: дескать, исконно грузинскую породу собаки, кавказскую овчарку, хочет присвоить себе северный сосед. Не уточнялось, как это могло произойти. Нашлась группа энтузиастов-монахов, которые в одном из сел построили вольер для овчарок, чтобы спасти породу. Через некоторое время просочилась информация, что щенков овчарки стали раздавать населению. Поддавшись патриотическому порыву, Гиго приобрел себе щенка. Ему дали сучку. В самце отказали, мол, “рылом не вышел, блат нужен”. Самцов передали более продвинутым политическим активистам.
Мы, городские, мало понимали в этой породе. Действительно, многие из нас знали ее только по фото и рассказам, но заведомо гордились ею (одно из названий чего стоило — волкодав). Это было благоговение, равное почитанию, с каким вспоминают героического предка в интеллигентных семьях, где мужчины не отличаются крутыми характерами. Мой отец, профессор математики, любил рассказывать о своем деде, который был сорвиголова, “служил у Махно”. После мировой войны он приблудился к атаману, позже перебрался на родину. Он жил в деревне, где у него была, конечно же, кавказская овчарка по кличке Чмо. Кличка шла от “темного прошлого” старика. В те времена это слово в Грузии мало кто знал. Но стоило ли так уничижительно называть волкодава? Чмо спас моего прадеда, когда того на охоте схватил медведь. Косолапый ломал старика, когда на него набросился пес. Особенно подкупали разговоры о достоинстве, с каким держалась овчарка. Ей, например, противно было есть с жадностью, клянчить еду. Чмо, каким бы голодным он ни был, сдержанно прикладывался к пище, изображая даже наигранное к ней пренебрежение…
Я лично первый раз столкнулся с этой породой в детстве, когда с семьей и гостями съездил на дальний пикник в горы. Дорогу запрудило стадо овец. Я испугался, когда увидел заглядывавшего через стекло в салон пса, его оскал, пену бешенства, горящие глаза… Сидящий рядом со мной мальчик, мой товарищ, описался от страха.
Сантименты Гиго в отношении к волкодаву не выделялись затейливостью. Особой любовью к собакам он не отличался. Иногда забавлялся тем, что наблюдал их драки, не упускал случая натравить одну псину на другую. Охранять его собственность не было нужды. Богатым он не был.
Появление Гиго с собакой на улице напоминало парад, демонстрацию силы. Этого субъекта и так остерегались. Теперь у него появился еще один аргумент — крупный, серой масти, лохматый пес. Хозяин дал ему кличку Энди.
Больше всего в волкодаве хозяину нравилась злобность. Когда Энди баловалась на улице с другими собаками, присутствовавшие умилялись ее медвежьей неповоротливости, забавной физиономии. Гиго же пришел в восторг, когда увидел, как Энди попыталась схватить товарища по играм за горло. Он со смаком рассказывал, как обошлась его овчарка с местным псом-забиякой. В какой-то момент показалось, что она проглатывает несчастного, которого за задние лапы вытащили из ее пасти. Гиго любил демонстрировать обрезанные уши Энди. Как ему рассказали монахи, во время драк с хищниками овчарки отвлекаются: они боятся за свои уши — их уязвимое место. Поэтому уши отрезают.
Отрывистый, низкий лай волкодава наводил страх. Из-за его рыка прекращали брехать другие собаки по всей округе.
Стихией “кавказца” является галоп. На нашей улице, в тбилисской “Нахаловке”, ему было не разогнаться. Поэтому Энди бегала неуклюже, вразвалку. При этом огромные лапы она ставила как человек, страдающий от плоскостопия. Гиго снисходительно взирал на такой дефект.
В Гиго даже появились элементы чванства. Ему нравилось, как заискивающе посматривают люди на его “кавказца”, рост которого достигал шестьдесят сантиметров в холке. От Энди пахло дорогим мылом. Я сострил по этому поводу: “ Гиго не спасает, а выводит породу” — и, посмотрев на горизонт, который у нас очерчен горами,
картинно добавил: “Интересно, как там родичи Энди обходятся без французских шампуней?” Как-то в присутствии Гиго я рассказал, как американцы для войны во Вьетнаме подбирали служебных собак. Ими было проведено исследование. Выяснилось, что наиболее близкой к идеалу из огромного числа пород является немецкая овчарка. Получилось, будто я позволил себе бестактность: сделал сравнение не в пользу кавказского волкодава вообще и Энди в частности. Обычно, почувствовав себя уязвленным, Гиго начинал хамить, а тут он просто покраснел и сказал мне “мягко”, что я, как всегда, выпендриваюсь, хочу казаться умником.
Однажды по какой-то надобности я зашел во двор Гиго. Наверное, поступил не-
осмотрительно, когда, нажав на кнопку звонка, не дождался появления хозяев. Звонок у них не работал уже год, а я об этом не знал. На меня набросилась Энди. Я прижался к стене, как будто изображал из себя барельеф. Овчарка делала устрашающие выпады, вот-вот обрушится на меня, но потом отступала, чтобы повторить свое па. Я чувствовал ее жаркое дыхание. На меня нахлынуло ощущение, похожее на то, что я испытал в детстве, когда в салон нашего авто заглянул волкодав. Рык оглушал, оскал пугал звериной яростью. Я собрался с силами, чтобы не впасть в панику, думал, что в крайнем случае постараюсь схватить псину за язык, что делает агрессивное животное беззащитным. Об этом варианте защиты мне рассказывал отец. Так поступил его дед, “бывший махновец”, когда на него напал волк. Я подивился сноровке своего предка — поймать волкодава за алый язык представлялось совершенно невозможным.
Ленивый окрик сына Гиго прекратил мое испытание на твердость. Энди отвернулась и направилась восвояси — в конуру. Зайдя в дом соседа, я застал там все семейство. Гиго даже не спросил, как я себя чувствовал после довольно долгого “общения” с Энди.
Я стал замечать, как в городе появилось много кавказских овчарок. Они отличались разной степенью ухоженности и дрессировки, но во всех случаях от хозяев веяло гордостью за своего огромного и грозного питомца. Однако так же приметным стало и то, как в обратной пропорции Гиго терял интерес к Энди.
Как-то к нам на улицу заглянул один парень со своим “кавказцем”, самцом. Энди и гость миролюбиво отреагировали друг на друга. Они приветливо помахивали хвостами, обнюхивали друг друга. Самец был помладше собаки Гиго, но ростом и массой уже превосходил ее. Умом тоже. Он, например, подавал лапу, садился по приказу хозяина. Энди все это было неведомо. После того как ей приказали принести брошенный мячик, она долго не возвращалась — пыталась перекусить неподатливый маленький резиновый шарик. Выпустив из него воздух, собака решила, что именно это от нее требовали. Гиго был недоволен не тем, что в клочья был изодран чужой мяч, а тем, что его питомец повел себя “неадекватно”. Совсем он раздосадовался после того, как его жена сделала ему справедливое замечание: животное надо учить, а затем уже требовать от него хороших манер. Упрек был произнесен в присутствии большого скопления народа и хозяина того самца. Гиго распорядился, чтобы сын завел Энди во двор. Овчарка не могла понять, почему с ней поступают строго, и некоторое время упиралась.
Когда гость ушел, уводя на поводке своего “кавказца”, один из соседей решил исправить положение. Он показал пальцем в сторону удаляющейся пары и едко заметил, что некоторые люди совсем “очумели” из-за своих “любимцев”.
— Этот детина обычно при себе детскую лопаточку имеет, когда пса выгуливает. Он носит ее в целлофановом пакетике. Нагадит его псина, а он за ней убирает, какашки закапывает, — разглагольствовал он, хихикая.
Но Гиго только еще пуще насупился. Ему неловко и не вовремя напомнили о том, почему он сам так не поступает. Своими большими кучами Энди пометила всю близлежащую территорию. От этого у Гиго было много неприятностей. Один из соседей, известный своим склочным нравом, даже пожаловался на него в районную администрацию.
По весне Гиго совсем охладел к своей псине. У Энди началась течка. Кобельки-дворняжки стаями увивались за огромной сучкой. Соседи Гиго, кто с отвращением, кто с ехидцей, наблюдали невероятные трудности, коих стоили совокупления огромной сучке, окруженной малорослыми безродными кавалерами. Отбою от них не было, и каждый норовил оседлать овчарку, а она не проявляла разборчивость. Уж очень одиозно все это выглядело, чтобы не привлечь к себе внимания. Нашелся остряк, который попытался “в лицах” изображать пластические этюды в исполнении Энди. Гиго в это время играл в домино. Ему хватило ума не принимать кривляния всерьез, но общий смех он не разделил.
Скоро для волкодава наступили тяжелые деньки. Политическая оппозиция за-
громоздила главный проспект города бутафорскими клетками. Она призвала своих сторонников в знак протеста против произвола властей поселиться в них и объ-
явить себя добровольными арестантами. Погода стояла хорошая. “Узники” прохлаждались в клетках, играли в карты, нарды, шахматы. Пищу им приносили студенты-активисты. Гиго быстро влился в ряды добровольных “узников” и сутками пропадал в городе. Овчарку перестали толком кормить. Жена Гиго, и так не жаловавшая кинологические увлечения мужа, не особенно заботилась о собаке. Сыновья сначала забавлялись прогулками с Энди, но довольно скоро остыли к ним. О купаниях пса никто даже не заикался. Однажды Гиго в компании, с которой разделял пространство в бутафорской клетке, проиграл в нарды. Крупно и по-настоящему. Домой он пришел злой. Энди, увидев хозяина, от радости запрыгнула на него, положила лапы ему на плечи и лизнула в небритую физиономию. Она чуть не сбила хозяина с ног. Из-за чего ей досталось. Гиго подхватил первое же попавшееся полено… Ее вой напоминал крик ужаса харизматических героинь опер Вагнера.
Овчарка забеременела. На некоторое время она смолкла, забилась в конуру в дальнем углу двора. То, что она сотворила, стало предметом обсуждения на улице. На нее стали смотреть с суеверным ужасом. Она необычно и подозрительно долго находилась в конуре и не издавала ни звука. Некоторое время из того места было слышно, как скулили новорожденные щенки, но потом и они стихли. Заинтригованный Гиго сунулся в дальний угол двора — прояснить ситуацию. Оттуда он выскочил как ошпаренный. Заскочил в туалет, его тошнило. Домочадцы высыпали во двор, озадаченные его поведением.
— Не заходите туда, — нервно бросил жене Гиго. Он взял лопату и мешок.
Слышно было, как он материл овчарку, выгонял ее из конуры. Вскоре с перекошенной от отвращения физиономией, с мешком в правой руке, ни на кого не глядя, пробежал Гиго. В мешке были обглоданные останки потомства овчарки. Вот появилась она сама: облезлая, ленивая, исхудалая, безразличная.
Энди перестали привязывать, и она постоянно торчала на улице. Ее ослабшая шея с трудом держала массивную голову. Поэтому всегда казалось, что Энди смотрит исподлобья. В ее взгляде появилась сумасшедшинка, она легкомысленно виляла тяжелым хвостом. Овчарка еще сильнее облезла, обнаружив розоватую плоть и худобу. Сосцы отвисли и выглядели удручающе. Она приставала к прохожим на улице с улыбкой какого-нибудь дураковатого попрошайки-пьяницы. Прохожие шарахались от нее, а она упрямо, но не агрессивно приставала к ним, иногда сипло лая. В таких случаях хозяин или домочадцы кричали напуганным прохожим, что овчарка не кусается.
— Куда ей кусаться! Жуть смотреть на такого монстра! — ответила однажды одна проходившая по нашей улице женщина.
Раздавался свист Гиго или одного из сыновей — овчарка, с усилием разворачиваясь, бежала вразвалочку к хозяевам.
Энди повадилась есть мусор и даже дерьмо.
Однажды к ее заднему проходу прилип целлофановый мешок. Создалось впечатление, что это было плацентоподобное испражнение, от которого овчарка пыталась избавиться. Она, задрав тяжелый хвост, терлась задом о дерево. Один мужик смотрел на все это с отвращением, а когда убедился, что собака не может избавиться от целлофанового мешка, даже несколько посмеялся — не таким, оказывается, физиологическим было зрелище.
В то воскресное утро меня разбудила брань Гиго. Он материл неведомого пакостника, который накормил овчарку индюшачьими костями. Как примерный хозяин, он стал проявлять осведомленность в вопросе ухода за собакой. Из его тирады я узнал, что эти кости острые и могут продырявить кишки. Я выглянул в окно и увидел пса, лежащего у ворот. Изо рта и ануса шла кровь. Он хрипел. Собрался народ. Пока обсуждали и спорили, Энди замолкла. Присутствовавшие присмотрелись к ней и констатировали смерть (“Сдохла!”). Подогнали машину, овчарку загрузили в багажник, накрыли ее тряпьем. Гиго и двое добровольцев вызвались поехать закопать ее на пустыре.
Чуть позже один из добровольцев рассказывал, что, когда опускали завернутую в тряпье овчарку в яму, ему показалось, что она подала признаки жизни.
— Я промолчал. Так и похоронили. Скажи, что она сдохла еще здесь, — он посмотрел на меня несколько просительно.
Что я мог ему сказать?