Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2012
Лариса Митрофанова
Лариса Михайловна Митрофанова — кандидат филологических наук, доцент кафедры фольклора и древней литературы УрГУ. Окончила филологический факультет Уральского государственного университета им. А. М. Горького. Сфера научных интересов — литературный фольклоризм, фольклор и литература Урала.
“Чужие среди своих”: мотив “изгнания из рая”в творческой биографии Н. В. Гоголя и Д. Н. Мамина-Сибиряка
Мотив изгнания из рая: калитку в сад захлопнешь, не подозревая, что боле нет пути назад. |
В. Салимон1
Меня вдруг охватила смертная тоска, какой я до сих пор еще не испытывал. Боже мой, с какой радостью я опять вернулся бы к себе домой!..
Д. Н. Мамин-Сибиряк2
Одной из характерных особенностей петербургского текста, созданного русской литературой XIX–XX столетий (условно — от Пушкина до Ахматовой), становится исключительная роль писателей — непетербуржцев по рождению (Гоголь, Гончаров, Некрасов и др.). Ключевая фигура в этом списке — безусловно, Н. В. Гоголь, открывший читающей России благословенную Украину и создавший блистательные страницы петербургской прозы. Практически никогда в этом списке не упоминается имя Д. Н. Мамина-Сибиряка. А между тем жизнь и творческая судьба Мамина-Сибиряка также складывалась в контексте двух духовно-ментальных полюсов: малой родины (Урала) и северной столицы. Именно Петербургу в общей сложности “певец Урала” отдал около двадцати семи лет напряженной творческой жизни, его перу принадлежит и один из шедевров петербургского текста русской литературы — роман “Черты из жизни Пепко”. В 2012 году у Д. Н. Мамина-Сибиряка двойной юбилей: осенью ему исполняется сто шестьдесят лет со дня рождения и сто лет со дня смерти. Одна из задач данной публикации — напомнить читающему Петербургу об этой знаменательной дате. Однако и для Мамина-Сибиряка, как и для большинства создателей петербургского текста русской литературы, именно фигура Н. В. Гоголя оказывается знаковой и прототипической. В статье предлагается новый ракурс прочтения художественного и эпистолярного наследия “певцов” Украины и Урала — в контексте актуальной для них, как и всяких “петербургских непетербуржцев”, или “новопетербуржцев”, проблемы столица/малая родина, решаемой сложно, драматически, подчас парадоксально.
Итак, “сакраментальная” и вместе с тем “апокрифическая” (определения О. В. Зырянова)3 фраза “Все мы вышли из “Шинели” Гоголя” оказывается верной и в отношении “певца Урала”, однако сама драматургия “выхода” последнего из знаменитых “одежд” всеми признанного классика заслуживает особого внимания. В автобиографическом романе “Черты из жизни Пепко” Д. Н. Мамин-Сибиряк признавался, что сначала он писал “напыщенно-риторическим стилем a1 la Гоголь, потом старательно усвоил себе манеру красивых описаний a1 la Тургенев и только под конец понял, что и гоголевская природа и тургеневская — обе не русские и под ними может смело подписаться всякая другая природа, за очень немногими исключениями”4 (63). Роман полон подобного рода оригинальными, в целом критическими высказываниями в адрес признанных — уже на тот момент (речь идет о 1870-х годах) — классиков отечественной литературы. Однако сам начинающий писатель пока не чувствует в себе “искры Божьей” и воспринимает собственный литературный труд сродни работе Сизифа. Попутно отметим, что “недосягаемыми образцами” истинно русского — равнинного и горного — пейзажа для Д. Н. Мамина в этот период так называемого первого вхождения в отечественную литературу стали Л. Н. Толстой и М. Ю. Лермонтов.
Вместе с тем в самой биографии Василия Попова отражено особое — символически-знаковое — восприятие фигуры Н. В. Гоголя: главный герой автобиографического романа уральского писателя оказывается уроженцем не северо-востока России, а южанином, выходцем с “благословенного юга”. Роман “Черты из жизни Пепко” становится в этом контексте рецепцией биографии самого Н. В. Гоголя как фигуры в целом прототипической для русско-петербургской интеллигенции, имеющей, как правило, провинциальные “корни”. Написанные в 1890-е годы — период “заката” русского романа — “Черты из жизни Пепко” становятся своего рода завершающим аккордом целого ряда “обыкновенных” романных “историй”, а художническая интуиция направила Мамина-Сибиряка именно к фигуре Гоголя, которая начинает этот ряд и в суггестивной форме выражает его суть. Творческая биография Гоголя является также эквивалентом исторической биографии всего русского народа, “детство” которого, как известно, прошло на теплом приднепровском юге, а период государственной “зрелости” пришелся на суровый климат северной столицы. В 1833 году Н. В. Гоголь вновь начинает рваться из то “душного”, то “водяного” Петербурга на обетованную малорусскую землю, движимый надеждой получить кафедру в Киевском университете: “Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! ‹…› Там, или вокруг него, деялись дела старины нашей. ‹…› А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость?”5 Однако “обновление” за счет движения вспять оказывается невозможным ни в контексте отдельно взятой человеческой судьбы, ни национальной истории в целом. Размышления же о “дороге из Полтавщины в Петербург” как метафоре русской национальной истории и знаковом характере биографии Гоголя в названном контексте стали весьма популярны в постсоветской гуманитаристике6. В этой связи и провидческий характер романа Мамина-Сибиряка, написанного более столетия назад, кажется особенно впечатляющим:
“— Хорошо у вас там, на юге, а? — резюмировал он (Пепко. — Л. М.) свой допрос.
— Уж на что лучше, Агафон Павлыч… Так хорошо, что помирать не надо. Я первый раз в Питере, так даже страшно с непривычки. Все куда-то бегут, торопятся, точно на пожар… Тесненько живете” (260).
Вероятно, подобным образом “реагировал” бы на Петербург, например, гоголевский Афанасий Иванович, попади он туда из благословенного Миргорода. В подобном ракурсе и “Вечера на хуторе близ Диканьки”, как верно отмечает А. Панарин, “это глубоко ностальгическая национальная повесть, рассказывающая о прекрасном историческом детстве, преждевременно оборвавшемся”7 (курсив автора). Взгляд Гоголя оказывается свежим взглядом со стороны — и не столько в пространственном, сколько во временном смысле — взглядом из южномалороссийского “детства” русской истории. Отсюда и получившие позднее развитие в художественной литературе, культурологии, социологии и языкознании дихотомии общность/общество, малый мир/большой мир, жизненный мир/мир формализованных бюрократических абстракций и пр. Нельзя не согласиться и с М. Вайскопфом, что переход от безлично-“космополитической” атмосферы “Ганца Кюхельгартена” к этнографической национальной экзотике “Вечеров…” в целом предопределялся условиями эпохи — романтическим историзмом и фольклоризмом, крепнущим интересом к “народности”. Однако для Гоголя “‹…› смена тематики диктовалась и внутренней потребностью: обращение к сказке с ее “ликвидацией недостачи” (Пропп) помогало ему изобразить чаемое восполнение души, соединение горнего с дольним на податливом фоне мифологизированной Украины”8 (курсив мой.— Л. М.).
В 1830-е годы Гоголь открыл читающей России “благословенную” Украину; Мамин-Сибиряк спустя приблизительно полвека — Урал и “благословенное” Зауралье. В литературных судьбах обоих решающую и, безусловно, положительную роль сыграла именно “малая родина”. Подобный гоголевскому историко-культурный, художественный и личностный потенциал содержат и принесшие Мамину-Сибиряку настоящий литературный успех (подчеркнем, созданные на не менее “податливом” и не менее мифологизированном уральско-башкирском и зауральском “фоне”-материале) очерки “Золотуха” и “Бойцы”, цикл “восточных легенд”, великолепная “киргизская сказка” “Ак-Бозат”, историческая повесть “Охонины брови”, а из произведений более крупной формы — романы “Три конца” и “Хлеб”. Именно в последнем прошлое обретает статус абсолютного прошлого в национальном предании, становясь, таким образом, ценностной иерархической категорией. Отношение к старине, часто выражаемое здесь через отношение к хлебу и связанным с ним традициям — основной способ характеристики человека в романе, все прочее (отношение к прогрессу и культуре, браку, семейно-родственным узам, воспитанию детей и т. д.), — является лишь его производной.
Обозначенный нами мотив изгнания из рая — вынужденной миграции из благоприятной (географической или временной) среды в крайне суровую — пронизывает все русское ностальгическое мироощущение, особо, однако, воплощенное в творческой биографии и Н. В. Гоголя, и Д. Н. Мамина-Сибиряка, и практически всякого художника — непетербуржца по своему рождению. Следует особо подчеркнуть, что в контексте мироощущения самих творцов “рай” не всегда оказывается местом, а — в первую очередь — определенным состоянием души и духа, периодом гармонии и покоя посреди беснующегося хаоса жизни.
Существуют определяющие моменты сходства в допетербургском бытии Гоголя и Мамина и явные совпадения их судеб именно в петербургский период9. Среди предков Гоголя были люди духовного звания: прадед по отцу, Ян Гоголь, был священником; дед окончил Киевскую духовную академию, а отец — Полтавскую духовную семинарию. И среди пращуров Мамина и также по отцовской линии — люди духовного звания: дед Мамина-Сибиряка, Матвей Матвеевич Мамин, служил дьяконом сначала в уездном Екатеринбурге, а затем в селе Покровском Ирбитского уезда; Наркис Матвеевич, продолжая православную миссию своего отца, становится заводским священником; сам Д. Н. Мамин-Сибиряк, идя по стопам деда и отца, как известно, окончил Екатеринбургское духовное училище и впоследствии Пермскую духовную семинарию.
Отец Гоголя, Василий Афанасьевич, умер, когда сыну было пятнадцать лет. Смерть отца становится первым сильным испытанием в жизни юного Николая, однако в первую очередь она была тяжелым ударом для всей семьи. Заботы о делах теперь ложатся и на самого Гоголя: он дает советы, успокаивает мать, думает о будущем устройстве собственных дел. В его письме к матери об этом событии отчаяние смиряется глубокой покорностью воле Божией: “Я сей удар перенес с твердостию истинного христианина… Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести!.. Прибегните, как я прибегнул, к Всемогущему”10. Здесь следует отметить, что отец, однако, оказал влияние не только на религиозную составляющую натуры сына, а прежде всего на его творческие способности: сценическая деятельность Василия Афанасьевича, человека веселого характера и замечательного рассказчика, сыграла определяющую роль в театральных пристрастиях будущего писателя.
В январе 1878 года простудился и скоропостижно скончался отец Мамина-Сибиряка, пешком ходивший совершать требы к своим чадам. Трагическая смерть “истинного пастыря”, каковым и был всю свою жизнь Наркис Мамин, станет сюжетной основой одного из поздних рассказов Мамина-Сибиряка с характерным названием “Последняя треба”. Смерть отца круто изменила жизненные планы будущего писателя, оставив его в родном краю в качестве единственного кормильца многочисленного семейства. Спустя годы в цикле воспоминаний “Из далекого прошлого” Мамин подытожит собственные жизненные впечатления об отце и его статусе в семейном кругу, назвав Наркиса Матвеевича “духовной опорой”, “собирательной душой семьи”11, “милым, дорогим папой”, а также “образом”, “благословившим” “детство”12.
Родословные, подобные описанным выше, естественным образом определяют и особый статус Бога и веры в духовной биографии их носителей. В душу Гоголя понятие о Боге запало с раннего детства, о чем спустя годы он вспоминал в письме к матери: “Я просил Вас рассказать мне о Страшном Суде, и Вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешных, что это потрясло и разбудило во мне чувствительность. Это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли”13. Именно влиянию матери исследователи приписывают “задатки религиозности”, которая впоследствии овладеет всем существом писателя14.
В отношении же Мамина-Сибиряка представление о Боге и вере, вынесенное из детства, имело более осязаемые и практические формы выражения: “В нашем доме, как в центре, сосредоточивались все беды, напасти и страдания, с какими приходится иметь постоянно дело истинному пастырю (то есть отцу. — Л. М.). Эти постоянные разговоры о страданиях придавали общему складу нашей жизни немного печальный характер, а наша скромная обстановка казалась какой-то роскошью”15. В целом нравственно-этический “урок”, вынесенный Маминым из висимского детства, умещается в лапидарную, идеально выражающую бытовое православное самосознание, формулу: “Ты — сыт, одет, сидишь в тепле, а остальное — прихоти”16.
Далее, “обыкновенная история” обоих — и Гоголя, и Мамина — началась в двадцать лет, когда в поисках своего места в жизни они покидают провинцию и отправляются в Петербург. Для обоих северная столица становится городом и несбывшихся надежд, и драматических обстоятельств жизни. Юношеские мечты Гоголя — “Во сне и наяву мне грезится Петербург, с ним вместе и служба государству”17 — теряются и в итоге тонут в чиновничьем океане столицы: “На меня напала хандра или другое подобное, и я уже около недели сижу, поджавши руки, и ничего не делаю. Не от неудач ли это, которые меня совершенно обравнодушили ко всему”18. И у Мамина-Сибиряка после первых четырех лет пребывания в столице отчетливо определяется подобное настроение: “Здесь можно только задыхаться, и ни одна здоровая мысль не пробьется в эту проклятую дыру” (191). Парадоксально, но в отношении обоих именно оно в конечном итоге и послужило первым, по-настоящему серьезным, стимулом к художественному творчеству. Мамин вспоминает старые, когда-то слышанные им мотивы: “Они, подвижники, тоже ушли от окружавшего их свинства и мучительным подвигом достигли желаемого просветления, то есть настоящего, того, для чего только и стоит жить. И мне надоело жить, и я тоже мучительно ищу подвига, искупления…” (219). Теперь, в далекой северной столице, его интересуют проблемы семьи, родины и истории. По словам первого биографа писателя, его родного племянника Б. Д. Удинцева, Мамин “‹…› всегда мучительно ощущал связь с семьей”19 (курсив мой. — Л. М.). Достаточно вспомнить его дружески теплую переписку с родными, и в особенности с отцом еще в семинарский период. “Эти думы тревожили меня. Я должен был к кому-нибудь обратиться, но к кому — как не к Вам?” — напишет он Н. М. Мамину в 1870 году20. А в декабре 1876 года в связи с каникулами вдали от дома Мамин выскажется так: “Я часто вспоминаю Висим, засыпанный теперь по самые крыши снегом, и жалею, что не придется еще пожить в нем. Часто уношусь мечтами в далекий, глухой уголок, самый дорогой для меня по воспоминаниям. Когда бывает трудно, когда хочется отдохнуть от ежедневных дрязг, особенно вечером, когда на столе ворчит самовар, я витаю мыслью среди моих старых знакомых, среди знакомых мест, среди патриархальной жизни”21. Однако, отмечает Б. Д. Удинцев, важным здесь является следующий момент: Мамина интересуют не только семья, родители, братья и сестра. Прежде всего, он чувствует себя связанным с “родом” — дедами и прадедами. Отсюда и его пристальный интерес к истории области и края в целом, к фольклорным первоисточникам, внимание к такому феномену русской (и уральской, в частности) культуры, как старообрядчество. Концептуально и вместе с тем метафорически ярко эта позиция обозначена Маминым опять-таки в автобиографических “Чертах из жизни Пепко”: “Помнишь былину об Илье Муромце: как упадет на землю, так в нем силы и прибавится. В этом, брат, сказалась глубокая народная мудрость: вся сила из родной земли прет” (260). Для Гоголя эта истина была самоочевидной — в своих письмах из Петербурга уже с первых месяцев 1828 года он постоянно обращается к матери с просьбами о присылке ему сведений о малорусских обычаях, преданиях, костюмах и пр.: “Вы имеете тонкий, наблюдательный ум, вы много знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому, я знаю, вы не откажетесь сообщать мне их в нашей переписке. Это мне очень, очень нужно”22. Вообще, письма Гоголя и Мамина, содержащие подобного рода просьбы, поразительно похожи друг на друга — только один жаждет “поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов”23, а другой — “интереснейших фактов из раскольничьей жизни” и “сведений о доме Демидовых”24.
Регионально-локальная своеобычность “малой родины” во многом определила направление творческого вектора и Гоголя, и Мамина. У Гоголя — это жизнь в деревне (до гимназии и после, в каникулы) в обстановке малорусского быта, панского и крестьянского. Именно здесь находится корень его позднейших историко-этнографических интересов и будущих малорусских повестей. У Мамина — это ранние впечатления о быте старообрядцев, посещение их “молений в лесах”, первые выходы на охоту в горы, беседы об уральской природе с дьячком Николаем Матвеевичем Дюковым и охотником Емелей из “туляцкого конца” Висимо-Шайтанска, знакомство с жизнью чусовских бурлаков и т. д.25 Перечень весьма специфических детских и отроческих впечатлений-воспоминаний и Гоголя, и Мамина можно продолжать долго — однако здесь следует отметить, что не только Гоголь впоследствии запечатлеет малороссийский быт, но и Мамин, восприняв его на примере родного заводского поселка, художественно воплотит в специфически уральском варианте “Хохлацкого конца” в романе-эпопее “Три конца”. Однако уже в упомянутом выше письме к отцу, определяя приоритеты своих фольклорно-этнографических интересов, Мамин особый акцент делает на “фактах встречи малороссов с раскольниками на Урале и первых шагах их взаимной жизни”26.
Возникает определенная закономерность, касающаяся мироощущения и мирообраза практически всех петербургских экс-провинциалов: мир провинции (маленького города, поселка) становится миром мечты и идиллии; мир же большого города, столицы, воспринимается как раздробленный, холодный и жестокий, он сужается буквально до “угла” (у Мамина также — “конурки”, “каземата”, “подлой дыры”, “тараканьих щелей” и пр.) “Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал… — пишет Гоголь на родину, — никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах…”27 Здесь отсутствует какая бы то ни было определенность — национальная, этнографическая, просто индивидуально-личная. И отсюда — парадоксальный в контексте шумного столичного города вывод: “Тишина в нем необыкновенная…”28 Однако Гоголь видит ее “духовными очами” (определение Ю. Манна) как отсутствие истинно-характерных движений. Синонимом “тишины” и у самого Гоголя, а позднее у Мамина становится “пустота”: например, это одинокое пространство “пустыря”, видимое главному герою романа “Черты из жизни Пепко” из “единственного окна” его комнаты (“единственного” — значит, у героя нет выбора, нет альтернативы, куда смотреть и что при этом видеть); отсутствие “проклятых, подлых денег” “заставляет” Гоголя жить в Петербурге, “как в пустыне”29; летом же столица “пуста и мертва, как могила”30; а в черновых заметках к первому тому “Мертвых душ” Гоголь выразил “идею города” именно как “возникшую до высшей степени Пустоту”31.
Вместе с тем родная Васильевка — и ее художественный эквивалент Диканька — у Гоголя оказываются местом, где когда-то “таилось кипучее желание веселости” и где он “разгадывал науку веселой, счастливой жизни”32. Позднее подобные ощущения “онтологической веселости” (“Я весел; душа моя светла ‹…› Жизни, жизни! Еще бы жизни!..”) у него — уже ставшего, по сути, “гражданином мира” — вызовет “душенька” и “красавица” Италия. “Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня!” — и далее следует парадоксальный вывод: “Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — все это мне снилось. Я проснулся опять на родине…”33 Для Мамина же оставленная им малая родина — Висим — связана с идеей первоосновы и первородства, это родина в единственном — по-мамински “тесном” — смысле этого слова. “Что такое родина в тесном смысле слова? Какие таинственные нити связывают нас с ней на всю жизнь? Отчего и сейчас я не могу без волнения думать о ней, вызывая в воображении целые вереницы картин, сцен и лиц? Почему кажется, что ты должен был родиться именно здесь, где родился? Почему, когда человек начинает стариться, он с такой любовью обращается к местам, освященным именно первыми детскими воспоминаниями?” — в этих строках из воспоминаний Мамина-Сибиряка под красноречивым названием “Отрезанный ломоть” и выражена квинтэссенция понимания уральским писателем концепта “малая родина”34. А вот непосредственные и очень пронзительные в своей конкретике воспоминания-ощущения подростка Мити Мамина — “отрезанного ломтя”, — навсегда покидающего отчий дом: “Я не мог отойти от лошадей, казавшихся мне почти родными, смотрел на Паньшу влюбленными глазами и завидовал каждому колесу, потому что оно покатится в милый, родной Висим. Меня вдруг охватила смертная тоска, какой я до сих пор еще не испытывал. Боже мой, с какой радостью я опять вернулся бы к себе домой!..”35 (курсив мой. — Л. М.). И далее вновь комментарий уже состоявшегося писателя: “До сих пор у меня сохраняется чувство глубокого сожаления к тем детям, особенно к новичкам, которых каждую осень везут из родной глуши куда-нибудь в город”36. Многочисленные рассказы, этюды, эскизы, очерки и воспоминания Мамина-Сибиряка на тему уральской жизни содержат фрагменты и осколки этого детского “рая”. В этом смысле его проза предвосхищает философско-художественные искания уже XX столетия — в частности, литературы русского зарубежья, в особенности ее первой “волны” (Цветаева, Шмелев, Набоков и др.).
Очевидно, что представления о “рае” связаны не только с онтологическим, но и экзистенциальным измерением мира и себя в нем. В ситуации пограничной — резкого, острого столкновения жизни и смерти — оно выражается в форме трагического (а по сути, катастрофического) ощущения “утраты рая”. В мае 1839 года в Риме почти на руках у Гоголя умирает от чахотки двадцатитрехлетний Иосиф Виельгорский — юноша, талант которого был признан всеми окружающими и чье будущее рисовалось в блестящих красках. Об особой важности этого трагического события в духовной биографии Гоголя пишут практически все исследователи37. От недель общения с Виельгорским остались фрагменты гоголевских записок, впоследствии названные им “Ночами на вилле”. Они пронизаны глубоко личной жалостью не только к безвременно ушедшему юноше, но и ко всему прекрасному и молодому в жизни, к самой жизни, которая похищается неумолимой смертью: “Милый мой молодой цвет! Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целыми десятками, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь”38. Письма Гоголя об этом событии — Вяземскому, Данилевскому, Погодину, бывшей ученице М. П. Балабиной — также пронзительно тоскливы: в них постоянно говорится о “запахе могилы” и “неумолимой смерти”, а жалость и сострадание к ушедшему Виельгорскому переносятся на собственную судьбу, конец своей молодости и предстоящий уход из жизни. “Я ни во что теперь не верю, — пишет он, — и если встречаю что прекрасное, тотчас же хмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. ‹…› “Оно на короткий миг”, шепчет глухо внятный мне голос. Оно дается для того, чтобы существовала по нем вечная тоска сожаления, чтобы глубоко и болезненно крушилась по нем душа”39 (курсив мой. — Л. М.). И еще один трагический образ неизбежно преследует Гоголя в этот период — это образ Пушкина, являющийся к нему в двух своих ипостасях: как радость и окрыляющее воспоминание — и как мысль о неизбежном конце всего прекрасного: “Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина ‹…› мне дорого было его вечное и непреложное слово ‹…› Что труд мой? Что теперь жизнь моя?”40 В этих строках содержатся жизненная программа и творческое кредо Гоголя — точнее, осознание их трагической, безвозвратной утраты, фактически — смысла собственного бытия. Спустя годы, в январе 1852 года, Гоголь становится свидетелем смерти еще одного близкого человека — Е. М. Хомяковой, сестры одного из его ближайших друзей, поэта Н. Языкова, и супруги А. С. Хомякова. В 1836 году Екатерина Михайловна вышла замуж за Алексея Степановича и вошла в круг его друзей, среди которых был и Гоголь, ставший с ней особенно дружным. И вот после непродолжительной болезни, тридцати пяти лет от роду, оставив семерых детей, Екатерина Михайловна скончалась. Наутро, после первой панихиды, Гоголь сказал Хомякову: “Все для меня кончено!”41 Тогда же, по свидетельству С. П. Шевырева, друга и душеприказчика Гоголя, он произнес перед гробом покойной и другие слова: “Ничего не может быть торжественнее смерти. Жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти”42. О гоголевском отношении к смерти, выраженном непосредственно в его творчестве, размышляет Ю. В. Манн: “Нигде так не выразился отход Гоголя от карнавального начала, как в изображении смерти. Отношение к смерти — важнейший критерий, позволяющий увидеть в Гоголе писателя Нового времени”43. Ситуация “жизни после смерти” становится для него классической: со смертью персонажа жизнь не прекращается, а события идут своим чередом. Однако тем сильнее обозначается контраст общего и индивидуального начал, “космической беспредельности” и “индивидуализированного сознания”, которое “не мирится, не может мириться со смертью близкого, как бы ни уравновешивалась и ни нейтрализовалась эта смерть в естественном течении жизни”44. В этом смысле особенно показательны “Старосветские помещики” с их косноязычной по форме и катастрофической по смыслу фразой Афанасия Ивановича: “Так вот это вы уже и погребли ее? Зачем?!.”
Подобно Гоголю, Д. Н. Мамин-Сибиряк испытывает не менее, а возможно, и более сильные по степени драматизма ощущения, связанные с уходом близких людей. О трагической, безвременной смерти отца и его особом месте в памяти писателя было сказано выше. Второй петербургский период в биографии Мамина — с 1891 года и до конца жизни — был во многом инициирован личными обстоятельствами: страстной взаимной любовью и гражданским браком с драматической актрисой М. М. Гейнрих-Абрамовой и естественным в сложившихся обстоятельствах разрывом с первой женой, М. Я. Алексеевой. Свидетельства этой любви содержат и письма самого писателя, и воспоминания всех знавших его людей. Так, освещавшая театральный сезон 1890–1891 годов журналистка “Екатеринбургской недели” Н. В. Сигова охарактеризовала чувство Мамина-Сибиряка к блиставшей на екатеринбургской сцене Марии Абрамовой как “‹…› безумную, неудержимую страсть, разрушающую все преграды”45. Вот он, земной рай Мамина-Сибиряка! Писатель в эти незабвенные дни своей последней екатеринбургской осени был “счастлив до несправедливости”46. Однако за “солнечным ударом” любви последовал другой, не менее сильный по своей жестокости и несправедливости: в марте 1892 года вскоре после рождения дочери Мария Морицевна умирает. Мамин-Сибиряк был безутешен, потеряв жену. Это чувство выражено во многих его письмах разных лет, преимущественно адресованных матери. С одной стороны, в них звучит благословение и благодарность “милой голубке” Марусе: “Счастье промелькнуло яркой кометой, оставив тяжелый и горький осадок. Благословляю имя той, которая принесла это счастье — мимолетное, но настоящее”, а с другой — чувство горечи и протеста полного жизненных сил человека в адрес “несправедливой судьбы”: “Михайловский много о ней говорит: ах, какой это был большой человек. Короленко говорит то же самое. Ах, как больно все это слышать, и как несправедлива судьба”47. Однако апогеем мироощущения писателя в те трагические 1890-е годы становятся сосущая сердце “могильная тоска” и осознание хрупкости грани между нормой и сумасшествием: “У меня одна мысль о Марусе, и я, вероятно, сойду с ней с ума. Бывают дни, когда мне делается просто страшно, мысли путаются в голове, а сердце сосет могильная тоска. Хожу гулять, чтобы громко разговаривать с Марусей”48. По прошествии двух с половиной лет боль утраты не становится менее острой: “Тоска, тоска и еще тоска… ‹…› Скучно… Тоска… Два состояния: работа и тоска… Что делать? куда идти? Проще — куда деваться?..”49 У Гоголя же смерть дорогих сердцу людей вызывает ощущение “невыразимой тоски” — именно она становится антиподом “веселой, счастливой жизни”, которой когда-то в безвозвратно ушедшие дни нежинской юности наслаждался писатель…
Незабвенной памяти “голубки Маруси” Мамин-Сибиряк посвятил роман “Золото”, рассказ “Последняя треба”, воспоминания “Мария Морицовна Абрамова”, последние по своей стилистике напоминают гоголевские “Ночи на вилле”: “Какая чистота линий, какая гармония, какая классическая простота! Нить жизни порвалась, как высоко натянутая струна, а лицо еще жило каждой своей линией, как живет одна вечная красота. Вечный мир осенил эту измученную душу, добрую, отзывчивую, любящую и чистую…”50
Как выходят писатели из сложившегося духовного коллапса? Н. В. Гоголь — в последовавшую вскоре за смертью Екатерины Хомяковой собственную смерть, Мамин-Сибиряк — в последующую жизнь: в воспоминания о детстве и юности, в детскую литературу, в воспитание собственной “отецкой дочери” Аленушки.
Подведем итоги. Рассмотренные нами фрагменты художественного и эпистолярного наследия Н. В. Гоголя и Д. Н. Мамина-Сибиряка становятся яркими и весьма характерными иллюстрациями к сложным, склонным к парадоксам и предельному драматизму мироощущениям писателей. Подобного рода сложность, парадоксальность и драматизм — во многом следствие особой биографии этих “новопетербуржцев”, одновременное действие центробежных и центростремительных сил в их внутренних мирах. Известное высказывание русского философа Г. П. Федотова о Петербурге и “новопетербуржцах” — яркое подтверждение сказанного выше: “Для пришельца из вольной России этот город казался адом. Он требовал отречения — от солнца, от земли, от радости. Умереть для счастья, чтобы родиться для творчества”51.
1 Салимон В. Опрокинутое небо. Стихи // Октябрь. 2003. № 4.
2 Мамин-Сибиряк Д. Н. Отрезанный ломоть. Воспоминания // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч. в 8 т. Т. 7. М., 1955. С. 450.
3 Зырянов О. В. Кто вышел из гоголевской “Шинели”? // Известия Уральского государственного университета. 2002. № 24. С. 123.
4 Мамин-Сибиряк Д. Н. Черты из жизни Пепко // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч. в 8 т. Т. 7. М., 1955. Здесь и далее ссылки на роман приводятся сокращенно — с указанием страницы в круглых скобках.
5 Письмо М. А. Максимовичу // Гоголь Н. В. Письма // Он же. Собр. соч. В 8 т. Т. 8. М.: Правда, 1984. С. 67, 68. Здесь и далее без особых указаний все письма цитируются по данному источнику.
6 См.: Панарин А. Н. В. Гоголь как зеркало русского странствия по дорогам истории // Москва. 2003. № 6. С. 145–166.
7 Там же. С. 146.
8 Вайскопф М. Сюжет Гоголя. Морфология. Идеология. Контекст. 1993. С. 33.
9 О “явных совпадениях” судеб тех или иных художников с биографией Н. В. Гоголя пишут многие исследователи — например, Л. Р. Клягина интересно размышляет о сходстве судеб и образе городского ландшафта в творчестве Гоголя и Шагала (см.: Клягина Л. Р. Город Гоголя и город Шагала // Известия Уральского государственного университета. 2002. № 24. С. 170–176). В целом это и является подтверждением особой прототипичности Н. В. Гоголя в отношении большинства русских писателей-петербуржцев, бывших провинциалов.
10 Н. В. Гоголь и Православие // http://www.kiev-orthodox.org/site/culture/694/
11 Мамин-Сибиряк Д. Н. Отрезанный ломоть. Воспоминания. С. 447.
12 Там же. С. 446.
13 Н. В. Гоголь и Православие. Там же.
14 См., например: Пиксанов Н. Николай Васильевич Гоголь // http://revizor.net/bio_mat/bio_mat_piksanov.php
15 Мамин-Сибиряк Д. Н. Отрезанный ломоть. Воспоминания. С. 445.
16 Там же.
17 Письмо М. И. Гоголь от 26 февраля 1827 года. С. 10.
18 Письмо М. И. Гоголь от 3 января 1829 года. С. 29.
19 Удинцев Б. Д. Уральский период жизни Д. Н. Мамина-Сибиряка // Воспоминания о Д. Н. Мамине-Сибиряке. Сост. З. А. Ерошкина. Свердловск: Свердл. обл. изд-во, 1936. С. 26.
20 Там же.
21 Там же.
22 Письмо М. И. Гоголь от 30 апреля 1829 года. С. 33.
23 Там же.
24 Письмо Н. М. Мамину от 21 августа 1875 года // Мамин-Сибиряк Д. Н. Избранные письма // Он же. Собр. соч. В 10 т. Т. 10. Библиотека “Огонек”. Изд-во “Правда”. С. 340, 341. Здесь и
далее без особых указаний все письма цитируются по данному источнику.
25 См., в частности: Удинцев Б. Д. Краткая хронологическая канва жизни и творчества Д. Н. Мамина-Сибиряка // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч. в 8 т. Т. 8. М., 1955. С. 723–726.
26 Письмо Н. М. Мамину от 21 августа 1875 года. С. 340.
27 Письмо М. И. Гоголь от 30 апреля 1829 года. С. 33.
28 Там же.
29 Письмо М. И. Гоголь от 3 января 1829 года. С. 30.
30 Письмо М. И. Гоголь от 2 июля 1830 года. С. 38.
31 Гоголь Н. В. Собр. соч. В 9 т. Т. 5. М., 1994. С. 471.
32 Письмо М. И. Гоголь от 26 февраля 1827 года. С. 10.
33 Письмо В. А. Жуковскому от 30 октября 1837 года. С. 129.
34 Мамин-Сибиряк Д. Н. Отрезанный ломоть. Воспоминания. С. 450.
35 Там же. С. 457.
36 Там же. С. 458.
37 См., в частности: Золотусский И. П. Гоголь. 2-е изд., испр. и доп. М.: Молодая гвардия, 1984. (Жизнь замечательных людей. Сер. биогр. Вып. 11 (595)). С. 259–260.
38 Гоголь Н. В. Ночи на вилле // Гоголь Н. В. Собр. соч. В 8 т. Т. 3. М.: Правда, 1984. С. 270.
39 Цит. по: Золотусский И. П. Там же. С. 260.
40 Письмо М. П. Погодину от 30 марта 1837 года. С. 127.
41 Цит. по: Воропаев В. “Нет ничего торжественнее смерти” // http://revizor.net/o_smerti/voropaev_2.php
42 Там же.
43 Манн Ю. В. Творчество Гоголя: Смысл и форма. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2007. Серия “Письмена времени”. С. 27.
44 Там же. С. 35.
45 Сигова Н. В. Д. Н. Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников. Свердл. кн. изд-во, 1962. С. 154.
46 Галеева Р. С. Черты из жизни Д. Н. Мамина-Сибиряка в Петербурге (1872–1877; 1891–1912) (Этюды о писателе). Екатеринбург, 2001. С. 6.
47 Цит. по: Евстафьева Е. Н. Комментарии / Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч. В 2 т. Т. 2. М.: Русская книга, 1999. С. 403.
48 Боголюбов К. В. Певец Урала. Биографическая повесть. Челябинск, 1952. С. 133.
49 Письмо М. Н. Слепцовой от 25 декабря 1894 года // Там же. С. 386.
50 Мамин-Сибиряк Д. Н. Мария Морицовна Абрамова (Воспоминания) // Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч. В 2 т. / Сост. и коммент. Е. Н. Евстафьевой. М.: Русская книга, 1999. Т. 2. С. 159.
51 Федотов Георгий. Три столицы //http://www.gumer.info/bibliotek_B…