Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2012
Виктор ШИРОКОВ
И БЕСКОНЕЧНО ИЗУМЛЕНЬЕ ПРЕД ЭТИМ МИРОМ
Сергей Мнацаканян. Ретроман, или Роман-Ретро:
Мемуары поэта. — М.: МИК, 2011. — 464 с.
Вот и пришла пора писать воспоминания нашему поколению, перешагнувшему тривиальный пенсионный рубеж. Впрочем, отдельные книги мемуаров выходили и раньше, например, В. Алейников вспоминал о Смоге и смогистах, настолько преувеличивая свою роль в становлении этого объединения московских поэтов и, соответственно, преуменьшая роль Леонида Губанова так, что сразу становилось ясно: все было ровно наоборот.
Поэт Сергей Мнацаканян, помимо сочинения собственных стихов, давно курировавший “Турнир поэтов” в газете “Московский комсомолец”, а еще раньше работавший в поэтическом объединении секретариата Московской писательской организации и в силу работы все последнее десятилетие в отделе литературы “Литературной газеты” пишущий рецензии на поэтические сборники современных авторов и откликающийся на те или иные юбилеи ушедших и пока еще здравствующих коллег, издал недавно замечательную книгу мемуаров “Ретроман, или Роман-Ретро”.
Ее уникальность не только в подробном изложении литературной жизни России с начала семидесятых годов прошлого века до наших дней, то есть целого 40-летия. И если придираться и суживать обзор, то — литературной жизни Москвы за эти же годы.
Уникальность его воспоминаний в воссоздании потрясающей атмосферы влюбленности практически всех литераторов (от сотни до чуть ли не абсолютно всех упомянутых в книге) прежде всего не в себя, конечно, любимого (а какой поэт без безграничной веры в свой дар!), в ее величество Поэзию, в Русскую Литературу, в творчество друг друга.
Принадлежа ровно к тому же поколению и положа руку на сердце, уверяю, что все мы отлично знали наизусть не только почти всю отечественную (да и зарубежную, смею уверить) поэзию, но и лучших поэтов сопутствующей нам эпохи. И если в “Юности” появлялся даже куцый отрывок из поэмы Л. Губанова “Холст 37 на 37, такого же размера рамка. Мы умираем не от рака и не от старости совсем”, то в ту же неделю от Калининграда до Владивостока эти строки знали и помнили потом через всю жизнь тысячи сочинителей и миллионы любителей поэтического слова.
У Сергея Мнацаканяна в его воспоминаниях нет ни крупицы зависти, ни желания свести счеты с кем-то из литературных противников, ни нотки нытья, а только замечательное жизнелюбие и энтузиазм созидания, единственные которые оправдывают смысл жизни и поддерживают жажду жизни на протяжении ой как непростых десятилетий и доставшихся нам испытаний на прочность.
Читая эту книгу внимательно и порой спотыкаясь на корректорских ошибках, я иногда чувствовал такое редкое единение с автором мемуаров, что готов был сам подписаться под многими пассажами. Тоже, как и автор, был горд общением с Павлом Антокольским, Арсением Тарковским, Борисом Слуцким, Евгением Винокуровым, Александром Межировым, Анатолием Жигулиным, Владимиром Соколовым, Андреем Вознесенским, Николаем Глазковым, Леонидом Мартыновым, Робертом Рождественским, Юрием Трифоновым, Сергеем Наровчатовым, Марком Соболем, Николаем Тряпкиным, Валентином Катаевым; внутренне подтрунивал над Морковкиным-Богучаровым, Друзиным или массой Кузнецовых (никак не олицетворяя их с Юрием — единственным, который не “подделка”). Обскакал меня Мнацаканян разве что с Сергеем Чудаковым, о котором я что-то смутно слышал, но никогда не видал, и с Наной Дзалаевой, очерки о которых существенно дополняют панораму литературной части советского общества.
А я ведь не помянул поименно и пофамильно одной сотой, да же что, бери больше, одной пятисотой промелькнувших на страницах мемуаров персонажей. Колоритных, узнаваемых, по-своему счастливых и несчастных, верящих в удачу, которой для многих стало поминание их в обозреваемой мною книге.
Давно пора было бы процитировать что-то к случаю. Увы, стихи цитировать легче, чем мемуарную прозу. Но вот вам образчик повествования о не самых главных литературных фигурах из эссе-очерка “Человек из ЦэДээЛа”:
“Олег Дмитриев жил на Большой Грузинской, окна его квартиры выходили на всемирно известный московский зоопарк. Не то в шутку, не то всерьез он рассказывал, что летними ночами бывает трудно заснуть: прямо под окнами ревут слоны, хрюкают бегемоты, рычат львы и тигры…
Олег Дмитриев отличался тонким чувством юмора. Такое чувство трудно, казалось, даже заподозрить в таком здоровенном мужчине, каким был Олег, однако он любил пошутить и делал это неплохо.
Так однажды молодая поэтесса Анна Гедымин, которая, в отличие от Олега, казалась просто дюймовочкой и весила, наверное, килограммов сорок, не больше, но имела острый, язвительный язычок, однажды изрекла страшное двустишие без рифмы:
Мне сегодня снилась Юнна Мориц.
Юнны Мориц снятся не к добру….
Да простит меня Юнна, что я вспоминаю такую саркастическую и не соответствующую действительности строчку. Делаю я это для того, чтобы показать, как немедленно на это двустишие, на эту заготовку эпиграммы откликнулся Олег Дмитриев, страстный футбольный болельщик. Он, недолго думая, произнес:
И тогда команда “Черноморец”
ЦэСКА побила поутру…
Помнится мне, в те семидесятые годы на совещаниях молодых писателей да и в ЦДЛ вместе появлялись две окололитературные подруги. Обе писали стихи. Обе были чертовски интеллигентны. Каждая из них носила значимую, но парадоксальную фамилию, которая не очень шла таким изысканным и приятным молодым женщинам. Одна из них звалась Любовь Гренадер, а другая — Юлия Сульповар. Они что-то писали, что-то переводили, было ясно, что в поэзии им делать нечего, но, естественно, доброжелательный Олег откликнулся на появление в цэдээльских кругах такой экзотической пары подружек:
Суров Суворовский бульвар,
Никитский мрачен сквер…
Идет девица Сульповар
с девицей Гренадер…
Идет от тротуара пар.
и воздух полон муз…
В Союз — девицу Сульповар,
и Гренадер — в Союз!
Имелся в виду Союз писателей СССР, куда, естественно, стремились молодые литераторы, и, насколько я помню, ни та, ни другая девица вовремя не вступили…”
Помимо уважительно товарищеского, а порой и вполне ученического (в ранние годы) отношения к поэтическому слову известных, да и впрямь больших поэтов современности, Сергей Мигранович немало понарассказывал об изданиях последней трети прошлого века, об изданиях Серебряного века, об антиквариате пушкинской поры…
Эссе “Деревянный дом у “Динамо” (Нана Дзалаева и ее семья)” посвящено поразительно яростным библиофилам и неукротимой книгомании, какой до мозга костей была поражена эта своеобразная московская семья. Не буду особо грузить цитатами, ибо пришлось бы воспроизводить текст полностью, приведу только окончание:
“А в двухтысячном году в маленьком книжном магазинчике, какие появились в Москве в конце века, я случайно встретил одного из знакомцев по застольям в той, необыкновенной когда-то библиотеке. Не помню его имени, и не стал спрашивать. Но знакомец рассказал мне, что пару лет назад Нана умерла, а ее сын Миша умер еще раньше, то ли пил, то ли пристрастился к наркотикам, году в 96-м. Перед смертью, одинокая, пережившая рязанского мужа с нестерпимой синевой в лазах, единственного сына от первого брака, она подобрала на улице пять или шесть собак, которые дружно жили в ее квартире, и я представил себя это странную стаю беспородных псов, окруженную полками с рукописными свитками Алексея Ремизова, мичиган-
ским четырехтомником Пастернака, раритетами издательства имени Чехова в Нью-Йорке, первоизданиями гениев Серебряного века, американским двухтомником Юрия Анненкова с криминальным по советским временам описанием ленинского мозга, зеленым двухтомником Николая Клюева и еще сотнями изданий, за которые запросто могли посадить в те годы в Советском Союзе.
Но книги книгами, а я думал о том, как оборвалась еще одна линия русской жизни, как один за другим ушли в небытие эти по-своему незаурядные люди, которых никто не вспомнит, кроме вас, мои читатели, да еще Наниной сестры”.
И пусть, по ознобному признанию автора, “не получилось романа, как ты его ни прочти… Вышла сердечная рана с язвой до самой кости… Что там фантазии Фрейда или горячечный хит, если незримая флейта именно в язве звучит?..”, зато неугасимая лампада горит благодарно перед ликами великих и личиками даже самых малых сочинителях ушедшего времени.
Почти сто последних страниц книги из почти пятисот отдано под подборку фотоматериалов из архива автора, которые опубликованы впервые, и стихотворному циклу, посвященному творческим устремлениям, различным поэтам и высокому искусству поэзии.
Снова Антокольский, Шаламов, Винокуров, Иннокентий Анненский, Сумароков, Стендаль, Лев Толстой, Комаровский предстают явственно и зримо уже в обрамленном рифмами облике.
А закончить хочется самоироничным автопортретом поэта-энтузиаста, где лаконично сказано обо всем произошедшем с ним и со всеми нами:
Зевать — рискованное дело!
Я сам из племени зевак —
я обожаю без предела
считать ворон, считать собак.
Тот неуклюж, а этот ловок,
бульварный деется роман! —
свидетели всех потасовок,
участники великих драм…
Зеваки — труженики глаза,
руководители зрачка,
да не пристанет к нам зараза
и ни липучая тоска.
Судьба, исполненная риска!
Я столько в жизни прозевал,
но это было бескорыстно,
как воплощенный идеал…
О, удивленье перед миром —
застынешь, словно в столбняке,
дыша зияющим эфиром
на том всемирном сквозняке.
За поколеньем — поколенье,
приходим в жизнь, уходим в смерть,
чтобы предаться искушенью:
взглянуть, поохать, посмотреть…
Не поминая Божью матерь
перед провалом черных дыр,
глаз положить, пока не спятил,
на этот сумасшедший мир.
И — все, и только угол зренья
и глаз сияет в пол-лица,
и бесконечно изумленье
пред этим миром до конца.
Вот такой своеобычный угол зрения. Такой нежданный подарок самому себе и своим читателям.