Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2012
Вячеслав Запольских
Вячеслав Николаевич Запольских родился в г. Перми в 1958 году. Окончил филологический факультет Пермского государственного университета. Автор книги “Планета имени шестого “б””. Повести для детей (Пермь, 1989).
Пермский апокриф,
или
записки шпиона — amateur
Несгоревшая рукопись. Предуведомление 1
Ветхую тетрадь с этими записками несколько лет назад нашел на чердаке своего частного дома некий пермский житель. Еще недавно городской центр по мере слабых своих ботанических сил украшали заросли лопухов и черемух, неизбежные вокруг всякого “частного сектора”. Когда-то мещанские семейные гнезда, деревянные избушки или двухэтажные хоромы, да с мезонинами, добавляли деревенского шарма урбанизму промышленного мегаполиса. Но сейчас почти все они уничтожены застройщиками, которые последние десять лет тайными поджогами освобождали лакомые земельные участки в городском центре.
Старая провинциальная Пермь сгорела, размолота гусеницами бульдозеров, плотно застроена каркасными недоскребами — а замысловатые сюжеты ее двухсотлетней истории сохранились. Рукопись в несколько апокрифическом ракурсе преподносит известные факты пермской летописи: великий пожар 1842 года, пребывание в городе эксцентричного князя Долгорукова, появление фамильного привидения в доме известного пермского музыканта… Имеются в тетради даже авантюрные сюжеты первых послереволюционных лет, из чего можно сделать вывод, что автор записок прожил весьма долгую жизнь.
К сожалению, начальные листы тетради не сохранились, поэтому мы не знаем имени сочинителя этой “параллельной” пермской летописи. Однако каждая из сохранившихся страничек была пронумерована и надписана: “Записки шпиона-amateur”; название это мы и сохранили в качестве названия при публикации. Отдельные главки анонимным автором никак не были озаглавлены, поэтому мы взяли на себя смелость самостоятельно снабдить их названиями.
И не удержались от того, чтобы события полуторавековой давности связать своими пояснениями с днем сегодняшним. Который, впрочем, прямо на глазах становится вчерашним.
Есть ли мы? Предуведомление 2, или Прошагнуть навылет
Проекция угловатых финских гранитов на разутюженную с палеозойской поры планиметрию крошащегося поделочного гипса. Эхо имперских салютов, заплутавшее в воронках-западнях и карстовых кавернах бывших гор. Разреженная тысячеверстным расстоянием тень — и тень-то фигуры фальшивой, которая собственную воплощенность удерживает с надсадой, плохо веря в самое себя. Что уж остается производной от призрака, фантому в квадрате?
Петр, напряжением фанатизма удерживавший субстанциональность потешной империи, послал из вепсской своей, целиком выдуманной столицы артиллерийского капитана Татищева: приискивать на Урале ландшафтов плотного бытия, сгущенного достаточно, чтобы извергнуть пушечной меди. Равновзбалмошная ему императрица, вторая Екатерина, проактерствовавшая вдовий век в двумерных декорациях батальных и генетических авантюр, махнула бледночернильный указ, но еще в царствование внука ее, красивейшего мужчины Европы, ядовитый мемуарист Филипп Вигель комментировал: “Это было пустое место, которому велели быть губернским городом: и оно послушалось, только медленно”. Медленнее, чем Питерсбурх повиновался участи столицы и филиала Европы.
“ <…> Предписываем город губернский для Пермского наместничества назначить в сем месте, наименовав оный Пермом”. “Екатерина Великий, полковник”, как титуловал ее Вольтер, пустила моду артикулировать название без оконечной женственности; по этому обрубанию “м” распознается человек пришлый, инспектирующий чиновник или гастролирующий артист. Чистые же пермяки самозабвенно и “р” умягчают, досюсюкивая до “Перьмь”. В таком со слуха воспринятом, неканоническом варианте топоним попал, например, в сообщение чеченского сайта о пленении омоновцев-пермяков.
Карту прочертили параллелями и перпендикулярами, нимало не проникаясь фактическими колдобинами рельефа, и принялись рубить просеки, на столетия за-
твердившие ширину ныряющих улиц. Затем разграфленное пространство, назначенное быть городом, торжественно открыли. Ленточек тогда не умели разрезать, но можно представить, как легкомысленно виделась процедура с берегов снежно-летейских: будто распечатывали конфетную коробку, выбивали пробку из бутылки.
По другую, азиатскую сторону бывших гор почти одновременно — а впрочем, признаем, что месяцами раньше — учредили конкурента. Ему был назначен статус Четвертого Рима. Отчетливо формулировать пародию на идеологему псковского инока Филофея тогда никому в голову не приходило, еще не приспело время уваровской триады. Все вышло как-то само собой, будто и впрямь по Аристотелевой телеологии, когда следствие зарождает свою причину. В отдаленном будущем танковых клиньев и телевизионных путчей просматривалась нужда в новой Москве. Вот первое чадо и угадало предусмотрительно в маму, тогдашнюю порфироносную вдову. Второе переняло черты сомнительного фатера-иммигранта.
Зауральский Рим получился как бы запасной, эвакуационный. Он и сейчас догоняет белокаменную, вернувшую себе скипетр и жезл. К сталинскому дорогостоящему ампиру, который мог бы привычно ласкать взоры беглецов от внутренних и внешних врагов, прибавилась автохтонная киностудия, потом метрополитен. Пышность столичной амбассадории имитируют иностранные консульства. В чемпионатах за главенство на Урале азиатский конкурент чаще и убедительней подминал под себя европейского, хоть и последнему не раз удавалось выигрывать переходящий кубок, перетаскивая к себе губернскую управу или обком. Но наследственность берет свое. “Быть сему месту пусту”, — желчно приговорило коллективное бессознательное, прозревая в топи блат град обреченный. Участи, страшнее и мистичнее ленинград-
ской, не досталось в XX веке никакой иной земле. Реплике-на-Каме копиистски обезлюдеть — значит с облегчением вернуться к природному состоянию.
Местность вообще-то не умеет подмигивать и ухмыляться, то есть быть карикатурой. Копия не стала калечащей пародией. И это искупает обстоятельство, что она вообще ничем не стала, никак не определясь формой, смыслом и пресловутой изюминкой. Но город старается, уже третий век его стараний истекает. Очень помог академик архитектуры Иван Иванович Свиязев, пришпиливший желтым классицизмом монастырской колокольне сдуваемую с высокого берега в Каму регулярную планировку, наложенную на дремучий изначальный вакуум. Сам этот Спасо-Преображенский монастырь трудолюбиво перетащили с севера, где он именовался Пыскорским, чтобы хоть сакральной золой чужих молитв присыпать немое пространство, лишенное координаты суеверий и хроник. Много позже думали соорудить возле свиязевского, почти адмиралтейского шпиля еще и трехметрового культуртрегера, вразумлявшего на Вычегде азбукой дикие народы, но святой Стефан, в действительности ни разу досюда не добредавший, и 600 лет спустя отказался стать губернским Ромулом, мемориально утвердиться между обращенным в недурную картинную галерею монастырем и Училищем ракетных войск стратегического назначения, прежде бывшим, естественно, Духовной семинарией, а ныне захваченным каким-то то ли местным, то ли московским ворьем для переоборудования в гипермаркет. В мастерской невезучего проектанта-скульптора глиняная модель кумира утешительно пустила из ладони от занесенного с пылью сорнякового семени квелый росточек. Скульптор немедленно зазвал к себе знакомого фотокорреспондента и попозировал на фоне изделия, с изящной горечью подперев висок указательным перстом.
А вот еще внушительное пресс-папье, коим придавили к ландшафту чертежную кальку градостроительной утопии: 45-тонная чугунная 20-дюймовка, отлитая для балтийских башенных фрегатов. Казалось бы, в зиянии равнодушного к себе небытия все же сгустился некий комплекс неполноценности. Для его преодоления пришлось переплюнуть кремлевский царь-дробовик, который всего-то 40 тонн весом! — а значит, мертвенную иллюзию пронизали первичные токи самоосознания. Но знатная пушка до назначенного ей балтийского броненосца так и не добралась. Провинциальная нежить не смогла засвидетельствовать в чухонских краях, где была измышлена, успешную симуляцию своего полнокровного существования: внезапно наступил век нарезной артиллерии. Рекордная зверь-мортира осталась в безвестности (московское чудовище калибром-то пораззявистей будет — 35 дюймов), была растиражирована в местно чтимых сувенирах и в итоге числится региональным апостолом, отняв этот титул у Стефана.
Герб. Не официальный, а тайно явленный знак, этакое трансцендентальное означаемое. Первосвятительская идея пушки распростерлась в нем на все шесть сторон света, все стихии оказались в прицеле. Можно разить чужаков в космосе, грызть скважины в надир, гарпунить левиафанов в морской пучине. Сугубо оружейная геральдическая паноплия дополнительно орнаментируется витым гражданским штопором (всяких разных открывашек, парадоксально совмещающих художественную изощренность с эффективностью и надежностью, губернская промышленность освоила огромадное количество) и аттическими омегами пенитенциарных кандалов. Где ж еще сидеть, как не в зоне полной выключенности из бытия. Это понимал еще Годунов, заключивший дядюшку первого царя-Романова в Ныроб. Михаил Никитич сидел в тесной яме, окованный двухпудовыми цепями, и не должен был иметь никаких сношений с реальным миром. В смысле кормежки тоже, так что умер он от голода. Несколько позже в северном Ныробе ссыльный Ворошилов пропагандировал среди пейзан идеи машинной обработки земли, в Чердыни репетировал свою зэчью смерть Мандельштам, в Усолье давила вшей питерская балерина Гейденрейх, вынужденно основавшая в арестантском краю хореографическую школу, впоследствии авторитетную.
Конечно, трехвековые усилия чугуном и бетоном закрепиться в существовании оставили на местности неизбежные рубцы. Кучей громоздится фанерный бурелом декораций классицизма, поспешной ропетовщины, упертого концлагерного геометризма “Баухауса”. Но если присмотреться, то в прорезях проспектов, в размыкающихся углах зданий засквозит прежняя пустота. Можно прошагнуть навылет фасад увитого неоновыми трубками аптечного бутика. Палаццо культуры и техники раз в месяц в чародейскую ночь обречен сгинуть, обнажить на несколько миллисекунд естественный пустырь, который неуничтожимо прячется тут за миражом курдонера и колоннады. Город ведь преимущественно существует как карта самого себя, поддерживая осязаемость за счет документальности утвержденных схем и планов, фактурно и рельефно напружинивая чей-то беглый административно-зодческий грифонаж, но способен унырнуть обратно в запачканные тушью ватманы, лишь только отключится вживившийся в мозг автономный индуктор, убеждающий в реальности житейских картинок. Останется одна только несомненная пушка, да еще могила героя Бородинского сражения, и, может быть, кости звероящеров из облмузея. Остальное зарябит, пшикнет и расточится.
Впрочем, и высочайше проштемпелеванная карта территории может оказаться генетически нечистым, постмодернистским продуктом перекрестного взаимоцитирования подложных исходящих циркуляров и встречных реляций местной летописной фантастики. Вспомнить только, что первый генплан начертал архитектор с настораживающей фамилией Лем. Краеведы с пчелиным автоматизмом помогли симулякру разрастись в подробный портулан с оригинальной топонимикой, экскурсионными маршрутами, розой ветров и барочными картушами. Тогда получается, что губернский полис тотально противоестествен. В том, что он несубстанционален метафизически, мы уже убедились, но ему надлежит не быть и в высшем, административном смысле. И тут, на точке схождения двух исключающих его бытие постулатов, в квант времени, когда они аннигилируют друг друга, вспыхивает счастливая возможность хватить достаточный кусок существования. Есть выбор: немножко побыть живым и упругим или затянуть существование на долгие века, но в неполной выраженности.
Затруднение в том, что мы не знаем, какой выбор сделали тутошние лары и пенаты. И когда они его сделали — в прошлом или в будущем. Впрочем, настоящее равноостроумно можно назвать и эмбрионом мумии, и мумией эмбриона, оно засеяно прорастающими сингулярностями футурума поверх оспин плюсквамперфекта. Сквозящие прорехи в реальности разъедаются молодыми бродильными соками и трупным ядом, в рафинадном “здесь и сейчас” кипяток времени прободает извилистые туннели, связующие явь и навь, несподобившееся прошлое с предопределенным грядущим. Интересно и жутко жить в аварийной зоне. Физика сбоит, этика заплетается бантами, какие-то тарелочки постоянно летают, и слон Джонни в зоосаде говорит нечеловеческие слова.
Теперь можете рассудить самостоятельно: была ли ветхая тетрадка, существовал ли сам мемуарист, и не длит ли за тем углом, где кончается реальность, свое крапивно-рябиновое бытие сгоревший домик “в с самом центре Перми”.
Записки шпиона-amateur. Превращения секретаря
У всякого почти, даже чинами и должностями обремененного, государственного мужа найдется любительское увлечение, порой почтенное, а чаще совершенно не сообразное служебной стезе. Стоит ли говорить, что шпион — фигура сомнительная и благородный человек никогда не подаст ему руку. Однако соглядатайство и доносительство как способ добычи пропитания должно отличать от закулисного сыска, совершаемого бескорыстно и на досуге.
Мое же дилетантское увлечение шпионством проистекает из любви к таинственности вообще и к необъяснимым натурфилософиею загадочным парадоксам par exellence. Тяга к сокровенным феноменам и явлениям пробудилась во мне с раннего младенчества, передавшись по наследству от матушки. Поэтому начну свои записки с происшествия, имевшего место быть незадолго до моего рождения, в давнем, но славном 1812 году.
Матушка моя, Улита Демидовна, была женщина ученая, кроме календаря за 1806 год, законно унесенного со двора заседателя Верхнего земского суда Сутормина, где он под сохнущим шиповниковым кустом средь прочего мусора беспризорно швырнут был за ветхостью, имела четыре свои, от папаши наследованные, староверче-
ские книги, сверх того, велепросвещенного свекра сочинение “Подробное описание типографских должностей с приложением о правописании объяснения, каким образом через которое время оному научиться можно”. Потому когда явилась к вечеру на Козий выпас и обследовала сморщенное вялое вымечко своей Ласточки, сразу смекнула, кто в сем виноват.
Через два двора ниже к Каме имела жительство Аглая Ососкова, дама лет цветущих, но источников пропитания предосудительных. Однако когда матушка вместе с хрипло стонущей Ласточкой встала против окон обидчицы и принялась возглашением “согрешихомо, беззаконовахомо” горласто устыжать ее, Аглая тотчас высунулась из оконца и с громкой слезой напоминала неправедной обличительнице, равно как и всем чутким соседям, что именно она, Аглая, приносила маявшейся на Крещенье ушной болестью Улитке с иорданской пролуби водицы святой, а после еще ссужала просвирками на Пасху, стало быть, ведьмования никак не причастна. Векшицы еретические, знаемо, не при ясном дне, а темными ночами чужую скотинку удаивать любят, маетой изводя бодрых и млекообильных коров, а чтобы вражина воровала скудное козье произведенье, о том даже старые люди не слыхивали. И не далее как во вторник на прошлой неделе подарила Аглая Улитке четверть фунта тошнополезной карлсбадской соли, и допрежь того хулительница от нее много подарков имела, а в поганых облизках козы ее калечной Аглая нужды не имеет, поскольку пьет обыкновенно кавказскую каменную воду или портвейное вино.
Улита Демидовна с козою мягкосердечно послушали горячие оправдания, склоняясь к доверию и прощению, когда же Аглая принялась зазывать соседку в гости, извещая, что поставила самовар, а из обоих оконцев ее домика при том выплывала плотная и сытная волна допекающихся шанег, решено было приглашение принять и за непритязательной закуской совместно помыслить о подлинном виновнике приключившегося на Козьем выпасе злодейства.
Откушав ромового чаю, соседки соединились во мнении, что не уличное озорство стало причиной пустоты Ласточкиного вымени и не зимагоры бессовестные отдоили при ясном дне амалфейные тучные соки, но не обошлось в деле без чародейства, потому как соски у кормилицы вспухли и ясно отпечатаны на них следы зубов, очевидно человеческих, не зверских. Аглая предлагала тотчас пойти на выпас и там поискать подозрительных следов, вроде вороньих лапок или раздвоенных копытец. Улита же Демидовна была женщина не только ученая, но и разумная, поэтому сказала соседке, что козьих копыт на обрывистом Камском бережку видимо-невидимо и разыскать, которые следы остались от поганки или поганца, предавшегося диаволу, а которые природным образом возникли от козьих топтаний,
невозможно никак. Однако после второго бокала кавказской воды на верхосытку и она ощутила потребность в свежедухновенном аере; так и случилось, что подруги, с двух сторон держась за Ласточкины ухватистые рожки, вытекли на улицу и стали спускаться к Каме, пылая праведным негодованием и жаждой благородного мщения. Но, не пройдя и квартала, встретились с прогуливающимся жильцом того самого поповского дома, что каменным фасадом своим смотрит как раз на Каму и на Козий выпас. Ласточка в терроре античном заверещала, а у обеих дам всю их внутреннюю чревочувствительность посреди позднего августа сковало февральским холодом и отнялись ноги.
Кто был сей жилец, Улита Демидовна и Аглая хорошо ведали, квартальный Стрелометов успел сообщить вверенному его попечительству населению окрестностей Козьего выпаса, что это есть таинственный преступник, о котором ничего знать не велено, но он, Игнатий Авлампиевич, имеет сведения, что ссыльный состоял в больших чинах и проживал в Петербурге возле самого государя, пользуясь несказанными милостями и доверием, однако же (что и взять с крапивного семени?) задумал измену и хотел отдать Наполеону губернию Перемскую, чтоб тот посадил генерал-губернатором у нас своего племяша (а тот, слышь, сам по-русски не говорит и совсем мало понимает), и, кроме того, желал лишить христьянство крепостного смирноблаженного состояния. Не только словом единым перемолвиться с изменником строго воспрещается, но здороваться и кланяться тож, а мальчишкам уличным надлежит, коли ссыльный Михайла гулять выйдет, бежать за ним в некотором отдалении, крича: “Хрансуз! Антихрист!”, и кидать дрянью, которая с земли подберется. Обыватели наказ священной особы государя, квартальным добуквенно переданный, соблюдали честно, особливо мальчишки: едва Михайла появлялся на Обвинской улице, так сейчас же летели в него обычные на сей Обвинской снаряды. Меткостью здешние хоэфоры отроческого полу не отличались, однако же когда удавалось кому в первый раз угодить в невысокую фигуру, преступник тотчас останавливался, доставал платочек и принимался оттирать с сюртука суховатое конское извержение, а по неподвижной цели бить было куда сподручней. Так и получалось, что едва Михайла один навозный ком ототрет, а на нем уже пять других повисло. Бывало, по два часа продолжался спор экзекуции с гигиенистикой, и ребята уставали руками махать да нагибаться, шли по домам получать ужин и образование, а изнавоженный ссыльный еще до двадцати минут стоял на Обвинской и чистился, сперва платочком, а когда тот совершенно загрязнялся, то щепочкой или вичкой какой, до полной чистоплотности, после чего поворачивал и удалялся в дом разоренного купца Попова; таким обычаем прогулка всегда и заканчивалась.
Сейчас же секретный преступник только начинал свой вечерний променад, и комариное облако бесштанных фуриозусов еще не слетелось на привычную поживу. Аглая и матушка моя с испугу вкопанно застыли перед сохлой глыбой грязи, вывороченной тележным колесом, оборонясь выставленной вперед и взмокревшей Ласточкой. А фланирующий бусурманин с неспешной тихой робостью приближался, бессмысленно смотря перед собой и жуя сорванную где-то веточку акации. Вот уж подступил вплотную до некрепкого дамского контргарда и сделался доступен интимному рассмотрению. Оказался нестар и даже пригож, но сколько-нибудь определенно разглядеть отдельные физиогномические черты, нособровную ижицу или приметную оттопырку ушей не получалось. Потому как все лицевые члены преступного Михайлы принялись меняться местами, которые скукоживались, а иные, напротив, размерами своими превзошли естественные пропорции. В довершении всего встал леворюционер на четвереньки, мемекнул тоном просительным, а вместо добротного сертука на спине его образовались белобрысые мягкие курчавинки. И вот уже блеял перед обвинскими матронами невинный агнец и тянулся губами к возмущенной Ласточке, будто к законной матке своей.
Однако же был на жертвенной шейке животинки фуляровый платок повязан изящным виндзорским узлом.
Ласточка сказала басом: “Э!”, Улита Демидовна осенила аспида крестным знаменем, но не помогло оно, поскольку впопыхах сложилось староверческим двоеперстием. Зато заклятие Аглаи оказалось действенным. Ибо в испуге и ажитации подобрала она жилистую репейную хворостину и стеганула оборотня по шелковистой спинке.
Тотчас произошла обратная трансмутация. Козленок встал на задние копытца, облекся в пристойный сюртук и обрел человеческие лицевые принадлежности. Непонимающе поглядел он на стоящих пред ним двух козоводительниц, нежным жестом приложил руку ко лбу, будто силясь вспомнить что-то, но не вспомнил, небрежно дамам поклонился, повернулся и отправился к себе на квартиру.
Супругу своему, а моему батюшке, когда оный домой от типографских своих утруждений возвернулся, Улита Демидовна свидетельствовать о чародейском видении не решилась, да и Аглая Ососкова, щедрая на мнения и силлогизмы, соседям о приключении умолчать сумела. Однако же наутро обе куражные брунгильды встретились и совет держали, но на чем столковались, то неизвестно. А доподлинно ведомо, что Аглая после того напросилась на исповедь, да не к простому батюшке, а добивалась и добилась духовного свидания с самим членом духовной консистории отцом Иннокентием. Сей настоятель Соликамского Троицкого Истобенского монастыря снимал квартиру во флигеле поповского дома, а потому изрядно сведущ был о модусе вивенди ссыльного Михайлы.
Живописав прискорбную встречу с оборотнем и покаявшись в суеверии, Аглая невинным любопытствованием вызнала у священнослужительного мужа многие полезные подробности переменчивой петербургской фортуны в судьбе секретаря.
Ныне по клеветам признанный изменником Отечества, прежде отменно ценим он был Александром Павловичем и многими вельможами за распорядительный ум и похвальное прилежание. Таковы были великие государственные таланты Михайлы, что Бонапарт при встрече с государем нашим императором на плоту середь речки Немана выпрашивал его себе в подданные, предлагая взамен любое из завоеванных французами европейских королевств. Да отказал Его Величество в той хитроумной просьбе, отделавшись шуткою, что сменять даровитого чиновника согласен только на Талейрана, коли тот согласится в православную веру войти. Тогда узурпатор в знак своего лицемерного расположения подарил Михайле драгоценную табакерку со своим портретом и многими крадеными бриллиантами.
На другой день после получения сведений Улита Демидовна завернула в холстинку жбанец козьего молочка и храбро отправилась к домовладению купца Попова, ведая, что проживает там секретный секретарь с хворой умственными вздорностями тещей и оставшейся по безвременной смерти супружницы тринадцатилетней сироткой-дочкой Лизаветой, коим обеим на пользу должен был пойти целебный домашний продукт. У поповского дома на тумбе, как всегда, сидел чиновник, уволенный от службы за неумеренное исповедание Бахуса, и досаждал ссыльному, как персоне бедствующей, но чистоплотной, хриплым пением псалма “На реках Вавилонских там сидехом мы и плакахом”.
— Эй, стат-секретарь! — призывал он меж куплетами. — Пошто в окно не кажешься, со мной мальвазии рифейской выпить не желаешь? На што надеешься, жрец веры папежской? На милость государеву, на коловращение фортуны? А может, Бонапарта поджидаешь? Кум спиро, сперо!
Улита Демидовна недоумевала, зачем сей усердный винопивец тезоименует себя кумом государственного изменника, а себя величает Спиридоном, хоть звали его Эфиальтом Никодимычем, покуда он важность не пропил и не стал кликаться Филькой, но ведь никак не Спирькой. Ссыльный Михайла действительно из второэтажного окна себя не казал, даже занавесочки кретоновые задернуты были.
Зайдя во двор купеческого дома, матушка моя встретила там бледную сиротку Лизавету, и та жаловалась на бедность пермской кулинарии, изнуряющей ссыльное семейство. Невозможно было в Перми сыскать картофеля и прочих землеродных овощей, а солеными одними огурцами, коими отменно удовлетворялись в постные и скоромные дни жители Обвинской улицы, папенька сиротки питаться не имел желудочной склонности. Всплакнув сочувственно, Улита Демидовна наделила Лизавету молочным жбаном, по очевидной скудости страдающего семейства платы за то не спросив, а только интересовалась малой понюшкой табаку для прочистки чихательных проемов.
Лизавета ответствовала, что батюшка ее табак не нюхает, а впрочем, хранится в доме изящная табакерка, но пуста она или содержит крохи зелья, не ведает, и сейчас же изъявила готовность побежать и удостовериться. Не прошло и минуты, как вынесла дочка Михайлы овальную табакерку с портретом вроде как упитанного цыгана в треухе и, открыв оную, демонстрировала: пуста. Взяв из рук отроковицы вещичку, Улита Демидовна ее исследовала и удостоверила, что табаку нет, а только перст ее нащупал внутри под мягким донцем некую постороннюю твердость.
Занимая отроковицу душеполезным разговором, матушка моя ногтем донце табакерки отковырнула и открыла в секретной пазухе драгоценную булавку или дамскую шпильку, золоченую и с малым изумрудом на верхушке. Нимало не задумавшись, по наитию дрогнувших пальцев Улита Демидовна сломила иголку, слегка уколовшись об острие.
И тут же сделался средь ясного дня внезапный и кратковременный сумерк.
Из занавешенной кретоном квартиры донеслись мучительный стон ссыльного Михайлы и английские ругательства иностранной тещи его. В отсутствие дуновения ветра волна прошла по дворовой траве, ботве на грядках и по ягодным кустарникам. А в небе при том будто раздернулась феатральная занавесь и открылись чудные воздушные картины.
Пх-х..агг!!
Прямо в лицо матушки моей будто прянула дымно-кислая струя, края застлавшей очи мглы обметали огненные брызги. Потом несколько просветлело, и Улита Демидовна увидела пышно-сдобные белые облачки, вдруг сжимавшиеся в небе и пропадающие с негромким треском, открылись ей ряды тускло сияющих пушек, что глотали из дымного воздуха ядра на пламенных кометных хвостах, узрела она кочковатое поле и скачущую по нему хвостами вперед нарядную разноплеменную кавалерию, собирающую под мелькание копыт тучи душной пыли, а на лысом пригорке — желтолицего и безбородого, в знакомом цыганском треухе мужика, который сердито и непонятно кричал:
— Ney de gauche l’aile a aider doit vice-roi le! Ney de centre du l’appui a division sa envoyer doit Guneau general le. L’attaque contunent Davou de troupes les que. Garde jeune la de partie la appui son a envoyer et.
Не успев толком застращаться или изумиться, Улита Демидовна почуяла внезапное и резкое воздушное дуновение, повеявшее знакомой и ласковой смородиновой сладостью, и тем природным ароматом будто вытолкнуло Улиту из кромешности видений в неопасный репейный универсум Обвинской улицы. Серединка видения вспучилась пузырем, а края обтекли в убегающую отдаленность, только вроде мелькнул шумящими крылами образ архистратига с мечом огненным, обращающимся над бесчисленными сражающимися ратями.
Тут матушка моя почувствовала, что кто-то деликатно трясет ее за плечо и брызжет в лицо хладной влагой. Проморгавшись, она увидела взволнованного отца Иннокентия и пуще прежнего бледную отроковицу Лизавету. Сообщили они, что некоторое изрядное время пребывала она в оцепенении и только возвещала властным мужским голосом:
— Вице-король должен помочь левому крылу Нея! Генерал Жюно должен послать свою дивизию на поддержку центра Нея. Войска Даву пусть продолжают атаку. Послать ему на поддержку часть молодой гвардии.
Ныне, по прошествии умудряющих лет, истолковываю я матушкину повесть таким образом, что зловредный Бонапартий подсунул в Тильзите секретарю Михайле шпильку негритянской супружницы своей Жозефины, и не простую, а с африкан-
ским наговором и, несомненно, с напитанным якобинским ядом острием. Отчего и приключились со страдальцем всякие невзгоды: как царская немилость, так и пагубная способность перекидываться в зверский образ. Но сломила матушка моя сокрытую в недобром подарке чародейскую шпильку, и с нею все далеко замышленное колдовство. А случилось сие в великий для нашего оружия день 28 августа. И, полагаю, в тот самый момент, когда “затрещали барабаны и отступили бусурманы”, как писал наш великий поэт-баталист, то есть когда русская армия одержала на поле Бородинском победу моральную.
Вскоре после взятия Парижа государь наш не токмо простил Михайлу и из ссылки пермской вызволил, но и вновь отяготил самоважнейшими государственными заботами, наградил многими превосходными орденами и в графское достоинство возвел. А дочке Лизавете приискал хорошего женишка, племяша первостатейного своего вельможи Кочубея.
Несмотря на все жизненные злоключения, вынужденный насельник Обвинской улицы кроткого и смиренного нрава своего не растерял. А утратил он только насланную способность оборачиваться зверем или гадом. И николи впредь нужды не имел ни лицемерной овечьей шкурой прикрываться, ни волчьего хищнокровожадного образа принимать. Напротив, был в числе немногих в Верховном следственном комитете по делу о возмущении 14 декабря, который не казней и вечных каторг требовал, а взывал к молодому государю Николаю Павловичу со словами милосердия и мягкосердечия. Но сам я того, конечно, не видал, а только слышал от сведущих людей.
Предуведомление 3. От кварков до метагалактик
Науку в Перми всегда отличала склонность производить методологические заимствования у бабушек-ворожеек. Учеными становятся лишь те, чей мозг незримо взращивает магический кристалл благородного сумасшествия; прочим уготована стезя в менеджмент. Здешних сверхбыстрых разумом Невтонов не сушит рационализаторская немочь, они желают занырнуть до самого дна квантовой физики. И вот университетский м. н. с. Федосин пишет труд “Физика и философия подобия от преонов до метагалактик”, теорему Ферма пермяки доказывают регулярно, а изобретатель, чье имя потерялось в рассыпной нонпарели многотиражных газет, устраивает пресс-конференцию возле обычной пермской лужи, вместо бензина заправляет свое авто почерпнутой из оной лужи грязноватой водицей и нежно трогает с места… Да чего там, именно пермский инженер Толчин опроверг закон сохранения количества движения, сконструировав свой знаменитый инерцоид, или, как сейчас принято говорить, 4-D-гироскоп. Он ничего изобретать или опровергать не собирался, просто, будучи главным инженером моторостроительного завода, замучился с вибрацией резцовых головок токарных станков. Решив, что клин клином вышибают, смастерил что-то вроде антивибратора, чтобы гасить неуправляемые колебания резцов.
Но демоны пермской науки толкнули рационализатора в дхармический континуум антифизики. Коробочка, внутри которой синхронно, навстречу друг другу, вращались два грузика, выпрыгнула у инженера из рук и поскакала по проходу меж токарных станков. Современная физика до сих пор отрицает, что такое возможно, Но гуляет в просвещенном народе российском легенда, будто в мае 2008 года был запущен на орбиту спутник “Юбилейный” с инерцоидом на борту, и начались секретные эксперименты, о результатах которых мы ничего не знаем, потому что у Роскосмоса не хватает 10 тысяч рублей на телеметрию.
Что показательно: на том же пыльном чердаке, что и рукопись анонимного шпиона-любителя, найдены были и некоторые книги. Среди них сочинение Толчина “Инерцоид, силы инерции как источник движения” (Пермь, 1977). Было бы самонадеянно утверждать, что она принадлежала автору записок: столько не живут. Но вот еще один том, отпугивающий читателя шипами и крючками готического шрифта, заставляет рыскать по контртитулу в поисках экслибриса: а вдруг да пермскому шпиону-amateur принадлежал “Augustin Lercheimer von Steinfelden. Christlich Bedenken und Erinnerung von Zauberei”? В пользу того, что сия книга Августина Лерхеймера имелась в личной библиотеке нашего загадочного земляка, говорят таинственные и мистические страницы его шпионского мемуара. Книга-то ведь посвящена колдовству! Вышла она в 1585 году без указания места издания и под псевдонимом. Настоящая фамилия автора — Герман Вилькен, по прозванию Витекинд. Книга описывала ведовские процессы, которые со второй половины XVI века стали настоящим общественным бедствием в лютеранской Германии. “Среди ученых бывают такие, которые непременно хотят превзойти всех остальных. И поскольку их разум, прилежание и способности для этого слишком слабы и незначительны и работать им неохота, то они заводят себе духа, который читает им все, что им только захочется прочесть, и указывает им, в какой книге и в каком месте они могут найти, что им нужно, сообщает им также, что написано в книгах, которые скрыты от людей и никому не известны, существовали прежде, но теперь разорваны, сожжены, а дьявол хорошо помнит и знает, что в них стояло. Когда же подобные люди в своих речах и писаниях приписывают себе такое высокое искусство и такую мудрость, то их весьма ценят и уважают. Только слава эта и похвалы куплены слишком дорогой ценой”.
Записки шпиона-amateur. Превратности просвещения
Премудрость беглого книжного чтения в раннем отрочестве я проходил в типографии, где батюшка мой исполнял должность батырщика. Немало печатных изданий, отечественных и иностранных, поступало в городскую типографию для поддержания учености и трезвости тередорщиков и корректоров; ко всем оным книгам имел я доступ. Особенным вниманием пользовался у моего младого и пытливого ума юрнал “Вестник Европы”, в коем я и прочел, что знаменитый немецкий естествоиспытатель и академикус Александр Фридрих Вильгельм Гумбольдт намерен совершить путешествие в Россию и даже добраться до Урала. Юрнал сообщал также, что герр Гумбольдт имеет обыкновение во всяком городе, где останавливается во время своих географических странствий, читать просветительские лекции и демонстрировать местному народонаселению различные электрические и ботанические опыты, доказывающие успехи современных наук.
С нетерпением ждал я прибытия берлинского академикуса в нашу жаждущую тригонометрических, гидрографических и политэкономических знаний провинцию. И вот по прошествии довольно долгого времени явился в нашу типографию ино-
странец, не то испанец, не то тропический санскритянин, лицом чумаз, а говором скор и неотчетлив, однако со шпагою и при золотых карманных часах с репетирным боем. Заплатив за печатание афишек, извещающих о публичных научных опытах знатного профессора Гумбольдта, подманил он меня мановением украшенного византийским перстнем пальца и, уронив под ноги пятиалтынный, велел афишки, как будут напечатаны, безотлагательно расклеить на всех заборах, а также подкинуть в особые места, где пермские дамы прогуливаться и житейскими мнениями обмениваться имеют обыкновение.
Повеление иностранное я исполнил с охотою, став первым читателем научных афишек. Те извещали, что величайший европейский фитопалеонтолог и некромант, доктор демонологии Пекинского университета, лейб-органист Казанского Домского собора, непобедимый фельдмаршал-цур-зее фон Гумбольдт проведет в загородном саду под куполом общественной ротонды ряд натурфилософских опытов. А именно: эксперименты по трансмутации ассигнаций в червонцы и демонстрацию летания человека в воздухе. Опричь того ученый немец намеревался подвергнуть желающих из числа почтеннейшей публики сомнамбулизму, а также при наличии настоятельных просьб исполнить сеанс поименного вызова духов античных героев “Илиады” и персонально Фридриха II Гогенцоллерна.
В обозначенный афишами день на тракте близ Казанской заставы поднялся не-
обычайной густоты и высоты клуб пыли. Внутри сего пылевого столпотворения раздавался отчаянный трезвон ямщицких бубенцов и вдохновенная иноплеменная ругань.
По сю сторону заставных обелисков заезжего академикуса и некроманта встречали купцы с хлебом-солью, мастеровые с жалостливыми челобитными, губернатор Кирилла Яковлевич Тюфяев в треуголке, священство в ризах. Дамы рукоплескали, а гимназическое юношество скандировало латинские здравицы. Пыльный вихрь, остановившись, стал помаленьку оседать и рассеиваться, обнаруживая запряженный четверкою тарантас, в коем восседал чрезвычайно тучный немец в картузе, густо утыканном павлиньими, страусовыми и фазаньими перьями. В той же колеснице, окружая знаменитость, плотно рассажены были его заграничные спутники, столь же субтропически нарядные, сколь и умудренные познаниями в сферах эпистемологии и нумизматики. Была средь них и прикосновенная любомудрию девица, чьи изнуренные чтением очи прикрывала бархатная черная полумаска.
С трудом воздвигнувшись в своем тарантасе на утомленных странствиями ногах, прославленный путешественник сдернул картуз, обнаружив обильное и рыжекудрявое многоволосье, и прокричал приветственное:
— Порка мадонна имброльоне волья граппа адажио кон брио!
После чего добавил еще несколько малочленораздельных слов на языке рейнской Лорелеи и ее верных нибелунгов. Поприветствовав собравшихся энергичным взмахом руки (изронив при сем из своего рукава винёвого вальта), Александр Фридрих Вильгельм за хлебом-солью не вышел, а сразу ткнул кучера кулаком в загривок, направляя его галоп в ближайшие нумера для проезжающих.
С подножки тарантаса, впрочем, соскочил один из его компаньонов, устремился к Кирилле Яковлевичу и почему-то на малороссийской лингве известил господина губернатора, что за лицезрение математических и некробиотических экспериментов будет взиматься рубль серебром с каждого наук взыскующего обывателя, включая отроков и младенцев, без всяких льгот и послаблений.
Душные ароматы перезревшей малины вылетали с пермских садов и огородов. Шелестела буйная крапива. А я шествовал к себе в отеческое гнездо, печально подразумевая, что на сей несчастливый случай прикосновения к просвещению не удостоюсь, поелику серебряным рублям папаша мой имеет обычай придавать совсем иное направление предназначения. Но на полдороге припомнил я, что ротонда в загородном саду — суть строение общественное, а таковым господин губернатор Тюфяев уделяет своей благоустроительной расторопности самую мизерную толику. Потому, свернув с тропы к дому отчему, побежал я в загородный сад и обследовал придирчиво архитектурные достоинства ротонды. Под куполом разыскал я изрядный пролом в дощатом потолке, а на дорических колоннах — вбитые гнутые гвозди и шкворни. Сей же час взлетел я по гвоздяным ступеням наверх, юркнул в потолочную прореху и схоронился в подкупольных недрах, предаваясь мечтаниям о прогрессивном образовании и университетском заветном гаудеамусе.
…Проснулся я от чарующих звуков увертюры к зингшпилю “Фрайшютц” и, свесивши голову из потолочного пролома, обнаружил, что мелодию исторгает изящная педальная фисгармония, управляет коею любомудрая девица в бархатной, бисером обшитой полумаске. Владеющий малороссийской лингвой ассистент расхаживает среди почтенной публики и призывает сдавать ему для эксперимента самые ценные из имеющихся в наличии вещиц и средств, дабы в конце сеанса оные безболезненно обнаружились в карманах и портомонетах их счастливых правообладателей. При том отметил я, что пермское общество недостаточно доверяется авторитетам современной лингвистики, норовя вручить ассистенту вместо подлинно бесценных сокровищ своих всякую мелочишку незначащую.
Сам герр Гумбольдт, имея географическое расположение прямо и отвесно подо мною, подвергал в сие время сомнамбулизму купеческую дочь Евздрупею Алексеевну, тридцати шести лет, притом с таким экспериментальным усердием, что можно было ожидать вскорости законного породнения одного из завидных купеческих пермских семейств с этим представителем знатной европейской учености. Евздрупея вследствие обширной корпулентности своей подвергалась туго, норовила заголосить или на шею академикусу кинуться и в конце концов уведена была с феатра научных действий почтенным своим батюшкой, восклицавшим: “Вот чертова девка, все ей французов подавай, а сама медведицу с медвежатами на Слудской горе задавила, с испугу на них севши”. Вперед забегая, сообщу, что, из сомнамбулизма своего так и не выйдя, отправлена была Евздрупея родственниками своими в отдаленный монастырь, где прославилась впоследствии святой жизнью и позитивистскими видениями аггелов в портупеях и с гвардейскими усиками.
Меж тем малороссийский ассистент снес под ротонду собранные им у публики экспериментальные ценности и ссыпал их в бочонок, обклеенный звездами из золотой бумаги, депозит сей накрыв цыганскою шалью. Герром фон Гумбольдтом, облекшимся в черную мантию и островерхий колпак, объявлен был опыт эвокации духов, после чего пермское общество разделилось во мнениях. Кто желал лицезреть коллежского асессора Стародымова, исчезнувшего в прошлом году вместе с казенными суммами, кто дальносибирского старца Федора Кузьмича, а кто требовал демонстрации призрака Каннибала Карфагенского, поедающего шесть легионов Вара в Тевтобургском лесу. Спор и ругание таковы были неумеренны, что заезжий академикус возгласил, будто на собственное свое усмотрение вызовет сейчас из адовых глубин главного немецкого черта Еммануила Канта.
Тут шибче затопталась по фисгармоническим педалям барышня-полуинкогнито, отчего из механического инструмента посыпались не токмо гармонические мелодии, но электрические молнии с инфернальными искрами, а в садовой аудитории сделалось несколько обмороков, но раздавались и аплодисменты.
В сей самый момент проломились подо мной подгнившие доски, и я полетел вниз вкупе со слежавшимися ворохами черных вороньих перьев и белого голубиного помета. И ушибся б непременно болезненно, не угоди прямиком траекториею в обильные рыжие кудри фон Гумбольдта, как в копешку сена.
— Хоронись, православные! Немец вельзевула выколдовал!
Тотчас же сделалась паника и топтание упавших. Будучи весь в пыли, вороньих перьях и помете, я действительно походил на черта или на немца. В суемятице тогда украдены были извощицкий кнут, подсвинок губернского секретаря Голоколенко, и кто-то, после так и не сыскали кто, ударил в ухо диакона Сверебеева.
— Из чего следофайт, — перекрыл вдруг всеобщее многогалдение чей-то мощный и благозвучный голос, — что фсякий физическое тело ф незафисимость от массы и метафизической сущности одинакофый показайтль ускорения сфободного падений имеет!
Отколупав свои зеницы от пыли, перьев и рыжих волосяных оческов, я узрел стоящего в первых рядах величественного мужа с высоким и чистым лбом, в сером сертуке, сшитом по последней петербургской моде, и с Вольтовой батареей под мышкой.
Уперев свою трость в грудь разоблаченного рыжего самозванца, настоящий Гумбольдт заявил, что никак не ожидал в диких отгорьях дер Уралес обнаруживайт столь многогранный алмаз мошенства и скорбных суеверий. (Правда, впоследствии в юрнале “Вестник Европы” прочел я, что герр Гумбольдт выразил иное, а именно предсказал нахождение в геологических просторах Перемской губернии алмазных россыпей, каковые вскорости и были открыты и засекречены.)
Общество пермское сделалось разгневанною толпою и устремилось под купол ротонды. Тотчас опрокинут был золочеными звездами изукрашенный бочонок, но дна у него не обнаружилось, а открылась взорам уходящая в фундамент ротонды изрядная дыра с каймою свежих опилок по краям.
Глядь, а фисгармония — уже не фисгармония, а тарантас, и впряжена в нее четверка огнеглазых кобыл. Брякнул бубенец, визгнули рессоры, и каторжная компания обратилась вновь в столб пылеверчения, с необычайной резвостью удаляющийся в сторону Сибирской заставы.
Стыдно признать, но подлинный академикус берлинский фон Гумбольдт после сего лженаучного скандала отказался демонстрировать успехи наук, объявив, что к духовной пользе обывателей перемских послужить могут только бабьи сказки да шулерская карточная игра. Оборотившись к губернатору, Александр Фридрих Вильгельм гневно объявил, что господин Тюфяев есть “думкопф” и “юберменш”, на каковые слова Кирилла Яковлевич совлек с головы треуголку и сдержанно, но благосклонно академикусу поклонился, соблюдая этикет тайной дипломатии, а тот, в ответ не кивнув и в Перми нисколь не задержавшись, пустился по дальнейшим меридианам и параллелям своего географического странствия, мимолетно открыв в наших окрестностях месторождение платины.
К единственной научной пользе из сего случая вывел мой отроческий ум теорему, что шпиону следует не только уметь затаиться и наблюдать, но во внезапный момент свалиться бунтовщикам и христопродавцам на голову, как снег или, подразумевая жаркий сезон климата, как голубиный помет.
Предуведомление 4. Индустриальные некроманты
…Запутанная, замороченная и почти до палимпсестового глянца вылощенная цензурными умолчаниями история нашего края являет собой подобие затонувшего континента: над поверхностью океана высовываются всем известные заурядные островки, бывшие когда-то высочайшими пиками горных кряжей, — а объединяющая их тектоническая платформа, наподобие Юнговского родового бессознательного, открывается в цельной мощи своей и в вычурности деталей только равнодушным глубоководным рыбищам да редким ныряльщикам, торопливо расходующим последние глотки здравого смысла, захваченного с поверхности. Полулегендарные исторические персонажи, деятели искусства, авантюристы, администраторы и визионеры едва различимы в колышущейся пучине истории. Хребет научных гениев тоже ушел под воду, на легкомысленном солнышке хрестоматийных адаптированных пересказов румянятся только два уютно обихоженных островка: Славянов и Попов. Имена всем пермякам знакомы, но что мы знаем об этих ученых-практиках, чьи разработки, если вдуматься, сделались основополагающими столпами современной цивилизации: электросварка и радиосвязь? Ну-ка, мысленного эксперимента ради попытаемся вычесть из технологических достижений человечества эти два открытия. Оглядимся вокруг — двух-трехэтажная Пермь, утонувшая в грязном от паровозной копоти и конского навоза снегу, транспорт и коммуникации долой, химической промышленности никогда не было. Да что там, вычеркивание из истории Славянова и Попова автоматически ликвидирует обе мировые войны, больше-
вистский переворот 1917-го, прорыв в космос, космогонические прозрения Дирака и Хоукинга… С уверенностью можно утверждать, что земная цивилизация без этих двух пермяков пошла бы по иному, не индустриальному пути развития, а именно — по биологическому. Запомним, что Славянов и Попов обозначили собой некую бифуркационную точку выбора цивилизационного пути, и двинемся дальше в наших рассуждениях.
Отчего же в середине прошлого века, в бравурную пору расцвета физики — “царицы наук”, в снобистских святцах тридцатилетних хозяев жизни и властителей дум, бородатых д. ф. н. в джинсах и с данхилловскими трубками, значились кто угодно: Ампер, Резерфорд, Тесла, даже Хемингуэй — но только не Славянов с Поповым? Можно предположить, что поклонение этой парочке претило адептам чистой фундаментальной науки, купающейся в фантазиях и парадоксах, из-за пошло прикладного характера исследований провинциалов Николая Гавриловича и Александра Степановича. Да, пермские провинциалы барочно изящных гипотез не измышляли, искали истину методами “тыка”: натурфилософскими, алхимическими, розенкрейцеровскими…
Стоп! Слово сказано.
Вы не задумывались, почему Славянов для посрамления иностранных авторитетов, утверждавших невозможность прочного соединения разнородных металлов, методом дуговой сварки изготовил именно стакан? Не имперский, не губернский гербы, не просто пластину из шести разных металлов, рядком друг к другу приваренных? Почему им была избрана именно форма сосуда?
Может статься, таким образом он посылал на Чикагскую всемирную выставку своим единомышленникам секретный знак: сей “славяновский стакан” означает принадлежность пермского горного инженера к тайной, но оттого вовсе не безвестной касте наследников Иосифа Аримафейского? Сей древний иудей собрал кровь распятого Христа в чашу (по некоторым версиям — тот самый потир последней вечери, в котором вино пресуществляется в кровь), и с тех пор Святой Грааль искали рыцари короля Артура и Индиана Джонс, тамплиеры Гуго де Пэйна и мистики эсэсовского “Анэнербе”. Алхимики видели в нем символ Луны и женского начала творения, розенкрейцеры ассоциировали чашу с искуплением и преображением, полагая, что Грааль был сделан ангелом из изумруда, упавшего со лба низринутого в бездну Люцифера, или из жемчуга — третьего глаза Шивы. Грааль символизировал идею центра, внутренней устойчивости, а также энергетической опоры, с помощью которой можно перевернуть мир. Последнее качество делало легендарный сосуд небезынтересным для духовных наследников розенкрейцеров — масонов. Только не надо фыркать: это сейчас слово “масон” воспринимается как политнекорректное ругательство, а на самом деле вольные каменщики были избранными строителями светлого будущего для человечества, цветом и солью общества, просвещенными вельможами, алчущими карьерных успехов молодыми талантами. “Храм Соломона” они собирались возрождать прежде всего на фундаменте христианской этики, примешивая к ней, впрочем, гностическую ересь и еврейскую каббалу. Масоном, кстати, был Суворов, а уж его никак не упрекнешь в русофобии… Но что мы знаем о масонах в Перми? Только то, что они были. На Егошихинском кладбище найдена могила “проклятой дочери” пермского исправника Девеллия, “украшенная” зловещим масонским знаком — Адамовой головой.
Почему не предположить, что такая значимая в местном обществе конца поза-
прошлого века фигура, как управляющий пермским пушечным заводом Н. Г. Славянов, тоже был масоном? В пользу этой версии свидетельствуют поистине алхимически упорные опыты Славянова с изобретением Бенардоса. Вообще-то электрическую дуговую сварку изобрел не Славянов, а именно Николай Николаевич Бенардос, запатентовавший технологию в 1885 году под названием “электрогефест”. Газосварку тоже Бенардос изобрел, и сварочные автоматы, и дуговую резку под водой, и даже идею контактной сварки выдвинул. Но кто слыхал о Бенардосе! Изобретатель умер едва ли не в нищете, в то время как дельцы уже вовсе внедряли в производство его разработки. Наш Славянов только предложил предварительный подогрев изделия перед сваркой, придумал автоматический регулятор длины дуги и ввел еще кое-какие полезные усовершенствования. Кроме того, весьма важной для развития металлургии стала запатентованная Славяновым технология использования электродуги для обработки стальных слитков: чтобы внутри металла уменьшались усадочные пустоты, а его структура становилась более однородной. Славянов экспериментировал с энтузиазмом Альберта Великого и Николя Фламеля, добавляя в сварочную ванну битое стекло (прообраз сварки под флюсом), а также ферромарганец, феррохром, ферроалюминий и ферросилиций (для пущего раскисления металла). Разве что феррокорень мандрагоры, ферропомет нетопырей и жабью феррожелчь в дело не пускал. Хотя как знать, может, и традиционные магические ингредиенты испробовал, да только извещать о сем никого не стал.
До его мотовилихинских волшебств доказанной научной истиной считалось: сварка разнородных металлов друг с другом невозможна. Славянов наколдовал новую физическую аксиоматику и тем изменил реальность. С бифуркационной развилки история двинулась не по предназначенному пути к торжеству гуманной биоцивилизации, а была насильно переведена на рельсы индустриальной копоти и железных лязгов — с хромированным бессмертием роботизации в финале.
Обращали ли вы внимание, что недавно установленный на площади Дружбы памятник Славянову украшен бронзовым изображением копии того самого сварочного аппарата, который использовал Николай Гаврилович? Разве не напоминает этот странный агрегат символические масонские инструменты, с помощью которых вольные каменщики строили светлое технологическое будущее?
Но вот обида: памятник Славянову хоть и установили, однако весь он какой-то балетно хрупкий и угловатый, будто не бронзу отливали, а газетную бумажку в оригами сворачивали. Да и место для памятника выбрали такое, что на масона-сварщика пермяки не благодарные взгляды бросают, а злобновато-раздраженные, через пле-
чо, — утомившись ерзать в толпе на троллейбусной остановке. С благодарной памятью потомков Славянову в Перми не очень-то повезло. Когда в шестидесятые искали его могилу, чтобы перенести к Механическому техникуму, долго не могли выяснить: так где же все-таки похоронен замечательный земляк? Искали, кажется, на Костаревском или Запрудском кладбищах (кстати, зададимся вопросом, почему местную знаменитость не похоронили на тогдашнем Егошихинском VIP-некрополе). Могилы с памятником, где однозначно было бы указано, что здесь лежит Славянов, не нашли. Наконец какой-то старичок указал на совершенно пустое, даже холмиком не обозначенное место и сказал: здесь. Раскопали и действительно обнаружили косточки. Которые и перенесли к техникуму. Разумеется, не подвергая останки антропологической реконструкции по методу Герасимова. Так что еще не известно, кто там у техникума захоронен… Может статься, как раз великий князь Михаил Александрович, могилу которого безуспешно искали колчаковские следователи и современные энтузиасты. Надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы понять: если что-то никак не можешь найти, значит, оно торчит на самом видном месте.
А деревянный дом, в котором жил Александр Степанович Попов, не так давно снесли напрочь, хоть никакой такой градостроительной необходимости в том не было. Отчего ж проявилась такая нелюбовь к ученому, отсвет славы которого ложится на пермскую провинциальность? Думается, память Славянова и Попова отнюдь не преследовали целенаправленно и осознанно. Просто коллективное бессознательное пермского социума стремилось и стремится избавиться от воспоминаний о двух местных некромантах. Вычеркнуть их из локального эгрегора, невзирая на пропагандистские усилия чрезмерно материалистически настроенных краеведов.
Попов не мог быть приобщен лично Славяновым к масонским тайнам. Он уехал из Перми после окончания Духовной семинарии в 1877 году, а Славянов прибыл к нам из Омутнинска уже позже, в 1883-м. Так что молодого семинариста, склонного к соблазнам естественных наук, ввел в посвятительный круг некто, исполнявший роль масонского “смотрящего” по губернии. Кстати, как вообще возникла в наших краях эзотерическо-естественнонаучная традиция? Соблазнительно предположить, что первую масонскую ложу в Перми создал и первый же приличный пермский интеллигент — бескорыстный врач Граль, коему в Перми недавно открыли постмодернистский памятник. Но созвучия “Граль” — “Грааль” для доказательности маловато. Впрочем, будущий изобретатель радио далеко оторвался от осторожных опытов местных наследников алхимиков и розенкрейцеров, стремившихся неспешно “улучшать”, “дорабатывать” уже имеющиеся рецептуры и технологии. Бывший семинарист решился на редкостно радикальный для просвещенного XIX века шаг. Знаете ли вы, за каким номером была ему выдана “привилегия” (патент) на “приемник депеш, посылаемых помощию электромагнитных волн”? № 6066. “Нулевая” маскировка — во всех смыслах. О, где вы, пермские литераторы, коим под силу написать драматическую историю сношений изобретателя радио с какой-то недотыкомкой, азиатски провинциальной разновидностью Мефистофеля?! Штучка могла бы получиться посильнее “Фауста”. Начинает казаться, что в инфернальной канцелярии существует департамент технологических инноваций, среди задач которого — провокационное впрыскивание научной информации в умы обитателей подлунного мира. Найдется ли среди пермских литераторов новый Борхес, способный создать образ демона-библиотекаря или служащего ЦНТИ — центра научно-технической информации, этакую помесь каталогизатора, референта и компьютерной поисковой системы?
А ведь начинал Александр Степанович вполне по-масонски, с “улучшений” и “доработок” уже имеющихся технологий. Он усовершенствовал когерер Э. Бранли — устройство для обнаружения электромагнитных колебаний. Когерер представляет собой трубку, заполненную металлическим порошком, с двумя электродами на концах. Под воздействием электромагнитных волн проводимость металлического порошка изменяется, и изменения эти можно регистрировать. Улучшенный когерер Попова лег в основу метеорологически полезного прибора, которому Александр Степанович дал название “грозоотметчик”. Прибор сигнализировал о приближении грозы, и Попов объездил с ним немало выставок и ярмарок, демонстрируя забавный научный кунштюк. Но так бы и остался “грозоотметчик” Попова полезной в хозяйстве вещью вроде барометра, если б не фантастическое озарение. Ведь можно же не только “сигналы” грозы принимать, но и текстуальные сообщения, ежели они являют собой особым образом промодулированные электромагнитные колебания. Позже Попов будет всячески подчеркивать, что с самого начала стремился создать именно беспроволочный телеграф, а вовсе никакой не грозоотметчик. В каком-то смысле эти утверждения можно принять на веру — если пермский семинарист, напитавшись масонской ереси, раздумывал в скучных классах семинарии о возможности “приема депеш помощию электромагнитных волн” из потустороннего мира…
Но, в общем, приемник Попова “брал” посылаемые с передатчика сигналы на расстоянии всего нескольких метров. Изобретение должно было остаться игрушкой для продвинутых гимназистов. Однако через два года Попов в Русском физико-химическом обществе демонстрирует передачу радиограммы на 250 метров. Через год устанавливается радиосвязь между стоящими в Кронштадтской гавани на расстоянии 650 метров крейсерами “Россия” и “Африка”, а с момента, когда дальность превысила пять километров, военное ведомство аккуратно засекретило деятельность Попова. На пороге был новый век — век мировых войн, шпионских интриг, электронных СМИ и поиска внеземных цивилизаций.
Почему когерер Попова все же заработал как радиоприемник? Конечно, благодаря росту мощности передатчиков. Но до этого изобретатель предпринял совершенно немотивированное действие. Большая Советская энциклопедия (второе издание) осторожно пишет: “Экспериментируя с прибором, он нашел, что дальность его действия значительно увеличивается при присоединении к когереру провода. Так зародилась первая приемная антенна”.
Ну, и как это Александру Степановичу вдруг пришло в голову присобачить к своей электрофуевинке проводок? Во время каких таких экспериментов? Он что, совал в контур все, что под руку попадалось? Как американец Гудьир, старавшийся придать прекрасному, но бесформенному материалу — каучуку — лучшие эксплуатационные свойства? Уж с чем только Гудьир каучук методом “тыка” не смешивал, даже с супом. Потратил много лет, перепробовал тысячи способов, но процесс вулканизации открыл случайно, забыв кусочек латекса рядом с комочком серы на горячей кухонной плите. В результате получилась резина.
Но Попов “догадался” подсоединить антенну как-то слишком быстро, можно сказать, сразу после того, как сконструировал грозоотметчик. Имеем ли мы право допустить, что кто-то ему лукаво подсказал, как с помощью антенны превратить игрушку в мощное средство коммуникации и пропаганды? И чем Александру Степановичу пришлось заплатить за выполнение договора с этим “передатчиком инфернальных депеш”?
Дьявол всегда стремится максимально облапошить свою жертву, даже в мелочах. Интересно, пошел бы Попов на пагубное сотрудничество, если б знал, что спустя два года его изобретение повторит итальянец Маркони? Но тут Попов, можно сказать, сам виноват. Открытие радиосвязи знаменовало собой бифуркационную развилку и отворяло двери в новую реальность — в реальность супергетеродинов, FM-диапазонов, телекиллеров и прямых репортажей с арен геноцида. И Маркони (не он, так кто-нибудь иной) поспешил зайти в соблазнительно распахнутые двери.
Впрочем, долю почестей земных Попов все же ухватил, прежде чем умереть во цвете лет от кровоизлияния в мозг. Получил золотую медаль на IV Всемирном электротехническом конгрессе в Париже. Кстати, и “славяновский стакан” без золотой медали в Чикаго не остался…
Перед смертью Попов успел проводить в дальний путь к Цусимскому проливу русскую эскадру. Начинался XX век, эпоха высокомеханизированных массовых убийств, неслыханных потрясений и невероятной лжи. Сварщик Славянов и электротехник Попов немало поспособствовали скорейшему наступлению самого бесчеловечного из столетий. С мирного, “биологического” пути развития они перевели цивилизацию на индустриальные рельсы, бегущие к тупику дегуманизации. Может быть, поэтому мы инстинктивно стараемся не задумываться о значении двух этих фигур в мировой истории. Не желаем догадываться, чем напитала их мозг и совесть “кишащая упырями провинция Пермь” (по выражению Набокова). Стремимся стереть, потерять, не замечать в локальной ноосфере следы присутствия двоих действительно великих ученых и изобретателей.
Но все же… Проходя мимо пушек, танков, бронекатеров и ракет, вознесенных на пьедесталы и сделавшихся естественными для пермских ландшафтов монументами, имейте в виду: их не было бы без Славянова. Совсем. А когда ловите на местной FM-частоте какой-нибудь развлекательный канал, не забывайте, кому обязаны удовольствием слушать бесовские мелодии и ритмы.
Записки шпиона-amateur. Фосфорная алхимия
купца Тупицына
Представьте себе молодого газетного репортера, шествующего по губернскому городу Пермь в конце XIX века. Он выполняет первое в своей жизни редакционное задание. Переполненный ощущением значимости общественного служения, неспешно приближается к солидному особняку, по всему видно — купеческому семейному гнезду. Стучит в дверь.
— Кто? — глухо доносится женский голос.
— Из газеты, — веско отвечает молодой человек. — К господину Тупицыну.
— А чего? — дверь открывать не спешат.
— Скажите: для личного разговора с социальным резонансом, — в голосе репортера прорывается обида.
…Признаюсь, как и все молодые люди, я был обидчив до чрезвычайности, а уж когда сделался корреспондентом “Пермских губернских новостей”, то уверовал бесповоротно, будто всякое частное лицо, равно как и официальная инстанция, обязаны чтить во мне гонца прогресса и рупор общественного мнения. С годами самоуверенности и самовлюбленности, конечно, поубавилось, а теперь они, похоже, и вовсе сошли на нет — вместе с верою в прогресс и силу общественного мнения… Но продолжим.
…Наконец дверь отворяется, и перед ним предстает служанка, нижняя половина лица которой плотно замотана белой тряпицей. Служанка, настроенная крайне не-
одобрительно, ведет его сначала по лестнице, потом по коридорам. Сдвинув повязку, ворчит:
— Вот через этих умников и ученых настают последние дни. Один такой ученый, грят, из петушьего яйца огненного змееныша высидел. Держат горыныча сейчас на цепи, а как подрастет года через три-четыре — выпустят. Вот он тогда, змей-то, и полетит, и населья все, поля, анбары и прочие благоустройства испепелит… От науки, от лишнего ума наши беды и приключаются. А ведь и хозяин был когда-то человек человеком: москательную лавку держал, гончарный завод купил, посудой торговал фаянсовой, все как у людей…
Наконец добираются до кабинета хозяина. Служанка, перекрестившись, снова натягивает на лицо тряпицу и, открыв дверь, быстро вталкивает визитера в выползающие из комнаты клубы белого дыма.
Перед нами химическая лаборатория, убранство которой легко восстановить из соответствующего школьного инвентаря. Фарфоровые ступки и пестики, развалы потрепанных книг, пучки сушеных трав, синий спиртовый огонь над гроздьями реторточек и колбочек с разноцветными реактивами, пузырящаяся и пенящаяся влага ползет по змеевику, и все это почти колдовское хозяйство исходит струями белых дымов. Из дыма высовывается для рукопожатия длань хозяина в перчатке из плотной черной резины, и кажется, будто это лапа нечистой силы.
— Из газеты, — повторяет молодой человек, осторожно подержавшись за руку хозяина. — По поводу ваших опытов, Евграф Козьмич… — и с максимально французским прононсом добавляет солидное слово: — Интервью.
— Весьма рад, что наконец заинтересовались, — хозяйский голос звучит глухо. — Сядьте пока на диван. Где-то здесь был диван… А я окна отворю.
Дымы начинают улетучиваться, взору репортера предстает немолодой уже человек с лицом простонародным, но тронутым той печатью живого ума, который в провинциальном захолустье чаще всего прилепляет и репутацию сумасшедшего. Тупицын разговаривает, постоянно кашляя и время от времени прихлебывая какую-то горячую микстуру. К концу беседы начинает покашливать и репортер.
— Россия вступила в эпоху великих реформ, — начинает интервью гость, раскрыв свою большую записную книжку и нацелившись в нее карандашом. — В эпоху локомотивов и пароходов. Фабричного производства, акционерного капитала, развития наук. Я рад, что на этих современных поприщах свою роль призваны сыграть местные самородные Менделеевы и Бутлеровы. Образованные и предприимчивые люди, которые…
— Э-э, сударь мой, — морщится Тупицын. — Откуда у меня образование? Гимназический курс, он не для купеческого сословия. Приходилось уже в зрелом возрасте садиться за учебники и постигать, что такое осмотическое давление или гидролитическая диссоциация. Но все больше случайным опытом, экспериментом наудачу открывать для себя азы, академической науке давно, я так полагаю, ведомые. То-сё смешаешь, третьего подсыплешь, нагреваешь и смотришь: что же будет?
— Простите, но ведь это алхимический метод. Средневековый, — изумляется газетный репортер.
— А пусть средневековый, — легко соглашается Тупицын. — Зато фосфор — вот он.
И демонстрирует газетчику закупоренную мензуру с желтоватыми кристаллами.
— Что такое фосфор, знаете?
— Ну, вещество. Светится в темноте. Кажется, еще спички из него делают.
— В современной металлургии без фосфора не получить нужнейшие сплавы на основе меди и некоторые сорта бронзы. Движущиеся части механизмов и машин, как известно, следует смазывать, чтоб не истерлись. Смазка под воздействием воздуха теряет свои свойства, окисляется. В нее добавляют один из сульфидов фосфора, и машины продолжают работать бесперебойно. Так что эпоха прогресса, которую вы мне сейчас возвестили, без этой вот алхимии, — Тупицын гордо потряс мензу-
рой, — просто-таки невозможна. Более того, фосфор находит применение — об этом, впрочем, вам лучше не писать — и в военном деле. Между тем своего фосфора в России не производят. Все покупаем в Англии. Платим золотом.
— А ну как война?! — догадывается репортер.
— Именно. Поэтому я уже присмотрел место на берегу речки Данилихи. Употреблю все свои капиталы, но построю первый в России завод, вырабатывающий фосфор. Безо всякой алхимии, в промышленных количествах.
“Признаться, это похоже на прекраснодушные мечтания, — думает репортер, складывая записную книжку и благодаря собеседника. — И что это за кристаллы он мне показывал? Говорил, фосфор, а на крысиный яд похоже. Пожалуй, повременю публиковать интервью”.
Откланявшись, он уходит, а вослед ему несутся змеи беловатого дыма.
…Пермский купец Евграф Тупицын построил-таки на Данилихе большой завод. В 1871 году Россия получила собственный фосфор. Производилось его в Перми до 10 тысяч пудов и более. По всей стране промышленники стали создавать предприятия, пользуясь технологией, разработанной пермским самоучкой. И русский фосфор пошел на экспорт. Даже в Англию, где его прежде приходилось покупать.
Только сам купец-химик Тупицын заслуженной славы не вкусил. Подорвал здоровье ядовитыми испарениями во время своих опытов.
Фосфор Тупицын добывал из костей животных. А когда появились новые технологии получения этого вещества, наследники его из-за возросшей конкуренции не смогли удержать предприятие на плаву.
Предуведомление 5. Неустанный караул
Пермская мифология обречена нести в себе невыводимые следы пенитенциарных татуировок. Многие значительные личности отечественной истории, революционеры четырех последних веков, деятели искусства, неподатливые бизнесмены, вообще все сколько-нибудь приличные люди сидели у нас. Край пермский — ссыльный, каторжный, тюремный, кандально-этапный. Начатки экономической деятельности складывались на субстрате исправительно-трудовых казенных надобностей, а вовсе не на сырьевых богатствах подземных кладовых. А бытие, как известно, определяет сознание. Попытки вырваться за пределы первичной этнорегиональной парадигмы, обрести опору в реформистских, рационально исчисленных заклинаниях (“Пермь — порт пяти морей”, “опорный край державы”, “крупный научный центр”, “театральный город”, “стало чище и порядку больше” и т. п.) не могут не оказаться разрушительными для менталитета и всего житейского уклада пермяков. Как рухнули в одночасье мифы о знатных калийщиках, пушкарях-ударниках, передовиках кабельного производства, так сегодня колеблются на глиняных ногах имиджи бедных студентов, в одночасье сделавшихся олигархами, и меценатов, недавно бытовавших бандитами.
Мало кого обманывают нынешние картонные декорации нашей якобы полновесной, сбалансированной по отраслям областной экономики. Тюремно-пересыльный статус Перми ничем не может быть отменен, он просто качественно пресуществился в расширившейся геометрии новых обстоятельств, но сохранил изначальную функцию — транспортно-складскую. Ведь тюрьма и пересылка — это разновидности складирования и перевозок, не правда ли? Будет лучше, если мы смиримся с ролями кладовщиков, составителей поездов, грузчиков, вохровцев и конвоиров. Попытки заявить о себе как о разработчиках высоких технологий и производителях высококачественных товаров народного потребления ни к чему хорошему не приводят. В какой мере предприятия по производству пива, стиральных порошков, кондитер-
ских изделий, авиационных двигателей могут считаться пермской собственностью? Кто хладнокровно пренебрегает интересами местных акционеров в калийно-магниевом Верхнекамье? Обходным маневром со стороны Чукотки подбирается к нашей нефти? То-то.
Заниматься следует только тем, к чему имеются природные наклонности. Наши региональные герои — это личности, отнюдь не аналитическим складом ума знаменитые, не склонные к регулярному менеджменту и интенсивному методу хозяйствования. Это политические фаталисты, предпочитающие плыть по течению. Рассмотрим двух самых популярных легендарных персонажей земли Прикамской.
ЕРМАК еще при жизни стал приобретать черты сверхчеловеческие, даже божественные. На это особенно упирал Семен Ремезов, составитель летописи, из которой мы в основном и черпаем сведения о покорении Сибири. Признано, что Ремезов готовил почву для канонизации атамана, причислению его к лику святых. Ермака не брали ни пуля, ни меч. Спустя неделю после известного утопления в Иртыше тело первопроходца выловили из реки татары, а когда стали снимать с него одежду, изо рта и носа трупа хлынула кровь, как из живого человека. Обнаженное тело Ермака было выставлено напоказ всем окрестным жителям, которые стали колоть его своими копьями и пронизывать стрелами из луков. И убедились, что кровь продолжает течь из него, как из живого, а вьющиеся над ним птицы не решаются клевать не подвергающийся гниению труп. Более того, татар стали мучить ночные кошмары, так что некоторые из них повредились в уме. В общем, Ермака сочли богом и торжественно похоронили под кудрявой сосной, заповедав потомкам не выдавать русским места погребения.
Могилу, кстати, до сих пор не нашли, хоть татары в конце концов проболтались и место захоронения известно довольно точно. Почему же нет надежды на обретение мощей? Конечно, атаман святым не был. Даже удивительно, с какой стати сведения о его нечеловеческих качествах доселе трактовались только в комплиментарно-агиографическом духе. Никому в голову не приходило иное объяснение.
Фузея и сабля его не берут. Труп не разлагается. Кровь из недвижного тела ручьем льется. Да это же типичный вурдалак!
При последнем бое эта нежить действительно чуть не рассталась со своим посмертным существованием: во время схватки на стругах татарин Кучугай демоноборчески грамотно “прободе в гортань” Ермака, когда у того развязался ремень шлема. Еще немного, и голова монстра оказалась бы отсечена, тут бы и конец пришел упырю. Но нет, Ермак срочно бросается в воду и “тонет”. Татар, выловивших из Иртыша тело, мучают во сне кошмары — это вампир по ночам восстанавливает силы, поправляясь парным гемоглобинчиком супостатов. Наконец тело погребают в земле. А вурдалаку только того и надо, он выбирается из собственной могилы обновленным, чтобы затеряться на перекрестках истории. Не исключено, что Ермак до сих пор слоняется по Уралу и Сибири, меняя фамилии, присасываясь к рентабельным предприятиям и время от времени погибая от пуль киллеров. Присмотритесь к своим партнерам по бизнесу: не таится ли в их глазах усталость бесконечного рейдерского существования вне жизни и смерти?
МИХАИЛ РОМАНОВ традиционно именуется братом последнего русского самодержца, а формально он, может быть, сам имеет право считаться основным персонажем финального акта истории монархии в России. Его убили в Перми, как за 300 лет до того в наших же краях, в Ныробе, убили дядю первого помазанника из династии Романовых. Дядю тоже звали Михаилом, и был он богатырем по силе и росту. Михаил последний, как известно, был здоровяком и ростом превосходил своего венценосного брата.
Место захоронения Михаила Александровича до сих пор не установлено, несмотря на старания колчаковских следователей, которым, между прочим, удалось отыскать в окрестностях Перми могилки расстрелянных престарелых фрейлин Шнейдер и Гендриковой. Свидетельства участников похищения и убийства Михаила путаны и противоречивы, из-за чего, как минимум, три-четыре места сейчас считаются достаточно вероятными аренами трагедии. Короче, обнаружение останков великого князя остается предельно проблематичным.
Нет, мы вовсе не имеем в виду, что склонные к гемофилии Романовы, пусть их и называли “кровавыми”, могли принадлежать к племени вампиров, подобно Ермаку. В случае с Михаилом Александровичем мы имеем дело с классической реинкарнацией и детерминированным повторением судьбы своего далекого предка.
…Ныроб, 1602 год. Михаила Никитича, сосланного сюда волей Годунова, пристав Роман Тушин оковал двухпудовыми цепями и заключил в тесную яму, причем пропитанием узника совершенно не озаботился. Сердобольные крестьяне подавали боярину-зэку пищу, но вскоре Тушин пресек эту гуманитарную помощь, и узник умер от голода.
Перенесемся в 1918-й. Советские функционеры средней руки Мясников, Жужгов, Марков и прочие на свой страх и риск куда-то увозят Михаила Александровича из “Королевских номеров” по Сибирской. И довольно много времени проходит до их открытого признания: да, мы убили гражданина Романова! Между тем город полнится слухами: Михаила умыкнули офицеры-заговорщики и скрыли аж во владениях короля сиамского; Михаил бежал по крышам от большевиков, пришедших его расстрелять; великого князя живым сожгли в печи мотовилихинского завода… Настоящие похитители со своими версиями выступают едва ли не позже всех, и версии эти выглядят не менее апокрифично. Их самих захватила фольклорная стихия всенародного вранья. И хоть установлено точно, что они его куда-то увезли, необходимо признать: факт убийства остается документально неподтвержденным.
Вспомним, что это были за люди: деклассированные мелкие душонки с мародерскими наклонностями. Мясников — трус и позер. Завистливый Марков. Жужгов, так тот вообще предатель и стукач с дореволюционным стажем… Дело, скорее всего, обстояло так: эта мотовилихинская шпана просто решила покуражиться спьяну, увезла Михаила из номеров и не придумала ничего лучше, как посадить его в “яму”, то есть в голбец избы какого-нибудь встретившегося по дороге кума. Революционная необходимость этой акции задним числом определилась без труда: Колчак близится, а “идейное знамя монархии” живет по адресу, который каждая пермская собака знает… Не исключено, что духовные наследники пристава Тушина тоже приковали свою жертву цепями: чтобы Михаил без посторонней помощи не мог выбраться из подвала.
Ну, и запьянствовали дальше… Известное дело — недельки на полторы. А когда вышли из крутого пике, вспомнили про ввергнутого в узилище боярина, бросились в голбец — ан поздно. Михаил Романов во второй раз (с промежутком в 316 лет) принял в пермских краях мученическую смерть от голода. Круг судеб замкнулся.
Представляете положение похитителей? Вместо революционной трагедии имеет место быть дурной провинциальный фарс. Если какое-нибудь большевистское начальство докопается до истины, карьере конец, а то и в расход могут пустить с показательно-назидательными целями. И струхнувшие ребята начинают нестройно фантазировать, раз от разу все убежденнее, а потом и вдохновеннее. Для мелких душонок характерно выдавать желаемое за действительное, хвастаться, будто они совершили то, на что в действительности у них просто духу бы не хватило. Мясников даже сочиняет трактат с выспренним названием “Философия убийства”, интригой и манерой совершенно в духе Дюма-пера.
Так что перекапывать окрестности железнодорожной колеи вдоль бывших
нефтяных складов Нобеля совершенно беспонтово. Не исключено, что скелет Михаила Романова до сих пор тлеет в полузасыпанном подвале какого-нибудь старого дома в Разгуляе или в Мотовилихе, прикованный цепью к стене, совсем как в готическом романе про английских призраков.
А теперь задумаемся: не логично ли ожидать новой реинкарнации страстотерпца Михаила? А если да, то способна ли его душа отлететь от нашего тюремно-каторжного края, к которому приговорена движением небесных светил? Не исключено, что какой-нибудь нынешний пермский политик или общественный деятель уже несет в себе кармическое зерно повторяющейся судьбы, конец которой страшен и закономерен.
Миф цикличен, ветер всегда возвращается на круги своя, и все, что было в прошлом, снова повторится в будущем. Попытки обмануть фатум, разомкнуть кольцо причинности еще никому не удавались. Несмотря на колоссальные баксы, вколачиваемые порой в PR-кампании, результат бывает необъяснимо мизерным. Успех в создании нового мифа приходит лишь, когда пермяки могут разглядеть в рекламируемом идоле или завиральной экономической программе известные черты легендарных персонажей и сюжетов местной истории, почуять родимое генетическое наследство чудовищ и святых, паханов и шнырей. В трагикомедии современности за деятельной суетой актеров-бенефициантов маячат призраки предшественников, пытаясь из своего бестелесного мира свидетельствовать о тщете режиссерских усилий перетасовать вечный пермский криминальный сюжет, ибо самый авангардный балаган рано или поздно оборачивается театром теней.
Записки шпиона-amateur. Косиножка
После утомительного перегона из Екатеринбурга Аркадий Васильевич Голенищев остановился у нас в доме, но не на диване полеживал, а старался разминать кости, прогуливаясь по пермским окрестностям. Потчуемый матушкой моей в саду чаем и вареньями, не сидел на месте, а с чашкою и блюдцем бродил, шевеля ноздрями, от ягодного куста к плодовому деревцу. Конечно, конец мая в Перми — черемуховый рай, но головокружительный аромат мешается с банными запахами, поскольку черемуха стремится произрастать почему-то на мыльных выплесках. Там же, у дворовых банек, ближе к лету на поленницах начинают ползать пауки-сенокосцы. В дровяных щелях ищут они сырой прохлады.
— А яд, говорят, такой сильный, что не сравниться тарантулу или каракурту, — замечал бравый камчатский капитан первого ранга. — Однако, к счастью, прокусить человеческую кожу сенокосец не способен… Паук, а паук, снеси меня домой!
Только непонятно, в Питер его надобно снести или в родную Екатеринославскую губернию, а может, обратно на Камчатку, начальником какового полуострова Аркадий Васильевич служил с 1828 года и сделался изрядным камчадалом. Для отчета о состоянии дел камчатских он и выехал в столицу еще в январе прошлого года, долгое время пребывал в Иркутске, а теперь вот застрял в нашей губернии. И, сам на то не надеясь, дождался удивительной встречи со старыми знакомыми.
…От самой Сибирской заставы следом за высочайшим поездом в вечернее небо поднимались густые непроглядные клубы, будто великий князь со свитой не восьмеркой цугом, а на паровозе, или, как в ту пору говорили, на пароходке, путешествовал по российским просторам. Но не угольный дым, а обильная пермская пыль вставала столбом вослед за каретами, ибо вице-губернатор Кабрит не распорядился сбрызнуть улицы водою. Наследник надвинул фуражку на нос, а воротник шинели — на фуражку, но чихал беспрерывно. Василий Андреевич Жуковский и вовсе обмотал лысую голову цыганской сентиментальной шалью. Один лишь генерал-адъютант Кавелин, в кивере и при орденах, ехал верхом, стараясь незаметно обдувать с усов дорожный прах. Но именно цесаревич из кареты первым выглядел в запыленной толпе встречающих нашего камчатского гостя и окликнул его:
— Господин капитан! — воскликнул он, видимо, определив по мундиру его звание.
Кавелин же подскакал к нашему квартиранту, любезно его обнял и зазвал присоединиться к почетному поезду. Вместе со столичными персонами и особами Аркадий Васильевич был доставлен в губернаторский дом, всячески обласкан и удостоен от самого цесаревича приглашения на завтрашний обед.
По вечернем возвращении на квартиру Голенищев рассказал нам о своем давнем знакомстве с наследником. В 1825 году был он вызван в Петербург, очевидно, для рассмотрения его прожектов о преобразовании Камчатского края и об улучшении Петропавловского порта. В столице же как раз в ту пору происходили известные события.
Получив известие о военном возмущении 14 декабря, новый император Николай Павлович приказал своему адъютанту Кавелину немедля ехать в Аничков дом и оттуда безопасно перевезти августейшую семью в Зимний дворец. Сам же верхом поскакал к бунтовавшему Московскому полку, надеясь на увещевательную мощь своей гортани. Кавелин по декабрьскому гололеду еле добрался до Аничкова, а когда до-
брался, то узнал, что в доме находятся лишь Александра Федоровна и три великие княжны. Наследника же забрала накануне в свой Елагинский дворец бабка, вдовствующая императрица Мария Федоровна. Адъютант оказался в замешательстве. С одной стороны, следовало безотлагательно везти дам в Зимний, ибо здесь они могут подвергнуться опасности со стороны революционеров. С другой — тревогу вызывала будущность малолетнего великого князя. Не мог же адъютант разорваться надвое и в двух разных направлениях отправиться выполнять свой верноподданнический долг? Тут, на счастье, увидел он бредущего по Невской перспективе морского офицера. Подозвал его, глянул пристально в глаза, желая понять, не таит ли тот в потемках души сочувствие заговорщикам, ничего там не разобрал и наудачу приказал капитан-лейтенанту тотчас отправляться в Елагин и привезти в Зимний дворец и внука, и бабку.
Моряк почесал затылок, соображая, как это он сейчас по речному льду доберется до Елагина острова, и не нашел ничего лучше, как остановить первого попавшегося мужика на розвальнях. Выкинул с сенной подстилки мороженую треску и приказал съезжать на лед Фонтанки. Мужик противился, но капитан-лейтенант выхватил свою шпажонку (а другого оружия при нем и не было) и стал проделывать фехтовальные артикулы, добившись только того, что мужик в страхе бросил свое движимое имущество и скрылся. Пришлось Голенищеву самостоятельно спускать подводу на реку и воодушевлять клячу флотскими командами, а более кнутом. С великими трудами добрался офицер до стрелки Большой и Средней Невки, выбрался к Елагину дворцу и не обнаружил в нем никакой воинской охранной команды. Только в вестибюле толпились фрейлины и камер-лакеи, среди которых не разглядеть было требуемых высочайших особ. В ответ на воззвание Голенищева все тотчас выразили желание немедленно переехать в Зимний дворец, но моряку пришлось заметить, что в распоряжении имеются одни лишь сани-розвальни, а потому он уполномочен эскортировать только ея императорское величество и его императорское высочество. Тотчас из толпы вышли вдовствующая императрица и семилетний мальчик и, нимало не чинясь, уселись в холопскую повозку.
Голенищев благодарил Бога, что за время учебы в Морском корпусе хорошо изучил невскую гидрографию, и потому не пришлось ему плутать по многочисленным протокам, канавкам и ерикам. Всю опасную дорогу до Дворцовой набережной наследник хныкал, а бабка снабжала его строгими укоризнами на немецком языке. Выбравшись на берег, Голенищев обнаружил у дворцового подъезда малый пикет лейб-гвардии саперов и передал обоих своих пассажиров какому-то пританцовывавшему на холоде сержанту. Кивнув своему спасителю, Мария Федоровна схватила внука за руку и утащила в свои покои; тут как раз донеслись с Сенатской пушечная пальба и визг картечи. Голенищев еще постоял у подъезда, пожал плечами и отправился в Адмиралтейство, куда, собственно, и направлял свои стопы до имевшего место быть династического приключения.
Ветреный Кавелин не удосужился спросить его фамилии, да и вдовствующая императрица не поинтересовалась родом-племенем своего спасителя. Поэтому до самой случайной встречи в Перми двенадцать лет спустя он оставался известен царской семье лишь как “морской офицер в розвальнях”. Да нужно еще прибавить, что августейшие особы и не стремились никому признаваться, будто путешествовали из Елагина в Зимний в воняющих рыбой крестьянских санях.
…Вернем же нить нашего повествования в Пермь. На следующий день после встречи наследника в губернаторском доме был обед, после которого все отправились на речную прогулку. Для плавания цесаревича по Каме наняли катер у перевозчика по фамилии, естественно, Перевощиков. Обычно ради желающих перебраться на правый берег владелец шестивесельного судна садил на руль своего помощника, сироту лет двенадцати, имени которого никто и не знал, а все кликали Косиножкой, потому что был он хром и, как считали, придурковат: глядел всегда куда-то мимо, а коли спрашивали о чем, ответствовал невпопад. За весла брались как сам Перевощиков, так и вынуждаемые к тому пассажиры. На сей же раз цесаревич показал свои мозоли, оставшиеся после того, как в Воткинске под присмотром горного начальника подполковника Чайковского он собственноручно ковал 167-пудовый якорь для Черноморского адмиралтейства. И сел у катерного борта слева, взявшись за рулевой румпель. Пришлось гребцами послужить не только самому Перевощикову и Косиножке, но и адъютантам наследника —Вьельгорскому, Паткулю и Адлербергу; взялся за весло привычной рукой и Аркадий Павлович. Пока катались по Каме, цесаревич любознательно расспрашивал Аркадия Павловича о пути в Сибирь и о географии Камчатки. В конце же речного путешествия молодой великий князь подарил Голенищеву перстень ценою в две тысячи рублей.
Рассказав нам об этих событиях и желая продемонстрировать редкий подарок, Голенищев тотчас полез в карман, охнул, сунул руку в другой и растерянным взором обвел наше семейство.
Соображения навроде: “Может, дырка в подкладе?” или “Обронили, поди, случайно?” — капитан первого ранга решительно отверг, ибо ротозейство не в манерах флотских офицеров. Стало ясно, что перстень похищен, и я взялся сопроводить Голенищева к нашему полицмейстеру господину Вайгелю. Тот, не откладывая дела, устремился с нами в дом Перевощикова, перевернул там все вверх дном и добрался наконец до скудной собственности придурковатого Косиножки. Едва была откинута крышка сиротского сундучка, как все увидели муаровую коробочку, в каковой и должен был помещаться драгоценный перстень. Увы, пуста была коробочка, а на вопрос “Где?” малолетний речной гребец только мычал и нюнился.
Иные не обратили внимания, но я отметил, что у Косиножки в сундучке вместо обычной сиротской худобишки лежали арифметический учебник Магницкого и греческий Фукидид. Возможно ль, чтоб читатель таких книг сподвигся на воровство? Ведь именно просвещение научное считают новейшие философы вернейшим средством исправления нравов. Тем не менее сироту конвоировали в кутузку и там допрашивали, куда дел перстень. Косиножка, как обычно, глядел мимо и отвечал невпопад.
Мне же вспомнились пауки-сенокосцы, обретавшиеся у нас на банной поленнице. Может, потому вспомнились, что именовались они еще и “косиножками”. И вот каким известным свойством обладали: если паучью ножку оторвать, то она потом еще долго корчится и дергается — “сено косит”, все внимание естествоиспытателя (или прожорливой птицы какой) на себя отвлекая. А паук тем временем в сырую прохладную щель себя спасает.
Своим соображением я попытался поделиться с полицмейстером, но тот меня слушать не стал. А потому раннее утро следующего дня встретил я в засаде вместе с батюшкой моим и заинтересованным Павлом Аркадьевичем на камском бережку.
Тихо плескала стерлядка, мошкара вилась над заводями. Часов около пяти раздались осторожные шаги, и мы увидели, как Перевощиков с малой котомкой пробирается к своему катеру. Избенка его и десятой доли цены перстня не стоила, а потому, как я и рассчитал, похититель должен был удариться в бега.
— Стой, христопродавец! — флотским голосом воскричал Голенищев.
А тут и мы с батюшкой на злодея навалились, повалили, обшарили и за пазухой нашли в тряпицу замотанное бриллиантовое сокровище.
Доставив истинного вора в руки Вайгеля, отправились мы выручать жертву паучьей хитрости Перевощикова. В кутузке тем временем Косиножке собирались уже давать рвотного. От сей мучительной экзекуции мы с Голенищевым сироту избавили, но встал вопрос о будущности отрока. И Аркадий Павлович решил, что возьмет сего усердного арифметика и читателя Фукидида с собой в Петербург, покажет лучшим столичным лекарям, а коли хромота окажется неизлечимой, то отдаст в обучение благородному штурманскому делу. Флотскому штурману колченогость не помеха!
Предуведомление 6. Месторождение потерянного
времени
Житейская стратегия “от аванса до окончаловки” с традиционным перехватом трешки-пятерки до получки еще многим памятна. Традиция, когда горизонт времени не простирался дальше двухнедельного расстояния от “здесь и сейчас” до кассового окошечка, оказалась поломана вместе с прочими устоявшимися календарными обычаями и обрядами вроде ударных вахт, профсоюзных собраний, осеннего ковыряния в грязи картофельной борозды и культурно-массовых бульварных променадов по графику дежурства ДНД.
Отнюдь не отпуск на волю бешено взвившихся цен и не блудливая смена ориентации телевидением сопровождались всесокрушающим крещендо труб рыночного апокалипсиса. Признайтесь-ка сами себе: ведь самым диким и непривычным оказалось для нас то, что к окошечку кассы перестали звать два раза в месяц. Порвалась связь времен!.. Потом вовсе перестали звать. Задержки зарплаты складывались в томительные месяцы не то чтоб ожидания — ждать-то мы как раз умели и привыкли, вся жизнь складывалась из периодов двухнедельного томления, — а неустойчивого балансирования на кромке вдруг распахнувшейся пропасти. Всю цивилизационную историю пребывая в вечности и только с нею соотнося национальные поэтику, экономику и быт, мы наконец-то шкурой ощутили, что такое время. И испугались его непостижимой невещественности, неумолимости, бесконечности.
Доселе феномен времени нас мало интересовал, существовал обычай возвышенно пугаться исключительно пространственных необъятностей, волхвовать над топологическими химерами Лобачевского, застывать в изумлении перед отечественными космологическо-поэтическими моделями: “Открылась бездна, звезд полна…”, “Среди миров, в мерцании светил…”, “Быть может, эти электроны…”, а также перед цитатой духовно нам родственного калининградского метафизика про звездное небо над головой. Не случайно в формулу Победоносцева: “Россия — это ледяная равнина, по которой носится лихой человек”, время никаким концом не включено. Доминирующими физическими понятиями у нас всегда оставались “простор”, “расстояние”, а этика базировалась на эсхатологических поисках предела для этих просторов и критериальной метрической системы для протяженностей. И вот в тысячелетних поисках мы дошли-таки до края, где пространство кончается. Там нас и поджидал дракон былого и грядущего.
Все недавние 70 лет полагая свое общество плановым, мы осуществляли планирование на расстояние вытянутой руки. В центральной твердыне государственности мыслили периодами пятилеток и только перед крахом стали добавлять заклинание “и на период до…”, удлинняя прогноз до десятилетия. В провинциях — так там вообще эпохи осмысляемой истории редуцировались до полугодия (весенний и осенний пленумы обкома). В семейной и личной жизни, как мы уже отметили, человек существовал еще более краткими двухнедельными циклами, почти не совпадающими с природными, органично-сакральными лунными (а надо, надо было не второго и шестнадцатого в бухгалтерию звать, а в полнолуние и новолуние, глядишь, и гинекологам было б меньше хлопот).
Похоже, Россия — единственная значительная цивилизация, которая за полтора тысячелетия с момента самоидентификации так и не обзавелась собственной историей. Ведь история бытует не в своде летописей, а в живой памяти нации. Между тем даже поверхностное популяризаторство Натана Эйдельмана или, прости Господи, кинорежиссерши Дружининой приводит нас в экстаз: надо же, и в России имели место быть характеры и интриги, достойные Дюма-отца! Пресловутые преемственность и традиционность, свойственные для прочих обществ, у нас со времен Бояновых замещались лозунгом “Новый начальник за предыдущего не отвечает”, летописи подвергались цензуре и интерполяциям, учебники — переписыванию “совсем наоборот”. В результате мы доселе верим, будто Святополк был “окаянным”, а Борис и Глеб — агнцами-мучениками, нынешние школяры не знают, кто такой Ленин, а завтрашние студенты дадут пугающий комментарий о принадлежности Курильских островов.
Пермь в этом смысле особенно инвалидна, потому что не просто окраинна, но полностью выпадает из поля зрения — с какого российского угла в нашу сторону ни посмотри (даже если предположить, что кому-то известно, в каком направлении надо смотреть). Происходит это не вследствие неумелого промоушена & имиджмейкерства со стороны губернских или городских властей, напротив, если поставить лошадь впереди телеги, то получится, что все попытки красиво отпиарить регион обречены на провал как раз из-за генетической ущербности самого региона.
Пермь — феномен исключительно пространственный, координата времени никогда не пронзала холмы ее рельефа и плоскости ее умов. Истории у нас нет подчистую. Самый дальний предел исторической памяти — то, что было две недели назад. Ни-
же — провал беспамятства, полная потеря интереса, темные века, в событиях полугодовой давности только археолог с лопатой разберется. Пермяк пребывает в полной уверенности: ничего интересного на нашей земле не происходило и происходить не могло, Пермь — это вроде как некий промежуточный пункт, сортировочный узел, пересыльное устройство, всякая живая мысль или замечательная личность, оказавшись в зоне Перми, немедленно омертвляется до состояния транзитного груза и выпадает из складского анабиоза только за ее пределами, где, отдышавшись, пишет “Три сестры”, “Доктор Живаго”, “Танец с саблями”, “Прокляты и убиты”.
Думаете, несколько поколений властей пермских своею злой волей крушат старинные особнячки, выкорчевывают столетние деревья и громоздят памятники, которые если и будут о чем-то напоминать, так только о варварском безвкусии градоначальников, при коих воздвигнуты? Вовсе нет: власти просто неосознанно выполняют заказ того духа местности, который ненаучно обзывают информационным полем, аурой или эгрегором. Непреложный закон пермского эгрегора: всякое напоминание о былом подлежит неуклонному уничтожению, стиранию, сглаживанию, а объекты, беззаконно попавшие в категорию неуничтожимых, подвергаются смысловому перетолкованию (Кирилло-Мефодиевское училище — пионерский клуб “Муравейник”) или помещаются в разъедающе инородный контекст (ротонда Свиязева средь попсовых балаганов и пивнушек “детского” парка имени иногороднего пролетарского писателя). Даже если в муниципальную власть войдет какой-нибудь нежный гуманитарий из тех, что сейчас протестуют против бульдозерного вандализма, он безвольной марионеткой продолжит дело редактирования и уничтожения вчерашнего дня.
Соответственно, и в будущее пермяки могут заглянуть не далее как на две недели вперед. Посадить дерево — для нас бессмысленное деяние, ведь нынешний саженец ублаготворит тенью зрелой кроны только сына или внука. Потому Пермь — это город тополей по преимуществу, деревьев быстрорастущих, плебейских, дарящих нам летом тучи мелкой моли. Генеральная замена сетей водопровода и канализации у нас никогда не осуществится, так и будем латать дыры от случая к случаю, и не потому, что ресурсов нет: просто за две недели трубы во всем городе переуложить невозможно, а за гранью двухнедельного срока ощущается такое же Великое Ничто, какое заполняет собой прошлое полумесячной давности. Анекдот про английский газон, дивной ухоженности которого добиться нетрудно, нужно только подстригать его каждый день в течение трехсот лет, пермяка ввергает в недоумение.
Вспомним другой анекдот: “Жизнь-то налаживается!” — несмотря на периодические черные вторники, дефолты и задолженности по выплате пенсий и зарплат. Нужно только перетерпеть немножко, а потом деньги опять начнут выдавать второго и шестнадцатого. Эта простодушная уверенность подкрепляется видимыми макроэкономическими симптомами. Система постоянно демонстрирует неизбывную тягу к возвращению в состояние прежнего устойчивого равновесия. Несмотря на всю реформаторскую риторику, космогоническим идеалом системы остается двухнедельный временной цикл, а экономическим ориентиром — 1985 год (как когда-то 1913-й). Насколько помнится, дефолт 1998-го мы пережили гораздо спокойнее, чем отпуск цен в 1991-м, а кризис неплатежей не взволновал так, как перестроечный табачный дефицит. Еще несколько безобразий, и, глядишь, все станет примерно так, как было раньше. То есть время вернется на круги своя и застынет.
Самое парадоксальное, что пермяки, жесточе других обделенные исторической памятливостью, живут буквально на месторождении времени. И за его счет. В самом деле, нефть и газ — вещественный концентрат миллионолетий палеозойской эры, калийная соль просто эманирует планетарную геологическую память. Почему мы не воспринимаем эту эманацию, какими силами обречены существовать в вечном безвременье — тайна сия велика есть.
В наших заметках пессимистичным будет и раздел “Что делать?”. Ничего поделать невозможно. На другой день по завершении тотально забываются научно-практические конференции про Дягилева и Стефана Пермского. Литературный проект “Легенды и мифы Компроса” отравлен выхлопной вонью автомобильных стад, которые до состояния клинической смерти истерзали этот Комсомольский проспект. Каплей в песок уходят редчайшие удачные издательские и телевизионные попытки позиционировать пермяков на темпоральной шкале, приоткрыть для них всю авантюрность реальных местных исторических сюжетов и благородную фантастику легенд. Попытки внедрить в школьную программу несколько часов краеведения только перегрузили эту программу скучными банальностями — пермские власти никогда не озаботятся необходимостью нанимать талантливых писателей, чтоб сочиняли для детей и юношества приключенческие романы на автохтонные сюжеты с тутошними героями, и даровитых художников, чтоб эти романы иллюстрировали.
Помочь нам может только чудо. В конце концов, феномен времени — это как раз самое таинственное из чудес природы, но, боюсь, прорыв его координаты сквозь плоскость Перми произойдет в сопровождении самых катастрофических эффектов, по сравнению с которыми дикой сказкой станет нам провал и Лиссабона, и Мессины.
Записки шпиона-amateur. Фосфорический крокодил
“Милостивый государь!
Рад был узнать из Вашего письма, что ученик второго высшего класса достославного колледжа Стонихерст столь серьезно готовит себя к предстоящей жизненной стезе. Лестно мне было получить сведения, что и до Ланкашира, столь удаленного от уральской окраины Европы, добрались известия о моих скромных успехах в отраслях криминалистики, формальной логики и разоблачения мистических феноменов.
Вы пишете, что по достижении зрелого возраста намерены посвятить себя беллетристике, а именно той ее части, что живописует работу человеческого ума, раскрывающего загадки преступлений, как сие излагается в сочинениях Поэ и Габорио. Коли Вы спрашиваете моего совета, то, полагаю, Вам не следует увлекаться модными ныне френологическими теориями Ломброзо или антропометрической статистикой мсье Бертильона. Главное для сыщика, равно как и романиста, — приметливый глаз и развитое воображение, способные из мелких деталей складывать мозаику события.
Пусть Вас это не удивит, но шпиону-любителю (каковым я себя предпочитаю аттестовать) требуется еще одно качество. Нужно уметь верить в невозможное. И поскольку Вы просили поделиться с вами увлекательным сюжетом для первой писательской пробы, беру на себя смелость повествовать о фантастическом, но совершенно подлинном событии, происшедшем в моем родном городе изрядное уже число лет тому назад.
Должно быть, Вам ведомо, что русские князья Долгорукие принадлежат к знатнейшей и древнейшей фамилии, а жизнь их рода накрепко переплелась с самим существованием Российского государства. Можете же себе представить, какую ажитацию в пермском обществе вызвало сообщение, что представитель исторической аристократии приезжает в наш город! Правда, осведомленные, но злые языки утверждали, что князь едет к нам не по своей воле, а велено ему покинуть цивилизованные местности, как то: Петербург, Москву и Париж, за чрезмерную подверженность чудачествам. Однако то, что у князей именуется чудачествами, для людей более низкого звания зовется безобразиями, а то и вовсе гнусностями. Но мало кто верил злым языкам, а потому на встречу Долгорукого явилось едва ли не все пермское общество. Князь явился к нам по Казанскому тракту поездом из двух карет и многочисленных подвод. В первой карете пребывала сама его светлость. Во второй тряслись по колдобинам повар и попугаи, совокупно и непрестанно галдевшие по-французски про свои консоме и кокосы. Что же касается грузовых подвод, то на одной я приметил необыкновенных размеров ящик, сколоченный на манер гроба, но из чрезвычайно крепких досок. Я полагаю, из тиковых — таковые пускают на палубы военных парусников и пироскафов. Со всех четырех боков, а также и на крышке были просверлены маленькие отверстия; впрочем, это могли быть и дырки от выпавших сучков. Приглядеться внимательней оказии не представилось, поскольку князюшка из кареты вышел и тут же приступил к чудачествам.
То есть приступил к оным заранее присланный в Пермь слуга, за некую мзду пробравшийся на колокольню Петропавловского собора и возвестивший благовест, перейдя затем на перезвон, далее на трезвон, а после и вовсе ударивший в набат. Долгорукий же, вышедши из кареты, выстрелил в зенит из двуручного готического пистолета, тем ознаменовав свое прибытие на край Европы. Княжий повар, одуревший от попугаев, настежь распахнул каретную дверцу, отчего тропические пернатые, каркая и улюлюкая, разлетелись по окрестным березам и рябинам, где принялись хором возглашать спряжения древнегреческих глаголов, а сам стряпательных дел мастер, нимало не медля, кинулся в переулки и подворотни, уловляя там ящериц, ежей и прочих рифейских ехидн.
Для местожительства князь Долгорукий выбрал себе на углу Петропавловской и Обвинской большой одноэтажный дом, выкрашенный серой краской. Здание сие принадлежало чиновнику Макке, но тот был рад уступить его сиятельному гостю, временно перебравшись с семейством к дальней родне. Почему Долгорукий избрал себе именно это ничем не примечательное жилище, доподлинно неизвестно, только говорят, узнав, кто оного строения хозяин, князь воскликнул: “Макакин дом!” — и тотчас велел нести туда сундуки и портпледы. Вскоре и дымок воскурился из печной трубы, распространяя кулинарные смердения княжеского повара, уминавшего в паштет наловленных по канавам ужей и головастиков.
Все без изъятия пермское чиновничество, господа офицеры и прочие личные дворяне заспешили тотчас свидетельствовать князю почтение, прибывая с визитами, и средь них была титулярная советница NN, дама не столько пригожая, сколь начитавшаяся Шодерло де Лакло, и потому готовая ко всяческому байронизму. Долгорукий выказал себя ласковым гостеприимцем, угощал изделиями своего повара, предварительно, впрочем, знакомя наших завзятых гастрономов с ингредиентами, из коих парижские блюда готовились, а средь кулинарных составов не обнаруживалось ничего желудочно зазорного; ядовитых рептилий и ихневмонов князь оставлял, должно быть, для личного столования. Советница же NN кокетливо изъявила желание отведать истинно французского брашна, за что потчуема была, по ее словам, стрекозиными молоками под афедронным соусом.
Уже на следующее утро госпожа советница посетила губернскую библиотеку и поинтересовалась у старика Комарницкого переводом с гривуазного на русский словечка “ля метресс”, из чего библиотекарь сделал вывод, что титулярный советник NN обзавелся костяным ветвистым украшением вроде того, что приколочено у него в прихожей и на которое воскладают картузы.
Текли дни, отцветала сирень, а князь вовсе не баловал пермскую публику чрезмерными чудачествами, разве что украсил банный домик в огороде кариатидами да еще, выставясь в окно, стрелял из своего гаубичного пистолета по мужикам, приходящим просить платы за фураж, слава богу, только холостыми зарядами. Однако стали исчезать при загадочных обстоятельствах пермские собаки. Следует отметить, что стараниями губернатора Огарева псы не бегали беспризорно по улицам, а им полагалось безотлучно сидеть при собственных будках, крашенных в черную и белую полоски, иметь перед собой личную оловянную миску, а из миски предписано было высовываться мозгообильному мослу. Собаковладетельный народ, само собой, подступил с претензиями к повару-французу, но тот только гундосил: “Мон Дьё”, крестился навыворот, моргал честными глазами и изредка плакал.
Заинтересовавшись загадкою кобелиных исчезновений, я обследовал окрестности одной из полосатых будок и обнаружил, что цепь собачья была перекушена, а по завидной своей толщине она для разрушения требовала не хлипкого слесарного инструмента, но молотобойного мощного удара. Но вскоре собачьи пропажи во мнениях пермской публики отошли на второй план, поскольку госпожа советница NN сошла с ума.
Она пряталась в голбце и, несмотря на увещевания сохатого супруга, ни за что не желала выйти наружу, твердя несуразное про Господню кару, огнедышащего Змея Горыныча и стрекозиные сладкие консоме. Потратив пятиалтынный, я выяснил у дворника Ижболдина, что вечером накануне злополучной даты советница NN отправилась, как всегда, за княжескими амурами, но, едва дойдя до Макакина дома, узрела сидящую в окне в костюме Евы горничную Катеринку, которая и объявила даме, равно как и всем заинтересовавшимся обывателям, что она, Катеринка, отныне возведена в сан официальной княжеской ля метресс, а советнице NN не рекомендовано приближаться к Макакину дому ближе гаубичного выстрела, потому как, дескать, надоела дура толстомордая.
Имел я беседу и с доктором Францем Пфуклем, который, вдохновляемый Гиппократовой клятвой, не побоялся спускаться в голбец к безумной советнице, и та принесла ему медицинское покаяние, будто б ходила той же ночью к Макакиному дому инкогнито и с сигарной гильотинкой, дабы отмстить. Покуда кралась огородными грядками к задним сеням, напал на нее Левиафан, испускавший вокруг себя огненное струение, требовал любви и укорял в чрезмерной подверженности великосветской французской романистике. Далее рассказы NN становились интимно баснословными, а потому научной индукции не подлежали.
Полночь встретил я, сидя на сучковатой ветви столетней липы, высившейся над домом Макке со стороны Обвинской улицы. Не светила луна, не лаяли собаки, поскольку были допрежь того таинственно истреблены: самый случай для злодейств! Разве что доносилось издалека кукареканье княжеских беглых попугаев… От безделья начал я твердить наизусть “Освобожденный Иерусалим” и дошел уже до:
Сторукий исполин, покрытый чешуею,
Небес касается неистовой главою.
Горит оружие, звенит на нем броня,
Исполнена гортань и дыма, и огня, —
как задрожала огородная земля, захрустели заросли малинника и на гороховые грядки вывалилось чудище, сиявшее желтоватым пламенем. Отворились и вспыхнули холодным огнем круглые очи, мигнули и завращались, словно отыскивая меня в полночном мраке.
Я всегда склонен был к рациональной философии и ободрялся рассуждениями Фихте, отвергавшего непознаваемую “вещь в себе”, но тут все же осенил себя
крестным знамением — и спрыгнул с липы в крапивные кусты.
“Чем бы ни было светящееся чудовище, — рассуждал я, несясь во всю прыть наперерез Горынычу, — оно не может быть исчадием ада или библейским монстром, но являет собой рационально объяснимый феномен, доступный логическому анализу и диалектическому синтезу”.
Какую бы прыть ни придавал моим стопам страх, все же чудище оказалось много проворнее. Едва заметив мою персону, оно встрепенулось и помчалось вослед, как пылающий в ночи метеор. Отчетливо слышалось за моей спиной жадное клацанье огромных челюстей. Ни до того, ни после не подвергал я себя столь безрассудному риску, но высокая ставка в игре была оправдана математически точным расчетом. Перепрыгнув через небольшую кочку, я моментально вскарабкался по стволу березы саженей сразу на пятнадцать.
Чудо-юдо остановилось возле кочки. То есть, собственно, это была не просто кочка, а моя приманка — дохлая псина, наряженная в старую шляпку госпожи NN и ее оделаванем сбрызнутая, но при том еще и насыщенная крепким снотворным средством из шприца, предоставленного мне доктором Пфуклем.
Полыхающий желтым пламенем Левиафан, обнаружив, что жертва ее укрылась в древесной кроне и сделалась недоступна алчности, перенес свое внимание на приуготовленную приманку. С особенной яростью, сыпля вокруг желтые искры, монстр расправился со шляпкой госпожи NN…
Когда, говоря словами Тассо, “в сей час божественный Авроры золотой со светом утренним слиялся мрак ночной”, раздалось наконец сонное похрюкивание, вскоре перешедшее в утробный храп.
Светало. Я опасливо спустился с березы. Передо мной лежала разгадка одного из гнусных чудачеств князя Долгорукого — обитатель длинного тикового ящика с прорезями для дыхания. Гигантский нильский крокодил. Но рыже-зеленая шкура его была, как грязью, обляпана дурнопахнущими химикалиями. Извлекши из кармана сюртука стеклянную баночку, я соскреб в нее немного вещества на пробу.
Едва я успел это сделать, как крокодильи телеса сотрясла крупная дрожь. Открылся глаз, затянутый мутной пленкой. Видимо, даже и слоновьей порции сно-
творного для хищной египетской твари оказалось недостаточно. Впрочем, чудище совершенно одурело от сонной микстуры, потеряло аппетит и, едва приподнимаясь на коротеньких лапах, медленно уползло в сторону Егошихи. Я не решился его преследовать. Конечно же, не имелось резона докладывать о происшествии пермскому полицмейстеру господину Вайгелю, который, по мнению многих пермских обывателей, и сам был подлинный злохищный аллигатор. Но с доктором Пфуклем своим приключением, равно как и крохой вонючего вещества, соскобленного с крокодильей чешуи, я поделился. Оказывается, князь мало того, что привез с собою в Пермь африканского антропофага, так еще для пущей страсти обмазал его фосфором, дабы монстр угрожающе самоосвещался в темноте. Вот до каких извращенных фантазий доводит склонность к неумному шутовству и, с позволения сказать, аристократическим чудачествам!”
…Я это старое письмо припомнил и черновик его отыскал потому, что на днях получил бандероль из Лондона, а в ней запечатана была книга с надписью кириллицей на титульном листе: “Моему первому учителю. Артур Конан Дойль”.
P. S. Что же касается убежавшего в Егошиху Долгорукова крокодила, то это совсем особенная история…
Предуведомление 7. Под горизонтом событий
В конце концов, обидно: разные там Москва–Петербург, а то и позаштатнее городишки давно утвердились на благородном фундаменте местных преданий, иррадиируют в общецивилизационный фон жесткие пучки своих ландшафтных, историче-
ских и баснословных нуклонов. Там, где-то далеко от нас, поколение за поколением клюет на знаковую блесну самоидентификации, нанизывается на дискретную леску местночтимых традиций, скрепляя свое — и только свое! — время и место с идеальным образом Вышнего Волочка, Горнего Челябинска, Небесного Ханты-Мансийска, Второго Иерусалима и Третьего Нью-и-еще-раз-Нью-Йорка (New-2-York). Любой Арзамас сам себе немного Шамбала, кто не слышал про тульские пряники, в Казани президенты ныряют в простоквашу, семь городов волжских борются за почетное право считаться прообразом шахматных Васюков, никто не ведает, где расположен Урюпинск, но все знают, что именно в этом слове для сердца русского слилось. Топоним “Пермь” же вызывает растерянность. Может, это логопедически дефективная анаграмма Твери?
Таким образом, “Пермь” — это всегда неполная информация. Хочется что-нибудь уточнить, и хорошо, если спрашивают “где?”, а то ведь случается и “зачем?”. В самом деле, местность интересна тем, что из нее проистекает. Не обязательно в материальном, экономическом смысле (тут пермяки могут долго и безответно верещать про калий-магний-кабель-стирол-гаубицы, повседневного житейского применения сей уникальный экспорт иметь не способен), но хотя бы в анекдотическом. Увы, даже эффектными глупостями Пермь не знаменита. Татьба местного исполнения учебниками криминалистики игнорируется. Гениальность собственных Невтонов либо имеет разрушительный вектор, когда местные Кулибины вместо изобретения конкурентоспособных ТНП все больше ревизуют обе теории относительности и единую теорию поля, либо прорывается к запредельно марсианским технологиям, а в этом случае вместо патента и славы грозит жесткая вязка и аминазин.
Нет эмблемы. Нет мифа. Скандала тоже не получается.
Единственное, что слышится в сфинктерно-фрикативной артикуляции нашего когномена, так это некая угроза, зловещее попердывание спрятавшегося в чащобе варвара, таким образом воодушевляющего себя на акт каннибализма по отношению к устало бредущему по столбовой дороге прогресса путнику.
Почему пермякам так не повезло? Как бороться с заурядностью собственного имиджа?
Поищем ответ на первый вопрос. В знаменитой книге, вышедшей в 20-е годы и стоившей автору долгих лет лагерей, последовательно дается несколько определений мифа. Они как бы взаимодополняют друг друга, но все же у А. Лосева есть три достаточные дефиниции, которые позволяют не принимать в расчет второстепенность остальных. Итак, миф, это:
— чудо;
— сама жизнь во всей полноте ее проявлений;
— редкостный момент совмещения обыденного феномена с его идеальным образцом (если угодно, платоновским эйдосом).
Нам представляется, что в исходной своей точке, на космогонической, то есть всеустроительной, стадии миф логичен, рационален и незыблем. Космос берет верх над Хаосом — и застывает в неизменности, в гармоничном великолепии своего гарантированного комфорта. Ничего принципиально нового Космосу не требуется, любое движение замыкается в дурную бесконечность сельскохозяйственного цикла возрождения-умирания. Вам это ничего не напоминает? Первобытные пермяки социалистических времен существовали именно в зацикленном континууме, в вечном настоящем, независимом от прошлого и не влекущем за собой закономерного будущего. Только вместо вечного Космоса у нас был незыблемый обком. Если у египтян по весне Осирис прорастал зелеными побегами сквозь свой саркофаг, а у вавилонян Таммуз нисходил осенью в преисподнюю, то пермяки в моменты пробуждения и умирания природы имели пленумы обкома, вроде бы ритуально-бессмысленные, но не позволявшие системе разомкнуться. Роль библейского потопа, градобития и небесного огня играли постановления бюро, направленные на дальнейшее искоренение отдельных содомов и гоморр.
Традицию всяческой политкорректности, лозунг “Не высовывайся!”, неприятие каких бы то ни было перемен на первой стадии их провозглашения унаследовали от обкома нынешние региональные олимпийцы. Так что пермский миф остается онтологичным, кратким по сюжету и лишенным выразительных деталей. Он по-своему представлял и представляет жизнь во всей ее полноте — полноте скудости, и чудес в этой жизни не встречается.
Теогония, в отличие от космогонии, уже исторична. В идеальном мироустройстве начинаются кое-какие изменения. Стало быть, появляется возможность для метаморфоз — а они лежат в основе чуда. Миф начинает накапливать “ненужные” подробности, детали, частности. Он варьируется: нимфа Амальфея, кормившая грудью младенца Зевса, заменяется одноименной козой, чей рог уже тысячелетия является популярнейшим образом у орнаменталистов и пиаровцев. Само собой, во времена обкома все груднички обязаны были сосать только стандартные пустышки. Чудесные ненужности, оттенки, двусмысленности, гротесковые амбивалентность и избыточность табуировались тотально. За чтение знаменитого древнеиндийского мифа о пахтании богами океана должны были давать от семи до двенадцати строгого режима, ведь это только извращенный ум диссидента мог додуматься избрать мутовкой гору Шешу, вместо веревки привязать к ней змея Васуки, трудиться несколько веков, в качестве побочного продукта получить еще несколько богов, главную апсару, белых коня и слона, волшебный камень и чудесное дерево, а также диалектическую альтернативу искомому напитку бессмертия амрите — яд калакуту.
Метод избыточности при структурировании мифа вдохновляюще продуктивен. Но не следует забывать, что теогонический миф, действительная полнота жизни и череда чудес существуют только в мире, переставшем быть идеальным. Неизбежны противоречия — к примеру, между добром и злом, Западом и Востоком, мужчиной и женщиной, трудом и капиталом. А чудеса бывают и катастрофическими.
Наш космический обком по-прежнему неразмыканно кусает свой хвост: пермяки убоялись дуализма и отреклись от чуда, в надежде избежать алогичных напастей эпохи перемен. Между тем “задача мифа — создать логическую модель для преодоления противоречий” (Леви-Стросс), а коли нет в обществе никаких антагонизмов, то и мифу возникать нужды не имеется.
Переходим ко второму вопросу. Конечно, ни в коем случае нельзя поручать кому-либо разрабатывать пермский миф, мол, чтобы и у нас все было как у людей. Промоутеры, имиджмейкеры и прочая алчная гопота, конечно, за $2 — 3 тысяч подрядятся сложить хоть “Ригведу — солены уши”, да только основываться она будет на нехитрой комбинаторике заклинаний “уникальный — стабильный — инвестиционно привлекательный”, то есть обреченно наследовать архаическому шаманизму обкома, торжествующего над Хаосом. Наши культурологи более интеллигентны и эрудиро-
ванны, но и их попытки “вычленить местный миф” как-то не учитывают абсолютную невостребованность оного, а потому либо констатируют архаичную недоразвитость Перми, либо адресуются творчеству нынешних беллетристов и живописцев. Надо сказать, что спонтанные усилия творческих личностей вполне могут произвести на свет некие мифостроительные кирпичики, но осознанное стремление сесть и написать/нарисовать миф, да еще “местный”, противоречат всему, что мы знаем о природе мифа.
Остается надежда. На то, что Пермь земная случайно соприкоснется со своим идеальным прототипом, совершающим хаотические эволюции где-то в божественных эмпиреях. Нужно полагать, что Пермь Чудесная, в отличие от своей ущербной земной проекции, существует в предельно ненадежной ситуации непрерывных метаморфоз. В обществе перманентных перемен любой контакт со статикой способен вызвать неслыханные потрясения, а проявление нормы в краю непрекращающихся волшебств парадоксальным образом должно восприниматься как чудо.
Несомненно, “верхние” пермяки будут потрясены. Они сохранят в своих легендах воспоминания о благословенном граде стирола, гаубиц и инвестиционной привлекательности, где коса времени никогда не начинала свою губительную жатву и где нет разницы между мужчиной и женщиной. А для нас откроется возможность сложить сказку о круглом солнце. Ибо, подобно персонажам “Опрокинутого мира” Кристофера Приста, мы обитаем в герметичном самодвижущемся остроге и солнце видим будто с поверхности сферы Шварцшильда — перекрестьем четырех парабол.
Записки шпиона-amateur. Любовь соглядатая,
или Польский огонь
Я с глубокомысленным видом читаю немецкую газету и курю сигару, стараясь отдувать дым в ту сторону, где сквозняк поскорее выветрит его с веранды. Синичка шустро скачет по строчкам “Избирательного сродства”, этого многозначительного романа выдающегося ума нашего века — Иоганна Вольфганга Гёте.
— А вот в газетах пишут: пожар в Гамбурге. Ну-ка, где этот Гамбург?
Оторвавшись от романа, Синичка неопределенно кивает головой в сторону карты полушарий. Барышня на будущий год окончит гимназию. Ее батюшка просил меня подготовить дочку к экзаменам. Вот мы и сидим на веранде. Я прозвал ее Синичкой. Чем-то похожа. Внезапностью поступков. Неворобьиной житейской смышленостью. И какой-то, знаете ли, склонностью к жертвенности. А каково было ее настоящее имя, вам ведать не обязательно.
Вместо того чтобы заколачивать в ее кудрявую головку гимназические гвозди немецких аблаутов и умлаутов, я велю ей читать “Избирательное сродство”. Тут вам и образцовая грамматика, и полезные сведения из химии, и просвещенный взгляд на европейские брачные институты.
— Где располагается Казань, вам, вероятно, известно точнее.
— А что, и там горит? — оторвалась от книжки Синичка.
— Точно так-с. Сезон нынче… воспламенительный. Вот и Новое Усолье в мае три дня полыхало.
…Уж полыхало, так полыхало. Спасо-преображенские колокола попадали, а некоторые и вовсе расплавились. Мужики усольские вместо того, чтобы тушить, сбежались к кабаку и в нетерпении приговаривали: “Когда ты, наша радость, загоришь? Уж мы бы тебе помогли!” А когда дождались счастья своего, выпили вина и спирта восемь бочек. И сверх того…
— Тринадцать тысяч штофов переведите-ка мне во французские литры.
Синичка, не отрываясь от книжки, чуть наморщила лоб и равнодушно ответила:
— Без маленького шестнадцать тысяч.
Она, как Гай Юлий Цезарь, тремя делами одновременно могла заниматься. Вот сейчас и Гёте читала, и производила в уме арифметические расчеты.
А третье ее дело было такое, что думала она не про немецкие аблауты и не про французские литры, а про голубоглазого Влодека.
Этот красивенький полячок попал к нам еще отроком, вместе с родителями своими, сосланными за членство в мятежной жонде князя Чарторыского. Ожидать от подрастающего инсургента можно было всяких глупостей и неистовств. И ожидали. И ожидания Влодек оправдывал. Все русское ему было ненавистно, а самой Перми он рад был уготовить участь…
— Как будет на языке Горация: “Карфаген должен быть разрушен”?
— М-м-м… Carthago delenda est.
Ах, если б прогрессивные идеи Платона укоренились в Российской империи и женщины получили право на углубленное образование наравне с мужчинами! Казанский университет уцелел в августовском пожаре, но туда имеет право поступить любое ничтожество вроде Влодека только потому, что носит штаны, а для Синички путь закрыт.
…Недавно своими глазами видал, как надменный шляхтич, бормоча нечто на своем шепелявом наречии, шествовал вдоль нового забора на углу Сибирской и Петропавловской, будто шагами его вымерял. А потом едва не вприпрыжку бросился в сторону наместнического дворца. Я, естественно, последовал за ним и приметил, как Влодек вошел в казенную аптеку, пробыл там около десяти минут и удалился, прижимая к груди изрядный бумажный пакет.
У старичка аптекаря Дрейсера я поинтересовался, что же купил молоденький поляк. Оказалось, фармакопея Влодеку понадобилась самая подозрительная: лавровое масло и селитра, канифоль и сера, деготь и липовый уголь. Последние два вещества Дрейсер предложить ему не смог, поскольку таковыми товарами аптеки вовсе не торгуют. Равно как и запрошенным опопонаксом аптекарь его не снабдил, не ведая даже, что это за опопонакс такой. Мне же словцо показалось знакомым, и, чтобы освежить память, я отправился с Петропавловской площади на Сибирскую улицу, где в училище детей канцелярских служителей располагалась губернская библиотека.
Титулярный советник Комарницкий, исполнявший книгохранительную должность, подтвердил, что опопонакс — это пахучая камедь смолистой южной травки, в наших широтах не произрастающей. На вопрос, а не интересовался ли опопонаксом некий юный поляк, Комарницкий ответил, что Влодек недавно тут бывал и запрашивал издания по византийской истории. Библиотекарь сыскал мне и книги, которые Влодек штудировал.
Не удивляйтесь редкостным европейским инкунабулам и малоизвестным араб-
ским свиткам, очутившимся в библиохранилище периферийного губернского города. В землях наших и каролингские мечи обнаруживались, и серебряные блюда персидского царя Хосрова. Так почему бы египетскому папирусу или римской вощеной табличке, которые и в старейших мировых университетах отсутствуют, не прятаться от настырных филологов на окраине цивилизованной Ойкумены? Не исключаю, что у хитроглазого Комарницкого сохранялись пергамены второй, утерянной книги Аристотелевой “Поэтики”, разбирающей комедию и ямб, а то и последние чертежи Архимеда, в ящике с песком.
Вот что было отчеркнуто ногтем Влодека в книге алхимика XIII века Вицентиуса: “Чтобы получить “греческий огонь”, нужно взять равное количество расплавленной серы, дегтя, часть опопонакса и голубиного помета; все это, хорошо высушенное, растворить в скипидаре или серной кислоте, после чего поместить в прочный за-
крытый стеклянный сосуд и подогревать в течение 15 дней в печи. После этого содержимое сосуда перегонять наподобие винного спирта и хранить в готовом виде”.
Арабы же считали, что секретный состав, изобретенный сирийским беженцем Каллиником и открытый им василевсу Константину Погонату, — это нефть, сера, смола и деготь. Марк Грек в своей “Огненной книге” 1250 года предлагал иную рецептуру: “1 часть канифоли, 1 часть серы, 6 частей селитры в тонко измельченном виде растворить в льняном или лавровом масле”.
Титулярный советник Комарницкий на память цитировал мне легендарные рецепты огней “родосского” и “мидийского”, “жидкого” и “адского”, а также состав таинственного “апирона”, которым василевс Анастасий Дикор уничтожил флот мятежного полководца Виталиана в морской битве у порта Вифарий.
Сопоставив недавно виденные эволюции Влодека возле свежевоздвигнутого деревянного забора с его библиофильскими предпочтениями, я немедленно отправился к полицмейстеру.
Господин Вайгель встретил меня в расстегнутом мундире и без сапог (но со Станиславом III степени в петлице). Пошевеливая в шерстяных носках пальцами и глядя куда-то поверх моей головы, господин Вайгель сообщил, что меры, безусловно, будут приняты. Они уже принимаются. Распространители панических слухов, — тут Вайгель снизошел до того, чтобы мельком глянуть мне в лицо, — будут сурово наказываться. А жителей, ищущих спасения в бегстве, всех переловят и насильно вернут обратно.
Неудивительно, что при таком попустительстве полицейского начальства буквально утром следующего дня в городе были обнаружены в разных местах многочисленные подметные письма. В них обывателям предлагалось трепетать и ужасаться, поскольку Пермь постигнет участь Содома и Гоморры, и не позднее, как
14 сентября сего года.
И город тотчас взгудел, как столб огня, хоть огня-то еще и не было… Ругались мужики, плакали дети, молились женщины, козы человеческими голосами возглашали оракулы. Толпа тащила по Торговой улице несчастного Влодека, изрядно уже порвав и запачкав его нанковый сюртук. Добровольные стражи общественной безопасности поймали его за подозрительным занятием: еще до восхода солнца он мазал заборы и стены домов какой-то вонючей жидкостью, должно быть, самовоспламеняющимся составом. Полячок ни в чем не сознавался и ни от чего не отпирался. Тычками и пинками его повлекли к начальству.
К возмущенной толпе вышел полицмейстер Вайгель. Он был в домашних шлепанцах, но с орденом Святой Анны II степени на шлафроке. Скомандовав посадить поджигателя в холодную, он доложил депутации, что пребывает на страже, неуклонно бдит и ежечасно взирает, в связи с чем обывателям надлежит пребывать в спокойствии, читать Евангелие и меньше пьянствовать. Народ пермский, приободрясь, удалился к своим ремеслам и торговле. Иные, впрочем, приговаривали: “Пожалуй, это все поляки шалят. От них всего ждать можно: народ злющий, коли пойдет на пакость, так сделает свое дело”. Влодек же остался в холодной, которую господин полицмейстер не озаботился запереть на замок и даже сторожа к двери не приставил. Ничто не мешало злопыхателю отправиться к родителям, кроме шляхетской спеси и желания мученичества в москальском узилище.
Я отправился на Торговую разглядеть забор, на который Влодек якобы прыскал “греческим огнем”. Но ни одного подозрительного следа обнаружить не удалось, забор был весь иссечен топорами. Впрочем, и прочие заборы и фасады домов носили на себе следы топоров, которыми хозяева вырубали каждое подозрительное пятнышко или потек.
А 12 сентября черный столб поднялся то ли над гимназией, то ли над Александровской больницей. Бренча колоколом, пронеслась пожарная команда. Следом бежали добровольные помощники. Оказалось, заполыхала столовая в отделении кантонистов. На поджог это совершенно не было похоже, поскольку от столовой огонь никак не мог распространиться далее, здание стояло особняком. С огнем быстро справились, но от этакого аванса накануне объявленной на 14 сентября катастрофы повсеместно распространилось настроение обреченности. Пермь как-то притихла. В вечерних сумерках появились подводы со скарбом, двигающиеся к окраинам. Но подчиненные господина Вайгеля перехватывали беглецов и водворяли их на места проживания.
Воздвиженское утро 1842 года мне не забыть никогда. Под колокольный звон народ собирался к церквам. И вдруг благовест перешел в набат.
Пламя вспыхнуло на сеннике постоялого двора мещанина Никулина. Как назло, сильно дунул ветер. Огонь раздвоился и быстро пошел по Екатерининской улице, вылизывая Соликамский проулок и Петропавловскую площадь, а второй его язык устремился к дому губернского землемера Киттары. Тотчас же и в другом конце города повалил дым: занялась пильная мельница на Егошихе. В считанные минуты Пермь являла собой будто многоорудийную батарею, непрерывно стрелявшую в небо огнем и дымом.
Бравые пожарники, вместо того чтобы бороться с огнем, разбрелись по подвалам богатых домов и упились быстро ударяющим в головы шампанским. Полицмейстер Вайгель, украсившись орденом Святого Владимира, за баснословную мзду выдавал огнетушительный инструмент. Обыватели искали спасения за чертой загородного бульвара, обсаженного березами. По бывшим улицам со свистом гуляли черные вихри, полные горящих головней. Город погибал.
Вместо того чтобы бежать вместе со всеми, я, подобно Плинию Старшему, ведомый безумием научного интереса, устремлялся к центру этих новых Помпей. Казалось, уже не головни, а балки и бревна летали в ревущем дыму. Но все эти апокалипсические зрелища померкли в сравнении с неожиданной картиной, открывшейся моему взору. Из обгорелых дверей съезжей избы Синичка выпихивала чумазого, кашляющего и не слишком-то сопротивляющегося Влодека. Они не заметили меня, скрылись в непрерывно валящихся с неба хлопьях черной сажи.
Сгорело свыше трех сотен домов. Но что считать избы да лавки, пильные фабрики да сенные сараи? В пламени погибли истинные ценности: архив Алексея Федоровича Мерзлякова — поэта и первого учителя Лермонтова, собственноручные письма графа Сперанского, уникальный минеральный кабинет стоимостью в десять тысяч ассигнациями, оранжерея, в которой произрастали абрикосовые деревья и кофейные кусты. Сокровенную же библиотеку титулярного советника Комарницкого постигла участь Александрийской.
Что оказалось причиной истребительного пожара? Случайность ли, злоумышленный поджог ссыльных поляков, а может, обрушилась на Пермь господняя кара за грехи ее обитателей — это навсегда останется загадкой. Как, полагаю, пребудет во мраке и то обстоятельство, что подметные письма, распространившиеся по городу накануне катастрофы, были написаны мною собственноручно, но измененным почерком. Но кто об этом узнает? Ты, Синичка?
Она внимательно смотрит на меня круглым глазом, потом подскакивает к лежащей на подоконнике толстой немецкой книге. Немного хлебных крошек, рассыпанных по странице “Избирательного сродства” , — единственное, чем она интересуется.
Предуведомление 8. Неглубоко под землей
Нужно снять лоскуток дерна и выкопать в земле неглубокую ямку. Донышко за-
стелить конфетной золоткой. От этого ямка озарится сумрачным светом пещеры Аладдина.
А на эту блескучую подстилочку уже можно выкладывать сокровища.
Осколок янтаря от сломанного папиного мундштука. Красивую крышечку от маминых духов. Солдатскую золотую пуговицу, значок “Ну, погоди!”, привезенную с моря ракушку, да мало ли.
Теперь все это нужно закрыть сверху выпуклым бутылочным осколком зеленого или коричневого стекла, засыпать обратно землю и притопнуть лоскут дерна. Всё. Никаких примет и ориентиров. Местоположение клада следует тотчас забыть. Потому что неинтересно выкопать его завтра же и убедиться, что никаких перемен не произошло. Вообще секретики зарывались с альтруистическими целями: их должны были случайно открыть совершенно другие дети. Они копаются себе в земле и вдруг находят чудесный секретик, и конфетная золотка озаряет Аладдиновы сокровища. Вот ведь счастье.
Но совсем особенное счастье, когда, прочно позабыв о закопанных ценностях, по прошествии некоторого времени вдруг сам случайно натыкаешься на выпуклый осколок бутылки.
(Интересно, играют ли в секретики французские дети, а если да, то играл ли Жан Жене, режиссер “Амели”?)
Это развлечение для дошкольников и младших школьников, а потом ценностью становится расшеперенный обломок фанерки, на котором по льду катушки лететь гораздо смертоносней, чем на обрывке картона, клюшка-шайба, двухколесный, почти взрослый велосипед, да мало ли новых интересов: построили первую девятиэтажку, очереди на “Фантомаса”, Светка-дура, поступать в медицинский или в политех.
А секретик лежит в земле и зреет.
Дальше появляются совсем скучные взрослые интересы, машина-дача-кооперативная квартира-диссертация, и вдруг — ух! — ваучеры. Ларьки с размолотой итальянской тушенкой “Икар” и поддельным польским “Наполеоном”. Первый доллар, который помусолил собственными указательным и большим, и чего говорят, будто он зеленый? Не успеешь оглянуться — мимо несутся “ламборджини”, в Данилихинский лог падают “боинги”, повсюду торчат небоскребы, студенты на каникулах за триста евро на автобусе объезжают пол-Европы.
А неглубоко под землей происходят таинственные трансмутации.
Светка-дура прикатила из Белгорода, чтобы продемонстрировать внучку. Подходит очередь к дефицитному ангиохирургу. Приезжают Владимир Федосеев, Гарри Гродберг и Елена Образцова. В книжном магазине за триста рублей покупаешь пятитомник букинистического, но фактически ни разу не перелистнутого Пастернака. А Виктор Вексельберг покупает яйца Фаберже, тогда Алишер Усманов покупает коллекцию Галины Вишневской, а Вексельберг в отместку заказывает копии колоколов Свято-Данилова монастыря, чтобы сменять на подлинные из Гарварда.
Выросшие дети объясняют, что ты жил не так. Жена ставит в известность, что за все годы брака ты так и не подарил ей золотую цепочку, а она так мечтала, с первого дня мечтала и ждала, за Пастернака, конечно, спасибо, но цепочку очень хочется.
Одноклассники зовут заняться дайвингом в Тирренском море и подробно описывают достопримечательности Стокгольма и Хеврона.
Никто не догадывается, какими баснословными сокровищами ты на самом деле обладаешь. Они покоятся под бутылочным осколком и ждут своего часа. Ты сам уже забыл об осколке янтаря, маминой бусинке и веской трехкопеечной монете, которую когда-то можно было спустить в прорезь автомата газводы. Я не говорю, что однажды носком ботинка ты обязательно сковырнешь комок земли, под подошвой скрипнет и блеснет зеленое или коричневое стекло, а из-под него соблазнительно посветит конфетная золотка. Клад не всякому дается. Может, ты переехал в другой микрорайон или на другой континент. Или продал ваучер, купил ларек, продал ларек, купил “Челси”. Или забыл, что когда-то был маленьким. Пришел к мнению, что пробочки от духов — это просто мусор, а золотых пуговиц даже у маршалов на мундирах не бывает.
Но, может быть, тебе повезет. Сойдешь с натоптанной дорожки, оступишься на чем-то рыхлом и сыроватом, а под подошвой хрустнет. Вскроется хрупкая капсулка времени. Дохнет настоящим шоколадом с кондитерской фольги. Там, внутри так долго ждавшего тебя секретика, засветятся матовые шары на фонарях. Полетит мягкий снег на бетонных футболиста и дискобола, что стоят на постаментах напротив музыкальной школы. Завертятся карусельные верблюды и слоны в Горьковском саду. На углу будут продавать пломбир за тринадцать копеек, боек пистолетика хлопнет по пистону, сосед даст побибикать кнопкой на руле своего “Москвича-407”. Вернется самое дорогое и ценное. Город твоего детства, которого ни у кого больше нет, и ни за какие деньги его никто не сможет у тебя забрать. Начало твоей жизни, которую, даже если выпадет волшебный случай, все равно не сумеешь прожить по-другому.
Но это только в том случае, если ты в детстве догадался зарыть хоть один секретик.
Записки шпиона-amateur. Тук
Ворочаешься с боку на бок, кряхтишь, а едва успокоишься и сонную фантазию словишь, как опять: “Тук! Тук-тук”. И так ночами напролет. Причем вроде идет туктуканье снизу, подземельное оно какое-то.
Воскресным утром проветриваешь бессонную голову прогулкой вдоль камского берега. Но это только для чиновного люда и благородной публики сегодня выходной, а коммерция не терпит остановок. Раскачиваются сходни, ходуном ходят деревянные лестницы, взбегающие на крутой прибрежный взгорок. Крючники тащат обшитые кожей цибики с чаем, прибывшим из Кяхты, в воздухе летают астрахан-
ские арбузы, с превеликой осторожностью выгружают закутанную в паклю венскую мебель, зеркала, канделябры. С реки веет прохладой.
Навстречу мне променирует губернский секретарь Гриша Юрганов, встречая не-
ожиданным: “А-а, и вы здесь!..” Гриша молод и назойлив. Весной он предлагал мне отправиться в экспедицию на поиски Биармии и даже, взяв авансом трехмесячное жалованье, принялся закупать альпийское снаряжение и ездовых собак, за каковых пермские обыватели сбывали ему самых страхолюдных кабысдохов. Сейчас его пытливый ум занимала тайна подземных стуков.
— Это не мои фантазии, — начал он и широким взмахом десницы попытался объять все окрестное пространство. — Люди говорят, будто роются под Пермью подземные ходы.
— Кто роет? Каторжники из тюремного замка? Откуда в наших широтах взяться подобной монтекристовщине? Ах, Гриша, лучше б вы на своих собаках вдоль по Сибирской катались, все меньше поводов было б для обывательского смеха.
— Кто? Да купчины наши копают. Слыхать, прорыли уж изрядно потайных ходов, да превеликих — ломовые телеги свободно вскачь носятся, разве только без бубенцов.
Сияя, он поведал мне, что колониальные товары сделались в лавках чрезвычайно дешевы. По бросовым ценам идут настоящие гаванские сигары, в копейки обходятся ананасы. Лабазные приказчики, похоже, разучились опохмеляться чем-либо, кроме кюрасо. А шелковые чулки из Парижа! А лондонские галстуки и жилеты! Нет, купчины пермские, несомненно, наладили хитрую и безопасную доставку контрабанды.
— Кабы мы в Одессе жили, — лениво отозвался я, — или на худой конец в Вержболово. Откуда у нас контрабанде взяться? Не по камским же волнам доставляют ее левантийские фелюги со шкиперами в красных косынках?
— Какие фелюги, — обиделся губернский секретарь. — Не сами ли вы в Благородном собрании на лекции об успехах наук сообщали о потайных лодках инженера Джевецкого, способных незаметно ходить в водных пучинах?
Попытался я объяснить молодому человеку, что рытье подземных ходов, да еще пригодных для конной езды, влетит в такую копеечку, что неуплата таможенных пошлин расходы никак не компенсирует. Да еще субмарины заказывать на Балтий-
ском заводе! Цены не упадут, а вовсе взлетят втрое-вчетверо. Экономика-с!
— А вы, Гриша, — говорю, — после того, как в свои биармийские долги залезли, о ценах на гаваны и ананасы можете судить лишь понаслышке. Сами-то небось питаетесь лишь кофеем да горячим хлебцем с луком, как известный гоголевский персонаж.
Но Гриша был чужд логике и финансовой расчетливости, а потому убежал искать на берегу замаскированные входы в купеческие туннели.
Кончался август. Жизнь в Перми текла чинно и неспешно, однако стали примечаться некоторые неприятные феномены. Доселе мирно сосуществовавшие соседи стали находить вкус в базарных сварах. Статьи в “Пермских губернских ведомостях” сделались желчными. Дворники дерзили, чиновники пьянствовали. Но во всех этих провинциальных безобразиях прослеживалась одна интересная закономерность. Дурные настроения, ипохондрия и склоки царили не повсеместно, но в строго очерченных границах. Что ж мне было и поделывать бессонными ночами, как не обдумывать причины и следствия подземных стуков? Вот и обнаружил я посредством логического анализа и сопоставлений, что пьяница — почетный мировой судья Воробейников, скандалистка — вахмистрова вдова Вахлакова, литературный сотрудник “Губернских ведомостей”, пишущий под псевдонимом Черномор, равно как и другие возмутители общественного благополучия, проживали не вразброс по разным городским закоулкам, а по строгой прямой линии, что тянется вдоль улицы Сибирской, ну, еще немного заворачивая на Пермскую. А отчего же, спрашивается, переменили они свое благонравие на бесчестие и буйство? А оттого, что их, как и меня, как и Гришу Юрганова извела вконец бессонница из-за ночных назойливых “тук-тук!”.
Продлил я мысленно беспокойную прямую линию от своего дома до камского берега и понял, что начало ее лежит где-то возле устья речки Медведки. А потому, выпив с утра чаю с ромом (как средство против больной головы), направился к таинственному эстуарию, или, проще сказать, дельте. Само собой, встретил я там нашего беспокойного губернского секретаря.
Не говоря ни слова, Юрганов схватил меня за рукав и бесцеремонно потянул в прибрежные заросли, где боярышниковые кусты густо проросли крапивой и репьём и куда даже крючники с пристани, опасаясь квартального, не рисковали прятаться со своими шкаликами и чепорухами. Лезть в чащобу и рвать на себе сюртук я отказался. Гриша же, хмыкнув, рукав мой отпустил, встал ногою на малозаметную кочку и штиблетом своим по ней поерзал, будто нащупывая нечто. И надо же, нащупал. Раздался железный лязг, механическое стрекотание — и густорепейные заросли раздвинулись, открыв дорожку от самого уреза речной воды до крутого берегового склона, за буреломной растительностью прежде совершенно незаметного. В земляной обрыв вделаны были изрядные каменные ворота. Именно такие, в которые ломовая телега пройдет.
Юрганов торжествовал. Вместе с ним мы обследовали тайный вход в пермское подземелье и пришли к выводу, что каменные ворота должны были на железных роликах разъезжаться в стороны по железным же желобам, вмурованным в каменный порожек. Но наши попытки сдвинуть тяжелые створки ни к чему не привели. Ворота, очевидно, были заперты изнутри.
На другой день младой губернский секретарь вышел на улицу с кайлом и лопатой и принялся бить шурф прямо на перекрестке Сибирской и Пермской. Подошел квартальный и попробовал сделать устное внушение, которое не помогло, после чего Гриша со всем уважением к его молодости и чину был доставлен в участок. Там он отнюдь не успокоился и принялся расспрашивать у всякого подозрительного люда, цыган-конокрадов и политических пропагандистов, где можно сыскать пороху или нобелевского динамиту. Потому и препровожден был из участка прямиком к жандармскому ротмистру Рыбодавлеву.
Я же для своих геологических изысканий выбрал более безопасную методу. Приняв беззаботный вид, я появился возле дома польских дворянчиков Поклевских-Козелл, постучал, дождался приказчика и самым невинным тоном заявил ему, что желал бы приобрести в оптовом количестве прославленного пива Талицкого завода, которое хозяева хранят в специально отстроенном подвале. Да заодно и присмотреть к пиву балычок-другой, с соленой жирною слезою.
С толстокирпичных подвальных сводов свисали, покачиваясь, прицепленные на крюки сетки с арбузами. Громоздились бочки и ящики. По темным углам дотаивал снег, который зимой нагребали сюда ради складской прохлады. Зябко передернув плечами, я ласково спросил у приказчика какой-нибудь старый полушубок или хотя бы шерстяное одеяло, а когда человек ушел наверх, ринулся к снежным углам.
Распихав носком сапога снежные комья и ледышки, в одном из углов я обнаружил то, что надеялся найти, — низкую и широкую дверцу, деревянную, но обитую тонким кровельным железом. Проржавевший замок запирал ее. Но едва я дернул створки, как из щеколды выпали гвозди, и лаз в подземную Пермь открылся передо мной.
Конечно, под городом еще с татищевских времен должны были оставаться штольни, штреки и прочие горные выработки. Несомненно, в конце прошлого столетия добавили к тоннелям своих лазов и нор монахи переведенного в Пермь Соликамско-Пыскорского монастыря; они, известные своей склонностью к подземоходству, всю свою Пыскорскую гору изрыли, аки муравьи.
Кряхтя, я опустился на четвереньки и втиснулся в низкий и тесный проход. Если вдуматься, мало ли тайн могла хранить подземная Пермь? Пещерные скиты спасавшихся староверов. Естественные карстовые пустоты. Не исключены были и ка-
торжные подкопы… Затеплив свечку, я обнаружил, что ход сворачивает влево и тянется вдоль под Сибирской в сторону Камы. Постепенно потолок становился все выше, лаз — просторней. На стенах, прежде земляных, едва подпертых рудничной крепью, а сейчас облицованных кирпичом, стали попадаться кольца с укрепленными в них обгорелыми факелами самого средневекового вида. Я уже думал, что сейчас и выйду напрямую к речному берегу у оврага Медведки, упрусь в замаскированные каменные ворота, но подземный ход стали пересекать боковые норы. Туннель стал ветвиться, явно намереваясь превратиться в лабиринт.
Под ногой что-то хрустнуло. Поднеся к полу свечу, рассмотрел, что наступил на желтую берцовую кость. “Пещерный мамонт”, — усмехнулся было я, но тут взгляд упал на полуобвалившуюся кладку, за которой скрывалась узкая каменная ниша. Сунув в пролом руку, я нащупал шершавые костяшки, а потом пальцы скользнули по гладкой покатости черепа… Вспомнилась история о замурованном заводском парнишке Ваньке Снеткове, будто бы соблазнившем дочку управляющего.
У каждого поворота я ставил жирной копотью своей свечки приметный крест, чтобы найти дорогу обратно. И в каждом из ответвлений лабиринта меня ждал какой-нибудь сюрприз. Один раз выбрел в подвал с такими же сводчатыми стенами, как и на складе Поклевских-Козелл, но что за купеческая контрабанда хранилась там, рассмотреть не удалось. Перешел вброд неглубокий подземный ручей, в который ни за что не сумела бы погрузиться подводная лодка инженера Джевецкого. Заглянул в пещеру, чьи стены были увешаны сгнившими коврами, а на земляном полу валялся кремневый пистолет; не атаманша ли Фелисата обитала тут, предводительница удачливой шайки, чья разбойничья слава гремела лет сто назад от Усолья до Кунгура? Обнаружил я и остатки кем-то допрежь меня разоренного клада и до сих пор недоумеваю: кем и в сколь давние времена клад сей был закопан? Ведь на месте своей находки счастливец обронил арабский диргем, византийский милиарисий и денье эпохи Меровингов.
Где проползая на четвереньках, а где шествуя в полный рост, я обследовал лабиринт тайных человеческих страстей и скрытых имущественных убежищ. Свечка таяла, мои черные кресты на поворотах становились все мельче. Я уже начинал подозревать, что никогда не смогу выбраться из подземелий, как вдруг запнулся, да так сильно расшиб пальцы на ступне, что едва не вскрикнул. Присмотревшись, обнаружил, что на пути моих блужданий лежали… рельсы. Железнодорожные. Они убегали в расширяющийся туннель параллельными, но сходящимися в отдаленной перспективе линиями.
Только сделав несколько шагов по шпалам, я сподобился изумиться: неужели?.. И ведь не в столице империи и не в первопрестольной, а черт-те где на окраине географического атласа! Третий в мире после лондонского и будапештского! Что уж там говорить про гужевые тоннели, по которым вскачь несутся ломовые лошадки, если под Пермью в полной тайне строится самый настоящий мetropolitain?..
Но и этому изумлению суждено было оказаться недолгим. Ибо еще через несколько шагов моего зрения коснулся неяркий свет, а за ближайшим поворотом я чуть не натолкнулся на солдата. Закинув за спину винтовку, он покуривал трубочку и похаживал туда-сюда возле железнодорожной стрелки. Я инстинктивно нырнул обратно в темноту и оттуда принялся наблюдать за происходящими чудесами. Вот проехал мимо локомотивчик, груженный стальными поковками и литьем. Вослед пролетевшему в туннеле сквозняку ворвался грохот паровых молотов, хлынули запахи тавота и горячего металла. Мимо прошла группка инженеров, толковавших о применении флюсов при дуговой сварке… Здесь царил не только “тук-тук”, но и грохот, лязг, звон, гром, абракадабра технических терминов. Ведь оказалось, я выбрался не в тоннель строящегося метрополитена, а достиг в своих блужданиях огромного подземного завода. И о том немногом, что успел там увидеть, вряд ли поведаю даже этой тетрадке своих воспоминаний: здесь в глубокой тайне, вдали от солнечного света и иностранных лазутчиков ковалось секретное оружие Российской империи. Какое? Не имею права сказать и даже намекнуть на его калибр. Потому как, случайно открыв государственный секрет, должен соответствовать почти что древнеримской гражданственной доблести тех сотен пермяков, что работали на подземной фабрике и ни разу даже словом никому не обмолвились о своем занятии. Даже в подпитии после пасхального разговления.
По этой же причине не упомяну, в каком именно месте я сумел выбраться из подземелий. Добавлю только, что приказчик господ Поклевских-Козелл всякий раз, как встречал меня, бледнел и крестился, видимо, недоумевая, как это человек может войти в подвал с крепчайшими стенами, а потом исчезнуть оттуда, будто в воздухе растворясь, и притом ни единого балычка с собой не прихватить. Что же касается до моего не слишком удачливого последователя в трудном искусстве соглядатайства, то Григорий Юрганов после знакомства с жандармским ротмистром совершенно не сумел сделать канцелярской карьеры и на пенсион вышел все в том же малом чине губернского секретаря.
Предуведомление 9. Письмо на небеса
Что там было запрятано, зарыто в станиолево-одеколонной пещере? А вот сдвиньте бутылочный осколок, и выпорхнут…
Они были, естественно, невидимы, но их было много. Обитали в каких угодно предметах, событиях и местах. Как в детской игре-обманке, все время находились за спиной. Резко обернешься, а товарищ опять за спину забежал и едва дышит, чтобы не захихикать. Но сомнений не было: он где-то тут и все равно рано или поздно себя проявит какой-нибудь дурацкой шуточкой (иначе зачем вообще за спиной прятался?).
Чтобы в подвал дома попадал хоть какой-то свет, у самого фундамента были вырыты, камнем облицованы и железными решетками укрыты соблазнительные ямы. Когда падаешь в самую глубокую, такую, что небо вверху кажется пустынным и неживым, стоит ли удивляться, что бабушка уверенно приписывает спасение от неминуемой смерти этому самому благодетелю, который обычно прячется за правым плечом. С тех пор опасная яма навсегда сделалась обитаемой, благодетель не смел оттуда отлучиться, повсечасно ожидая, кто еще из несмышленышей свалится, и под него надо будет успеть подложить пуховую подушку.
Может, это неожиданно прозвучит, но в маминой пудренице обитал еще один. Пудреница из кунгурского мягкого камня, а пудра из картонной круглой коробочки с цыганкой (как потом выяснилось, из Мериме, а не с трефовой дамы). Куратор обеих драгоценностей предупреждал: не надо! Не надо в меня дуть. Если уж не терпится, так, по крайней мере, не сильно, слегка… Ага. Вот теперь ты похож на моего собрата с картины Боттичелли “Благовещение”, такой же бледный и испуганный.
У них были соперники, конкуренты. Зловредные двойники, подговаривавшие играть в мяч прямо в комнате. Когда мяч улетал в буфет и великолепная хрустальная крюшонница делала “дзяк!”, распадаясь на осколки, благонравные фамильные гувернеры шептали внутренним голосом: “Вот видишь, не следовало…” — и волшебным способом возвращали родителей с работы в благодушном настроении, и не попадало. Ну, почти.
Самым густонаселенным местом одно время был зоопарк. Потому что в зоопарке было упоительно хорошо. Джонни, тогда еще малыша, выпускали к детям, и он возлагал на них свой розовый с исподней стороны хобот. Как ни храбрись, а все равно дрожь пробирает. Наверное, оттого, что мороженого переел. Вот еще несомненное доказательство населенности приятного местечка невидимыми доброжелателями: к зверям всегда прилагалось мороженое в почти неограниченном количестве. Или сахарная вата. Воздушная кукуруза, так та вообще продавалась только в зоопарке. У каждого лакомства был свой праздничный невидимка.
(Это много позже пришла догадка: воздух зоопарка густо наполнялся шуршанием бестелесных крыльев, потому что вместе со своими вольными собратьями взлететь пытались исчезнувшие каменные надгробия с архиерейского кладбища. На костях епископов и самых заслуженных горожан построили мы наш советский зоологиче-
ский сад.)
Берегли сон, караулили совесть. Антирелигиозная пропаганда проходила сквозь них, как ежик сквозь туман. Лепетали поздравления с дореволюционных открыток, и видно было, как они мучаются, как разболеваются на бабушкиных иконах из-за каждого твоего не-хочу-не-буду-отстаньте-от-меня-все.
Блюстители детских радостей: покупок, обновок, подарков и случайных находок, гостей, приходящих с вкусненьким. Ответственные за только что построенный мост через Каму. Смотрители нового троллейбусного маршрута и первой цветной телепередачи. У некоторых поручения были вовсе не обременительными: любоваться красными кленовыми листьями, облепившими микенские морды львов у больничных пропилей, или самодельным корабликом, прыгающим в мальстремах талой воды, что бежит из крупнозернистых сугробов. Сидели на карнизах рядом с голубями и вертелись на шпиле галереи, подобно флюгерам.
Потом вдруг что-то произошло. Кто-то в первый раз обманул, неожиданно сказал гадость, сделал взрослую подлость. Они вспорхнули, недоумевая. В кинотеатрах стали продавать акции. Составлялись богатые коллекции пустых пивных жестянок. Бесплатные газеты принялись гоняться за людьми, как пикировщики за окруженцами. Карниз опустел, мороженое стало отдавать кислятиной. Жюль Верн уполз в дальние книжные ряды, а оттуда выпятилась таблица логарифмов. Сперва поодиночке, а потом эскадрильями невидимые соседи выстраивались миссионерским клином и улетали куда-нибудь в Африку, где нет супермаркетов и лендроверов с милицейскими номерами. Мы этого не замечали, потому что заняты были своими ежедневными грехами и раскаяниями. Никто больше не подкладывает пуховые подушки под оступившихся детей. Свято место заняли менеджеры и девелоперы. Небо сделалось пустым и неживым, будто смотришь в него из глубокой ямы.
Последним покинул Пермь самый главный из них. Высокого чина, может, даже шестикрылый. Общегородской. Когда именно он улетел, никому не известно. Кроме меня. Перед отлетом он оставил на столе свое маховое перо. Желтоватое, вроде гусиного.
Напрасно мы вглядываемся в небеса. Сперва кажется, будто в кудреватом беспорядке проносящихся облаков угадывается знакомый размытый силуэт — но его тут же протыкает “МиГ-31”, безжалостный и высокотехнологичный.
Вы умеете очинять перья? А писать на античном койне алкеевой строфой?
Записки шпиона-amateur. Дьявольская дудка,
или Привидение во фраке
Предатель брел по узкой тропинке, оскальзываясь на мокрых от росы колдобинах. Фалды его концертного фрака, испачканного глиной, смешно и трогательно по-
драгивали, будто стрекозиные крылышки. Как мог этот превосходный музыкант, первая скрипка оперного оркестра “Ла Скала”, польститься на кайзеровские кроны? Что толкнуло его на измену, позволившую австриякам захватить транспорт с оружием, новейшими прусскими винтовками системы Дрейзе? Молодому гарибальдийцу Орацио Террачиано не поручали задаваться такими вопросами. Ему просто приказали тайно вывезти иуду-скрипача в предрассветный час из города и расстрелять. Но сын сицилийского рыбака отнюдь не относился к числу нерассуждающих capo bucato.
Бледный свет поднимался над горизонтом, разгоняя сумрак просыпающейся Ломбардской равнины. Сквозь заросли орешника послышался шум воды в канале, соединявшем Адду и Тичино. Вот и обрывистый берег. Орацио снял с плеча свой берсальерский штуцер и взвел курок. Сообразив, что тут-то и окончится его земной путь, предатель неловко обернулся и молитвенно прижал ладони к груди.
— Non occore mi ammazzare! — воскликнул он. — Io ti rivelaro un segreto terrible.
…Настенные часы в гостиной ударили тихо, но веско. Гораций Михайлович
проснулся, как это уже часто с ним бывало в последнее время, глубоко за полночь. За окном ветер полоскал отцветающую сирень. Бронзовый месяц висел над плоской крышей губернского детского приюта.
Все тот же сон! Повторяющееся из ночи в ночь видение давнего прошлого… Понимая, что уснуть ему снова не удастся, Террачиано осторожно, чтобы не разбудить супругу Мари Карлотту, встал с постели и уселся в кресле у окна, выходящего на Кунгурскую улицу, — зевать, смотреть на металлический блеск месяца и в тусклом свете нарождающегося пермского утра перечитывать письма от дочери Нины. Вот старое письмо, лет десять ему, дочь пишет, что поступила в антрепризу Семенова-Самар-
ского, поет в Уфе, а недавно к ним явился церковный певчий, мальчишка совсем, и умолил барственного Семена Яковлевича взять его в труппу хотя бы даже и без жалованья. Взяли хористом, а он уже собирается петь с Ниной Феррандо в “Трубадуре”! Двигаться по сцене совершенно не обучен, голос еще надо ставить, но дарование несомненное, зовут Федором, фамилия смешная — Шаляпин.
Итальянец усмехнулся. Из комнатной темноты выплыло и легло на оконное стекло светлое пятно. Подумав, что это, должно быть, Мари проснулась, Террачиано обернулся. Но ласковая улыбка против воли окаменела гримасой изумления и страха. В душном воздухе спальни, не касаясь ногами пола, полупрозрачный, но узнаваемый в своем колеблющемся плазматическом состоянии, тускло светился призрак. Гораций Михайлович от растерянности, кажется, даже перекрестился по непривычному православному обычаю. Да и как не растеряться, коли в образе фантома ему явился пришелец из прошлого. С диким перекошенным лицом, растрепанной capigliatura и все в том же измятом концертном фраке, точь-в-точь как в тот момент, когда молодой гарибальдиец подстерег его поздно вечером в театре после того, как упал занавес “Лукреции Борджа”.
— E venuta l’ora resa dei conti! — возгласило привидение.
В доме бакалейщиков братьев Славиных, что на углу Кунгурской и Покровской, где квартировала семья Террачиано, все было пропитано итальянской музыкой и французской литературой, а также пахучей корицей и ванилью, поскольку первый этаж занимал кондитер Федор Лаптев, державший торговлю пряниками. Гораций Михайлович подвинул мне кресло, Мария Ивановна выгнала любопытных сыновей Людвига и Генриха и сама удалилась. Справившись с одышкой (все-таки лестница на второй этаж славинского дома крутенька), я предложил итальянцу поведать о его внезапных напастях. Старый кларнетист вздохнул и начал свой рассказ издалека.
— Не убивай меня! — воскликнул предатель. — Я открою тебе страшную тайну.
Трясущимися пальцами он вытащил из-под запачканного пластрона тряпичный сверток, а из него — корявую костяную дудочку: истертую, грязноватую, цвета самого неопределенного, — но от этого жалкого предмета исходили какая-то древняя красота и сила.
— Вот, — сказал скрипач. — Это самое ценное, что у меня есть, и самое дорогое, о чем может мечтать каждый музыкант. Это свирель Пана.
Захлебываясь ужасом и надеждой, он рассказывал гарибальдийцу, что эту неказистую вещицу нашли при рытье котлована под фундамент театра, среди мраморных осколков древнеримских барельефов и статуй, и хоть неизвестно, кто первым открыл в ней замечательные свойства, но флейта прошла через руки Анфосси и Гульельми, Паизиелло и Чимарозы, какое-то время ею владел блистательный Россини, да потерял и потому объявил, что больше опер писать не станет. Говорят, духовенство потому и ополчилось на Паганини, что маэстро рискнул поиздеваться над епископом Гальвани и сыграл ему двадцать четвертый каприс на инструменте Пана… И всем, всем музыкантам флейта даровала абсолютный слух, божественную технику и дьявольское вдохновение. “Я знаю, ты на гроши учился музыке, но талантом не блещешь, возьми, возьми ее — и станешь великим! — он совал Орацио сверток, умоляюще заглядывал в глаза. — Не стреляй, отпусти меня, пора, пора мне избавиться от этого дара судьбы, пусть чертова дудка обретет себе нового хозяина…”
Орацио взял сверток и закинул ствол штуцера на плечо. “Что ж, беги” — задумчиво сказал он. — Я тебе, конечно, не верю, но ты хороший музыкант… Был хорошим музыкантом. Беги!”
Скрипач замер, не смея поверить в спасение. Потом, не глядя в лицо Орацио, резко и глубоко поклонился ему, повернулся и побежал вдоль берега канала. Светало. Птицы пробовали утренние голоса. Вспыхнуло золото на башнях далекого кастелло Сфорцеско. Гарибальдиец вздохнул, снял с плеча штуцер и прицелился в спину убегающего изменника.
— Отпустить? Простить? — удивился Гораций Михайлович. — Он был не просто ренегатом. Он оскорбил свою родину в пору, когда она была унижена. Когда многими жизнями и обильной кровью оплачивался ее путь к единству и свободе. Предатель умирает, это закон революции.
— И закон оперной драматургии, — я одобрительно покивал головой. — Рассказывайте же дальше. Что флейта Пана? Действительно ли она обладала волшебными свойствами?
Усердные занятия кларнетом, лакейские услуги оркестрантам в качестве платы за уроки генерал-баса и гармонии, терпение и настойчивость — вот что на самом деле в скором времени привело Террачиано в оркестровую яму “Ла Скала”. Хотя, признаться, античную костяную дудку кларнетист не выбросил, но сохранял ее скорее как памятную диковину. Начинающего музыканта примечал знаменитый дирижер Отто Бах, удостаивал свой дружбы композитор Антонио Бадзини, дуэтом с ним играл скрипач Жюль Гарсен, сам Антон Рубинштейн говорил комплименты и жал руку. И несравненная красавица испанка, чьему голосу завидовала сама Аделина Патти, отдала ему сначала сердце, а потом и руку. Нина, их дочь, чудо-ребенок, несомненно, должна была стать primadonna assoluta.
Тут Гораций Михайлович замолчал, глаза его сделались влажными. Он мог не продолжать, грустная история его семьи была ведома всем пермякам. Красавица жена погибла во время пожара в театре. В объединенной Италии начались преследования гарибальдийцев. Террачиано вынужден был покинуть родину и скитаться по свету, пока не осел в нашем богоспасаемом городе. К тому времени он уже снова был женат — на швейцарке французского происхождения, поэтому мог забрать из монастыря свою дочку-сироту. Шестнадцатилетняя Нина своим колоратурным сопрано очаровала пермских опероманов, они сделали складчину и послали девушку учиться в Париж. Казалось, надежды отца начинают сбываться: Нина пела на лучших театральных сценах, но… как-то не смогла удержаться ни в Большом, ни в Мариинском. Странствовала по провинции с труппой “Русская комическая опера и оперетта”, добралась до Владивостока — да только в ту пору дальневосточным обывателям было не до музыки: в лавках исчезали керосин, мясо и топливо, а в заливе Петра Великого заградители ставили мины в ожидании крейсеров Камимуры. Несбывшаяся primadonna assoluta вернулась в Пермь, чтобы зарабатывать скромными уроками музыки.
К семейным неурядицам можно притерпеться. Но когда в доме объявился фантом, Террачиано решил прибегнуть к помощи такого опытного в загадочных делах человека, как я.
Почтя за лучшее остаться на ночь в доме одному, я посоветовал итало-француз-
скому семейству временно переселиться во флигелек, а сам стал готовиться к встрече с привидением. Оно явилось где-то возле часу ночи, когда я, признаюсь, уже начал посапывать. Материализовавшись, инфернальное существо надвинулось на меня угрожающе, возвещая проклятия на языке Данте и Леопарди. Но внезапно застыло в воздухе, и даже тленное свечение его слегка померкло.
— Che vuoi? — удивился убиенный скрипач, обнаружив незнакомого персонажа.
Признаться, я уже был готов увидеть в призрачных руках некий вполне материальный предмет. И действительно, не находящий загробного упокоения музыкант “Ла Скала” выискал в кладовке у Горация Михайловича древнюю костяную дудку, коей рассчитывал когда-то купить себе жизнь. Она и должна была стать орудием мщения. Вот он поднес дьявольский инструмент к губам, тронутым зеленоватой фосфорической плесенью. Дикая, но соблазнительная музыка исторглась из флейты Пана. Ноги мои против воли стали притоптывать, глядь — а я уж и плечами пытаюсь поводить, будто “барыню” станцевать желаю. Еще немного, и пустился бы в вакхическую пляску! На то и рассчитывало привидение, что танец меня измотает, по капле выдавит жизненные силы и в конце концов рухну я бездыханный на жалобно скрипнувшие половицы.
В гостиной у семейства Террачиано, однако, на специальном трехногом столике стоял граммофон фирмы “Колумбия”. Изловчился я, привстал, пластинку под иглу положил и рукоять накручиваю — а сам уж почти растанцевался и чувствую: слабеет воля, подчиняются демонической мелодии все члены и сам рассудок. Но тут грянул бас Федора Шаляпина:
— Жил-был король когда-то, при нем блоха жила!
Привидение чуть дудку свою дьявольскую из обветшалых рук не выронило. Однако же, не капитулируя, принялось дудеть пуще прежнего. Но и граммофонный Федор Иванович спуску не давал. Вот уж призрак с такту сбился, вот и сфальшивил. А я пластинку перевернул и запустил “Камаринского”. Теперь фантому пришлось туго. Бросило его вприсядку, да с коленцами, только кости желтые гремели да щелкали суставы.
Утром на пороге своей квартиры меня ожидал старый гарибальдиец.
— Сеанс прошел успешно, — опередил я его вопрос. — И найдено средство, чтобы избавить вас от ночных посещений… Но сперва скажите мне, существует ли в Милане храм с необычным названием Сан Сатиро?
— О, это известная и весьма древняя церковь, выстроенная еще в девятом веке, — с жаром подтвердил Гораций Михайлович.
— Вам надлежит либо самому отправиться в Милан, либо, если это для вас слишком oneroso, послать туда кого-нибудь с поручением. Костяную дудочку, как мне удалось выведать у призрака, следует спрятать под престолом Сан Сатиро — всего лучше, замуровать под плитами. Тогда прошлое перестанет вас терзать. И несчастья больше не будут преследовать вашу семью.
И я вручил музыканту отобранную у фрачного привидения флейту Пана.
— Правда, неясно, сохранит ли при этом фамилия Террачиано музыкальные способности, или же придется заплатить фатуму самую тяжелую дань — талантом. Но выбор за вами.
Итальянец рассыпался в самых изысканных комплиментах. Провожая, в дверях ухватил меня за пуговицу и признался, что хотел бы вернуться на сорок лет назад и в памятный день по-иному решить драматургию давнего жестокого эпизода своей биографии. Ведь революция, если вдуматься, не казни и палачество, а возвышенная музыка свободы, незатухающие аккорды всеобщего счастья. Я горячо поддержал его в этой мысли, а сам отправился в Спасо-Преображенский собор на исповедь. Не менее как полугодовая епитимья только и могла снять с меня грех духозаклинания.
Предуведомление 10. Афины на Сибирской
Заглянем-ка поглубже в палеонтологию пермского секретика. На сто лет, на полтораста. Что там прятали провинциальные гимназисты, от которых еще не улетели их педагогические ангелы?
— Ну, как это у нас нет привидений! Да сколько угодно. Да полно.
— Чтобы в этом доме, да не было привидений… Вот про зеркало рассказать?
— Нет, мы не будем рассказывать про зеркало. И про тени…
— О, тени здесь вообще носятся постоянно.
— Про тени мы тоже не будем рассказывать. О сокровенном — молчание.
Раз уж работники дягилевской гимназии считают тему призраков и фантазмов нежелательной, то и мы ее касаться не станем. Обратимся к только теням. Теням прошлого, которое не умирает, пока жив этот 160-летний дом в старой Перми, пока современники вздрагивают, проникаясь античным ужасом Бакста, плывут по диссонансным зыбям Стравинского и пытаются представить себе, каким был танец Синего Бога.
И еще — пока стоит здесь чудных звуков рояль “Фридрих Эрбар”, на клавишах которого пятнадцатилетний гимназист с непропорционально крупной головой подбирал мелодию первого своего сочинения — песенки на стихи Алексея Толстого:
Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом…
Начнем с тени… пароходной. Шлепающий плицами по камской воде “Сибиряк” привозит в Пермь молодую семью Дягилевых: Павла Павловича и его вторую жену Елену Валерьевну, в девичестве Панаеву. В коляске отправляются они в короткий путь от пристани к особняку на углу Сибирской и Большой Ямской. Петербурженка Елена Валерьевна впервые входит в “один старинный дом” и, потрясенная, обегает его, как девочка, едва не летит над блестящими паркетными полами по залитым
солнцем коридорам.
— Mon сher, мне говорили, конечно, что дом большой, но… Он ведь как продолжение Камы!
Павел Павлович тихо ухмыляется в кавалергардские усы. А жена продолжает восторгаться.
— Широта и свет. И обилие пустых пространств. Жизнь течет здесь, как полноводная река!
Эхо восклицаний, долетающее из 1876 года, до сих пор, если прислушаться, витает в коридорах и комнатах, но в него вплетаются трели ученических мобильных телефонов, а их полифония нет-нет да и брызнет тактом Шумана. Словно это маленькие братья Дягилевы, бродя по особняку, безотчетно высвистывают шумановский квинтет и бетховенские симфонии. Лучшая музыка живет здесь с ними так же естественно, как и лучшая литература, и в любой разговор, серьезный или шутливый, обитатели дома, сами того не подмечая, вплетают цитаты из Гоголя, Тургенева, Толстого. На стенах весят гравюры, воспроизводящие картины Рафаэля, Рембрандта, Рубенса, а в коридорах и, в особенности, в дедовском кабинете стоят незапирающиеся шкафы, там покоятся альбомы, способные распахнуть в бедноватую пермскую реальность блистательные залы Лувра, Уффици и мюнхенской Пинакотеки. Заглянуть сюда мимоходом, а то и погрузиться надолго, оторвавшись от ребячьих забав, вошло у братьев Дягилевых в привычку, потом в потребность.
Воспользуемся фотографическим приемом двойной экспозиции и увидим, как сквозь тени старинных картин и гравюр на стенах проступают полотна Николая Зарубина и Олега Коровина, пермских художников европейского класса. Остановиться, присмотреться к ним становится привычкой и потребностью нынешних гимназистов. Рене Бокобза, французский почитатель фантастического импресарио, именно в дягилевский дом, в эти “Пермские Афины”, бывшие когда-то островком высокой культуры средь пучин губернского захолустья, передал монументальные полотна Кристиана Тави и Филиппа Талли, посвященные балетам “Русских сезонов”. Островок не погрузился в пучину, напротив, сделался лоцманским ориентиром в окрестных водах, главенствует над ними, не позволяя пермской художественной традиции опускаться ниже уровня ординара.
Старый особняк стиля позднего русского классицизма, Веронезе и Моцарт, костюмированные балы, “живые картины”, домашние спектакли и дилетантские “музыкальные четверги” — неужели все это так и осталось в Перми смутными тенями, отражениями в зеркале, позаброшенным привидением? А рванувшего в Петербург Сергея Дягилева ждал только новый блестящий стиль, модернизм во всех его мощных проявлениях, от мирискусников с их скурильными эвокациями XVIII века до экспрессионизма “Весны священной”?
— Ну, нет! — воскликнем мы вслед за Николаем Рерихом, написавшим в “Венке Дягилеву”: “Это не был поверхностный модернизм. Он не был условным “носителем зеленой гвоздики”, но был искренним рыцарем эволюции и красоты… Будучи очень чутким, он ясно ощущал источники, из которых приходили расцвет и возрождение. С одинаковым энтузиазмом он выявлял как скрытое сокровище древности, так и наши надежды на будущее”.
Раз так — пусть на возрожденных “музыкальных четвергах” разудалые гершвиновские синкопы выскакивают из-под пальцев Виталия Коваленко, ничуть не вредя славянскому мелосу Бедржиха Сметаны в исполнении юных струнниц из музыкального училища и фортепианной сонате № 14, лунатически колеблемой Натальей Шамариной. Но тени, тени все-таки просачиваются из сокровенных умолчаний, меж рядами кресел бродит старая графиня, пусть даже это одна из обычных зрительниц, рискнувшая подвергнуться костюмированию и гримированию, и пристально лорнирует день сегодняшний, из которого меццо-сопрано Татьяна Каминская ведет ее партию, подчиняя старческий ритм шарканью “Пиковой Дамы”.
Наш прославленный земляк скончался 19 августа 1929 года в отеле на венециан-
ском Лидо. Уже восемьдесят лет на кладбищенском островке Сан-Микеле мраморное надгробие точит серый каменный лишай. Сохраняют позолоту врезанные буквы: “Венеция, постоянная вдохновительница наших успокоений”. На плите подгнивают обычные приношения: балетные туфельки и лыковые лапти, иногда буклеты ультрасовременных фестивалей. В эфире над Адриатикой пролетают трансляции бай-
рейтских оперных постановок. Их вагнеровский мажор, конечно, сдвигает в диапазон радиопомех любительскую старательность струнного квартета, управляемого позабытым пермским акцизным чиновником. Ну, конечно. Что есть Дягилев и что Пермь? Афины после Перикла. Век не вспоминавшие своего крутолобого эфеба, ушедшего в поход на пелопоннесскую пресыщенную публику.
Город юности, однако, не отличается постоянством и не вдохновляется никакими субтропическими успокоениями. Пока упорхнувший птенец скандализировал по Европам критиков и доводил до истерик аристократов тысячелетней генеалогии, здесь подтягивали струны на скрипичных грифах и растирали минеральные краски. Отпрыски запьянцовских чиновников собирались в литературных салонах, голо-
драные босяки распевали “Не плачь, дитя!” из рубинштейновского модного “Демона”.
Чуть было не пустили трамвай, во как!
Это бабушка Сережи все норовила от Перми в усадебной Бикбарде укрыться, в городе, мол, ничего хорошего не увидишь, одни кандальники. Но провинция порой способна очень удивить. Вот и Пермь умудряется выкидывать замысловатые штуки не только с контрапунктом исторических сюжетов, разнесенных на полтораста лет, но и с точной дисциплиной метеорологией. Однажды теплым майским вечером Дягилевы устраивали званый обед с музыкальным сюрпризом. Грянул вдруг lidertafel пермского музыкального кружка, основанного дядюшкой Иваном Павловичем. Заслушались стройного хорового пения, да так, что заревых петухов пропустили. Точнее, петухи в то утро от изумления голос потеряли, и было от чего. Гости, выйдя на крыльцо особняка в семь утра, обнаружили, что попали в зиму: Сибирская улица вся была выбелена порошей, снег белыми перинами гнул обильные весенней листвой ветви.
“Пермь– Петербург–Париж”: не изволите ли художественную цепочку мировых культурных столиц, минуя греческие Афины? Заатлантический Эрнст Неизвестный послушно ваяет заказ пермского губернатора, “Арабеск” собирает свежие балетные сливки со всего глобуса. Осоргин оказывается не последней спицей в птице-тройке русской словесности, иностранцы валом валят на международные Мандельштамовские чтения, слетает покрывало с бронзового бюста Пастернака в сквере перед академическим театром, а сквер этот, если кто не знает, официально носит имя С. П. Дягилева..
Что-то там зашуршало в лазурном эфире над Лаго-Маджоре. Интерференция частот. Слабенькое пиликанье любительского квартета вырастает до forte, заглушая совокупное tutti мировых оркестров.
Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом?..
Зайдите в особняк на углу Сибирской и Большой Ямской, загляните в старинное дягилевское зеркало, оно вам и не такое расскажет.
Записки шпиона-amateur. Дионисийская драма на берегах Стикса
Встречать гостью послали пожарный оркестр, секцию шахматистов стрелковой роты ОГПУ, да еще по самодеятельной инициативе явилось около взвода пермских девиц возрастом от семи до тридцати лет, разумеется, босиком и в свободных белых хитонах, столь напоминавших саваны, что босоноженкам только свечек в руках
недоставало. Знаменитость сошла с парохода и оказалась, против ожиданий, вовсе не босой, но в тяжелых ботах, а поверх еще и в галошах ослепительной лучезарности.
— Гдэ я? — таковы были первые слова Изадоры Дункан на нашей гостеприимной земле.
Предгорсовета принялся было объясняться, даже за географической картой курьера послал, но знаменитая танцовщица только махнула на него изящным плие, сунула в карминный рот смятую папироску “Норд” и велела везти ее в гостиницу, и непременно в такую, где имеется бильярд, — так что многие засомневались, действительно ли она жена Есенина, а то, может, вовсе Маяковского. Пожарные грянули зажигательную “Марсельезу”. Дункан, как заслышала, сразу подпрыгнула довольно высоко, исполнила в пермском воздухе лебединый аттитюд и приземлилась вполне удачно — на багаж, вздрагивая, как подстреленная Анна Павлова в постановке Фокина. Шахматисты, которых выделили для торжественной встречи как наиболее социально близких художественным сферам, построились в шахматном порядке и отконвоировали, то есть эскортировали балерину в Королевские номера.
Представление, лекция и банкет были назначены в театре на следующий вечер, а до того в программе пребывания значились посещение городского кладбища, благоухоженностью которого предгорсовета очень гордился, митинг в паровозоремонтных мастерских и возложение венков к памятнику Плеханову, когтящему поверженный троцкизм.
Когда делегация явилась наутро в номера, чтобы увести Дункан на кладбище, то оказалось, что она еще и вовсе не ложилась, а играла семнадцатую партию с перепачканным мелом и облитым пивом мужем, Есениным или Маяковским, а может, еще с кем, разобрать было трудно из-за дымовых извержений папирос “Норд”, клубившихся в бильярдной.
— Кладбизьдже? — удивилась она. И, оборотившись к анонимному бильярдисту, устало скомандовала: — Йаков, застрэли его.
Между тем пожарный оркестр уже разучивал на погосте танец маленьких лебедей, а пролетариат паровозоремонтных мастерских давал нетерпеливые паровозные гудки. У гостиничного парадного толклись, с ненавистью друг друга от крыльца оттирая, принаряженные пермские жеребчики самой оргиастической репутации, неизвестно на какую сладкую фортуну надеясь. Вокруг остро пахло одеколоном и другими дезинфекционными жидкостями.
Яков стрелять не стал и объяснил балерине, что семнадцатую партию она ему вчистую продула, а потому пусть сейчас же лезет под бильярдный стол и там кукарекает либо соглашается с режимом дня и катится, куда велят.
На кладбище Дункан упала на первую же подвернувшуюся могилку и долго плакала, обняв холмик, выкликая жалобы на непонятном языке. В паровозоремонтных мастерских тотчас взобралась на паровоз и попыталась переехать профсоюзную ячейку, вышедшую на рельсы с почином “За каждое фуэте — по ударной пятидневке!”. Памятника же Плеханову испугалась и запросилась обратно в номера.
Пока революционная балерина в гостинице приводила себя в порядок, городская власть съезжалась к театру. Туда же велено было маршировать культурной публике и гарнизонным военнослужащим. Шуршали конфетные обертки в ложах. На остатках французского переговаривался партер. С галерки упал, но не разбился учащийся ремесленного училища. Покачивалась и шевелила хрустальными штучками дореволюционная люстра. Пролетка, посланная в Королевские номера, вернулась без Дункан.
Через пять минут начальник милиции встал, одернул гимнастерку и вышел из ложи. Через десять предгорсовета собрал срочное совещание в репетиционном классе. Через пятнадцать в публике прошелестело известие, что Изадору Дункан украли. Тогда же в театральном буфете внезапно стали торговать водкой, паюсной икрой и галантерейными товарами без карточек. С галерки свалились еще двое.
Гостиничные служащие и арестованные на крыльце жеребчики с готовностью давали признательные показания, было найдено несколько тайников со взрывчаткой и белогвардейскими листовками, но место, где танцовщицын труп закопан, всякий указывал по-разному и неубедительно. Два дрессированных доберман-пинчера понюхали добытые из багажа балерины корсет и шиньон, взяли след и привели к распивочной напротив Королевских номеров, где след оборвался. Водка и галантерея в театральном буфете кончались. Был звонок из Наркомпроса, стальным тоном осведомлялись, все ли в порядке с этуалью пролетарской хореографии, проповедницей высшего разума в освобожденном теле. Театр оцепили конные. Начальник милиции и предгорсовета в безыдейном смятении обратились ко мне.
Первым делом я поинтересовался объяснениями, взятыми у пресловутого бильярдиста Якова. Но оказалось, бильярдист допрошен не был, потому как высунул сквозь приоткрытую дверь своих апартаментов левоэсеровский браунинг и объ-
явил, что ему и за немецкого посла Мирбаха ничего не было, а если он сейчас тут положит десяток морально разложившихся оппортунистов, то ему даже дадут внеочередной орден.
Катнули контрику, понятно, в дверь лимонку, но не взорвалась.
— А босоногие барышни?
— Рыдают.
— Пожарный оркестр?
— Все партейные, подозреваемых нет.
На горкладбище никто к балерине с челобитными в ноги не валился, паровозоремонтная профъячейка имеет алиби, пребывая в госпитале на перевязке, а Плеханов неусыпно когтит.
— А что же шахматисты?
— А…
Первые два ряда амфитеатра должны были по разнарядке занимать стрелки ОГПУ, места самолучшие для снайперов, и где же эти Капабланки с Алехиными в васильковых околышах? Телефонировали в казарму. Оказалось, чекисты проводят с комроты сеанс одновременной игры на шелобаны и потому в театр задержались, а впрочем, сейчас боеприпас раздадут и примаршируют.
— Что за извозчик танцовщицу с кладбища отвозил в отей, не припомните?
Оказалось, извозчикам на горкладбище въезд строго воспрещен, дабы не валили на коммунальное благоустройство конские яблоки. И получалось, что революционную танцовщицу средь саркофагов и мавзолеев легкомысленно потеряли, в пылу торжеств забыв о ней совершенно, и где ж теперь ей отыскаться в незнакомом городе, без профбилета, продуктовых карточек и по-русски почти не говорящей?
Кинулись к мотору товарища предгорсовета, покатили на кладбище, пуская дымы едва не паровозные. На погосте было натоптано сверх меры и, к священной злобе начальства, даже и намусорено изрядно. Но мусор, как известно, для приметливого шпиона являет собой вернейший ключ к разгадке уголовных головоломок. Вот окурок “Норда” валяется, а вот еще один, втоптанный в лужицу женским каблуком. Цепочка папиросных чинарей с помадными ободками привела нас вниз по пригорку к самому бережку речки Стикс, где и качался на мелких волнах труп.
При ближайшем, впрочем, рассмотрении покойник оказался бездыханным телом холощеного кота Мурзы, до недавнего времени бывшего личной собственностью супруги товарища предгорсовета. Над трупом с дымящимся маузером стоял эсер Яков, сдувал со своего френча то ли перхоть, то ли биллиардный мел и злобно озирался. Увидев нас, он загоготал, единым прыжком перемахнул через ручей и, пару раз выстрелив в небо из своего оружия, умчался в сторону тюремного замка.
Начальство мое пребывало в недоумении, я же задался вопросом: а откуда на окраине кладбища взяться комнатному неженке Мурзе, которого хозяйка и на улицу-то шляться не выпускала, опасаясь революционного правосознания его бродячих соплеменников? Разве что, с визитами отправляясь, таскала с собой на руках или в специальной корзиночке.
Послышалось строевое пение. По ту сторону Стикса маршировали в направлении театра чекисты-шахматисты. По сигналу начальника милиции они разулись и перенесли нас на закорках через речку. Комроты же, оглушенный недавними шелобанами, при этом свалился в омуток и едва не утонул.
В суеверном народе ходили настойчивые сплетни, будто супруга предгорсовета имеет перманентного любовника, бывшего приват-доцента Императорской Академии художеств, а ныне кустаря-ваятеля надмогильных памятников и убежденного авангардиста, взявшего изящный nom de guerre “Голубкин-Мухин”. Я сопоставил сие обывательское мнение с неожиданным обнаружением близ кладбища комнатного кота-лежебоки. Нет сомнения, и в мозгу предгорсовета происходила подобная же мыслительная работа. Где кот, там и супруга. А если кот от супруги сбежал, стало быть, углядеть за Мурзой ей помешали некие чрезвычайные обстоятельства.
Но в отличие от начальства, я мог пойти в логических размышлениях еще дальше и припомнить, что в свое время в Европах многие скульпторы прельщались анатомией мадам Дункан, а великий Роден даже избрал ее моделью для своих шедевров “Весна” и “Поцелуй”. И потому я отдал распоряжение направить совместные стопы к ателье Голубкина-Мухина, что располагалось совсем рядом, при впадении Стикса в Егошиху — на складе гробов у самых кладбищенских ворот.
Дункан стояла на табурете в позе флюгера, освобожденное тело ее было едва драпировано траурными лентами с похоронных венков, а высший разум озарялся стаканом мятного ликера. Она бурно дымила “Нордом”, а Голубкин-Мухин ваял. Когда его вязали, безумец кричал, чтобы ему дали право на последний удар резца, которым он сейчас освободит Вечно-Женственное из оков косного марксизма. И крик его рушил штабеля гробов.
Театральная публика измаялсь слушать несуразные звуки из буфета и оркестровой ямы и бурно обрадовалась нашему триумфальному возвращению с похищенной танцовщицей. Особливые же восторги театралов вызвало то, что товарищ предгорсовета с порога зрительного зала стрелял в ложу своей супруги из именного лефоше, но в нее не попал, а попал в виолончелиста, но не насмерть, а только ранил навылет старорежимный инструмент.
…Партер разомлел и перешептывался, что, мол, это само дионисийство сошло к нам с краснофигурных стамносов и лекифов, а галерка самозабвенно ерзала, поскольку плясунья завсегда выступала без лифа и трико, а еллинский хитон ее часто распахивался и подол задирался, отчего самые зоркие могли видеть то, что официально лицезреть разрешалось только Сергею Есенину.
Мне же эти вакхические неистовости не понравились совершенно. Да и чем тут восхищаться: американская баба, пятый десяток пошел. Пляшет, как бильярдный маркер вокруг зеленого стола мечется, — локти навыкоряк. Прав был Бернард Шоу, сказавший: “Ее лицо выглядит так, словно оно из сахара и кто-то его уже полизал”.
Неоконченную статую Изадоры Дункан работы Голубкина-Мухина после водрузили на горе Вышка в виде монумента борцам революции и зажгли вечный огонь. Авторство же, во избежание толков и недоразумений, приписали идейно проверенному и на все согласному служащему мотовилихинского завода. Супруга предгорсовета развелась с предгорсовета и вышла замуж за начальника милиции, который на улицу шляться ее не пускал, а держал безвыходно на совместной жилплощади. Обсыпанный то ли перхотью, то ли кокаином злоехидный попутчик Изадоры Дункан еще некоторое время гарцевал по Перми на аспидной масти жеребце и палил в воздух из маузера, а когда на его отлов послали усиленный дворниками полувзвод ОГПУ, внезапно расточился безвидно — только, говорят, еще неделю или две из разных углов и подворотен доносились сатанинский смех и буденновское ржание, но сам диаволов слуга (без наущения коего, несомненно, и не приключилась бы в нашем законопослушном городе вредная дионисийская драма) зрению не открывался. Кончилось же дело тем, что пермский наш раввин пришел в милицию с заявлением о перемене имени с “Левий Эсер” на “Левий Эсесер”.
Предуведомление 11. Приключения дачного автобуса
Это лучше сделать вечером, даже ночью. А то заметят, засмеют, взрослый ведь дядька, а что-то пытается закапывать, клад какой-то. Ну что ж. Взрослая жизнь тоже подарила тебе свои чудесные секретики, которые не худо бы сберечь. Надеясь, что хоть дети твои их когда-нибудь откопают.
Поэтому — ночью. Тайно. Запрятать под слой дерна квинтэссенцию, экстракт и дистиллят всей свой взрослой жизни. Нечто, оказавшееся самым дорогим. Скромным по масштабу, даже миниатюрным, как и положено драгоценностям.
…Все начинается с продуктового запаса, приготовленного накануне: яйца вкрутую, шпротный паштет, полпалки колбасного тминного сыра. Дачный обед ночь пролежит в холодильнике. Утром будильник заверещит в несусветную рань, потому что припозднившимся кассир на автовокзале предложит билеты без мест, а ноги-то ведь не казенные. Загрузив свой дачный контингент, автобус огибает инфекционную больницу и устремляется к природе.
Когда проскакиваешь под эстакадой, ведущей к новому Красавинскому мосту, чувствуешь: из Перми вырвались. Далее — с ветерком. Мелькают ландшафты. Вот маленькое пригородное сельцо Болгары, уже обзаведшееся пижонскими коттеджами в богатых красночерепичных крышах. А вот деревушка со смешным названием Мокропсы. Через реку Бероунку ползет паром, на котором стоит усталая женщина средних лет. В сумке у нее только что оконченная “Поэма Конца”. Спотыкаясь, она сходит на берег, опустив глаза под ноги, но не замечая дороги, твердя завороженно: “Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…” На другую сторону паром отвозит наш автобус, а там, глядишь, уже и каменный рыцарь Брунцвик стережет мягкий “сметановский” шелест Влтавы. Автобус искушающе притормаживает возле пивной “У чаши”, в окно которой выдувает клубы табачного дыма трубка солдата Швейка. Но никто не клюет на соблазн, время дорого, грядки ждут, а ветер, поди, всю полиэтиленовую пленку на парниках растрепал.
Ну что ж, двинемся дальше. Тем более уже и до Вены недалеко. Сбросив скорость, автобус огибает Пратер, откуда доносится мажорное тутти “Голубого Дуная”, а вот и сам маэстро Штраус подгоняет оркестр стремительными флажолетто аллегро своей волшебной скрипки. Кто это выходит из парка, какое знакомое лицо! Да это же горный инженер Воронцов, управляющий пермскими сталепушечными заводами, он-то здесь как оказался?
— Что поделываете тут, Николай Васильевич?
— Как, разве вам неизвестно, что как раз нынче, в 1873 году, в Вене проходит международная промышленная выставка? Привез сюда действующую модель парового молота, который сейчас строим в Мотовилихе. Гигант будет весить почти полторы тысячи тонн. Не верите? Вот и Альфред Крупп сомневается.
В стекла вдруг бьет горячее средиземноморское солнце, в открытые люки на автобусной крыше влетает соль морского ветра. Голубиные стаи на площади перед
Сан Марко ворошат штиблетами Сергей Павлович в цилиндре и Иосиф Александрович в шляпе с уныло опущенными полями.
— Взгляните на этого крылатого льва на фасаде, — указывает тросточкой Дяги-
лев. — В его руках книга, раскрытая на странице, где написано: “Мир тебе, Святой Марк!”
— Летум нон омниа финит, — не слыша, Бродский бормочет элегию Проперция.
А дачный автобус, легко притормаживая, соскальзывает с венецианской брусчатки на мягкий парижский асфальт, где художники цветными мелками копируют “Джоконду” Леонардо и “Первый успех” Оборина. Надо выйти и размять ноги, столкнуться с Жаном Габеном, который обдаст вас холодными брызгами гангстерских глаз. Быстро сфотографироваться в кабинке моментальных снимков и, пока водитель нетерпеливо сигналит, в клочки разорвать карточку, на радость мадемуазель Амели. То ли незримыми воздушными колеями, то ли ла-маншским туннелем попадаем в старую добрую, викторианскую… Но в автобусный бок тут же влепляется футбольный “арсеналовский” мяч. “Вот хулиганье! — сердится соседка по участку баба Вера. — Выйти бы, руки поотрывать. То есть ноги”. Но выйти не получится, потому что сразу за подножкой разверзается пропасть Гранд Каньона, а где-то рядом размалеванные команчи с улюлюканьем настигают стрекочущий камерой киноавтомобиль, из которого отстреливается Сельма Хайек в широченных штанах с бахромой. Переполненный салон уже опутала душная сельва помидорной рассады, эй, водитель, поддай по газам, опаздываем! — если услышит призыв сквозь рычание ягуаров и плеск кайманов. Амазонка впадает в Мулянку, автобус снижает скорость перед постом ДПС. “Опять билеты вздорожали, — жалуется председатель дачного кооператива, наваливаясь крепким бицепсом полковника в отставке на субтильное плечико преподавательницы фортепиано, обнимающей пучок сливовых сажен-
цев. — Даже льготный пенсионерский теперь обходится ого-го, что-то дальше будет, о чем они вообще думают… Здесь остановите!!! Выходят! Много!”
И немножечко еще пешочком, с сумками, картонными коробками, рюкзаками и классическими мешками на закорках, до опутанных цепями ворот кооператива. Воду уже дали, электричество подключили, полноценный сезон начался, грабли в руки, бензин в мотоблок, удобрения в почву. А как солнце клониться начнет к западу, двинемся на трассу ловить проходящий автобус, чтобы отправиться в увлекательное путешествие. Домой.
Записки шпиона-amateur. Ученик Штауфера
Жила-была Прасковья Леопольдовна, одинокая старушка, дети ее, обзаведенные совсем уж русскими отчествами, рассеялись, в том числе и по землям, где лучше бы иметь немецкие генеалогии, а она тянула свой век в двух комнатках полукаменного особняка на Обвинской, близ угла с Петропавловской, бывшем владении покойного мужа Аристарха Григорьевича, железнодорожного служащего, совсем недолго уживавшегося с новой народной властью. Прасковья Леопольдовна была старушкой высокомерной и для общественности Петропавловской и Обвинской улиц совсем не полезной, даже наоборот. Пройдет мимо чужих окон, волоча за собой на веревочке понурую карликовую овцу, называемую ялтинским шпицем, а у людей хлеб плесневеет и картошка дрябнет. Мимо погреба протащится — молоко на льду киснет, за угол керосинной лавки завернет — соседские примусы начинают плеваться Антантовым пламенем.
В двух своих уплотненных комнатках Прасковья Леопольдовна имела топчан для сновидений, концертный рояль для тесноты и неприятное количество книг неизвестно для чего. Она их читала иностранным языком, а шпиц при этом кашлял и блеял. Существование свое Прасковья Леопольдовна поддерживала благодаря редким визитам обладателей сапог со следами шпор и френчей с дырками от аксельбантов. Они поднимали к старушке на второй этаж увесистые саквояжи со следами ревнивых пуль довоенных дамских револьверов “бульдог”, и лестница изгибалась и трепетала, как несчастная фламандская шпионка Мата Хари. Для видимости же Прасковья Леопольдовна с немецким трудолюбием перекопала во дворе свой бывший цветник под огородное хозяйство и выращивала в теплые времена года на тучных грядках высокосортную репу, которую продавала на вокзале горнозаводской линии проезжающим на север инженерам и электротехникам, а местные жители отличный овощ приобретать опасались. Говорили, что кругленькие крепенькие репки по ночам выпрыгивают из голбцев и катаются по половицам, стукаясь друг о друга, а проснувшихся хозяев кусая до боли за пальцы на ногах. У одной вегетарианки в репах сначала раздавался беспокойный стук, потом же из них вылупились черепахи, раки и кактусы. Доносить на Прасковью Леопольдовну считали безнадежным делом, поскольку председатель чрезвычайки, как известно, сам был масон и сен-жермен, любил читать международные лекции о метампсихозе и собирался организовать экспедицию на поиски Шамбалы, которую рассчитывал обнаружить в Сивинском уезде — может, потому, что никогда еще не докатывал на своем вороненом броневике до Сивинского уезда и даже не знал, где такой располагается на географической карте; в результате на рынке можно было купить картошку, птицу, масло и яйцо только сивинские, а из других уездов крестьяне на ярманки да-авно не наезжали.
Пробовали со старушкой поговорить по-хорошему, по-соседски. Выбрали представительную делегацию: инвалида империалистических штабных игр Мусина-Рюмина, меня, многогрешного, и незамужнюю комсомолку Липу. Протанцевали по шпионской лестнице. Не зная, с чего начать, Липа говорит:
— Книг у вас, вижу, много. Все стены обставлены. И в рояле. Чтением увлекаетесь или как?
При этом необдуманно одну наглядность хап и в руке покачала. Хозяйка седую бровь подняла:
— Интересуетесь?
И покатила:
— Это есть знаменитая “Fausts Hоllenzwang”, или магическая книга заклинаний доктора некромантии Иоганна Фауста, завещанная им своему фамулусу Кристофу Вагнеру, именуемая также “Книга чудес, искусства и волшебства”, или же “Черный ворон”, она же “Тройное адское заклятие”, каковая содержит неотменимые понуждения демонам приносить тебе все, что не пожелаешь, будь то золото или серебро, клады большие или малые, совзнаки или валюту, разрыв-траву, ипокрас и безоар с прочими некромантическими зельями.
От этих заклинаний у Липы прошла зубная боль, но стала мелко дрожать кожа в подглазье. В опасении возрождения суеверий делегация тут же отбыла, а во дворе члены дали друг другу подписку о неразглашении виденного и думанного. По-прежнему к Прасковье Леопольдовне ходили только колчаковцы с перекрашенными и завитыми волосами.
Как-то приехал в Пермь крупный кремлевский пропагандист, доверенное лицо Ильича, Давыдыча, Виссарионыча и Бонч-Бруевича. Звали Цуй-Маломуд, а партийный псевдоним, коим он газетные фельетоны подписывал, был у него такой: Гоппо. Ну, согнали народ в особняк купчихи Елизаветы Любимовой, ныне Дворец политпросвещения. Перед митингом вышел на трибуну заведующий чрезвычайкой Коркодинов, сразу руку вздернул, чтобы народ угомонить, сказал тезис:
— Будем памятники ставить.
Народ все равно завыл, закашлял, заматерился.
— В соответствии с моментальной пропагандой. Топоры, долота свои.
(К слову сказать, планы Коркодинова были неукоснительно исполнены: по городу вскоре появились перуны Маркса, Дантона, Спартака и Ермака, где из мягкой елки, где твердоберезовые.)
Далее выступил Цуй и, подскакивая на коротких ножках, чтобы видимость свою полнее показать над трибуной, доложил агитационное меню в трех пунктах.
1. Советская власть есть раскулачивание плюс электрификация всей страны.
2. Беспрекословная сдача в общественные фонды всех городских самоваров, граммофонов, швейных машинок “Зингер” и керосиновых ламп в пользу мировой революции.
3. Запись в интернациональные маршевые роты для освобождения колониальных негров тропической республики Партагос и Мармуды.
(Еще секретным нумером требовалось расстрелять или в Каме утопить две тысячи мирных обывателей, каких народ сам из себя изберет.)
И покуда пункты не исполнятся, все то время Цуй пребывание в Перми иметь будет и пропаганда не прекратится.
Сделалось в городе тихо и страшно. Кто принялся в огородах ямы копать, чтобы уйти, как чудь белоглазая, под землю. Кто поклоны клал Николе Угоднику. Иные вступали в партию. Но всяк понимал, что спасения не будет.
С таковыми новостями пришла Липа к Прасковье Леопольдовне и просила сильный наговор отыскать в черных книгах, дабы избыть из Перми Цуя и его пропаганду. Старуха тотчас к роялю, выцарапывает из струн брошюрищу.
— Вот. Имеется сочинение доминиканского аббата Иоганна Нидера “Муравейник”, или “Формикариус”. А говорится в ней о князе ведьм по имени Штауфер, проживавшем в Бернском округе за пятьсот лет и за триста верст до Маркса.
Стала читать по-немецки и на пролетарский сразу переводить.
— “Он публично хвалился, что на глазах своих соперников может превратиться в мышь и таким образом спрятаться от своих врагов. Говорят, что часто он именно таким способом скрывался от своих злейших врагов. Когда же Божеская справедливость решила положить конец его злодеяниям, то он был пронзен мечами и копьями и погиб презренной смертью. Один его ученик, по имени Гоппо, пережил его. У него был и другой ученик, по имени Сталин. Они часто вызывали градобитие и бури. Они могли также причинять людям и скоту бесплодие и поражать их молниями”.
У Липы открылись глаза. Несомненно, Цуй-Маломуд и был тем учеником князя ведьм Штауфера, который свое буржуазное прошлое скрывал, намекая на средневековое происхождение одним только газетным псевдонимом Гоппо. Сталин же, однокашника по черной магии в Пермь подославший, и вовсе в Моссовет за переменой фамилии не обращался, ибо уже состоял в высших большевицких чинах и не боялся ни анафемы, ни рабкрина.
Решили Цуя окропить святой водой и ошеломить молитвою. Старуха два раза предпринимала попытки проникнуть на лекции. Но не пускал ее в политпросвещение стоявший у дверей матрос с гранатой. Что делать? Прасковья Леопольдовна даже кошку вываривала черную, чтоб волшебную косточку в рот взять и сделаться невидимой. Сидит кошка у забора:
— Иди, кыса. Ком, ком, шпацирен.
— Уям-м!..
Прасковья Леопольдовна пантерой прыгала на муську, ловко захватывая в персть загривочную складчатость:
—Брить тебя теперь или с шерстью варить?
Но невидимости не обретала, видать, не целокупно черные муськи попадались, где-то пряталось белое пятно. Так бы и питаться старорежимнице кошачьими пайками, если б не догадливая Липа.
— Надо документы фальшивые справить!
С фальшивкой помогли недобитые каппелевцы. Положили поддельный документ в ладанку и на шею повесили. Сделалась Прасковья Леопольдовна невидима для советской власти и всех ее учреждений. Пустил ее матрос с гранатой в политпросвещение. Вместе с ягнячьим шпицем.
Стоял под трибуной Коркодинов с двумя маузерами, а на трибуне Цуй с прямым проводом “Пермь–Кремль”. Того гляди, Тухачевского с артиллерией вызовет. Докладывал про заготовку мякины и освещал положение на фронтах борьбы с вшивостью. А как первый час пропаганды истек, вытащила Прасковья Леопольдовна из кацавейки грозную черную брошюру, пыль домарксистских столетий стряхнула и возгласила готическим шрифтом:
— Именем твоим призываю тебя: Гоппо!
И принялась сыпать по-сирийски:
— Zemarn lekhon wela raqqedhton
we’lajn lekhon wela ‘arqedhton,
позже наречием, что в Северном Индостане во времена Будды Гаутамы в ходу был:
— Appamado amatapadam, pamado maccuno padam,
appamatta na miyantti, ye pamatta yatha mata,
и припечатала слогом Аристотеля и Романа Сладкопевца.
А понурый шпиц будто бы добавил человеческим языком: натюрлих!
Цуй-Гоппо поперхнулся коминтерновской элоквенцией, побагровел и, на Прасковью Леопольдовну стеклом пенсне сверкнув, прохрипел малосильно:
— Уберите!.. Ых!.. ых…
А большего выговорить не сумел, лишь дышал натужно. Однако белогвардейская старуха, не унимаясь, твердила свои заклятия и под конец, уставя на Цуя костлявый перст, гаркнула, как из нагана:
— Visirliche Teufel!
От такого крепкого экзорцизма Цуй лихорадочно затрясся, весь окутался дымным облаком, а когда серный смрад рассеялся, на краснокумачовом помосте… Запись в интернациональные маршевые роты для освобождения угнетенных… зглашении виденного и думанного. совзнаки или валют явился гигантский козел с крылами, как у летучей мыши, и с зазубренным хвостом навроде ящеричного, а образованные на рабфаке люди говорили, что похоже было на допотопного динозавра. Кроваво-огненным зраком оглядел демон митингующую толпу, выдохнул из ноздри фиолетовую молнию, хлопнулся о деревянный трибунный пол и пропал, только шум невидимых крыл еще некоторое время слышался, удаляясь в сторону революционной Мотовилихи.
С тех пор подпольные деникинцы свою старуху стали уважительно звать “Hexenkommissare”. А Сталин-то ни разу в Пермь не заехал, все мимо, как бы недосуг да не по дороге. Па-анятно почему.
Последнее уведомление. Падает завтрашний снег
Снег меняется вместе со временем. Когда-то он был невесом и стекал сквозь воздух медленно, обливая, как взбитыми сливками, колена водопроводных труб, гипсовые парковые статуи футболистов и дискоболов, бажовские вазы фонтанов, похожие на великанские торты. Даже когда улицы стегала крупяная сечка, то и ее сухие всплески воспринимались созвучиями фортепианным упражнениям по освоению стаккато. Сосульки прозрачно намекали на леденцовую сладость.
Фанерки являли собой свободно конвертируемую валюту независимых ледяных городков. Тонкая бумага подарочных кульков все время рвалась, дюшесы и раковые шейки сыпались на паркеты домов культуры, успевай подбирать редкие шоколадные “Мишка на севере” и “Ну-ка отними!”. Вечером по улице за сбежавшими с поздравительной открытки нарядными санями несся вихрь звездочек, снежинок, блесток, спутников и мурзилок.
Маленькая Пермь не нагревала себя, морозы случались настоящие антигудериановские, но даже за минус сорок снег антинаучно оставался липким. А когда снежок попадал прямо в морду, он вообще оказывался пушистым и небольным.
У трамваев и троллейбусов были добрые физиономии и постоянная потребность празднично искрить в трескучем воздухе голубым электричеством. Башне на Комсомольской площади еще не придумали страшноватого названия, и ей остро не хватало больших круглых часов-курантов, чтобы в заветный миг — “Бомм! Бомм!”, чтобы полдюжины счастливых обладателей армейских ракетниц выпускали в морозное небо трепещущие цветные огоньки и все по команде первого увидевшего радостно прилипали к заросшим инистыми папоротниками окнам и любовались. Отсветы полыхали в морозных узорах яхонтами и смарагдами из иллюстраций Конашевича.
Важны были не родительские подарки, переводные картинки и многодырчатый конструктор, ценнее всего оказывалось ожидание праздника вневременья, когда полумладенческий опыт угадывает существование Исходной Точки, еще не придуманного Умберто Эко “Острова Накануне”. Переворачивается железный календарный ящичек, со щелчком выпадает в окошко карточка с цифрой “1”. Жизнь сначала. Снова рождается белый мир в окне. Он пока еще уравновешен в абсолютном покое, время не научилось течь, перемены начнутся с завтрашнего буднего дня.
Наутро приходили свежие “Юный натуралист” и “Юный техник”, запоздавшие открытки, дворовые друзья звать гулять и обнаруживалась необходимость отправляться к молочной бочке с трехлитровым бидоном. Ледяные отшлифованные языки на тротуарах тянулись на весь квартал, ну, с некоторыми пунктирными прерывчатостями, и можно было на одном хорошем толчке проскользить, как Протопопов с Белоусовой, это с бидоном-то, а-ах!..
Возьмем пригоршню нынешнего снега, прислушаемся к его холоду и шершавости. Трудно распознать в нем снег детства. Нет, время в нем не шепчет, не обещает ра-
достных открытий и дерзких поступков, чудесных книг и драгоценных находок. Археологам будущих веков придется пробиваться к взбитым сливкам через пласты немого наждачного порошка. Надо, надо было зачерпнуть цепенящую пригоршню белого холода и укрыть его в солидном и редкостном, как теперешний “Бентли”, тогдашнем отечественном “ЗИЛе”, затем последовательно переселять в холодильники других марок, дарить друзьям на Рождество по кубическому сантиметру. Давать пощупать гостям, погрузить, так сказать, персты — чтоб убедились, услышали сами отдаленный тик-так иного времени.
На что нас подбивали давние снежные шепоты? Выройте нору в сугробе, постройте снежную крепость, лизните на морозе дверную ручку. А еще можно было выпросить у дворника уникальный российский ледокольный инструмент — топор, приваренный обухом к лому. И бескорыстно помочь дяде Васе, прицельно промахиваясь мимо собственного валенка, жалко, что силенок хватало только на мелкие ледяные брызги. Сейчас чудо-инструмент принципиально неприменим, поскольку калечит изящную тротуарную плитку.
Вполне допускаю, что нынешние дети умеют о чем-то договариваться с сегодняшним снегом, у них с ним свои пароли и шиболеты. Подозреваю, что словарный запас и смысловой мессидж этих диалогов не обширней, чем у диджеев FM-радиостанций, когда те зачитывают рекламу. Нет сомнений, что тинейджеры забудут отпраздновать Новый год, если им его предварительно не прорекламировать. Если они теперь покупают семечки в красивых пакетиках, то и снег для них должен предлагаться в вакуумной расфасовке. Желательно новозеландский.
А на елку им, кровь из носу, повесь мобильник, mp3-плеер и DVD-RW дисковод. И нет смысла подсовывать им Умберто Эко, у них закладка на второй странице “Гарри Поттера” с предыдущего Рождества. Попробуй-ка предложи им надеть валенки и построить снежную крепость. Они спровоцируют показать на практике, как это — лизнуть на морозе дверную ручку.
Вселяют надежду только то, что под Новый год они почему-то не стремятся улизнуть из дому. Это для них семейный праздник. Сидят за столом, перемалывая деликатесы, требуют переключиться на канал с Киркоровым, нагло тянутся к рюмкам. Обильные фейерверки за незамерзающими стеклопакетами не вызывают никакого интереса. Увидят президента, заорут: “Ура!”, исполнят первый куплет госгимна (их ему в школе учат) и немедленно засыпают под бой кремлевских курантов, бормоча в подушку свое неистребимое “Вау!”.
Видят какие-то сны. В снах идет снег завтрашнего утра. Он облепляет бронзовое лицо Татищева и круп его коня. Падает на фризы, капители и прочие антаблементы нового здания художественной галереи. Метель пролетает под метромостом через Каму. Электронная почта приносит виртуальные открытки со Снегурочками 90 х 60 х 90. На еловой лапе качается стеклянный шар, купленный их дедушкой и бабушкой.
Елочные шары наполнены воздухом времени. Если притушить свет и присмотреться, изнутри они светятся тайной. Там мерцают искры морозного инея, плавают отсверки неоновых уличных реклам, и крупные пушистые хлопья летят сквозь матовый свет фонарей детства. Внутри законсервирован запах мандаринов и хвои, там вечно поскрипывает ключ, которым заводилась пружина в жестяном грузовичке.
На змейку серпантина, как на видеомагнитофонную ленту, записано быстро-быстро-быстрое мелькание кухонного ножа, шинкующего колбасу, яйцо и овощи для салата “оливье” (он же “зимний”, заменивший пролетарский винегрет), осторожное скручивание проволоки с горлышка “Советского” шампанского, неуклюжее порхание ваших маленьких пальчиков по клавишам фортепиано “Кама” — разучиваются праздничные гаммы для родственников и родительских сослуживцев. Праздничный стол сервируется с оглядкой на роскошный натюрморт с форзаца “Книги о вкусной и здоровой пище”. Черно-белый “Рекорд” показывает “Голубой огонек”, в почтовый ящик падает открытка с картинкой: новый, 195* год верхом на ракете влетает в великое космическое будущее нашей Родины.
Если еще немного попутешествовать по хвойным ветвлениям новогоднего времени, то телевизор сделается цветным, на стене появится календарь с японскими девушками в несоветских купальниках, а на столе — цветные ароматические свечи. Вместо магазинной “Праги” продвинутые хозяйки потчуют космополитичным, собственного изготовления “Наполеоном” или (специфический юмор эпохи) “Поцелуем негра”. Армейские ракетницы выпускают в звездное небо желтые метеоры. В атаку! Звенят вилки, хлопает пробка, дефицитные конфеты “Птичье молоко” исчезают, как патроны в горячем деле… Леонид Ильич шамкает под бой курантов нечто умилительно-безвредное, хочется поставить его под елку в виде ватного Деда Мороза.
Нет-нет да кто-нибудь и раздавит елочный шар. Или хрустнет в неосторожных пальцах зеркальный зайчик. Не страшно. К следующему новогодию можно будет купить новую игрушку. Посовременней.
Стеклянные и картонные, пластмассовые и ватные, мишура, конфетти, бисерные чешуйки и бумажные фонарики, старинные и новомодные — все, что уцелели в бурном застолье, до срока скрываются от повседневности в чулане, словно заговоренный клад времени. Раз в год, накануне самого таинственного праздника, они снова появляются на свет. Блескучие гирлянды ныряют под еловые лапки, стеклянные бусы опутывают последние часы и минуты уходящего года, звено за звеном соединяя прошлое, настоящее и счастливое будущее, как и положено в Новый год. Стрелки сошлись. Будто протоптанная в сугробах времени тропка, открывается проход в давнее, памятное, незабытое.
…В начале прошлого века на углу Сибирской и Пермской располагался магазин Синакевичей. Здесь торговали канцелярскими принадлежностями, ювелирными изделиями, модной галантереей и колониальными товарами из Средней Азии. Но накануне Рождества на прилавках появлялись и елочные игрушки.
Их покупали только богатые родители своим благонравным детям, к примеру, за похвальные гимназические успехи. Потому что стеклянные игрушки тогда в России еще не делали, их привозили из Германии, и они были чрезвычайно дороги. На елку полагалось весить стеклянных ангелов. И — шары в количестве двенадцати штук, ни больше ни меньше.
В эпоху пудреных париков святочным вечером листали “Брюсов календарь”. Сподвижник Петра I, Яков Брюс слыл чернокнижником, занимавшимся алхимией и заклинанием демонов в знаменитой Сухаревой башне. На самом деле, конечно, он был просвещеннейшим россиянином своей эпохи: математиком, ботаником, минералогом и, конечно, астрономом. Именно его имя связано с появлением в 1709 году календаря, который и сто с лишним лет спустя сохранял название “Брюсова”. Открывать это чародейское издание следовало с настроением едва ли не молитвенным:
Читатель, зря сiе, въ текущiй вникни годъ,
Что обЭщаетъ онъ? Какую ползу, — плодъ?
Коль благ, — благодари. Коль нЭтъ — молися Богу.
Онъ возведетъ изъ бЭдъ къ спокойствiю премногу.
Составлен календарь не на год, а на сто с лишним лет вперед. В нем, например, представлен затейливый — по фалангам пальцев — способ исчисления, на какой день недели в разные годы выпадает определенное календарное число. Методика называется “Вруцелето”, она чрезвычайно сложна для современного ума, но с будничной легкостью применялась малопросвещенными пращурами.
Брюсов календарь содержал таблицы исчисления дат жизни библейских праотцев, астрологические и сельскохозяйственные прогнозы: в какой год будет “вишен довольно, груш, напротив, мало”, а когда ожидается истребление саранчой и гусеницами “срачинского пшена”, то есть риса. Среди полезных сведений — расстояния в верстах от Москвы до многочисленных российских городов. Попала в список и наша Чердынь, да только путь до нее в ту пору, по всей видимости, еще не был высчитан достаточно научно, чтобы попасть в “Брюсов календарь”. Астрологические фантазии и земледельческие суеверия, неточности, а то и вовсе баснословные сведения ставили в тупик читателей, коим “Брюсов календарь” по необходимости заменял энциклопедию. В ту пору и вырвалось впервые: все врут календари!
На обороте первых рождественских открыток до 1909 года запрещалось что-либо писать, кроме адреса: картинка должна была говорить сама за себя. Изображались либо ангелочки, либо ангелоподобные детки, получающие подарки. Не успеешь глазом мигнуть — вот тебе и новые персонажи: серошинельные солдаты, встречающие Рождество в окопах Первой мировой. А вскоре рождественских открыток и вовсе не стало. Правда, еще в 1928-м, вполне советском, году в календаре отмечены были все церковные праздники. Но такой либерализм продлился недолго. Не только Рождество, но и воскресенье из календарей попытались вычеркнуть. Страна переходила на рабочие пятидневки. Дни недели обозначались номерами, только бы вычеркнуть из памяти отдающее религиозным дурманом “воскресенье”. Появлялись новые, “красные” даты: День Ленского расстрела (17 марта), День ОСОАВИАХИМа
(4 июля), День урожая и коллективизации (14 октября).
Новый год — с елкой, Снегурочкой и подарками — разрешили отмечать только после 1935-го. В хвое закачались крохотные дирижабли с советской символикой и звезды — не Вифлеемские, но являющие собой эмблему РККА.
Послевоенные елочные игрушки совершенно не затронуты патриотизмом и милитаризмом. Это зайчики, мышки, белочки, бедно картонные, плоские, оклеенные тусклой фольгой. Потом, когда Новый год обрел статус детского праздника, вернулись Серебряное Копытце и Маленький Мук, пушкинские персонажи, усатые пожарные в громадных сияющих касках.
Какие символы и смыслы передаст, как эстафету, нынешний ассортимент новогодних прилавков? Какие послания истории, нравов и быта, какие представления об изяществе мы прочтем по геометрии, орнаменту и лейблам “Made in…”? Будущее тоже посверкивает из стеклянной глубины елочных шаров — когда солнечные лучи первого дня нового года проникают сквозь пушистые папоротники и инистые звезды оконных узоров. Конечно, только для тех, кто еще не вставил стеклопакеты.
Остается ждать, когда дети выкопают секретные ямки для своих собственных сокровищ. Гадать, что они туда положат. Ведь положат же что-нибудь? Чтобы тоже впоследствии пуститься на поиски клада, когда станут такими же немолодыми и грустными, как вы. И, обнаружив золотые россыпи детства, загрустить еще сильнее.
Но, наверное, дети уже где-то спрятали свои поколенческие ценности, и вы, даже если случайно на них наткнетесь, не обратите внимания, не признаете символов времени в недешифруемой кучке мусора. Или в испещренной ятями и ерами старинной потрепанной тетрадке.
Время необратимо меняется, когда мы перестаем видеть наступивший день и узнавать в нем вчерашний. Чтобы этого не случилось, добавим несколько строк на те пустые страницы, что предусмотрительно приберег для нас пермский шпион-любитель.
Добавление к запискам. Липовая реальность
…Я мимо него походил десятки и сотни тысяч раз, иногда, вероятно, неосознанно примечал, иногда взгляд скользил невидяще. Может статься, я его даже руками трогал. Но, как всякое совершенно обыденное явление, оно не вызывало интереса и в памяти не запечатлевалось.
Это было раньше. Недавно я его вдруг увидел. Встал как вкопанный. Смотрю не-
отрывно, к испугу спешащих мимо горожан.
Подошел поближе, ладонью ласково погладил. Пошептал ему какие-то ласковые агусеньки. Прохожие быстро успокоились — ну, не стоит театр без тенора, так и городской сумасшедший непременно должен иметь место быть. Тихий такой сума-
сшедший, безвредный, стоит и общается с деревом.
Эта липа еще с десяток лет назад не представляла собой ничего особенного. Теперь она удивительна и символична. Потому что ее не должно быть. А она есть.
Стоит на краешке тротуара Комсомольского проспекта рядом с цветочным магазином “Тюльпан” и бросает вызов расчетливым чертежам реальности. Будто прорастает из другого мира. Из прошедшего времени, где деревья на тротуарах столь же обычны, как букет тюльпанов за сорок копеек.
Ее должны были спилить просто потому, что она дерево, а все живое, задумчивое и напоминающее о долговременности бытия обречено быть изведенным под корень.
Недавно дана отмашка планомерному уничтожению Черняевского леса, по-
следних зеленых ошметков чахоточных легких города. Хлорофиллосодержащие насаждения перемалываются гектарами. А эта липа в самом центре стоит. И ее почему-то до сих пор не протаранил мастодонт-внедорожник. Не присыпали отравой жильцы соседнего дома, которым она застилает вид на рекламные стенды. Не закатали под асфальт “парковочного кармана”. Даже объявлениями не облепили.
Вроде как ее не видят.
Странно. Пермяки — народ приметливый, зоркий. Однажды обнаружили на городских улицах робокопа. Ну, эту фаллическую конструкцию на четырех колесиках, которая вместо того, чтоб бойко выхватывать сорок пятый калибр, цитировала магнитофонным голосом статьи Гражданского кодекса и потом сразу пыталась смыться; железка, а соображает, что тут вам не Чикаго. Пермяки робокопа обнаружили, локализовали и тщательно облили пивом. После чего киборг отбыл на длительный ремонт в тайные подвалы МВД.
Липа на краешке тротуара перочинными ножиками не изрезана, краской из баллонов не опрыскана. Прямо-таки ниндзя, изучивший нелегкое искусство быть невидимым.
Подумалось: а может, это секретное дерево? Агентурное? Тусклыми пермскими ночами чьи-то осторожные пальцы вдавливают в его морщинистую кору свернутые в трубочку шифрованные донесения. А ствол его нашпигован “жучками”, ветви — спутниковые антенны, корни — волоконная оптика конспиративных линий связи.
Или липа — резидент инопланетян. Мыслящих тополей, кровожадных черемух.
А может, это реликт пермских баснословных времен? Чудом сохранившийся отводок священных деревьев вогулов и остяков, кочевавших по Компросу пятьсот лет назад, невзирая на интеллектуальные светофоры и лежачих полицейских? Кажется, это их лохматые коняшки отражаются в зеркальном стекле бутиков и суси-баров. Стефан Пермский извел под корень “прокудливую березу”, Трифон Вятский срубил гигантскую “идоложертвенную ель”, на пне которой потом могли развернуться сани. Сакральная липа притаилась, замаскировалась и выжила.
Будет у вас несколько досужих часов, сходите на перекресток Краснова и Компроса. Если повезет и увидите липу, попытайтесь предложить какую-нибудь свою гипотезу, оправдывающую ее незаконное существование.
Мы с липой родственные души. В последнее время я тоже как-то не регистрируюсь в сознании пермяков, с которыми жизнь сталкивает даже нос к носу. Стою себе на троллейбусной остановке, вдруг подъезжает какой-то автолюбитель и пытается на мне безмятежно припарковаться. Кондукторши — кондукторши! — клещами вцепляющиеся в каждого пассажира, мимо меня протискиваются, как мимо багажа, какого-нибудь баула, проход загородившего; приходится силой всучивать им свои сколько-то там законопослушных рублей.
Не с одним мной такое происходит. Народ вообще куда-то мало-помалу девается. Выглянешь на улицу, вроде шумно, суета, толкотня, а присмотришься — никого нет.
С одной стороны, дело понятное: Пермь перестала быть городом-миллионником. Траур Шопена взял верх над ликованьем Мендельсона. Выбивающиеся из провинциального формата пермяки, самые талантливые и работоспособные, массово отъезжают в более благоприятные местности и вскоре забывают, что были пермяками. Становится как-то пустенько.
Кажется, что в городе остались только полифония мобильников и противоугонок, переругивание водителей, рекламные выкрики из репродукторов. Они рождаются как бы из ничего. Шумы и ритмы большого города больше не нуждаются в субстрате живой людской массы, они начали автономное квазицивилизационное существование.
Спросишь у прохожего, который час, а он только пошевеливает лохмами объявлений, которыми обклеен от цоколя до фонаря. “Земеля, закурить не найдется?” — рекламные штендеры не курят. “Девушка, мы раньше не встречались?” — трассы эсэмэсок отсылают тебя к реквизитам модельного агентства.
И скучно, и грустно, и вообще настроение лермонтовско-диогеновское.
На фоне постепенного исчезновения реальности липа вдруг сделалась видимой. Загадочное дерево. На что оно намекает?
Теперь часто хожу на угол Краснова и Комсомольского проспекта на свидание с липой. Привожу детей, знакомлю с ней, пытаюсь объяснить — вот, мол, непод-
властное тенденциям явление. Прошу запомнить, запечатлеть, так сказать, в памяти.
А они смотрят мимо.
Конец.
P. S. Слон Джонни умер.