Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2012
Дмитрий Тарасов
Дмитрий Михайлович Тарасов родился в 1965 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт им. М. А. Бонч-Бруевича. Живет в Санкт-Петербурге.
Старец
Рассказ
Свернули с шоссе на проселочную дорогу и долго ехали по ее укатанному снегу, прежде чем Бурков разглядел едва заметный поворот направо. Раньше ориентиром служила стоящая в уединении старая сосна, но прошлой весной ее сломало ветром.
— Помнишь сосну? — спросил он у жены, но она промолчала.
После поворота дорога пошла совсем плохая. Машину кренило то на один бок, то на другой, временами она с трудом выбиралась из рыхлого снега, и Бурков боялся, как бы они не застряли. Правда, до дачи было совсем близко: она уже проглядывала темным пятном сквозь стволы редких сосен, и виднелся слабый пологий дымок из ее трубы.
— Добрались, — Бурков помог Алле выбраться из машины. Некоторое время она стояла посреди двора и без интереса смотрела по сторонам, потом тихим голосом произнесла:
— Зачем приехали в эту глушь, да еще зимой?..
Бурков бросил удивленный взгляд на жену, но спорить не стал, тем более что от сарая уже шел ему навстречу Миша, его товарищ по дачным вылазкам.
Со стороны их отношения могли показаться странными: молодой мужчина и деревенский дед — что у них общего? Но они, не говоря друг другу никаких откровенных или приятных слов, испытывали между тем ту взаимную симпатию, против которой ничто и разница в возрасте, и несовпадение интересов.
Несмотря на свои лета, почти лысую голову и спину, от трудов изогнутую крючком, Миша был крепок и вынослив, никогда не болел. Жил Миша одиноко на окраине деревни, ни с кем из деревенских не знался, и те между собой говорили, что “старик с придурью”. Однако когда кто-нибудь заболевал, то всегда шли к Мише. У него в сенях на дощатых полках стояли склянки с настоями из трав и цветов; на каждой из склянок крупными печатными буквами было написано, от какой болезни лекарство помогает.
Познакомился Бурков с Мишей несколько лет назад. В тот летний день Бурков, чтобы не скучать на жаркой даче, отправился в лес и на обратном пути, проходя желтым от цветов полем, споткнулся и подвернул ногу. Попытался идти, но тут же упал от боли и потом лежал в траве, со страхом наблюдая, как все сильнее опухает нога. На его счастье, из лесу появился какой-то старик и, услышав крик Буркова, пошел ему навстречу. С помощью старика Бурков дохромал до его избы, и там старик долго ощупывал его ногу, а затем втер мазь с почти невыносимым запахом, после чего опухоль сразу спала.
С тех пор они подружились, и когда Бурков приезжал на дачу, Миша брал его с собою в лес или же на дальнее озеро, где у камышового берега хорошо ловилась щука. Иногда Бурков привозил старику продукты из города, от денег же старик упорно отказывался. “Водку я не пью, — объяснял он. — А для чего еще деньги здесь нужны?” — “Но ты же присматриваешь за дачей, мы тебе ключи оставляем, — возражал Бурков. — Так что имеешь полное право…” Старик всегда перебивал: “Какой там присмотр? Брось, Николаич, а то поссоримся”.
Подарки Миша тоже не принимал, взял только мобильный телефон и ходил с ним везде, удивляясь, как ребенок, этому чуду: набираешь номер и, где бы ни находился, слышишь в ответ знакомый голос. Он часто звонил Буркову просто так — на озеро, говорил, иду или копаюсь в огороде, — и Бурков всегда улыбался наивной радости старика.
В этот раз Бурков позвонил сам: попросил Мишу протопить дачу и расчистить двор от снега. И теперь, стоя рядом с Бурковым, Миша выглядел довольным — оттого, что выполнил его просьбу, и еще оттого, что после многомесячной разлуки они снова встретились.
— С приездом, — сказал Миша, улыбаясь, но тут же осекся, заметив, какой у Буркова хмурый взгляд. — Случилось что-то?
— Ничего, — тихо проговорил Бурков. — Пока ничего. Решили просто несколько дней пожить на даче.
— Николаич, а я времени зря не терял, — Миша хитро прищурился. — Хочешь, покажу?
Чтобы не обижать старика, который любил к приезду хозяев что-либо подновлять на даче, Бурков отправился с ним к тому месту, где в изгороди прежде зияла дыра, а теперь белели новые доски.
— Покрасить только нужно, — сказал Миша, любуясь своей работой.
Бурков поблагодарил как-то рассеянно, после чего, заметив длинную палку, прислоненную к изгороди, спросил без интереса:
— А это что?
— Вот, значит, где она… — протянул Миша. — Для ходьбы вырезал да позабыл тут…
Оставив Мишу за изучением того, надежно ли прибиты доски, Бурков вошел в дом. Там, в полумраке сеней, под его ногами весело запели половицы; окна стояли в каракулях стужи, и на подоконнике одного из них, с разбитым снизу стеклом, скопился снег; по углам чернели лопаты и грабли вперемежку с мешками удобрений.
На кухне, куда Бурков заглянул, открыв протяжно заскрипевшую дверь, было тепло от хорошо натопленной русской печи и пахло сыростью от еще влажных стен. Вернувшись в сени, он несколько раз прошелся в задумчивости из угла в угол, почесывая то подбородок, то скулы (последнюю неделю он перестал брить бороду, и она выросла, как сорняк: жесткая, неровная и все время чесалась). Наконец, он остановился посреди сеней и, с беспокойством вспомнив про Аллу, вышел за ней на крыльцо.
Она по-прежнему стояла во дворе с равнодушным ко всему видом, и Бурков позвал:
— Алла, заходи в дом. Замерзнешь.
Не изменив выражения лица, она стала подниматься по ступенькам, и, когда исчезла в дверях, к Буркову подошел Миша.
— Захворала?
Глядя вслед Алле, Бурков ответил:
— Да, болеет. Поэтому и приехали, здесь все-таки природа, воздух…
В глубине души он надеялся, что Миша, с его целебными настоями и травами, сможет помочь жене. Поговорить со стариком он хотел завтра — подробно и без спешки. Сейчас же его мысли занимало другое: по дороге на дачу, когда тянулись за окнами бесконечные, все в снегу поля и деревья, Буркову вспомнился один случай, произошедший много лет назад, еще до женитьбы…
Ехал он тогда на своем “жигуленке” по незнакомым местам, разыскивая дачу приятеля, и сбился с пути. Дело было зимой, морозным утром, кругом — ни одной машины, ни одного дома. Вдруг черной точкой на искристо-белом снегу показалась впереди чья-то фигура. Приблизившись, Бурков увидел, что это старик, медленно, опираясь на палку, идущий вдоль дороги.
После короткого разговора выяснилось, что старик направляется туда же, куда и Бурков. Старик не сразу согласился сесть в машину, все повторял: “Да я сам, пешком доберусь”, — Буркову, однако, удалось его уговорить.
Всю дорогу старик молчал, лишь изредка сообщая, в какую сторону следует повернуть. Буркову же после нескольких часов, что он провел за рулем, очень хотелось поговорить. Но на все вопросы Буркова его попутчик отвечал односложно и, казалось, был погружен в свои мысли. Только однажды старик слегка оживился, после того как Бурков начал жаловаться на жизнь: на работе, мол, его не повышают, и машина барахлит, и денег не хватает. Глянув на Буркова, старик сказал: “Вам, молодой человек, немногим больше двадцати, как мне кажется, и жизнь у вас только начинается. Зачем же в таком молодом возрасте впадать в уныние? Жизнь, в сущности, добра и милосердна, нужно лишь научиться правильно на нее смотреть. Будут у вас еще потери настоящие, а не те, о которых вы говорите, — без этого прожить невозможно, — но даже в потерях есть свой смысл, и, может быть, в потерях больше всего он и есть. Ничего не узнаешь и ничего не поймешь, если будешь желать только денег и удовольствий”.
Остаток пути они проехали в молчании. Затем, уже на въезде в город, указав на деревянный дом с небольшим садом, старик попросил остановиться возле калитки. На прощание он поблагодарил Буркова и объяснил, куда теперь нужно ехать.
Вечером того же дня, сидя с приятелем на кухне его дачи, Бурков никак не мог отделаться от мыслей об этом старике. Необычными показались ему и сам старик, и его слова, и то, как он изъясняется — слишком сложно для жителя провинциального городка. Была в старике какая-то загадка, которую Буркову очень хотелось разгадать. Он рассказал приятелю о своем утреннем попутчике, и приятель, сразу сообразив, о ком идет речь, сказал, улыбнувшись: “Как же, я его знаю. Его все тут знают, город-то маленький” — “Но он, судя по всему, не здешний”, — продолжал допытываться Бурков. “Да, не здешний, хотя перебрался сюда уже давно, сразу после автокатастрофы… У него, понимаешь, жена с двумя детьми на машине разбилась, как раз недалеко от нашего города. Она за рулем была, водить еще только училась… Все насмерть, а у него лишь ушибы да перелом ноги, с тех пор он с палочкой ходит, хромает… Памятник он им поставил у обочины, похоронил на соседнем кладбище, а сам бросил работу, дом, друзей и устроился у нас здесь в школу учителем, чтобы, значит, ближе быть… Сейчас на пенсии, но все время при каком-нибудь деле: то на участке копается — у него сад с огородом всегда в полном порядке, то кому-нибудь по хозяйству помогает, то детей соседских натаскивает по предметам, — и все к своим ходит — на кладбище и на то место у дороги. Наверно, и сегодня от них возвращался… Хороший он дед, тут его все любят”.
Бурков отдыхал в том городке с неделю: катались с приятелем на лыжах, ходили в русскую баню, поставленную в глубине участка, по вечерам сидели за бутылкой вина. Но от тех дней остался в памяти лишь старенький человек, встреченный на дороге. Иногда Бурков вдруг очень ясно видел, как идет по снегу этот старик — с седыми волосами и бородой, весь сгорбленный — прихрамывает и опирается на сучковатую палку. И при всей его немощи чувствовалась в нем такая сила, против которой ничто любые несчастья…
— Пойду, что ли, — как будто издалека услышал Бурков голос Миши. — Курей надо накормить, да и вставать спозаранку, в поселок за хлебом… Если чего помочь, ты звони…
Бурков внимательно посмотрел на своего товарища, и впервые за долгое время ему пришло на ум, что Миша чем-то похож на того старика. От этой мысли на душе стало как-то легче, и, улыбнувшись, Бурков сказал:
— Я продукты привез: сыр, колбасу, сосиски, какие ты просил,— в машине лежат, на заднем сиденье.
Бурков никогда не брал старику хлеба, знал, что у того есть причуда — покупать хлеб самому, пусть и приходилось ходить за ним далеко и порой подолгу ждать, когда откроют магазин. То ли Миша по старческому упрямству так поступал, то ли не хотел изменять давнишней, еще с советских времен, привычке, когда привоз хлеба в деревню считался днем особым, едва ли не праздничным.
Держа в каждой руке по пакету с продуктами, Миша шел неторопливо, а когда свернул на нехоженый снег — так было ближе до деревни, — от его валенок стали оставаться глубокие и черные следы, и в них, как виделось Буркову, по временам вспыхивала внезапная снежная искра.
— Опять палку не взял, — окликнул старика Бурков.
Миша замер в отдалении, а затем подал голос:
— Ничего, пущай здесь будет.
Крикнув в темноту: “Ладно”, Бурков оглянулся на дом. В комнате уже горел свет, но за окном не было видно ни движения, ни тени, хотя Бурков не сомневался, что Алла сейчас там — сидит неподвижно, глядя в никуда, как в последние дни, особенно по вечерам, сидела она в их городской квартире. Подойти к ней, обнять, успокоить? — нет, Бурков знал, что это бесполезно, что только сон может одолеть ее тупое безразличие ко всему.
В дом идти не хотелось, и он поднялся на крыльцо, закурил, осматриваясь кругом. По вечереющим снегам мела поземка, ее тихий шелест добирался до дома и стихал у бревенчатых стен. Вставал за полями черной полосой лес, и даже издали было видно, как колышутся при порывах ветра верхушки деревьев. Лес был глухой, еловый, и сейчас, зимним вечером, от него веяло стариной и чем-то разбойничьим. Справа, покрытое льдом, лежало небольшое озеро, которое можно было принять за идеально ровное поле, если бы не пожухлые стебли камыша, торчащие там и сям изо льда. На крутом берегу озера — там, где впадала в него небольшая и шумная речка — стоял дом, построенный дедом Буркова лет сорок назад, но очень крепко, а на противоположном берегу опять поднимался лес, такой же густой и дремучий, и прямо в лес садилось бледно-розовое закатное солнце.
Докурив сигарету, Бурков сунул ее в ведро, еще с лета забытое на крыльце и теперь доверху наполненное снегом. Его рассеянный взгляд остановился на поленнице дров, сложенных под навесом возле сарая, и он вдруг понял, чем занять себя.
В сенях он нашел топор и быстрым шагом направился к сараю, на ходу прямо в снег сбрасывая с себя полушубок. Дрова он колол с каким-то ожесточением, вкладывая в каждый удар всю силу, так, что поленья отлетали далеко в сторону и глухо зарывались в снег. Закончив, он вытер пот со лба, с удовольствием поглядел на разбросанные кругом поленья, чувствуя теперь в себе силу для разговора с Аллой.
Еще не отдышавшись, с мороза, Бурков шагнул в комнату и увидел, что Алла сидит на стареньком диване с выцветшим одеялом и подушками горкой и пустым взглядом смотрит в окно.
— Я видела, как ты колол дрова, — сказала она, не повернув к нему головы.
— Там мало осталось. Решил наколоть на всю зиму, — соврал он, потому что ему не хотелось признаваться, что за работой он попросту снимал напряжение, а дров на самом деле хватило бы хоть на два года.
— Мне невыносимо, — тихим голосом произнесла она, и Бурков вздрогнул, как будто от резкого крика. Он постарался улыбнуться, придать себе уверенный вид, но, ненароком увидев свое отражение в замутненном временем зеркале: грубой вязки свитер с весело искрящимся на нем снегом, красные от работы щеки, общее впечатление здоровья и силы, Бурков понял, как нелепо и оскорбительно для Аллы выглядит сейчас его жизнелюбие. Тем не менее, он ответил с той задорной интонацией, которую усвоил в последнее время:
— Ничего, все образуется. Мы же специально приехали на дачу, чтобы сменить обстановку. В городе, я понимаю, тебе было совсем плохо, а тут все-таки лес, чистый воздух…
Он повторял то, что говорил ей в машине по дороге на дачу; тогда эти доводы казались ему убедительными, теперь же, глядя на Аллу, он понимал, что от перемены места ничего, совершенно ничего не изменилось. И по-прежнему он не знал, как начать разговор, который был необходим и в то же время так мучительно труден.
— Нет, я поеду с тобой, — возразила Алла, когда он все-таки решился сказать, что она должна оставаться на даче. В ней произошла мгновенная перемена: взгляд был теперь прямым и ясным, от былого оцепенения не осталось и следа. — С чего ты взял, что поедешь один?
— Так будет лучше.
— Я должна быть там, где мой ребенок. Особенно сейчас, когда он лежит в больнице и неизвестно, выйдет он оттуда или… — глаза ее наполнились слезами, и, чтобы не зарыдать, она прижала к лицу край одеяла.
Комок подкатил к горлу Буркова, и, стараясь смотреть в сторону, он стал говорить заранее подготовленные слова, которые — он это чувствовал — разносятся по комнате сухо и трескуче и бьются, словно горох о стену:
— Ты сама только вышла из больницы. Ты еще очень слаба, чтобы куда-то ездить. Врачи запретили тебе волноваться…
Он вдруг сообразил, что сейчас с Аллой нужно говорить иначе. Все последние дни, когда ему необходимо было в чем-либо ее убедить, он рассказывал ей о своем детстве, иногда что-то домысливая, а иногда, ради успокоения жены, изменяя правде. И вот это — далекое, детское, вероятно, чем-то сродное ее теперешнему настроению — действовало на Аллу гораздо лучше, чем самые разумные доводы.
Сейчас он тоже быстро сплел из обрывочных воспоминаний историю о том, как мальчишкой отказывался садиться в отцовский автомобиль, когда нужно было куда-нибудь далеко ехать. Говорил, что очень боится скорости. Временами до слез доходило, и однажды, после очередной детской истерики, маме пришлось идти с ним пешком от дачи до ближайшей железнодорожной станции почти двадцать километров.
— Вот каким трусом тогда был, — подытожил Бурков, улыбаясь. — А сейчас гоняю без всякого страха. Только, знаешь, все равно почему-то нервничаю, если не один еду, а с кем-нибудь.
Слушая Буркова, Алла смотрела на него напряженно и в то же время с каким-то детским выражением, потом встала и начала собирать стол к ужину.
В город Бурков уехал днем, а вернулся только под вечер. Пока он во дворе разворачивал машину, Алла вышла на крыльцо, запахнувшись в шерстяную шаль. Свет падал на нее сзади, и Бурков не различал ее лица, но во всей ее фигуре чувствовал затаенный страх и ожидание: как там?
Он вылез из машины, сделал несколько шагов по гладко утоптанному снегу и вдруг, потеряв равновесие, рухнул на спину. Алла бросилась к нему, но он уже вставал, потирая ушибленный затылок.
— Тебе очень больно? — спросила она, нагибаясь.
— Очень. Он умер сегодня утром.
В молчании они вошли в дом и так же молчаливо сидели за столом, глядя на приготовленный ужин так, словно перед ними был натюрморт. Бурков ожидал, что Алла будет кричать или плакать — так было бы легче и понятнее, потому что ему самому хотелось кричать и плакать. Но Алла продолжала сидеть без движения, лишь изредка теребя клеенчатую скатерть. И тогда он встал, распахнул створки буфета, где в дальнем углу, за чайным сервизом, стояла бутылка водки, купленная месяц назад на день рождения сына. Бутылку он так и не открывал, потому что уже через пару дней выяснилось, что мальчик родился с пороком сердца. А спустя еще неделю, когда Аллу выписали из роддома, врачи детской больницы поставили окончательный диагноз: ребенок вряд ли доживет даже до годовалого возраста. Бурков скрыл от Аллы врачебный диагноз, впрочем, каким-то чутьем она сама обо всем догадывалась и с каждым днем мрачнела все более, без цели лежа на диване или прибираясь в квартире лишь потому, что так привыкла, — пока Бурков не решил перебраться на дачу.
После стакана водки он почувствовал то мнимое облегчение, мерой которого служит лишь количество выпитого. Долго и с жаром он рассказывал, как врач объяснил ему, что никаких шансов на спасение не было, как после этого он с ясной, до какого-то внутреннего свечения, головой бродил по близлежащим улицам, сидел в скверах, не решаясь позвонить ей, и как потом вел машину, не помня себя, ничего не замечая вокруг. Не рассказал он только о том, что видел лежащего в своей маленькой кроватке мальчика — уже без присоединенных к нему проводов с капельницами, — и было такое впечатление, будто он жив, будто он заснул и никак не может проснуться…
Алла плакала, мелко и почти беззвучно, и Буркову казалось, что горе опустошило ее и потому успокоило. Ведь и вправду, ждать и волноваться теперь не из-за чего, все решено, все кончено…
Отплакав, она выглядела притихшей и вялой, точно последние силы покинули ее. И когда Бурков предложил идти в спальню, она безропотно повиновалась и, прислонившись к дверному косяку, с бессмысленным интересом следила за тем, как он расстилает постель. В какой-то момент Буркову показался странным ее взгляд — что-то неожиданно веселое мелькнуло в нем и сейчас же исчезло, — и Бурков озабоченно спросил:
— Может, тебе выпить успокаивающее? Здесь есть в аптечке.
Она ответила не сразу и как будто неохотно:
— Мне ничего не надо. Только спать, очень хочу спать…
Заснула она, едва коснувшись подушки, Бурков же долго ворочался с боку на бок, прежде чем накрыл его вязкий, мучительный сон, где были горы, снег и камни, и он полз по ним — медленно, сдирая кожу на руках, все выше и выше…
Не успев поставить ногу на выступ скалы, он сорвался вниз, долго летел кубарем, и в тот момент, когда его, исцарапанного, в крови, выбросило на берег шумной горной речки, он проснулся. Аллы рядом не было. Бурков вскочил, бросился в соседнюю комнату, затем на кухню и вдруг увидел ее в окно — в одной ночной рубашке, босиком, она шла по тропинке к дому.
— Ты куда ходила? Голая, по снегу? — он подхватил ее на руки и почувствовал, как похудела она за последние дни.
— В туалет. Там дверь так скрипит… — голос ее звучал сонно, едва разборчиво, как у маленькой девочки, которую родители разбудили слишком рано.
У Буркова от тоски и нежности сжалось сердце, и захотелось немедля сделать что-нибудь большое и хорошее для этой хрупкой женщины, так доверчиво к нему прижавшейся. Но он мог только уложить ее в постель, укутать ее замерзшие ноги шерстяным пледом и сесть неподалеку в кресле, дожидаясь, пока она уснет.
Наутро у Аллы был жар, ее знобило. Когда температура поднялась до тридцати девяти градусов, Бурков решил ехать в поселок за доктором.
Перед тем как сесть в машину он позвонил Мише, чтобы тот в его отсутствие присматривал за Аллой, но телефон старика был отключен: очевидно, на его счету закончились деньги, а положить новые старик не умел. Тогда Бурков вернулся в дом, с порога посмотрел на спящую тяжелым, болезненным сном жену и, памятуя о ее ночной прогулке по снегу, запер дверь на ключ.
Было часов шесть утра, еще темнело кругом и мело колючим и невидимым ветром, когда Бурков остановил машину возле одноэтажного здания поликлиники.
Внутри здания было темно, лишь в конце коридора сочился жидкий свет из слегка приотворенной двери — туда Бурков и направился. Когда он порывисто шагнул в кабинет, ему навстречу поднялся врач, но тут же, словно вид Буркова его чем-то успокоил, опять сел на место. Настольная лампа освещала только его ноги в мятых штанах и грубых ботинках; впрочем, Бурков и не присматривался, достаточно было того, что перед ним доктор и он обязан помочь Алле. Сдерживая волнение, что, однако, плохо ему удавалось, Бурков объяснил, зачем приехал в поликлинику.
— Мы, вообще-то, в восемь открываемся, — голос у врача был медлительный и усталый, и, разговаривая, он неторопливо помешивал чай в стакане. — Вот придет ваш участковый, с ним и разбирайтесь. А я только на звонки отвечаю и ничего решать не могу.
Буркову сразу не понравились и эта неторопливость, и голос врача, и ложечка, мелко бьющая по стакану. Чтобы поскорее закончить разговор, он предложил врачу:
— Вот что, держите тысячу рублей и пойдемте вниз. Моя машина стоит во дворе.
Врач шумно вздохнул, как перед утомительным объяснением:
— Я ж говорю, нельзя мне. На телефоне сижу. Вдруг кто позвонит или начальство приедет? А ты говоришь…
Слушая врача и все более раздражаясь его деревенской непонятливости, Бурков в какой-то момент не выдержал:
— Да знаешь ли ты, что у женщины, которая сейчас лежит с температурой, вчера умер сын? Мой и ее сын. Ему был всего один месяц!
В кабинете установилась тишина, лишь ровно стучали из дальнего угла часы. Буркову показалось, что помещение как будто сузилось, стало темнее, — и вдруг из этой темноты раздался по-прежнему медлительный голос врача:
— Зря вы так. Я понимаю, горе… Но криком-то не поможешь. Да и мне, при всем желании, помочь нечем. Ведь я уже объяснял: заместо врача я тут, а сам он в город уехал по делам…
Пока он говорил, Бурков едва сдерживался, чтобы не схватить его за грудки, но как только он говорить закончил и встал, теперь оказавшись освещенным полностью, вся ярость Буркова мгновенно исчезла. Перед ним стоял невысокий, печальный старичок и растерянно щурился. Лицо у него было скуластое, все в морщинах, с седыми и реденькими волосами на висках. Круглые очки в металлической оправе, державшиеся на самом кончике носа, делали его очень похожим на стародавнего сельского фельдшера.
Да он наверняка фельдшер и есть, подумал Бурков и с горечью усмехнулся. Им овладело чувство беспомощности, и, сам не зная зачем, он потрепал по плечу старенького, ни в чем не повинного фельдшера, после чего медленно вышел из кабинета.
Сев за руль, Бурков не мог понять, куда теперь ехать — в город ли, в деревню за Мишей или же назад к больной жене, — пока не заметил, что давно уже куда-то едет, что слева и справа мелькают последние дома поселка и медленно, по мере того как машина осиливает подъем, вырастают друг за другом из леса опоры высоковольтной линии.
Когда поселок остался далеко позади, Бурков вдруг почувствовал: еще секунда-другая, и он перестанет следить за дорогой, бросит руль, и тогда разом исчезнут и эта дорога, и деревья, сбившиеся в темную кучу возле обочины, и все то мелкое и незначительное, что только по ошибке называется жизнью… В следующее мгновение Бурков резко дал по тормозам, и машину развернуло, понесло боком по обледенелому снегу, а затем ухнуло в придорожный сугроб.
Удар был мягкий. Бурков почти не ощутил боли, только слегка тянуло в ноге. И куда-то сразу улетучилась его апатия, и он, словно бы только сейчас, вспомнил: там, в бревенчатом доме, одна, без всякой помощи, лежит больная Алла.
Бурков попытался завести мотор, но тот в ответ лишь простуженно кашлял.
— Приехали, — сказал он сам себе и коротко выругался. Некоторое время он сидел, откинувшись в кресле и глядя на еловые лапы с набухшим на них снегом, которые выхватывал из темноты луч света от фар. Затем он нащупал в кармане пачку сигарет и зажигалку, заученным движением закурил и, резко открыв дверь, выбрался наружу.
Место было знакомое: впереди виднелась широкая просека, поросшая кустами дикой малины, дальше опять стоял густой лес, и где-то за ним должна была быть сломанная сосна, откуда начинался поворот на дачу.
Еще издали Бурков разглядел свет в комнате Аллы, и что-то нехорошее, тревожное шевельнулось в нем.
Несмотря на боль в ноге, которая только усиливалась, он быстрым шагом направился к дому и вдруг заметил, как ему наперерез двинулась чья-то темная фигура. Бурков остановился и, присмотревшись, узнал Мишу.
— Дай, думаю, проведаю, вот и зашел… — вид у Миши был растерянный, но Бурков не обратил на это внимания, потому что опять устремился вперед, на ходу бросая:
— Как она? Спит? Температура есть?
Едва поспевая за Бурковым, Миша семенил сзади и говорил торопливым голосом:
— Я настой дал от простуды, хвою и ромашки цвет, калинов чай с медом. Сейчас ни жара, ни лихорадки. Вот только не спит она… И еще… Когда смотрит, то будто не видит…
Бурков почти не слушал, он уже взбегал на крыльцо, по пути с какой-то ненужной ясностью отмечая про себя то прогнившую ступеньку, то гвоздь, торчащий из стены, то ручку двери с разводами ржавчины. Он рванул за эту ручку и после потемок коридора на секунду ослеп от яркого света люстры. Сначала ему показалось, что в комнате никого нет, настолько тихо и пестро все было вокруг, но потом он разглядел Аллу — она сидела в простенке между шкафами, на ней были туфли и платье в красных и желтых цветах. У него не было времени удивляться тому, зачем она так вырядилась, он просто бросился к ней, взял за руки — с мороза они показались ему слишком горячими — и стал запальчиво говорить:
— Миша сказал, что тебе лучше. Но у тебя температура, в руках жар. Горло болит? Я поеду в город за доктором. Ложись в кровать сейчас же и поставь градусник.
Очень спокойно выслушав Буркова, она высвободила свои руки и вынула из-под мышки градусник. Он порывисто взял его и затем чуть растерянно, как будто нормальная температура озадачила его, сказал:
— Хорошо… Но тебе все-таки надо лечь…
— Я отлично себя чувствую, — возразила она без всякого выражения на лице — и вдруг улыбнулась: — А ты поезжай в больницу, пора забирать нашего мальчика. Я нарочно так оделась, чтобы его встретить. Ведь он же чувствует, что мамы нет рядом.
И Алла посмотрела на Буркова тем же странно-игривым взглядом, который еще вчера так его встревожил, а потом замахала на него руками:
— Ну, иди, иди, быстрей вернетесь. А я буду ждать вас здесь.
Ошеломленный, Бурков тихонько прикрыл за собой дверь и потом долго шел к выходу, то останавливаясь, то снова начиная идти.
На крыльце его поджидал Миша. Он стоял вполоборота к двери, руки его были глубоко засунуты в карманы ватника.
Видя, как Бурков ищет и не находит сигареты, Миша протянул ему пачку “Беломора” и сказал, словно бы обращаясь к самому себе:
— Вот, значит, что получается… Так-то… — Помолчав, он продолжил тем же голосом без выражения: — Вчера, как хлеб купил, воду в колодце послушал: шумит вода, шумит. А на Андрея Первозванного если вода шумная, то вся зима со стужами будет и метелями. Как в позапрошлом годе, аж до апреля тянулась. Все мело, мело…
Бурков слушал молча, лишь глубоко дышал, выпуская табачный дым, густой и пахучий на морозе. Казалось, папироса чуть заглушает боль, и даже нога ноет меньше.
Неожиданно из дома, проникая через закрытые двери, донесся раскат смеха, затем еще один, и Буркову стало страшно от того, как звучал этот смех: одиноко, протяжно, — смех в темноте, как будто темнотою и рожденный, как будто только в темноте и живущий…
На краткий миг все вокруг Буркова вспыхнуло ядовито-желтым, и тут же мысль — тоже ядовитая, желтая — ослепила его изнутри: “Что за вздор болтает этот старик? При чем здесь хлеб, вода, какой-то Андрей Первозванный? Зачем все это, когда ничего не исправишь, когда выхода нет?!”
Бурков тихо простонал, затем сорвал с себя шапку, бросив ее на снег, и в этот момент услышал голос, слабый, будто плачущий:
— Чем я тебе помогу-то, Николаич? Это ж не мозоль лечить, тут душа болеет. А против этого у меня снадобий нету, да и ни у кого нету. В церковь идти нужно, молиться…
Все еще слыша внутри себя смех Аллы, Бурков пересек двор, припадая на больную ногу, и остановился возле изгороди. Слезы, остывая на холоде, жгли щеки. От колючего ветра растрепались волосы, и их осыпало снежной крошкой.
Без всякой мысли Бурков взял палку, оставленную стариком у изгороди, и, опершись на нее, стал всматриваться вдаль. Ему нужен был явный и немедленный знак того, что кто-то, здесь или на небесах, может помочь. Но кругом все молчало, укутанное глубоким снегом, лишь снизу, от реки, поднимался неясный шум, и казалось странным, что так — глухо, с затаенной угрозой — может шевелиться подо льдом вода. Ничто не давало надежды: ни бледно-зеленая полоса занимающегося рассвета, ни облака, низкие и тяжелые, ни черные пятна ворон над лесом. И тогда простая и ясная мысль пришла к нему: помощи ждать неоткуда, только он сам может и должен спасти ее и себя…
Миша продолжал стоять на крыльце, наблюдая за Бурковым. Потом, чтобы согреться, он заглянул в избу — там было тихо и тянуло теплом от русской печки,— а когда вернулся на крыльцо, то сразу увидел какого-то старика. Сгорбленный, с седыми волосами и бородой, он медленно шел от изгороди к дому, прихрамывая и опираясь на длинную палку.
— Николаич, ты где? — растерянно позвал в темноту Миша.
— Я здесь, — отозвался старик, — я здесь.