Пословицы, поговорки, афоризмы, каламбуры и пр
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2012
Наум Синдаловский
Наум Александрович Синдаловский родился в 1935 году в Ленинграде. Исследователь петербургского городского фольклора. Автор более двадцати книг по истории Петербурга: “Легенды и мифы Санкт-Петербурга” (СПб., 1994), “История Санкт-Петербурга в преданиях и легендах” (СПб., 1997), “От дома к дому… От легенды к легенде. Путеводитель” (СПб., 2001) и других. Постоянный автор “Невы”. Живет в Санкт-Петербурге.
Античное совершенство питерской фразеологии
Пословицы, поговорки, афоризмы, каламбуры и пр.
1
Небольшой возраст городов, особенно городов с царственной столичной судьбой, имеет свои недостатки и свои преимущества. Отсутствие опыта длительного существования во времени с лихвой окупается счастливыми особенностями совокупной памяти поколений, еще не успевших в силу временной недостаточности забыть или растерять на длинных дорогах многочисленных веков, а то и тысячелетий точные даты, конкретные имена и подлинные события собственной истории. Об истинной дате основания Петербурга, о строительстве его первого дома, о первом петербуржце мы знаем не по результатам археологических раскопок или итогам логических умозаключений высоколобых ученых мужей, а из свидетельств наших соотечественников, переданных нам непосредственно из уст в уста по мощным информационным ветвям общего генеалогического древа.
Процессы фиксации во времени исторических событий, происходившие в области практической, материальной деятельности, распространялись и на культуру, причем в сравнительно равной степени как на высокую, художественную, так и на низовую, народную. С максимально приближенной точностью мы, например, знаем, когда и при каких обстоятельствах родилась петербургская фразеология. Это тем более важно, что с момента своего бытования пословицы, поговорки или другие краткие изречения, иносказательно выражающие некую житейскую мудрость, сами становятся бесценными историческими источниками, из которых можно черпать и черпать необходимые сведения об ушедших эпохах.
Культура создания неделимых лексических конструкций известна с древнейших времен. Житейские премудрости, облеченные в краткую метрическую запоминающуюся форму, широко использовались ветхозаветными мудрецами, древнегреческими учителями, римскими философами и евангельскими проповедниками. По сути, они и легли в основу всех европейских национальных фразеологических словарей Нового времени. Первые сборники старинных пословиц и поговорок появились в Средние века. С тех пор переведенные, адаптированные или просто калькированные, они завоевывали один народ за другим, провоцируя как на заимствование, так и на создание новых, собственных образцов народной мудрости. Самые ранние пословицы и поговорки на Руси зафиксированы в первых русских литературных источниках XII–XIII веков. С тех пор их число год от года стремительно возрастало, и сегодня количество русских пословиц, поговорок, крылатых выражений, афоризмов и других метких словосочетаний поражает воображение и не поддается арифметическому исчислению.
Большинство национальных фразеологизмов носит общий, универсальный характер и без особого ущерба может быть в хорошем смысле присвоено любым регионом России. Такие пословицы и поговорки выражают общечеловеческое содержание, и их смысл понятен без дополнительных знаний местной терминологии. Но есть особый пласт народной фразеологии. Он отмечен уникальной, исключительно региональной географической, топонимической, архитектурной, исторической или какой-либо иной узнаваемой метой. Его не спутаешь ни с каким другим региональным или общечеловеческим фольклором, и потому он представляет особую историческую ценность.
Непреходящее значение такого фольклора состоит еще и в том, что он уникален по своему происхождению. Он ни у кого не заимствован, и в силу непереводимости отдельных своих специфических терминологических составляющих никем не может быть заимствован сам. Он рожден конкретным городом и по праву рождения принадлежит только ему одному.
Есть, впрочем, небольшое количество пословиц и поговорок, региональная питерская принадлежность которых внешне никак не проявлена. Ее нужно разглядеть, а иногда еще и аргументированно доказать. Так, например, в широко известной формуле деловой обязательности и пунктуальности “Точно как из пушки” нет никаких видимых петербургских признаков. О том, что эта поговорка питерская, можно узнать, только углубившись в историю города. В первые десятилетия существования Петербурга никаких личных хронометров у петербуржцев не было. Время определялось по солнцу, заводским гудкам, церковным звонам и прочим подобным приметам. Понятно, что оно было неточным, приблизительным. Но один раз в день его можно было сверить по полуденному пушечному выстрелу. Этот порядок определил Петр I. Сначала пушка стояла на Адмиралтейском дворе, затем ее перенесли в Петропавловскую крепость. За точным совпадением выстрела с моментом наступления астрономического полдня тщательно следили. Это было “точно как из пушки”. Традиция, за исключением незначительных периодов, строго соблюдалась и дожила до наших дней, полностью сохранив свой первоначальный смысл.
Другой пример скрытой петербургской принадлежности являет собой пословица, появившаяся в Петербурге во второй четверти XIX века после строительства на территории Новой Голландии здания Морской следственной тюрьмы. Проект тюрьмы выполнил архитектор военного ведомства А. Е. Штауберт. Здание представляет собой круглое в плане краснокирпичное сооружение, которое сам архитектор еще во время проектирования называл “Башней”. Об этом знали в Петербурге, и название подхватила стоустая молва. Передаваясь изустно от человека к человеку, оно уточнялось, корректировалось и совершенствовалось. В конце концов фольклор остановился на окончательном варианте: “Бутылка”. Возможно, это произошло благодаря созвучию с названием подобного исправительного учреждения в Москве. В продолжающемся споре двух столиц прозвучала новая реплика: “В Москве Бутырка, в Питере — Бутылка”. Так или иначе, но в Петербурге появилась поговорка: “Не лезь в бутылку”, то есть веди себя достойно, благоразумно и тихо, не нарывайся на неприятности, иначе можешь надолго оказаться в “Бутылке”.
У Петербурга богатый фразеологический словник. Как всякий жанр городского фольклора, он постоянно пополняется. На сегодняшний день автору настоящего очерка удалось собрать более 1200 образцов петербургской городской фразеологии. Однако понятно, что все увидеть на печатных страницах или услышать из уст петербуржцев автору не удалось. Многое так и осталось в глубинах многомиллиардностраничной Книги о Петербурге, а многое и вообще, сорвавшись однажды с чьего-то языка, и не зафиксированное письменно, безвозвратно затерялось во времени и пространстве. Если благодаря читателям “Невы” словарь городской фразеологии удастся пополнить, то цель этой публикации будет достигнута.
2
Если верить фольклору, первая петербургская поговорка появилась одновременно с первым петербургским анекдотом. И тому и другому почти столько же лет, сколько и самому городу. Можно предположить, что они родились едва ли не в первые пять-десять лет после его основания. Не многим фразеологизмам того времени удалось, передаваясь из уст в уста, сохраниться, достичь античного совершенства и навеки осесть в памяти петербуржцев. Этому удалось. Правда, шуту Ивашке Балакиреву, которому приписывают авторство и анекдота, и поговорки, не исполнилось тогда и десяти-пятнадцати лет, да и шутом Петра I он стал намного позже. Но фольклор эти обстоятельства ни чуточки не смущают. Фольклору свойственно перепутывать факты, переставлять даты и смешивать имена. В этом и состоит его особая художественная прелесть и очарование. Важнее другое. Важнее понять причины, побудившие первых петербуржцев так точно, так кратко и так мудро сформулировать свое отношение и к новому городу, и к условиям существования в нем.
Природа сурово обошлась с Невским краем. Поскупилась на солнечные дни. В среднем их количество в Петербурге не превышает тридцати одного в году. Поскупилась на тепло. По преданию, Екатерина II однажды остроумно заметила: “В Петербурге лета не бывает, а бывает две зимы: одна белая, другая зеленая”. Поскупилась на светлое время суток. Правда, как бы винясь и извиняясь за свою скаредность, озолотила Приневье короткими белыми ночами, но по сравнению с черными днями их так мало, что ожидание их кажется продолжительнее их длительности.
Зато природа щедро одарила этот край болотами, дождями и наводнениями. Непролазная грязь, “питерская моросявка” и непредсказуемые набеги невской стихии наложили определенный отпечаток на всю жизнь аборигенов Ингерманландии. Рассказывали, что обитатели этих мест никогда не строили прочных домов. Жили в небольших избушках, которые при угрожающих подъемах воды разбирались, превращаясь в удобные плоты. На них складывали нехитрый скарб, привязывали повыше к стволам деревьев, а сами спасались на ближайших возвышенностях: Дудоровой горе, Пулковских высотах, Поклонной горе. Едва Нева входила в свои берега и успокаивалась, жители благополучно возвращались к своим плотам, превращали их в избы, и жизнь продолжалась до следующего разгула стихии.
Чтобы понять, какую опасность для строительства города представляли в то время наводнения, напомним, что в XX веке для того, чтобы Нева вышла из берегов, ее уровень должен был повыситься более чем на полтора метра. В XIX веке этот показатель составлял около одного метра, а в начале XVIII столетия достаточно было сорока сантиметров подъема воды, чтобы вся территория тогдашнего Петербурга превратилась в одно сплошное непроходимое болото. Было от чего прийти в замешательство. Сохранилось предание, будто еще в мае 1703 года местный рыбак на Заячьем острове показал Петру I березу с зарубками, до которых доходила вода при наводнениях, и предупреждал, что здесь жить нельзя. Ответ Петра был скор и категоричен: “Березу срубить, крепость строить”.
Природа услышала дерзкий вызов безумного одиночки и сделала ему последнее предупреждение. В августе 1703 года она обрушила на город страшное наводнение. Вода поднялась на два метра выше уровня ординара. Город был полностью затоплен. Такого не помнили даже местные старожилы. О том, что наводнения неизбежны, они знали. Но в августе? Этого быть не должно. Все крупные наводнения приходились на позднюю осень. Значит, это Божье предупреждение: строить нельзя. Люди не знали, что делать: пасть на колени и молить Всевышнего о пощаде или броситься вон из города дьявола и антихриста. А Петр смеялся и продолжал строить, пренебрегая знаками, знамениями, пророчествами и предсказаниями.
А через несколько лет в минуту блаженного довольства, оглядываясь на свой город, Петр спросил любимого шута Балакирева: “Что говорят о моем Петербурге, шут?” И услышал в ответ: “Да, что говорят! С одной стороны море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох”. И поплатился. Петр схватил свою знаменитую дубинку и с хохотом начал прогуливаться ею по спине незадачливого шута, приговаривая при этом: “Вот тебе море… Вот тебе горе… Вот тебе мох… И вот тебе ох”.
Так повествуется в историческом анекдоте. Нам же остается понять, что было раньше. Анекдот, рассказывая который Петру I, Балакирев импровизировал, остроумно формулируя отношение простого народа — солдат, землекопов, каменщиков — к новому городу? Или поговорка, которая уже бытовала в Петербурге и которую шут просто вовремя вспомнил и к месту использовал? Так или иначе, но сегодня, восхищаясь своим Петербургом, награждая его лестными и восторженными эпитетами и считая самым прекрасным городом в мире, не будем забывать о содержании самой первой петербургской поговорки: “С одной стороны море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох”.
Надо сказать, природная среда обитания оказала немалое влияние на развитие всего городского фольклора, в том числе питерской фразеологии. Лапидарная точность пословиц и поговорок как нельзя более кстати для этого подходила. Невольные эмоциональные выкрики, неожиданные возгласы и внезапные восклицания по поводу непогоды в точности соответствовали лингвистической форме жанра. Если верить фольклору, даже старинный финский топоним Охта своим происхождением обязан не давним аборигенам этого края, а Петру I, который, однажды посетив Охту и по пояс увязнув в грязи, будто бы с досадой воскликнул: “ОХ, ТА сторона!” В арсенале городского фольклора сохранилось немало подобных сокровищ на эту тему: “В Москве климат дрянь, в Петербурге еще хуже”, “В Ленинграде всегда ветер и всегда в лицо”, “Везде дождь идет из туч, а в Ленинграде — из неба”, “В Ленинграде три месяца зима, остальное — осень”, “Жди горя с моря, беды — от воды”.
Перманентное ожидание беды порождало все новые и новые поговорки. Всплеску фольклорной активности способствовало любое вмешательство человека в естественные природные процессы. Предполагаемые результаты не имели никакого значения. Ожидалось всегда только самое худшее. Так, при строительстве защитных сооружений от наводнений в Ленинграде родились поговорки: “На заливе дамба, Ленинграду — амба!” и “Ленинграду — д’амба”.
С ожиданиями неминуемой гибели Петербурга от стихийного наводнения связаны эсхатологические настроения, которые в начале XVIII века умело культивировались яростными противниками петровских реформ. Предсказаниям гибели ненавистного города антихриста от разбушевавшейся воды не было конца. Достаточно сказать, что и смерть Петра от простуды, подхваченной им во время спасения тонущих во время наводнения моряков, рассматривалась в фольклоре как Божье наказание. А сами волны, нахлынувшие на город во время осеннего наводнения 1724 года, в глазах народа виделись ожившими посланцами Бога, отправленными им за многогрешной душой антихриста — Петра I.
Надежды на катастрофу и на возвращение к старым, московским, допетровским порядкам и обычаям были столь велики, что оставили яркий след в ранней питерской фразеологии. Истерические кликушества и безумные пророчества в конце концов выкристаллизовались в пословичную формулу: “Быть Петербургу пусту!” Об этом мечтала сосланная в монастырь первая жена Петра I царица Авдотья Лопухина, которую во все годы заточения не покидала надежда вернуть себе любовь царствующего супруга, а сделать это можно было, только отняв у него любимое его детище — Петербург. Будто бы она однажды и воскликнула в отчаянии: “Санкт-Петербургу пустеет будет!” И пройдя сквозь монастырские стены, этот бабий плач вдовствующей при живом муже царицы достиг жадного слуха противников, врагов, ненавистников и прочих ревнителей старины, на долгие годы став их знаменным кличем.
По другой легенде, это заклинание выкрикнул сын Петра I царевич Алексей, вздернутый по приказанию отца на дыбу в мрачном застенке Петропавловской крепости. “Быть Петербургу пусту!” — выплюнул он в лицо палача и проклял город, ради которого Петр не щадил ни жену свою, ни сына своего, ни близких, никого. Потом уже народ связал это проклятие с ужасами, постигшими Петербург на дорогах Истории: с хаосом революции, обрушившейся на него в октябре 1917 года, с разрухой, опустошением и голодом в Гражданскую войну, с 900-дневной блокадой, в результате которой Ленинград должен был превратиться в ледяную пустыню.
На обочинах этого крестного пути фольклорными жемчужинами рассеяны пословицы и поговорки, свидетельствующие о мужестве и стойкости петербуржцев-петроградцев-ленинградцев, сумевших отстоять право своего города на существование. “Революция октябрьская, а праздник ноябрьский”. “Бежал Юденич, ужасом объят, забыв про Петроград”. “Наши бойцы-други разбили Юденича в Луге”. “Будет немцам хуже ада за страданья Ленинграда”. “На реке Тосне стало немцам тошно”. “Поворот от ленинградских ворот”. “Ям-Ижору отстоим, нам Ижору, яму — им”. “Хорош блиндаж, да жаль, что седьмой этаж”. На седьмом этаже Дома радио на протяжении всей блокады располагалась радийная студия, откуда велись непрерывные радиопередачи, вдохновлявшие ленинградцев на стойкость и мужество в борьбе за свой город. Казалось, студия была заговоренной: в нее не попала ни одна бомба и ни один снаряд. Это только некоторые образцы пословиц и поговорок, хранящихся в богатых арсеналах петербургского городского фольклора.
Последнее суровое испытание выпало на долю Ленинграда во время пресловутой перестройки конца 1980-х — начала 1990-х годов — периода, когда вопрос стоял не столько о жизни, сколько о выживании. В одночасье потеряв всякие ориентиры, город метался в поисках Символа Веры. На кого равняться? Кем стать? Куда идти? Как не оказаться в тупике? Преобладала растерянность и неопределенность, свойственные любому переходному периоду. И, пожалуй, только городской фольклор оказался последовательным, удивительно точно сформулировав тогдашнее промежуточное и, надо признаться, далеко не устойчивое состояние города: “Уже не Одесса, но еще не Петербург”.
3
Стремительная статусная эволюция претендующего на первые роли нового амбициозного административного образования на самом северо-западном краю огромного государства воспринималась непростительным вызовом старой патриархальной Москве. Задуманный первоначально как военная оборонительная крепость, начавший застраиваться как торговый порт, город вдруг заявил о себе сначала как вторая, а затем и как первая столица. Две столицы равными не могли быть по определению. Кто-то должен был одержать перевес. Победила молодая северная столица. И тогда началось длительное, продолжающееся до сих пор противостояние Москвы и Петербурга.
Случайные попытки примирить или хотя бы сблизить эти противоположные полюсы мировоззрения, как правило, начинались с курьезов и заканчивались провалом. В 1920-х годах красный хмель, бродивший в неокрепших головах юных строителей нового мира, среди прочих химер XX века породил утопическую идею слияния двух крупнейших русских городов. Не мудрствуя лукаво, некий поэт предложил строить дома в Петрограде и Москве исключительно вдоль линии Октябрьской железной дороги. Через десять лет оба города должны были слиться в один мегаполис с центральной улицей — “КузНевским моспектом”. От этого “петербургско-московского гибрида” в истории ничего не осталось, кроме неуклюжего топонима, уготованного авторами проекта для нового административно-территориального образования “Петросква”.
Однако и от такого новоязовского камешка круги по воде пошли. Наряду с “Петросквой” появился проект незатейливого “Москволенинграда” и витиевато-причудливой “Санкт-Московии”. Правда, в этом случае фактическое объединение столиц уже не предполагалось. “Москволенинград” должен был представлять собой новоявленный конгломерат неких двух “линейных” городов, возведенных вдоль идеально прямой железной дороги. Из таких “солнечных городов”, по замыслу их авторов, можно было бы на несколько часов “съездить по скоростной магистрали в Москву или Ленинград — посмотреть музеи того и другого города”. Москве и Ленинграду в этом фантастическом проекте позволялось сохранить свои первородные имена, но в целом их соединение нарекалось “Москволенинградом”.
Что же касается сказочной “Санкт-Московии”, то здесь вообще речь, вероятнее всего, не шла ни о Москве, ни о Санкт-Петербурге и даже не о том, что стоит за этими понятиями, что они олицетворяют. Скорее всего, “Санкт-Московия” — это не то и не другое. Не Москва, не Петербург. Не Европа, не Азия. Нечто среднее. Размытое и неопределенное. Проницательные и прагматичные иностранные путешественники по этому поводу подарили нам вполне уместную поговорку, обогатившую свод питерской фразеологии: “По дороге из Петербурга в Москву переходишь границу Азии”.
Как мы видим, ни формально, ни фигурально объединить две столицы не удается. Даже в фольклоре, где, казалось бы, уместна и фантастическая реальность, и сказочная быль. Это и понятно. Практически нет ни одной фольклорной записи, где бы при упоминании этих двух городов-антиподов не была бы подчеркнута их полярная противоположность. Купеческое высокомерие Москвы, замешенное на традиционных вековых обычаях и дедовских устоях, столкнулось с аристократическим максимализмом неофита, с легкостью разрушающего привычные стереотипы. Владимир Даль записывает пословицу: “Москва создана веками, Питер миллионами”. Напомним, что во времена Даля Петербургу едва исполнилось 100 лет. Затем эта пословица, передаваясь из уст в уста и совершенствуясь, приобретает два новых варианта. Один из них просто уточняет и конкретизирует ситуацию: “Питер строился рублями, Москва — веками”. Второй более замысловат, однако, кажется, именно он наиболее точно отражает суть межстоличных противоречий: “Москва выросла, Петербург выращен”. Вот этого-то, как оказалось, и было невозможно простить юному выскочке, посягнувшему на лидерство.
Даже в середине XIX века, через полтора столетия после основания Петербурга, москвичей не покидала тайная надежда, что Петербургу суждено окончить свои дни, уйдя в болото. Герой повести Н. С. Лескова “Смех и горе” так рассказывает об отношении москвичей к северной столице: “Здесь Петербург не чествуют: там, говорят, все искривлялись: кто с кем согласен и кто о чем спорит — и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму. Давно, я помню, в Москве все ждут этого петербургского провала и все еще не теряют надежды, что эта благая радость свершится”. Далее происходит примечательный диалог: “А все, любопытствую, — Бог милует, не боитесь провалиться?” — “Ну, мы!.. Петербург, брат, — говорит, — строен миллионами, а Москва веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы, и мощи — это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет… предания”.
Отвлечемся ненадолго от Лескова и всмотримся в сегодняшний день. Ничего не изменилось и через полтора столетия. Разве что реалии стали другими. “Почему петербуржцы не болеют СПИДом?” — “Потому что в Москве их никто не любит”.
Но что говорить о вымышленных героях художественной литературы, если боевым кличем или, если хотите, лозунгом целого направления русской общественной мысли середины XIX века — славянофильства — было: “Да здравствует Москва и да погибнет Петербург!” А ведь славянофильство исповедовали такие крупные деятели русской культуры, как братья Аксаковы, Хомяков, Тютчев.
После такого принципиального выпада Москвы начался, что называется, обмен любезностями, длящийся с переменным успехом до сих пор. Петербург обозвал Москву “большой деревней”, а москвичей — “пролетариями”. С издевательской насмешливостью москвичи воскликнули: “Что за петербуржество?” — и бросили в сторону Петербурга оскорбительное: “Аристократы”. На московском сленге идиома “петербурщина” стало выражением крайне презрительного отношения ко всему петербургскому. Северная столица не замедлила с ответом: “Отольются Москве невские слезки”. А Москва и не скрывала своего отношения к Петербургу: “При упоминании о северной столице у членов правительства меняются лица”. Петербург отвечал тем же: “По ком промахнется Москва, по тому попадет Питер”.
Однако такого рода перепалка не была самоцелью ни с той, ни с другой стороны. Спор шел не о привилегиях, но о приоритетах. Среди петербургских пословиц значительное место занимают такие, как “Питер — голова, Москва — сердце”, “Петербург — это мозг, Москва — это чрево”, “Питер — кормило, Москва — корм”, “Новгород — отец, Киев — мать, Москва — сердце, Петербург — голова”, “Москва — сердце России, Питер — ум, а Нижний Новгород — тугой карман”, “Москва от сердца, Петербург от головы”.
Во второй половине XIX века в разговор о столицах активно включились Добролюбов, Герцен, Белинский, Гоголь. Их афористические оценки вошли в золотой фонд петербургского фольклора. Анатомический ассортимент частей человеческого организма в сравнительном анализе достоинств и недостатков двух столиц пополнился новым органом: “Москва — голова России, Петербург — ее легкие”. Надо полагать, легкие, которыми Россия дышит свежим воздухом мировой цивилизации. В то же время категоричные и недвусмысленные утверждения одних прерываются осторожными сомнениями других. Даже неистовый петербуржец Виссарион Белинский выступил в неблагодарной роли примирителя: “Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия”.
Щеголеватый и деятельный, аристократический, исполненный царственного достоинства, облаченный либо в великолепный фрак, либо в ослепительный мундир Петербург, чье имя мужского рода так подходит к его классическому облику, в фольклоре противопоставляется чинной и обстоятельной купеческой Москве. Мало того, что “в Москве место красит человека, в Петербурге — человек место”, так еще: “Москва женского рода, Петербург — мужского”; “Москва — матушка, а Петербург — батюшка” и “Москва — матушка, Петербург — отец”.
Сразу после 1712 года, когда в Петербурге была официально, в присутствии царского двора и дипломатического корпуса, специально прибывшего из Москвы, торжественно сыграна свадьба Петра и Екатерины, давно уже, впрочем, состоявших в светском браке, пошла по Руси гулять пословица: “Питер женится, Москву замуж берет”. Через 100 лет Владимир Даль уточняет, причем уточнение носит принципиальный характер: “Питер женится, Москва — замуж идет”. Сама. Добровольно. С тех пор “Москва невестится, Петербург женихается”. Отсюда было недалеко и до обобщения: “Москва — девичья, Петербург — прихожая”. Пусть в этой прихожей толпятся и маются в ожидании разрешения войти в девичью, где все говорит о заветной устойчивости и традиционном благополучии. Пусть-ка Петербург еще пройдет тот путь, что прошла на своем веку Москва.
В XIX веке Петербург действительно был городом преимущественно мужским. Его население составляли чиновники правительственных ведомств, офицеры гвардейских полков, церковные служащие, студенты университета, кадеты военных училищ, фабричные и заводские рабочие. Более двух третей жителей Петербурга были мужчины. Но и в 1970-х годах, когда этой разницы уже давно не существовало, в городе бытовала пословица: “В Ленинграде женихи, в Москве невесты”. И это не было данью традиции. Скорее всего, речь шла уже не только о численности женихов и невест. Высоко ценились традиционно сложившиеся в Москве и в Петербурге гендерные качества представителей противоположных полов: просвещенность и образованность, внутренняя культура и цивилизованность молодых ленинградцев с одной стороны и пресловутая домовитость, хозяйственность московских красавиц — с другой.
Явные и скрытые признаки мужского и женского начала в столицах отмечены не только на уровне низовой, фольклорной культуры. Вкус к раскрытым в пространство проспектам и прямолинейным улицам, тяготение к прямым углам в зодчестве и к логической завершенности градостроительных перспектив заметно отличали Петербург от Москвы с ее лабиринтами переулков, тупичков и проездов, уютными домашними двориками и тихими особнячками чуть ли не в самом центре города. На фоне подчеркнуто ровного, уверенного и достаточно твердого петербургского произношения, которое москвичи язвительно приписывали гнилому воздуху финских болот и дрянной погоде, когда “не хочется и рта раскрыть”, выигрышно выделяется мягкость и певучесть московского говора. Роковой юношеский максимализм революционного Петрограда противопоставляется степенной осмотрительности сдержанной и флегматичной матушки Москвы. Наконец, не случайно Москву называют столицей — словом женского грамматического рода, в то время как Петербург — стольным градом.
При желании можно найти и другие различия на противоположных концах московско-петербургской оси, вращающей общественную и политическую жизнь России последних трех столетий. Они отмечены поговорками — пренебрежительной московской: “Наша Москва не чета Петербургу”, заносчивыми петербургскими: “Питер — город, Москва — огород”, “Если Москва ничего не делает, то Петербург делает ничего” и “Москва только думает, а Питер уже работает”. В общем, как считали петербуржцы, “Питер Москве нос вытер”.
Петербург действительно в короткий срок превратился в один огромный созидательный цех, где все работают или служат, что-то делают, совершают поступки. Деятельность, как таковая, становится знаком Петербурга, его символом. “Спать ложиться — в Питере не появиться, утром вставать — век его не видать”, — говорили в России в XVIII–XIX веках.
На Руси, традиционно инертной, смиренной и безропотной, миграционные процессы не были результатом свободного выбора, чаще всего они носили принудительный, подневольный характер. Достаточно вспомнить поименные сенатские списки начала XVIII века, согласно которым многие московские купцы, бояре и просто ремесленный люд должны были переселиться на вечное житье в новую столицу, и многочисленные указы Петра о том, чтобы “беглых солдат бить кнутом и ссылать в новостроящийся город Санкт-Петербург”. Прививка, полученная в первой четверти XVIII века, оказалась такой мощной и долговременной, что очень скоро Россия, как сказано в фольклоре, уже смотрела “одним глазом в Москву, другим в Питер”, и интерес к последнему стремительно рос. Выбор формировался вполне сознательно, несмотря на то, что “Питер бока повытер, да и Москва бьет с носка”. Владимир Даль дважды записывает эту пословицу, меняя всего лишь местами названия городов. В первом случае: “Питер бока повытер…”, и во втором: “Москва бьет с носка, а Питер бока повытер”. Право выбора на Руси всегда было делом нелегким, едва ли не непосильным.
И все-таки предпочтение чаще всего отдавалось Петербургу, где градус кипения общественной жизни был значительно выше московского и где духовная атмосфера выгодно отличалась от московской. Вскоре роли двух столиц в общественной и деловой жизни определились: “Москве — торговать, Питеру — думать”. Да и набор развлечений, предлагаемых северной столицей, оказывался шире, разнообразнее и предпочтительнее унылой росписи знаменитых старосветских обедов и обязательных воскресных семейных слушаний церковных проповедей под неусыпным приглядом московских тетушек. В Вологодской, Архангелогородской и других северных губерниях бытовала недвусмысленная пословица: “В Питер — по ветер, в Москву — по тоску”.
В Питере было вольготней и проще. В арсенале петербургской городской фразеологии сохранилась пословица: “Москва живет домами, Петербург — площадями” и ее более поздний вариант: “Москвичи живут в своих квартирах, петербуржцы — в своем городе”.
В одном ряду с традиционными московскими реалиями, набор которых в фольклоре весьма ограничен, в пословицах и поговорках появляются новые ценности уже петербургского периода русской истории: “Славна Москва калачами, Петербург — усачами”; “Славна Москва калачами, Петербург — сигами”; “Славна Москва калачами, Петербург — пиджаками”. Однообразие “калачей” в пословицах, записанных в разное время и разными исследователями, очевидно, адекватно пословичной “тоске”, упоминавшейся выше. И напротив, многочисленность аргументов в пользу Петербурга — от сигов, напоминающих о невском просторе, до пиджаков или сюртуков европейского покроя и усов, исключительную привилегию носить которые имели только блистательные императорские гвардейцы (“Видно птицу по полету, а гвардейца — по усам”), свидетельствует о бесспорных преимуществах Петербурга в глазах российского обывателя.
Жизненный ритм новой столицы напрочь опрокидывал привычные представления о бытовавшем на Руси традиционном укладе. В Петербурге, как, впрочем, и в Москве, рано вставали. Но ни сам факт раннего подъема, ни следствие этого факта в обеих столицах не были тождественны. Москва шла к заутрене, Петербург — на государственную службу. Именно это безошибочно сформулировано в фольклоре: “В Москве живут, как принято, в Петербурге — как должно”, “Петербург будит барабан, Москву — колокол”. И это вовсе не значит, что в Петербурге отсутствовали церкви. К началу XX века их насчитывалось ни много ни мало более шестисот. Но, как верно отмечено в фольклоре, не они определяли биение общественного пульса столицы. Главное состояло в том, что “Москва веселится, Петербург служит”.
Все в Петербурге не так, как в Москве. И уж, конечно, как считают петербуржцы, лучше, чем в Москве. На амбициозно-спесивом языке партийных чиновников образованной в 1918 году так называемой “Северной коммуны” с центром в Петрограде это звучало так: “Нам Москва не указ” и “Не из Москвы воля, а из Питера”. Впрочем, не исключено, что правы и москвичи. Придумали же они замечательную поговорку: “Москву любят, о Петербурге рассуждают”.
В 1930-х годах, после убийства Кирова и последовавших затем судебных и внесудебных расправ, Москва мрачно торжествовала очередную победу над вольнолюбивым и независимым Питером. В какой-то степени дух ленинградцев был сломлен. Изменился менталитет. В летопись взаимоотношений двух городов фольклор вписывает одни из самых горьких и унизительных пословиц: “В Москве чихнут, в Ленинграде аспирин принимают”, “В Москве играют, в Ленинграде пляшут”, “В Москве рубят, в Питер стружки летят”, “Когда в Москве подстригают ногти, в Питере отрубают пальцы”. И что самое удивительное, начали усиливаться уничижительные нотки непротивления: “Чем бы Москва ни тешилась, лишь бы питерцы не плакали”.
Ситуация начала меняться только к середине 1990-х годов. Забрезжила надежда. Петербургские средства массовой информации обратили внимание на то, что “едва ли не от каждой посещавшей нас зарубежной делегации” можно было услышать тезис, выраженный в подчеркнуто пословичной форме: “Петербург — еще не первый, но все-таки не второй город в России”.
Между тем спор, начатый в 1703 году, продолжается. Памятуя о том, что Москва почти что за девятьсот лет своей славной истории не однажды сгорала дотла, каждый раз, как птица Феникс, возрождаясь из пепла, а Петербург не раз выходил победителем в жесточайшей битве с морской стихией, городской фольклор общими усилиями и того и другого города вывел наконец единую формулу существования обеих столиц: “Несгораемая Москва, непотопляемый Петербург”. И осторожно предупредил спорящие стороны: “Чтобы между Москвой и Петербургом не было никаких недоразумений типа Бологого”.
4
К середине XVIII века нужда в принудительном переселении “на вечное житье” в Петербург отпала. К тому времени Петербург сам превратился в мощный магнетический центр, притягательная сила которого с каждым годом росла. Всем желающим Петербург предоставлял невиданные возможности: оплачиваемую работу семейным, доступные развлечения холостякам, яркие впечатления романтикам и неожиданные приключения мошенникам и авантюристам. С окончанием уборочных работ на селе начинались хлопоты по отправке мужиков на сезонные работы в ближайшие города. Петербург был наиболее предпочтительным. Об этом свидетельствует сохранившаяся с тех пор провинциальная поговорка: “От каждого порога на Питер дорога”. Работа была тяжелой. В деревнях знали, что “В Петербурге денег много, только даром не дают”. В Пудожском уезде Петербургской губернии записана пословица: “В Питери деньги у потоки не вися”. Потока — это нижний свес кровли, желоб, по которому самотеком стекает вода. Так что метафора весьма убедительна: деньги с неба не падают. Другая пословица услышана в Вологодской губернии. Она столь же образна и наглядна: “В Питере денег кадка, да опущена лопатка; кадка-то узка, а лопатка-то склизка”. Конечно, Питер предоставляет огромные возможности для заработка, обогащения и даже продвижения по карьерной лестнице, но добиться этого совсем не просто. Претендентов на первые, вторые, десятые и другие места более чем достаточно. В Петербург надо было не только влюбиться самому и ждать от него милостей, но и влюбить его в себя. Приезжие провинциалы хорошо знали: “Кого Питер не полюбит, последнюю рубаху слупит”.
В середине XVIII века с увеличением количества наемных извозчиков и транспортной теснотой на улицах была предпринята первая попытка введения правил дорожного движения, предписывавших ограничение скорости движения конных экипажей до двенадцати верст в час. Среди ямщиков родилась профессиональная поговорка: “В Питере всех не объедешь”. Первоначально она служила неким вынужденным оправданием перед нетерпеливыми седоками. Но со временем смысл поговорки углубился и расширился. Он приобрел ярко выраженную социальную окраску. Поговорка стала универсальной и применимой ко всем слоям общества — от пролетарских низов до государственных служащих.
Особенно тяжелой в Петербурге считалась поденная работа по разгрузке кирпичей с барж на Калашниковой набережной. На берег их переносили на спинах, на деревянных поддонах, укрепленных специальными проволочными крючьями, накинутыми на плечи. Красная кирпичная пыль насквозь пропитывала потные полотняные рубахи поденщиков. Стряхивать или отстирывать было бесполезно. Тяжелая въедливая пыль навечно впитывалась в ткань и долго еще напоминала о себе. “Наша деревня Питером красна”, — говорили парни, возвращаясь домой, и трудно сказать, чего здесь было больше: обидной досады на свою нелегкую провинциальную судьбу или гордости за возможность прикоснуться к столичной жизни.
Не менее тяжелым и неблагодарным был труд и на промышленных предприятиях. В Петербурге заводы и фабрики в основном строились вдоль берегов самых выгодных и дешевых транспортных магистралей: Невы, Обводного канала, Финского залива. Городской фольклор одним из первых обратил внимание на эту географическую особенность трудового Петербурга. Появились пословицы: “Вошь да крыса до Елагина мыса”, “Матушка Нева испромыла нам бока”, “Батюшка-Питер бока наши вытер, братцы-заводы унесли годы, а матушка-канава и совсем доконала”. Канавой в старом Петербурге называли грязный, зловонный и замусоренный отходами промышленного производства Обводный канал.
Со временем образы рек и каналов Петербурга в низовой культуре стали использоваться в качестве удобного материала для иносказательных, аллегорических лексических построений. Но и тогда они не смогли избавиться от первоначального смысла, связанного с безысходностью тяжкого существования. Например, вместо грубого “утопиться” или казенного “совершить самоубийство” фольклор предложил изящный эвфемизм: “Броситься в объятия красавицы Невы”. А после трагических событий в январе 1837 года, взамен банального вызова на дуэль с помощью общеевропейской формулы “бросить перчатку”, Петербург изобрел свой собственный, уникальный, чисто петербургский речевой оборот: “Пригласить на Черную речку”.
Не отличались удобствами не только условия труда, но и условия быта рабочих. Скученность и антисанитария казарменных общежитий вошла в пословицы и поговорки. Одна из них родилась на Бумагопрядильной мануфактуре, принадлежавшей владельцу многих текстильных предприятий барону Кнопу: “Что ни церковь — то поп, что ни казарма — то клоп, что ни фабрика — то Кноп”. Не лучше обстояло дело и на Спасо-Петровской мануфактуре за Невской заставой, управляющим которой был англичанин Максвелль: “Кто у Максвелля не живал, тот и горюшка не знал”. Иногда трудности быта формулировались в яркой сравнительной форме. Так, в советское время работники фабрики “Скороход” с завистью отзывались о рабочих соседнего вагоностроительного завода имени Егорова: “Здо2рово у ворот Егорова, а у └Скороход” все наоборот”. А о качестве продукции знаменитого в свое время Ленинградского оптико-механического объединения, хорошо известного ленинградцам по аббревиатуре ЛОМО, в городе говорили: “Все, что делает ЛОМО, то ломается само”.
Вместе с тем в Петербурге было немало промышленных предприятий, которыми рабочие гордились и работать на которых считалось престижным. Это находило отражение в городском фольклоре. Одно из старейших судостроительных предприятий в Петербурге было основано в 1792 году английским инженером Чарлзом Бердом. Кроме судостроения, Берд наладил литейное производство. Значительная роль принадлежала заводу Берда в строительстве Петербурга, в его художественном оформлении. На заводе были отлиты барельефы для Александровской колонны, ограда Михайловского сада, пролетные конструкции всех пяти цепных мостов, металлические перекрытия Исаакиевского собора и многое другое. Среди петербуржцев предприятие заслуженно пользовалось доброй славой и безупречной репутацией. Деловые люди отдавали ему предпочтение при оценке собственной деятельности. На вопрос: “Как дела?” — горожане любили ответить широко распространенной поговоркой: “Как у Берда на заводе. Только труба пониже и дым пожиже”.
Другим успешным предприятием, вошедшим в питерскую фразеологию, была Экспедиция заготовления государственных бумаг, фабрика, основанная в начале XIX века на левом берегу Фонтанки для изготовления бумажных денежных знаков, вексельных документов, государственных бланков, почтовых марок и других гербовых бумаг. По тем временам это был современный промышленный городок с казармами для охраны, домами для рабочих, производственными цехами, собственной типографией, литографией и другими сооружениями. Ныне это фабрика “Гознак”. В XIX веке она пользовалась исключительным уважением и высочайшей репутацией. В Петербурге сложилась даже этакая шутливая формула ворчания при просьбе дать денег взаймы: “У меня не Экспедиция заготовления бумаг”.
Промышленной революции, произошедшей в России в XIX веке, в немалой степени способствовало стремительное развитие железнодорожной сети. Для страны, раскинувшейся на многие тысячи километров по территориям сразу двух континентов — Европы и Азии, железные дороги превратились в кровеносные сосуды, поддерживающие жизнь огромного организма могучего государства. Железные дороги позволили не только упростить, удешевить и ускорить доставку сырья и вывоз готовой продукции, но и в значительной степени изменить социальный состав крупных промышленных центров. Миграционные процессы, до того носившие локальный характер и развивавшиеся в сравнительно незначительном ареале вокруг столичных и губернских городов, стали приобретать всеобщий характер.
Рост производства требовал все нового и нового привлечения рабочей силы. Это, в свою очередь, привело к росту численности городского населения. Петербург, который к моменту отмены крепостного права в 1861 году насчитывал всего полмиллиона жителей, к началу XX века занял четвертое место в мире по количеству населения, уступая лишь Лондону, Парижу и Константинополю. Причем, согласно переписи 1900 года, из полутора миллионов жителей столицы более половины составляли крестьяне, переселившиеся в Петербург из 53 губерний необъятной России.
Не считая пригородной железнодорожной колеи до Царского Села, первая полноценная железная дорога дальнего следования из Петербурга в южном направлении прошла по землям Псковской и Витебской губерний. Она и сегодня известна как Витебская. Благодаря этому в Петербург в буквальном смысле слова хлынул поток сезонных, временных и постоянных рабочих. Судьба их складывалась по-разному. Многие, потрепанные жизнью и понявшие, что “Питер кому — дорог, а кому — ворог”, вдоволь “напитирившись”, возвращались в свои деревни. Особенно не везло юным беглянкам, мечтавшим избавиться от дедовских домостроевских порядков и обрести в большом городе личное женское счастье. Чаще всего они возвращались в деревни с младенцами, прижитыми от неизвестных или отказавшихся отцов. В деревнях о таких говорили: “В Питер с котомочкой, из Питера с ребеночком”.
Но многие все-таки выдерживали суровые испытания Питером и становились петербуржцами в первом поколении. Они растворялись среди горожан, ассимилировались, становились на ноги, образовывались, обзаводились семьями, рожали детей, создавали поколения — второе, третье… И сегодня, пытаясь обнаружить наши генеалогические корни, многие из нас могут с гордостью констатировать, что “Псковский да витебский — народ самый питерский”.
По наблюдениям остроумного и проницательного фольклора, не сразу они становились петербуржцами в полном смысле этого слова. В одном случае о них можно было сказать: “Всякий — сам себе Исаакий”, в другом: “Парголовский иностранец”, как говорили о провинциалах с претензиями на рафинированных аристократов. Но все они были “граждане и гражданки от Купчина до Ульянки” и все в конце концов заслуживали одного общего собирательного имени: петербуржцы. В советские времена о них говорили: “Братцы-ленинградцы”.
5
По законам языковой практики всякое собирательное имя предполагает его внутреннее деление на самостоятельные составляющие, то есть на собственные, личные имена. В фольклоре такое конкретное имя может стать редким, но исключительно важным элементом фразеологической конструкции. Оно придает пословице или поговорке особую лингвистическую устойчивость. Персонифицированная фраза обладает удивительной особенностью. Она углубляет смысл сказанного, придает информации более убедительный, достоверный и доверительный характер. Если согласится с тем, что фольклор — это душа города, то личное имя в фольклоре — это и есть та неуловимая субстанция, которая поддерживает в душе жизненную инерцию. Имя, по определению, обладающее первородной сакральностью, придает пословице дополнительную значимость. Оно сродни поцелую Бога на челе гения. Такая несмываемая мета дорогого стоит.
Попасть в пословицу или поговорку большая привилегия и еще более высокая честь. Пословичный жанр настолько немногословен, что выбор строительного материала для создания устойчивой лексической конструкции весьма ограничен по определению. Для того, чтобы попасть в пословицу, слово должно обладать максимальной точностью и быть самым необходимым. А уж если выбор падает на личное имя, то можно с уверенностью сказать, что оно достойно того. При этом неважно, какой оценочный знак это имя заслужило в истории. Для создания нарицательного образа фольклору годятся все имена, как положительные, так и отрицательные. Равное право на продолжение жизни в городском фольклоре получили великие полководцы Суворов и Кутузов и бесславный генерал-губернатор Петербурга Эссен, которого считали олицетворением николаевской эпохи и говорили, что он ничего не делает не от недостатка усердия, но за совершенным неумением: “Суворова никто не пересуворит”, “Пришел Кутузов бить французов” и “Эссен умом тесен”.
Яркими образными метафорами стали и многие другие имена, вошедшие в городскую фразеологию: “Петр, да не первый”, “Я что, Пушкин, чтобы много знать?!”, “Шаляпин непризнанный”, “Райкин нашего двора”, “Темен, как Ганнибал”. Последняя лексема особенно характерна своим переносным значением, поскольку речь в ней идет вовсе не о цвете кожи знаменитого африканского предка Пушкина — арапа Петра Великого Абрама Петровича Ганнибала, а о характеристике всякого невежественного или некомпетентного человека.
О некоторых именах мы уже довольно подробно говорили в связи со словосочетаниями “завод Чарлза Берда”, “фабрика Максвелля”, “завод имени Егорова”. Но здесь эти имена не обладают понятийной или смысловой самодостаточностью и играют скорее вспомогательную роль, являясь всего лишь составной частью неделимого названия. Между тем у фольклора есть и другой опыт использования имени. В 1827 году некий предприимчивый немец Корнелиус Отто Шитт основал в Петербурге семейную торговую фирму по продаже вина. Дело оказалось выгодным, фирма процветала. К началу XX века, когда дело возглавил его внук Вильгельм Эдуардович Шитт, в Петербурге насчитывалось 37 винных погребов в самых различных районах города, от Невского и Вознесенского в центре до Забалканского и Сампсониевского проспектов на рабочих окраинах. Практически весь Петербург был опутан хорошо продуманной сетью рюмочных, распивочных, винниц, кабачков, закусочных и иных подобных торговых точек. Большинство из них располагались на самых выгодных местах: в угловых частях зданий, на людных перекрестках, возле заводских и фабричных проходных. С тех пор имя купца 1-й гильдии, коммерции советника и потомственного почетного гражданина города Василия Эдуардовича Шитта, как его звали в Петербурге, стало нарицательным и вошло в золотой фонд городской фразеологии: “Шитт на углу пришит” и “В Петербурге все углы сШиты”.
Благодаря фольклору нарицательным стало в Петербурге имя херсонского купца 1-й гильдии, корабельного подрядчика Абрама Израилевича Перетца, “человека ученого, знатока разных иностранных языков”, как писали о нем газеты. Круг деловых интересов Перетца был широк и разнообразен. Так, наряду с судостроением он наладил продажу соли, преуспев в этом деле настолько, что стал крупным поставщиком этого кулинарного продукта для царского двора. Трудно сказать, какие чувства испытывали к Перетцу его товарищи по торговому цеху и какого характера была их зависть — добрая или черная, но в Петербурге бытовала дожившая до наших дней пословица-каламбур: “Где соль, там и Перетц”.
Любопытное применение в фольклоре нашло имя потомственного почетного гражданина Петербурга Жоржа Бормана, знаменитого владельца шоколадной фабрики на Английском проспекте и многочисленных кондитерских магазинов на улицах, проспектах и в переулках города. Имя Жоржа Бормана красовалось на всех обертках, коробках и упаковках его сладких изделий. Рекламные страницы газет и журналов пестрели призывами: “Лучше нету угощенья, чем Жоржа Бормана печенье”. Дополнительную рекламу его товарам создавала питерская детвора, скандируя из-под каждой подворотни дразнилки: “Жоржик Борман — нос оторван” и “Жорж Бормамн наср… в карман”. Видимо, такие примитивные физиологические ассоциации вызывал вид шоколадных плиток, расплавленных от температуры жарких ребячьих тел в карманах дворовых мальчишек.
В городской фразеологии социалистического Ленинграда особой популярностью пользовались два имени, олицетворявшие дореволюционную жизнь, с утратой которой долгое время втайне не могла примириться советская интеллигенция. Одним из них ленинградцы с завидной настойчивостью называли гастроном № 1 на Невском проспекте, который до революции принадлежал одному из самых богатых петербургских купцов — Елисееву. Другое имя всплыло в фольклоре неожиданно, когда первым секретарем Ленинградского обкома КПСС был назначен случайный однофамилец царского рода Григорий Васильевич Романов. Родилась ностальгическая поговорка, пытавшаяся соединить и примирить две непримиримые эпохи: “Елисеев торгует, Мариинка танцует, Романов правит”. Напомним, что второе имя в этой поговорке принадлежит супруге императора Александра II Марии Александровне, в честь которой был назван Петербургский театр оперы и балета. В советское время он был переименован в театр имени С. М. Кирова, но в народе так и остался “Мариинкой” или в просторечии — “Маринкой”.
Советская эпоха была суровой, и возможностей для того, чтобы остановиться и задуматься, было не так много. Но все-таки они были. В 1947 году на Московском проспекте был установлен памятник Чернышевскому, автору знаменитого романа “Что делать?”. Писатель изображен сидящим на скамье, установленной на высоком пьедестале. В руках у него книга. По иронии судьбы в 1964 году позади памятника было выстроено здание гостиницы с выразительным говорящим названием — “Россия”. Знал ли об этом автор монумента скульптор Лишев при выборе места установки памятника, а тем более мог ли предполагать, какой будет реакция на это городского фольклора, сказать трудно, но она последовала незамедлительно: “Чернышевский сидит спиной к “России” и думает, что делать”.
С началом перестройки раскрепостились закованные в партийные догмы души и освободились задавленные идеологическим прессом умы. Вырвались из темноты слепого подчинения и развязались языки. То, что говорилось в рабочих курилках, во время богемных застолий и на домашних кухнях, стало достоянием улицы. Уходили в прошлое запретные темы. Расширились и возможности фольклора. Выбор материала для строительства новых лексем стал практически неограниченным. Не стало неприкасаемых имен. Фольклор обратился к образу Ленина, мощный метафорический потенциал которого до тех пор не был востребован. Спектр возможностей при этом раздвинулся от невинного: “Рванулся, точно Ленин в Петроград” и нейтрального: “Ленин умер, но тело его живет” до небезопасного на первых порах гласности: “Ленин и теперь лживее всех лживых”.
Из последних образцов городской фразеологии с использованием питерского именослова можно привести пословицу-восклицание, появившуюся в фольклоре в связи с неоднократными попытками московского скульптора Зураба Церетели внедрить свои творения в петербургскую архитектурную среду. Однажды ему это удалось. Не надеясь на положительное решение городских властей, он просто по окончании своей персональной выставки оставил одну из скульптур Петра I на ступенях Манежа, оформив ее как подарок Петербургу. С трудом нашли памятнику подходящее место. Его установили на площади перед зданием гостиницы “Прибалтийская” на Васильевском острове. Но возмутилась творческая общественность и при очередном предложении Церетели отозвалась возмущенным: “Поменять Растрелли на Церетели?!”
6
На протяжении всех трех столетий своей истории петербуржцы всегда отличались бережным отношением к городским реалиям. Послереволюционный отказ от исторических памятников, будь то снос монументов царских особ или разрушение церковных построек, сопровождался возмущенной реакцией городского фольклора. Использование материала разобранных церквей для возведения новых зданий называлось “Производство кирпича по системе Ильича”. А когда в Ленинграде была создана Государственная инспекция охраны памятников, с молчаливого согласия которой церкви продолжали разрушаться или передаваться под кинотеатры, танцевальные залы или овощехранилища, то аббревиатуру этого одиозного учреждения — ГИОП — фольклор включил в изощренное интеллигентское ругательство, направленное в адрес всей советской системы планомерного уничтожения или забвения художественного наследия прошлого: “Гиоп твою мать!”
Пик восторженного отношения петербуржцев к архитектуре своего города пришелся на период так называемого александровского классицизма, или ампира, — архитектурного стиля, в котором воплотилась идея могущества государства, победившего в Отечественной войне 1812 года. Один за другим в Петербурге вырастали величественные ансамбли, каждый из которых был олицетворением этой великой победы. В честь победителей воздвигались Триумфальные ворота, возносились Колесницы славы, устанавливались Колонны победы. В полную силу расцвел удивительный талант Карла Росси, который впервые в отечественной архитектурной практике проектировал и строил не отдельные дома и сооружения, а целый город, улицы и площади которого должны были составлять единый ансамбль. О нем говорили: “Росси не строит домов — он создает ансамбли”. За свою долгую жизнь он спроектировал и построил классические ансамбли двенадцати площадей и тринадцати улиц Петербурга. Среди них ансамбль Александринского театра с центральной улицей, впоследствии названной именем архитектора — улицей Зодчего Росси.
Архитектура в этот период претендует не только на ведущее положение в искусстве, но и на законное присутствие во всех других его видах и жанрах. Классический Петербург властно вошел в художественную литературу, для чего достаточно вспомнить поэму Пушкина “Медный всадник”, не случайно названную им петербургской повестью. Петербургская архитектура в значительной степени повлияла на развитие жанра художественного отражения городского пространства в живописи и графике. Пышно расцвел жанр так называемой ведутной, или видовой, живописи, главным изобразительным материалом которой стали петербургские архитектурные сюжеты. Архитектурные виды Петербурга, оформленные в тоновые паспарту и обрамленные в золотые багеты, включаются в домашние интерьеры петербуржцев. Ими украшают стены кабинетов, гостиных и столовых. Город в изобразительном искусстве перестает быть пространством, на фоне которого разворачиваются те или иные события, оживленные старательно выписанным стаффажем. Он сам становится персонажем, героем этих событий. Он одушевляется.
Сходные процессы происходят в это время и в низовой культуре Петербурга. Архитектурные сооружения все чаще и чаще используются фольклором для создания формул прямых или переносных смыслов. Яркие зрительные образы, созданные великими архитекторами, вызывали нужные ассоциации у привычного к языку символов горожанина.
К 20-летию победы над Наполеоном в Петербурге было приурочено открытие двух мемориальных сооружений: Нарвских триумфальных ворот на границе города и Александровской колонны в центре Дворцовой площади. Первые триумфальные ворота были установлены вблизи Обводного канала еще в 1814 году. Они предназначались для торжественного прохождения гвардейских частей русской армии — победителей Наполеона, возвращавшихся из Парижа в столицу Отечества. Ворота строились по проекту архитектора Джакомо Кваренги. Это была величественная однопролетная арка, украшенная колоннами ионического ордера и увенчанная фигурой Славы, управляющей шестеркой коней. Все лето 1814 года через Триумфальные ворота, приветствуемые ликующими петербуржцами, в город вступали полки, славные имена которых золотом сияли на фасадах ворот.
Но возведенные из недолговечных материалов — дерева и алебастра — ворота постепенно ветшали и через десять лет уже представляли серьезную угрозу для прохожих. В то же время все понимали, что столица империи не может лишиться памятника славы и доблести в Отечественной войне 1812 года. Еще живы были ветераны. Еще свежи были воспоминания.
Ворота решили возобновить. Но уже из более прочных материалов. “В мраморе, граните и меди”, как об этом было сказано в “высочайшем рескрипте”. К тому времени граница города передвинулась на запад от Обводного канала, и новые ворота решено было установить на новом месте. Проектирование ворот было так же поручено другому архитектору — В. П. Стасову. Короче, и ворота были уже и те, и не те. И архитектор не тот, хотя Стасов и сумел сохранить основные принципы, которыми руководствовался Кваренги. И место установки другое. И тогда, глядя на новые ворота, остроумные петербуржцы предложили уникальную формулу приблизительности, неточности, неопределенности: “Плюс-минус Нарвские ворота”.
В том же 1834 году была торжественно открыта “Колонна победы”, или “Александрийский столп”, созданный по проекту французского архитектора Огюста Монферрана. Почти сразу мифология колонны обогатилась блестящим каламбуром, авторство которого молва приписывает профессору Санкт-Петербургского университета В. С. Порошину: “Столб столба столбу”. Петербуржцы хорошо понимали, кто был кем в этом маленьком фразеологическом шедевре. Столп возводился по воле столпа самодержавия Николая I в честь своего предшественника на царском троне Александра I. Изменение всего лишь одной буквы позволило фольклору до бесконечности расширить ассоциативное поле. В дальнейшем некоторые из этих ассоциаций приобрели пословичные формы: “Незыблемей Александрийского столпа”, “Стоишь, как столп Александрийский”, “Очевиден, как Александрийский столп”.
В 1834 году Карл Росси заканчивает строительство нового комплекса зданий, предназначенных для заседаний двух главных правительственных учреждений — Сената и Синода. Комплекс представляет собой два отдельно стоящих здания по обе стороны Галерной улицы, объединенных величественной аркой. Арка символизировала единство церкви и государства. Величие фасадов олицетворяло государственную мудрость и справедливость по отношению к подданным. Однако у народа были свои представления о чиновничьем аппарате, представлявшем собой громоздкую и неуклюжую, давно проржавевшую и пронизанную коррупцией машину управления. И если фасады самих зданий еще могли внушить какое-то уважение к власть предержащим, то объединяющая их арка настойчиво подталкивала к совершенно иным ассоциациям: “Сенат и Синод живут подАрками”.
С окончанием строительства Сената и Синода закончилось формирование Сенатской площади, в центре которой возвышался монумент основателю Петербурга Петру I. Памятник, созданный французским скульптором Этьеном Фальконе, был открыт в 1782 году. За более чем два века своего существования вокруг него сложился целый цикл городского фольклора, в том числе и фразеологии: “Застыл, как Медный всадник”, “Легче Медного всадника уговорить” и так далее. Но наиболее известны сравнительные пословицы, объединившие два памятника двум императорам: Петру I и Николаю I. Известно, что последний любил сравнивать себя со своим великим предком. Ему возражал фольклор. Оба памятника конные, они установлены на одной геометрически точной линии, разделенной Исаакиевским собором, и смотрят в одну сторону. Эти особенности монументов царственных особ позволили фольклору в лапидарной пословичной форме дать развернутые характеристики того и другого императора: “Правнук прадеда догоняет, да Исаакий мешает”, “Коля Петю догоняет, да Исаакий мешает”, или еще более точно: “Дурак умного догоняет, да Исаакий мешает”.
7
Чуткий к любым изменениям в городской жизни, фольклор раздвигал круг своих интересов вместе с расширением границ города. Включение в городскую черту новых территорий вызывало ответную реакцию в низовой культуре. По несмываемым фразеологическим метам можно и сегодня легко проследить развитие Петербурга вширь. Еще в то время, когда Парголово считалось одновременно и далеким пригородом, и излюбленным местом летнего отдыха горожан, петербуржцы говаривали: “Ехать в Парголово, как будто в Африку”. Это был не единственный опыт фиксации своего отношения к пригородам. Еще в XVIII веке петербуржцы определяли расстояния удаленностью от городской границы: “Твоя бабушка моего дедушку из Красного Села за нос вела”.
Несколько высокомерное, если не сказать, уничижительное отношение к окраинам сохранилось до наших дней. Когда началось массовое жилищное строительство в поселке Рыбацком, то получение квартиры в этом глухом, отдаленном районе с нескрываемой иронией ленинградцы называли “Рыбацким счастьем”.
В 1980-х годах появились новые городские жилые кварталы в другом старинном пригородном поселке — Коломягах. В прошлом это был так называемый “Финский пояс Петербурга”, сельскохозяйственное, молочное и мясное производство которого в значительной степени обеспечивало потребности столицы в этих продуктах. Массовое жилищное строительство напрочь уничтожило этот доходный промысел, и район приобрел иную, далеко не лестную репутацию: “Бедняги Коломяги”.
С недоверием относились ленинградцы и к новостройкам в Купчине, самом южном, так называемом спальном районе Петербурга. Мифология Купчина издавна ориентирована на дальние экзотические страны и континенты. Среди прозвищ и кличек этого удаленного района встречаются такие невероятные микротопонимы, как “Рио-де-Купчи2но”, “Нью-Купчино”, “Чукчино”.
Купчино тесно связано с Петербургом давно. В начале XVIII века эта финская деревушка вместе с соседней деревней Волково и со всеми их жителями была приписана к Александро-Невскому монастырю. Тогда же здесь появилось одно из самых первых петербургских погостов — Волковское, или Волково, кладбище. В 1930-х годах к кладбищу протянули трамвайную линию. Это был самый протяженный городской маршрут. Он начинался на острове Голодай, пересекал Васильевский остров, проходил по Невскому и Лиговскому проспектам и заканчивался у ворот кладбища. Длина маршрута была столь необычной, что ленинградцы запечатлели его в городском фольклоре. Во время блокады на вопрос “Как дела?” горько шутили: “ПоГолодаю, поГолодаю, и на Волково”.
Впоследствии с улучшением обслуживания купчинцев общественным городским транспортом, и особенно с введением в эксплуатацию линии метрополитена, отношение к Купчину несколько смягчилось. Появилась и примирительная пословица: “Даже из Купчина можно успеть”.
Надо сказать, стремительное развитие транспортных услуг несколько изменило массовое сознание. Расстояние как бы сократилось. Внимание фольклора с городских окраин перекинулось на ближние и дальние петербургские пригороды, которые становились все более и более доступными из-за активного развития дачного строительства. Преимущества пригородного существования по сравнению с городским были очевидны: “Коломна всегда голодна”, а “Тот, кто в Автово живет, сытно есть и сладко пьет”. В конце XIX века жители петербургских пригородов с гордостью восклицали: “Как не жить под Петербургом! Огурец что яблоко, а петух за коня сойдет”.
В конце 1940–1950-х годах все большую популярность приобретали многочисленные дачные поселки в северном направлении. Ленинградцы осваивали дороги на Сестрорецк и Зеленогорск. Привлекала не только их непосредственная близость к Финскому заливу, но и возможность разбить огород, высадить овощи и ягодные кусты, что в условиях послевоенного голода ценилось особенно высоко. Дачное огородничество становилось средством выживания. Одним из таких дачно-огородных поселков был Лисий Нос, расположенный в двух десятках километров от тогдашней границы Ленинграда. Воскресные поездки в Лисий Нос превращались в сельскохозяйственные будни. В народе это называлось: “Ковыряться в Лисьем Носу”.
Но и воскресный отдых на пляжах Финского залива не был противопоказан ленинградцам. В летние дни переполненные пригородные электрички вывозили изголодавшихся по солнцу и жадных до воды горожан из закованного в асфальт каменного города к морю. Эти путешествия нашли отражение в городской фразеологии благодаря озорному каламбуру, рожденному неудобствами железнодорожного сообщения. Иногда электричка Зеленогорск–Петербург вместо того, чтобы идти по прямой линии к Финляндскому вокзалу, неожиданно от станции Дибуны поворачивала к станции Тарховка, расположенной на противоположной стороне озера Сестрорецкий Разлив, и, делая огромную петлю вокруг озера, следовала в Петербург через Сестрорецк. Теряя драгоценное время и путаясь в догадках, пассажиры нервно поглядывали на часы и слали в адрес железнодорожников самые нелицеприятные восклицания, по созвучию переводя злосчастные названия станций с хрестоматийного русского языка на молодежный сленг. Один из таких возмущенных возгласов сохранился в арсенале городского фольклора: “С бодуна на трахалку!”
Напомним 300-летнюю эволюцию центробежного развития города. Первая граница Петербурга проходила по реке Мойке, затем по Фонтанке, Обводному каналу и так далее и так далее. Город, раздвигая свои границы, захватывал все новые и новые пригороды, которые становились его историческими районами. Автово, Ульянка, Купчино, Коломяги, Рыбацкое и многие другие городские территории в прошлом имели статус деревень и поселков. Говоря о сегодняшних ближних и даже дальних пригородах, нельзя исключать того, что и они в будущем войдут в черту города. Так что сегодняшний фольклор петербургских пригородов вполне может оказаться фольклором Петербурга. А он, о чем уже не раз было сказано, наряду с официальными документами является бесценным свидетелем нашей истории. И именно так к нему надо относиться.