Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2012
Игорь Перепелица
Игорь Григорьевич Перепелица родился в 1973 году в поселке Райгородок Донецкой области. В 1995 году окончил Уральскую государственную академию путей сообщения. С 1995-го по 1998 год служил в ВС РФ солдатом и офицером. В 2008 году в издательстве АСТ вышел роман “Программист”. Публиковался в журналах “Сибирские огни”, “Полдень XXI век”. Лауреат премии “Серебряное перо Руси-2010”. Лонг-лист Астафьевской премии-2011.
Подранок
рассказ
Состав вразвалку, словно бабка с баулами, прошел стрелку, зазвенела ложечка в подстаканнике, чьи-то быстрые ноги пронеслись вдоль вагона мягким топотом.
— Речное, служивый. Приехал?
— Прибыл, — поправил Миша.
Попутчик в темени едва угадывался. Фонари, охранявшие перрон, зыркали в щели занавесок, скользили светом по полу и нехотя, ничего и не разглядев, пробегали мимо.
— Давно не был?
— Давно. Учился, потом армия, — Миша поднялся.
Ноги его подрагивали, он прислушался к этой дрожи. Казалось, чуял он каждым своим нервом, каждым суставчиком, как колеса щупают рельсы, катятся в снежной накипи, ломают сахарную корочку льда.
— Ждут?
— Ждут, — разъехались губы в улыбке. — Ждут…
Деликатно хрустнув стыком, поезд задрожал, сдерживая себя, визгливо отозвалась влипшая в обод колодка, и тишина, непривычная пассажирскому уху, оттого тревожная, охватила состав.
— Ну, — Миша подхватил с полки сумку, — бывайте.
— Удачи тебе, солдат.
Грохнула откинутая посадочная площадка. Мимо спящих, мимо пьющих чай, мимо жарко булькающего кипятком титана узким коридорчиком в приоткрытую щель дверцы, откуда навстречу валил дымно мороз, и, едва сунувшись в тамбур, Миша разом остыл, сжался коньком, будто голый за баней, — кожу, припотевшую в тепле, стянуло мурашками.
— Что ж так холодно-то, а? — щелкнул зубами, выдох его вырвал ветер и выбросил в ночь.
В открытую дверь тамбура глядело на него северное угольное небо с точками-звездами и точками-окнами.
Повизгивая снегом под каблуками, Миша слетел на перрон под взгляды фонарей и, озорно всплеснув рукой, как бы командуя себе “вперед”, проломил наст целинного снега, помчался, взбрыкивая, с горки к сонным, прищурившим глазки-окна домишкам.
На одном дыхании проторил тропу в белом поле, перемахнул тракторный отвал и, не чуя ног, кажись, отнявшихся уже в узких туфлях, просвистел хоженой дорожкой, дернул скрипучую, укрепленную в две пружины дверь подъезда.
Пахло тут до оторопи знакомо: сырым выдохом подвала, картошкой, что хранили в ящиках соседи, прелой капустой да подгнивающим войлоком дверных обивок. Только холодно было здесь, непривычно холодно. Стены поросли мохнатым куржаком, с потолка он свисал седыми прядями, давно копился, по всему. Шоркая тонкими подошвами ледок ступеней Миша взлетел на второй этаж, сердце рвущееся успокаивал: осталось совсем немного. Поднял руку к звонку и онемел. Дверь родная, в черном дерматине, что они с отцом натягивали, заросла инеем, зацвели сыростью, проржавели шляпки гвоздиков.
Ахнуло внизу так, что дом пошатнулся, взвизгнули пружины и сквозняком качнуло воздух, полетел с потолка в лицо ему колко снежок. Черный, пороховой.
Ахнуло еще, ближе, жарче, качнулась земля колыбелью, и Миша очнулся, открыл глаза.
Перед ним в небе, низком, взлохмаченном брюхатыми снежными тучами, растекалась серость — вечер лениво втягивался в свою работу. Ветер вталкивал в каньоны улиц сизый туман гаревый, плотный.
Миша лежал с раннего утра. Не спал, кажется, только соскальзывал время от времени в тонкую дремоту, забывался сладко, домой убегал. Бой, в котором он упал, укатился куда-то, разбежался по улочкам тревожным перестуком очередей. И не вернулся.
В правом подреберье Миши застрял приличный осколок, легко прощупывался, дышать почти не мешал — пришлось приноровиться, пить воздух мелко. Ноги не двигались, не чуялся в них кровоток, хоть были вроде целы — носки берцев своих Миша видел, если скосить глаза к носу. А вот дальше поглядеть не получалось, тот же осколок мешал согнуться.
Из воспоминаний урывки остались. Как оторвавшись от стены, бросился в дымный дверной проем, будто с вышки в воду. Два шага по щербатым ступеням на полусогнутых, и открытым небом его ахнуло сверху, оглушило тонким посвистом, всполохами, криком, полным пространством, трассерными строками рассеченным.
Как пришел в себя, пытался ползти — вырубало дважды, будто током било, до зу-
бовного крошева.
Очнувшись второй раз, Миша почуял, что тут вытянуть если и можно, то лишь
распоследним мужицким способом — ждать.
К боли, горячей и режущей поначалу, потом стылой, стонущей, притерпелся. К холоду попривык. Только тоска смертная не сдавалась, чем дольше лежал, тем кислее становилась. Плескалась, ныла, холодила грудь. До плача почти. Хоть навидался уже, соображал, что раненому на войне хуже всего, всяк ему рад — и ворон, и снайпер, и пес голодный. И зачем ему этот осколок достался, знал: вчера пропал земеля, Лешка Погожин, так же вот получил рану где-то, а где, и не видел никто. Засыпая, вернее, вкручиваясь в тяжкую дрему вечером, Миша будто слышал тяжелые его вздохи предсмертные, идущие дрожью сквозь остывающую от разрывов землю: “Ми-иня-а… Ми-иня-а-а…”
И уверился: утянет его за собой землячок, будто пристяжную лодку худой баркас в стремнину, утопит.
От мыслей этих тяжелых, от тоски и обиды жгучей на всех, кто мог помочь и не помог, да еще от потери крови Миша убегал домой, ускользал в обмороки.
Возвращаясь, видел над собой серое небо. Край дома, пощербленный пулями. На обожженном, порубленном осколками топольке хохлатится комком сажи ворон, ежится на ветру. Ждет.
Пробегали мимо двое, заполошные, отбившиеся от подразделений. Миша окликнул их, едва очередь не схлопотал.
— Ты чего орешь! — напустились на него. — Снайперы кругом.
Миша сразу понял: эти не возьмутся с ним таскаться.
— Поглядите ноги, мужики. Ноги целы? — только и спросил.
— Вроде целы, — дежурно глянул один, другой и не обернулся, стриг взглядом крыши.
— Вы там скажите, кому надо про меня, мужики.
— Да не волнуйся ты, скажем, скажем…
Миша прислушивался к их затихающему топоту. Как пройдут, гадал. Ослабнув, задремал и оказался в своем доме, за праздничным столом. Скатерка крахмальная, мамой приготовленная давно. Красноголовики маринованные, меленькие, как он любит, масляно светятся в хрустальной плошке. Запеченные ядреные “ножки Буша” жаром пышут. Парит пюрешка, вилкой волнами наглаженная, в ней тает, погибает желтый айсберг масла.
Отец поднимает рюмку, привстает навстречу:
— За приезд!
И стук в дверь. Два коротких удара. Отец подмигивает:
— Давай выпьем, закусим и откроем…
Тянутся рюмки друг к другу покатыми бочками и снова стук в два удара.
Миша сообразил тут, что это очередь. Аккуратная, расчетливая двойка — “тах-тах”.
И открыл глаза.
Туманом заволокло небо, размыло стену, тополек. Ворон темной кляксой настороже. В пяти шагах от Миши невысокий паренек в темных джинсах, замызганной кожанке, рогатой шапке-петушке, синей с красными полосами и с бежевым рюкзаком во всю спину. Из рюкзака торчали две гранатометные трубы, пулеметный ствол и что-то продолговатое, в бордовом, кровью промоченном брезенте. Паренек приглядывался, склонив голову, к лежащему бойцу в камуфлированном бушлате, мертвому с виду. В глазах паренька темных играло любопытство, а на лице жила тайная улыбка, смысла которой Миша не уразумел. Паренек, видать, что-то решил для себя, поднял к плечу АКСу и вбил в бойца короткую очередь. “Та-тах”. Боец потянулся расслабленно, будто выше ростом сделался, и в туман сорвался его последний выдох, безвольный, как у вспоротого мяча.
Парнишка покачал довольно головой, присел и взялся рыться у бойца в карманах. С лица его не сходила странная улыбка, и с ней он казался блаженным, безобидным деревенским дурачком.
Миша прикрыл глаза, так, чтобы видеть парнишку сквозь ресницы. Автомат лежал у бедра, и Миша, с детства охотничавший, принялся по миллиметру задирать ствол, стаскивать на грудь, памятуя, что зверь не любит резких движений. Паренек выпотрошил бойца, аккуратно уложил в карман бумаги, кровавую корочку военника и легко взнялся.
Мягко шагнул, осматриваясь, и Миша сообразил мгновенно, что еще чуть-чуть, и паренек вцепится в него, вывернул неловко кисть, вздергивая рожки прицела к спине его, и слепящая вспышка боли вдруг ошпарила грудь. Щелкнули, сжимая вскрик зубы, парень пропал, и небо пропало, только тугая послушность спускового крючка на пальце, и это единственно было важным, тянуть и тянуть, и только когда почуял судороги автомата, облегченно провалился в черноту обморока.
Там, на дне забытья, в него испуганно вглядывалась мама. Губы ее двигались, но не раскрывались, тревожные глаза живо блестели, и это молчание, эта страшная ее немота испугали его:
— Чего ты, мама? Чего?
И она вдруг вскрикнула обжигающим птичьим кликом. И Миша открыл глаза. Парнишка пропал из виду.
— Сбежал, — огорченно выдохнул Миша.
Снег снова взялся за свое. Колко осыпал лицо, монотонно, тихо.
И Миша снова скользнул в дрему. Оказался на пробитом в поле зимнике, под звездными россыпями. Мороз пощипывал уши, Однако Миша не сдавался, шапку не откатывал. Резво повизгивал снежок под каблуками — на дискотеку спешил солдат, ухмылялся себе. Сколько вздохов будет, сколько расспросов, эх! И тайно сердце обмирало — Люда будет там. Знал, что успела выскочить замуж, родить и скоропо-
стижно развестись, и хоть договоренностей меж ними не было, так, детская любовь, но пел себе с веселой злобой:
— Тогда поймешь, кого ты потеря-ала! Кого ты потеря-ла!
И обязательно при ней с какой-нибудь девчонкой молодой закрутить.
В слепящем свете встречных машин он увидел вдруг знакомую пушистую фигурку в высокой лисьей шапке, бредущую ему навстречу, и сердце захлестнула нежность, распалила:
— Люда…
— Этот живой вроде.
— Живой?
— Снегу на лице чуть, и шепчет чего-то…
Миша разлепил ресницы в каплях оплавленных снежинок.
— Я ж говорю — живой.
— Вижу, вижу.
Над ним стояли высокие, будто башни, мужики и глядели сурово, склонив лица с самого неба, оба усатые, оба печальные чем-то. Рядом тарахтел дизелек, транспорта Миша не видел, но понял, что грузовик: кисло пахло от мужиков солярой, металлом и кожей, как пахло от отца, водителя.
— Сейчас мы тебя поднимать будем, пацан, — сказал один усач. — Терпи.
Миша кивнул. И едва взялись они за него с двух сторон, ойкнув, нырнул в обморок, будто в прорубь ушел.
Очнувшись, прислушался. Молотил монотонно движок, и этот звук успокоил его — едут еще, едут. Тут почуял — щупает его кто-то мягко, сноровисто карманы выбира-
ет, и как потянулись за пазуху, к застегнутому на пуговку карманчику с военником, Миша сцапал узкое, будто девичье запястье, другой рукой ухватил рукав:
— А ну, на!
Пойманный, худой и черноглазый, бледный, будто хворый, вырываться не стал. Поморгал только длинными, девчачьими ресницами:
— Так ты живой, — и голос у него был под стать, высокий и вялый.
— А ты что? — Миша выдохнул зло.
— Документы собираем, партию готовим, — промямлил протяжно тот, будто под кайфом.
— А чего? — и оглянулся.
Лежал он в шеренге уснувших навечно бойцов, у каждого уже к запястью бинтом бумажка с каракулями: кто, откуда, личный номер.
— Живой я, — только и сказал, отпустил похоронного.
— Ну, ладно, — тот поднялся вяло, постоял, будто не знал, что делать. — Ну, лад-
но, —и побрел, нескладный, болтающийся всеми шарнирами, к недалекому белому вагончику с уютным дымком из трубы, с тарахтящим движком генератора.
— Стой! — окликнул Миша похоронного.
— Чего? — обернулся тот.
— Что со мной-то?
— А что? — сонно отозвался только.
Миша решил, что похоронный точно принял дури, пояснил ошибку:
— Ранен же я. Меня бы к медикам.
— Тут медиков нет, — как бы сочувственно покивал тот и побрел себе.
— Стой! — сколько было сил, все вложил в крик Миша, сообразив, что попал к уколотому или башкой ударенному бойцу и пролежать тут сможет до самой смерти.
— Чего? — слабо отозвался похоронный.
— Вернись, а? — простонал к нему.
Парнишка, так же вихляясь, приблизился.
— А меня нельзя в тепло? — решил схитрить Миша. — Хоть в коридор?
И тут похоронный улыбнулся знакомо, тайной, блаженной улыбкой:
— Может, у тебя деньги есть?
— Чего? — не понял намек Миша.
— Может, ты денег собрал? — принагнулся. — Или золотишко, — поглядел со значением, — ну, трава, может, есть.
И Миша узнал в этом изгибе шеи, в этом взгляде того паренька, что добивал раненых. И оторопел — не снится ли:
— А что?
— Уедешь сейчас, — похоронный кивнул в сторону вагончика. — Там телефон, к тяжелым вызываем. Полчаса — и ты в тепле. А там, если повезет, — на борт, и в Ростове. Прощай, война, — и ощерился, показывая битые зубы.
Миша промолчал, соображая. Похоронный понял его молчание по-своему:
— Ну, гляди…
И ушел в тепло. Минут через десять выбрался наружу, сел на виду, закурил. Глянул с хитрецой. Показалось ему мало, ушел в вагончик и вернулся с котелком, ужинать принялся.
Миша позвал его. Тот чинно доел кашу, ложку облизал со смаком, сложил аккуратно котелок, потом только подошел с той же блаженной улыбочкой.
— Нагнись, — попросил Миша.
— Зачем тебе? — ухмыльнулся тот.
— Нагнись, секрет скажу, — как можно спокойней проговорил.
Похоронный оглянулся на вагончик, на колени опустился, ухо повернул. Миша смерил расстояние, выдохнул:
— Ниже, ниже…
Паренек послушно опустил голову. Миша крепко ухватился в его отвороты бушлата и вгрызся в подставленное ухо так, что хрустнул под зубами хрящик, потекло по языку сладко. Брызнув в его лицо слезами, паренек взбрыкнул, забился зайцем и вырвал ошметок уха, отпрыгнул далеко с воем.
— Застрелю суку, застрелю! — кричал Миша, сплевывая кровь. — Жив буду — найду тебя, понял, гнида?
От вагончика к ним бежал грузный бородатый офицер с красным обветренным лицом.
* * *
Август догорал вечерними грозами. Белые ночи сходили на нет, поворачивалась земля на зиму, и опушка леса золотилась березками да нежной бахромой лиственниц. В небе набирала силу просинь, оттесняя беззаботную голубизну к окоему. В школе подновили транспарант “Добро пожаловать!” на козырьке порожка, мыли стекла, двигали парты.
Все это Миша наблюдал в окошко. По возвращению третью неделю уже он маялся бездельем: работы в поселке совсем не стало. На железку закрыли прием, кирпичный заводишко развалился, с молотка ушел. И народ знакомый растерялся, кто совсем уехал, кто отдыхать укатил — безлюдно летом на севере, отдыхает земля.
Один корешок остался, Вадик, но такой занятой, что никак времени встретиться не находилось. Потому, завидев черного Вадикового “мерина”, с форсом поднимающего пыль на бетонке, Миша крикнул:
— Ма, я к Гуляеву сгоняю!
И принялся одеваться.
Мать заглянула к нему, воздев мукой обсыпанные белые руки, вроде хирурга на операции:
— Скоро пельмешки будут. Поешь сначала.
— Да я недолго, — натянул брюки. — Сколько лет не виделись-то…
Мать поглядела:
— Что ж он не приходит сам-то…
— Может, не знает, что я приехал, — подмигнул.
— Все знают.
— Ну, а вдруг, — накинул энцефалитку, застегнул до упора.
— Нехороший он стал, — сказала мать.
— Чего это? – насторожился Миша.
— Сам поглядишь.
Мать ушла на кухню, послышалось оттуда:
— Если будете выпивать, приходите сюда, на пельмени.
— Да ладно, мам. Я же не пью.
Трость решил не брать, пройтись молодецки. Подпрыгивая слегка, пересек наискось двор, но протезом зацепил бордюр, постоял, шипя матерками. Как боль со-
шла, помаленьку проковылял за угол, мимо “мерина”, еще дышащего запалом двигателя, к знакомому подъезду.
На звонок долго не отвечали, однако Миша не отставал: может, живот у дружка скрутило, всякое бывает. Минут через десять только послышался скрежет замка, в раскрывшейся двери показался Вадик в трусах, белый телом, зажиревший слегка:
— Чего? — сказал безразлично, как говорят незнакомому и нежданному человеку.
— Привет, — Мишу кольнуло в грудь, — я к тебе.
Вадик смерил его взглядом зачем-то. И только после отворил дверь шире:
— Проходи на кухню.
В раскрытой настежь гостиной, завернувшись в простыню, сидела на разложенном диване Люда, глаза ее были глубокими омутами. Миша только глянул на нее коротко, и шея одеревенела, и ноги отнялись, идти отказались. Они глядели друг в друга безмерное мгновение, пока Вадим не толкнул его в плечо:
— На кухню проходи.
Миша послушался, остановился рядом с фырчащим холодильником, невидяще в окно глядя. В коридоре слышались возня, шаги, хлопанье двери, и Вадим в халате, слегка раздраженный, прошел к нему:
— Чего тренькаешь, если не открывают? — бросил.
— Я ж не знал, — сглотнул комок в горле Миша.
— А что тут знать, — Вадик толкнул форточку, закурил. — Выкладывай свое дело.
— Какое дело?
Тот поморщился:
— Да все сейчас только по делу и ходят. Займи да займи…
— Нет. Я так, — Мише невыносимо захотелось уйти, и он повернулся уже к двери, но вспомнил, что это тот самый Вадя, с которым когда-то гоняли на мотоцикле, дрались за школой и бегали на дискотеку. — Помнишь, как мы с тобой в Вартовск ездили на областные?
— Сколько надо-то? — глянул тот брезгливо, прищурившись.
— Ладно. Не вовремя я, — и пошел, подтягивая протез.
— Погоди, — Вадик поднялся. — Ты же из армии только вроде?
Миша оглянулся.
— Давай с тобой выпьем, один на один, как мужики, — Вадик хлопнул холодильником, свернул крышку бутылке шведской водки. — Давно не пил. Не с кем.
— У меня две контузии, башка свистит, — скривился Миша. — Не пью я.
— Ну давай, — поглядел тот с подколкой. — Чего боишься-то? Поболтаем по душам, как нормальные мужики.
Миша сел к столу. Рюмка провалилась горечью в желудок. Миша поковырял вилкой салат. Тошнило. На языке вертелся вопрос про Люду, но высказаться не спешил.
— Давай икорки вон, — усмехнулся хозяин. — Или улиток. Ел улиток?
— Нет.
— Резина резиной, — признался Вадик. — Но круто, понимаешь? Потому и беру. Там, в магазине, этих неудачников пруд пруди, у кого получку задержали, у кого работы нет, мнутся по углам, даже голову поднять боятся. А я говорю: улиток. Вот так.
— Они же люди, Вадя.
— Кто люди, а кто и на блюде, — Вадик не церемонился, налил по второй. — Люди — живут. Я не сидел и ждал, что мне добрый дядя денежку даст. На своем горбу из самого Китая четыре чувала с хламом! И сейчас. От зари до зари вкалываю!
Миша горько хмелел, тяжесть струилась в нем, оседала копотью на сердце:
— С Людой у вас серьезно?
— Дурак ты, — беззлобно хмыкнул Вадик, прожевал улитку, сморщился. — Деньги ей нужны мои.
— Зачем?
— Родила дебила, муж свалил. А жить-то красиво хо-очется, — повертел пальцем, добавил просто: — Вот и отрабатывает.
— Отрабатывает?
— Еще как.
И на упитанном лице его показалась знакомая улыбка. Улыбка мальчишки, добивавшего раненых.
Подрагивая от горячки узнавания, Миша поднялся, перед глазами плыло:
— Погоди. Я быстро.
Пробрался в коридор, нащупал дверную ручку, сказал непонятное:
— Вот ты куда сбежал.
И, подпрыгивая подранком, поспешил домой за отцовской старой “тозовкой”.