О стихотворении «Муха» Иосифа Бродского
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2011
Елена Айзенштейн
Елена Оскаровна Айзенштейн, автор книг о творчестве М. И. Цветаевой. Публиковала свои статьи о русской поэзии ХХ века на страницах “Невы”, “Звезды”, “Литературной учебы”. Живет в Ленинградской области.
«по кличке муза«
О стихотворении «Муха» Иосифа Бродского
Стихотворение Бродского “Муха” (1985) некоторые критики называют поэмой, настолько оно интересно, многомерно, насыщено философскими размышлениями автора1 . “Муха” посвящена Альфреду и Ирене Брендель. Альфред Брендель — талантливый австрийский пианист, один из лучших пианистов мира, Кавалер ордена Британской империи, долгое время дружил с Иосифом Бродским. Именно в доме Бренделя жил Бродский, когда узнал о присуждении Нобелевской премии. Музыкальность строфики “Мухи”, таким образом, объясняется посвящением. Ее композиция (21 главка) могла тоже связываться с музыкой. Наиболее близкая фортепианная аналогия — тема с вариациями. Альфред Брендель исполнял сонаты и вариации Гайдна2 и все сонаты Бетховена (Бетховен — в числе его любимых авторов). На музыкальную параллель наталкивает неоднократное повторение Бродским мотива “пока ты пела и летала”, принцип развития поэтической мысли: в первой главке звучит тема жизни и смерти, которая развивается на протяжении всего стихотворения. Возможно, такое построение стихотворения продиктовано не только музыкой, но и чужим текстом. В “Кабалле” священное число 22. В картах Таро 22 — число старших арканов. В кириллице 33 буквы, у иудеев — 22 буквы еврейского алфавита. В стихотворении Бродского о жизни и смерти — 21 — число жизни, 22, вероятно, — число бессмертия, которое находится за пределами текста, символ бесконечности. Среди интертекстуальных источников “Мухи” называют басни Крылова, “Осень” Пушкина, “Осень” Баратынского, “Муху” Блейка3 . Возможно, сюда следует добавить и стихи Э. Дикинсон (“Как пробка пьяницу пьянит…”, “Жужжала Муха в тишине…”4 ). По мнению А. Ранчина5, воспринимая осень как бесплодное и предсмертное для поэта и поэзии время, в “Мухе” Бродский вступает в спор с Пушкиным — певцом творческой “осени”6. Наконец, обреченной на гибель мухе подобен не человек вообще, а именно поэт, ощущающий приближение старости — своей осени “Муха”написана Бродским для обоснования формулы. “В сумме души любое превосходят племя”. Эти души — души любимых Бродским поэтов, тех, чьи стихи он вспоминал, когда писал свою “Муху”. Вредоносность мухи соотносится с “вредностью” самого Бродского, вынужденного в 1972 году эмигрировать за границу, с бесполезностью искусства, враждебного казенщине, государственному, чиновничьему, обывательскому взгляду на жизнь. “Мушка” — часть огнестрельного оружия. Выражение “взять на мушку” обозначает прицел; беседа с мухой — ощущение прицела мушки жизни7, но в отношении Бродского к мухе что-то от японцев и японской поэзии, умение увидеть поэзию в таком мелком, невзрачном и нездоровом существе:
Жил бы получше
И тебя позвал бы, муха,
Отведай риса.
(японское хокку)
Бродский рисует жизнь мухи от апреля до осени, от начала ее жизни на кухне до ее грядущего умиранья, которое поэт видит далеким, потому что с умираньем мухи отождествляет свой уход из этого мира. Разговор с мухой — это беседа историка, “смерть для которого скучней, чем мука”, с воображаемым вторым “я”, которое не мешает ему думать9 . Упоминаемая в первой главке лучина (“Лучина печку растопила”) напоминает русскую “Лучинушку”, которую Пушкин цитировал в стихотворении “В поле чистом серебрится…” и возникшую на пушкинской почве “Лучину” Цветаевой, с ее возгласом к России: “— Россия моя, Россия, — / Зачем так ярко горишь?” По-видимому, находившийся в США Бродский, тосковавший по родине, мог бы по-цветаевски воскликнуть: “— Россия моя, Россия, — / Зачем так ярко горишь?”, тем более что в своем стихотворении Цветаева сравнивает русскую лучину с Эйфелевой башней, а Бродский видит свою муху родственницей ее подруги, взлетевшей на Эйфелеву. Бродский намеренно рисует пространство вокруг мухи неяркими, домашними и даже низкими эпитетами, воссоздавая многообразие и сложность жизни (“ползешь по глади / замызганной плиты”, “дух лежалый / жилья, зеленых штор понурость. / Жизнь затянулась”).
Обращение к мухе “цокотуха” вызывает у читателя улыбку, напоминая о “Мухе-Цокотухе” К. И. Чуковского. Нет выросшего русского ребенка, который бы не любил “Муху-Цокотуху”, и это сразу привязывает разговор о мухе к разговору о поэзии, потому что Бродский — ее сын. Сказка Чуковского, написанная в 1923 году и опубликованная под другим названием, поначалу была запрещена цензурой: во фразе “А жуки рогатые, —/Мужики богатые” комиссия Государственного ученого совета увидела “сочувствие кулацким элементам деревни”. Впервые под названием “Мухина свадьба” сказка была напечатана издательством “Радуга” в 1924 году с иллюстрациями В. Конашевича. Шестое издание сказки в 1927 году впервые вышло под современным названием8. Бродский мог видеть соответствие между трудной судьбой своего творчества, на родине читавшегося в самиздате, и судьбой детской сказки. Семье Чуковского Бродский был обязан хлопотами, связанными с его досрочным освобождением. Кроме того, 26 октября 1965 года по рекомендации К. И. Чуковского и Б. Б. Бахтина он был принят в профгруппу писателей при ЛО Союза писателей СССР, что позволило избежать в дальнейшем обвинения в тунеядстве9. Лично с
К. И. Чуковским Бродский познакомился 6 января 1966 года в Переделкине — это были первые месяцы после освобождения из ссылки в Норенскую. “Жизнь затянулась”, — 1985 год был для Бродского кризисным, драматичным, может быть, поэтому он обращается к теме детства, откуда берет начало сопоставление с “юнкерсом”:
Ах, цокотуха, потерявши юркость,
ты выглядишь, как старый юнкерс,
как черный кадр документальный
эпохи дальней10.
Родившийся в 1940 году Бродский, ребенок военного времени, из американской жизни вспоминает дальнюю эпоху детства и юности, воспринимая не только муху — себя документальным кадром прошлого. В третьей главке:
Не ты ли за полночь там то и дело
над люлькою моей гудела,
гонимая в оконной раме
прожекторами?
Стародавнее “люлька” уводит к стихам поэтов-предшественников, в частности, к поэме Цветаевой “На красном коне”:
Не Муза, не Муза
Над бедною люлькой
Мне пела, за ручку водила.
Не Муза холодные руки мне грела,
Горячие веки студила.
Вихор ото лба отводила — не Муза,
В большие поля уводила — не Муза.
(“На Красном Коне”)
Бродский намеренно почти повторяет ее напев. Цветаева писала свою поэму как посвящение Ахматовой, о чем Бродский, конечно, знал. Рисуя портрет не своей, а ахматовской Музы, ее косы, и бусы, и басни, вспоминая Ахматову, Цветаева утверждает, что писать стихи ей помогает совсем не Муза, а Гений, Всадник на красном коне, взвевающий в лазурное небо, делающий невесомыми цветаевские крылья. Бродский, с оглядкой на Цветаеву, сообщает, что ему писать помогает муха, жужжащая над его бедною люлькой, уводящая из жизни в окно поэзии, сознательно сводит Музу с высокого пьедестала, да и себя изображая весьма серыми, прозаическими, лишенными цветаевской романтики штрихами. Во второй половине XX века все стало тривиальнее, будничнее, мельче:
А нынче, милая, мой желтый ноготь
брюшко твое горазд потрогать,
и ты не вздрагиваешь от испуга,
жужжа, подруга.
Желтый ноготь поэта, брюшко мухи, и это в ответ на пушкинские стихи о Музе-возлюбленной, в ответ на пушкинское “Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей”. Вспоминает Бродский сразу всех муз русской поэзии, начиная от девы тайной, вручившей Александру Сергеевичу семиствольную цевницу, от некрасовской кнутом иссеченной музы-крестьянки, от цветаевской задумчивой Музы со смуглыми веками и обветренною рукою до ахматовской, диктовавшей Данту “страницы ада”. Страстная, со златокрылым пожаром в глазах подруга-Муза Цветаевой, смуглоногая Муза-сестра Ахматовой. И — скромная шестирукая муха Бродского в этом почетном ряду! Впрочем, сама ее шестирукость — символ многоталанности самого Бродского, его нынешних и грядущих поэтических дорог. По нашему предположению, к цветаевским стихам, к ее “Сахаре”, уводит читателя образ четвертой главки. Цветаева писала о сахаре души. Бродский рисует неприглядную картину непоэтичного холостяцкого быта:
Но не пленить тебя ни пирамидой
фаянсовой, давно не мытой
посуды в раковине, ни палаткой
сахары сладкой.
Возможно, образ пирамиды заимствован из поэзии Г. Р. Державина, чье стихо-
творение “Пирамида” построением строфы иконически напоминает пирамиду11:
Зрю
Зарю
Лучами,
Как свещами,
Во мраке блестящу,
В восторг все души приводящу,
Но что? — от солнца в ней толь милое блистанье?
Нет! — Пирамида — дел благих воспоминанье12.
У Бродского тоже пирамида воспоминаний. Говоря о непохожести своей Мухи-музы на предшественниц, Бродский отмечает и ее родство с ними:
Как старомодны твои крылья, лапки!
В них чудится вуаль прабабки,
смешавшаяся с позавчерашней
французской башней —
— век номер девятнадцать, словом.
Но, сравнивая с тем и овом
тебя, я обращаю в прибыль
твою погибель,
подталкивая ручкой подлой
тебя к бесплотной мысли, к полной
неосязаемости раньше срока.
Прости: жестоко.
Своей прабабкой называет Бродский поэзию XIX века. Под этой вуалью, скорее всего, скрыты черты конкретных русских поэтов, но, может быть, Бродский имел в виду кого-то из французов: Верлена, Рембо, Аполлинера, Малларме? Его Муха старомодна, потому что в поэзии прошлого, в ее языке черпает Бродский силы, от нее отталкивается. Шестая главка — об орбитах творческого интереса Бродского: муха графически похожа на шестирукую букву русского алфавита — “Ж”, напоминающую о пушкинском крылатом серафиме из “Пророка”. Бродскому кажется, что творчество обмелело, что предметом поэзии оказываются брюнетки, ужимки и жесты, а не серафимы, ангелы и всадники, как это было у Пушкина и Цветаевой. Седьмая главка констатирует наступление зимы, убывание творческого начала и оптимизма: “Пока ты пела и летала, птицы / отсюда отбыли. В ручьях плотицы / убавилось, и в рощах пусто./ Хрустит капуста”. Жутковатость одиночества среди угасанья природы скрашивает содружество с мухой, надежда на способность писать, “поражать живое” словом:
И только двое нас теперь — заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.
Поэту кажется, что муха “отлеталась”, да и сам он немолод, хотя утешает себя, что “для времени, однако, старость / и молодость неразличимы”. Бродский вспоминает ссылку, жизнь “вполнакала”, вот почему в обращении с мухой-музой возникают слова “союзник”, “соузник”, “подельник”, “кореш”. 21 год прошел с момента суда над Бродским, состоявшегося в 1964 году, — не отсюда ли количество главок в “Мухе”, точно соответствующее пройденному пути? И потому призыв к мушиному существованию — обращение к самому себе, зов бороться с небытием и старостью:
Не умирай! сопротивляйся, ползай!
Существовать не интересно с пользой.
Тем паче для себя: казенной.
Честней без оной
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь — синоним
небытия и нарушенья правил.
Будь помоложе ты, я б взор направил
туда, где этого в избытке. Ты же
стара и ближе.
В следующей главке, думая о жизни и смерти, о своем эмигрантском одиночестве, Бродский вспоминает последние стихи Пастернака, его “Ветер” (“Я кончился, а ты жива…”13), его раннее стихотворение “Плачущий сад”14:
Нас двое, стало быть. По крайней мере,
когда ты кончишься, я факт потери
отмечу мысленно — что будет эхом
твоих с успехом
когда-то выполненных мертвых петель.
Смерть, знаешь, если есть свидетель,
отчетливее ставит точку,
чем в одиночку.
“Плачущий сад” Пастернака цитирует Цветаева в статье “Световой ливень”, говоря о мастерстве Пастернака, о теме дождя у него, возможно, из-за этой статьи Бродский и вспомнил эти стихи. “Мертвые петли” мухи соотносят стихотворение Бродского и с “Поэмой Воздуха” Цветаевой, где она сравнивает душу, летящую в бессмертие, с летчиком, делающим в воздухе мертвые петли. У Цветаевой свидетелем ее воображаемой смерти оказывается Рильке. В стихах Бродского свидетелем его жизни и смерти, его поэтического существования является не ветер, не плачущий сад, не Рильке, а муха. О Рильке и Цветаевой, видимо, вспоминает Бродский и в главке 14, когда рассуждает о вещи, вышедшей из повиновенья15. Этой теме посвящена цветаевская поэма “Лестницы”. Понятие вещи — одно из краеугольных в творчестве Рильке:
Плевать на состоянье мозга:
вещь, вышедшая из повиновенья,
как то мгновенье,
XV
по-своему прекрасна. То есть
заслуживает, удостоясь
овации наоборот, продлиться.
Страх суть таблица
зависимостей между личной
беспомощностью тел и лишней
секундой. Выражаясь сухо,
я, цокотуха,
пожертвовать своей согласен.
Но вроде этот жест напрасен:
сдает твоя шестерка, Шива.
Тебе паршиво.
Выражение “Сдает твоя шестерка” Бродский почерпнул из карточного словаря. Кстати, существует игра в “мушку”, имеющая около шести разновидностей, предполагающая во время игры рассказывание анекдотов, пение, повествований о дневных новостях. Самая главная карта — “мушка” — пиковый туз, самая младшая — шестерка. Сдавать карты в словоупотреблении поэта — сдаваться, падать духом. Роясь среди сокровищ своей памяти, перебирая драгоценности лирики ушедших поэтов, назвав тезку мухи (“по кличке Муза”), Бродский думает о своей “сдаче” с существования, о своем вкладе в “Кощеевы” богатства лирики после смерти, когда придется оставить “насиженный” узор обоев жизни и перелететь в иной мир, “чтоб ошарашить серафимов хилых / там, в эмпиреях, где царит молитва, / идеей ритма и повторимости”, стать “насекомым туч”. Эта мысль Бродского близка стихотворению Цветаевой из цикла “Маяковскому”, где она представляла разговор Есенина и Маяковского на том свете. Есенин и Маяковский, в изображении Цветаевой, готовы взорвать тот свет гранатой своих стихов: “Под царство и это — / Подложим гранату!”). Бродский тоже рисует небесное бытие как новое творчество. В главке 18 Бродский вновь вспоминает Цветаеву, ее поэму “Крысолов”, главу “Детский Рай”, с его темой обольщения искусством, где Крысолов соблазнял детей и жителей Гаммельна звуками своей флейты. Это обольщение стихами Бродский рисует через образ мух, кружащихся над малиновым вареньем:
Чем это кончится? Мушиным Раем?
Той пасекой, верней — сараем,
где над малиновым вареньем сонным
кружатся сонмом
твои предшественницы, издавая
звук поздней осени, как мостовая
в провинции. Но дверь откроем —
и бледным роем
они рванутся мимо нас обратно
в действительность, ее опрятно
укутывая в плотный саван
зимы…
Работая над поэмой “Крысолов”, Цветаева мысленно посвящала ее Г. Гейне. В связи со стихотворением Бродского нельзя не вспомнить, что Муха в мировой поэзии жила до Бродского в стихах Гейне: Мушка — последняя возлюбленная Генриха Гейне, Элиза Кранц (Камилла Зельден). К ней обращен ряд стихотворений Гейне, в том числе последние, предсмертные его стихи. Ее, Мушку, можно назвать последней музой Гейне.
Одно из шутливых прозвищ мухи Бродского — Шива, древнейшая божественная сущность человечества, в индуизме — олицетворение разрушительного начала вселенной и трансформации (созидательное разрушение); одно из божеств верховной триады, наряду с Брахмой и Вишну. Пять божественных ролей Шивы: создание, поддержка, растворение, сокрытие и дарование благодати соответствуют для поэта роли Музы. Муху Бродский именует по-разному: подруга, гумозка, цокотуха — Шива тоже известен под несколькими именами, его свиту составляют духи и демоны, поэтому еще одна вероятная зимняя параллель Мушиного Рая Бродского — пляшущие пушкинские “Бесы”.
Для Бродского, жизнь — “синоним небытия и нарушенья правил”. “Души обладают тканью, материей, судьбой в пейзаже”, а мушиный рай Бродского — лирический рай, в котором носятся души любимых поэтов. Эти души в сумме — лирическим строем своим — “любое превосходят племя”. Определение поэтов племенем — из стихотворения Цветаевой “Променявши на стремя…”, в 1925 году видевшей поэтов единым вымирающим племенем поэтов: “Невозвратна как племя / Вымирающее (о нем / Гейне пел, — брак мой тайный: / Слаще гостя и ближе, чем брат…)”, — речь идет о стихотворении Гейне “Азра”. В контексте темы размышления о времени (“цвет есть время”) Бродский упоминает в стихотворении великого галикарнасца — Геродота, родившегося в Галикарнасе (19-я главка), но его мысль близка и Цветаевой, рассуждавшей о цвете, времени и вечности в цикле “Деревья” (1922), в стихотворении “Не краской, не кистью!…” (“Цвет, попранный светом”). В 20-й главке крылатое войско то ли мух, то ли муз стихотворения Бродского корреспондирует с концовкой поэмы Цветаевой “На Красном Коне”, в которой лирическая героиня вместе со своим войском (“Солдаты — какого врага бьем?”) сражается с Гением в лазури. Так возникает вторая перекличка с цветаевской поэмой:
Отпрянув перед бледным вихрем,
узнаю ли тебя я в ихнем
заведомо крылатом войске?
“Ихнее” — детское, просторечное слово, передающее отсутствие дистанции между Бродским и мухой, к которой он относится “по-свойски”. Затылок поэта молодого рыжеволосого Бродского по цвету напоминал древесные опилки, родственные деревьям и бумаге, на которой записываются стихи, что соотносится с цветаевскими строками о Всаднике-Гении: “…вихор ото лба отводила — не Муза” (поэма “На Красном Коне”). В заключительной 21-й главке Бродский, размышляя о конце своей и мушиной биографии, пытается сказать о том, что его и судьба, и судьба его мухи-музы закончится посмертным превращением, нарисованным как бы в двух ракурсах: бытовом и бытийном. Превращение мухи, ее несуществование — переход в почву, в навоз, который должен породить новую муху, новую Музу нового поэта. Тема навоза напоминает финал пастернаковского стихотворения “Март” (1946), в котором поэт изображал свежесть жизни, ее преображение послевоенной весной: “Пахнет свежим воздухом навоз”. Мотив весеннего обновления звучит и у Бродского в “Мухе”, только в концовке его стихотворения явно сквозит самоирония:
дав дуба позже всех — столетней! —
ты, милая, меж них последней
окажешься. И если примут,
то местный климат
XXI
с его капризами в расчет принявши,
спешащую сквозь воздух в наши
пределы я тебя увижу
весной, чью жижу
топча, подумаю: звезда сорвалась,
и, преодолевая вялость,
рукою вслед махну. Однако
не Зодиака
то будет жертвой, но твоей душою,
летящею совпасть с чужою
личинкой, чтоб явить навозу
метаморфозу.
Последняя ироническая рифма: навозу — метаморфозу. Конечным в стихотворении оказывается слово, обозначившее преображение, которое, намеренно или нет, хотя и в саркастической форме, создает смысловую перекличку с “Брожу ли я вдоль улиц шумных…” Пушкина, с “Завещанием” Заболоцкого. Бродский вспоминает о небесном Зодиаке, живописует свое преображение после смерти как тлен тела и вознесение души в созвездие других поэтов. В 1985 году Бродский задумывался о поэтическом бессмертии. Кажется, свой физический конец и смерть своей мухи поэт рисовал в северных широтах, на родной земле? Иосиф Бродский не дожил до своего семидесятилетия, но его “Муха” переживет автора, вероятно, не на одно столетие.
Примечания
1 См. о “Мухе” Бродского: Андрей Ранчин. От бабочки к мухе. Метаморфозы поэтической энтомологии Иосифа Бродского// Новый мир, 2010, № 5. См. также: Аркадий Львов. Александрийский многочлен. Окончание. Начало в № 1, 4, 2008 // ЛЕХАИМ. ИЮНЬ 2008 СИВАН 5768–6(194).
http://www.lechaim.ru/ARHIV/194/lvov.htm. “Муха” Бродского стала основой для спектакля в Александринском театре.2 Например, J. Haidn. Variations. Hob. XVII. 6 in F minor. До 2008 года Альфред Брендель являлся концертирующим пианистом. Недавно он отметил свое 80-летие (родился 5 января 1931 г).
3 Н. С. Гаврилова. Англо-американский мир в рецепции Бродского. Реальность. Поэзия. Язык. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата фил. наук. Томск, 2007. Стихи Блейка известны в переводе С. Я. Маршака 1965 года.
4 См. переводы Г. Кружкова. Эмили Дикинсон. Стихи из комода. СПб.: Азбука, 2010.
5 Ранчин А. “На пиру Мнемозины”: Интертексты Бродского. М., 2001.
6 Имеется в виду стихотворение И. Бродского “Бабочка” (1972). См. также: Глазунова О. И. Иосиф Бродский: метафизика и реальность. СПб., 2008, с. 108. Приводим по статье А. Ранчина. От бабочки к мухе. Метаморфозы поэтической энтомологии Иосифа Бродского // Новый мир, 2010, № 5.
7 См. образ мухи в стихотворении “Прощайте, мадемуазель Вероника” (1967), см. также образ мухи “в гортани высохшего графина” в стихотворении “Римские элегии” (1981) в качестве символа остановки жизни.
8
http://ru.wikipedia.org/ На сказку Чуковского петербургский композитор Борис Тищенко (1939–2010) написал одноименный балет.9 Лосев Л. Иосиф Бродский. Жизнь замечательных людей, 2008.
10 Стихи Бродского приводим по кн.: Сочинения Иосифа Бродского. СПб., 1994. Т. 3, с. 99–107.
11 Не случайно само построение строфы “Мухи” Бродского, по замечанию А. Г. Степанова, как бы графически рисует муху. А. Г. СТЕПАНОВ. (Тверь) ОБ ОДНОЙ СТРОФИЧЕСКОЙ МОДЕЛИ У И. БРОДСКОГО (“МУХА”)
http://uchcom.botik.ru/az/lit/coll/litext5/20_step.htm Этот прием использовал ранее Фет в стихотворении “Бабочка”.12 Лосев отмечает, что Бродский был знаком со стихами Державина уже подростком: “Любимые стихи он легко запоминал и с удовольствием цитировал большими отрывками и целиком — “На смерть князя Мещерского” Державина”. ЖЗЛ.
13 У Пастернака:
Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.
(1953)
14 У Пастернака в стихотворении “Плачущий сад”:
Ужасный! Капнет и вслушается,
Все он ли один на свете.
(Мнет ветку в окне, как кружевце)
Или есть свидетель.
15 См. мотив вещи в “Бабочке” (VI строфа), где бабочка дана Бродским как вещь, отразившая замысел Бога о Земле и человеке:
Кто был тот ювелир,
что, бровь не хмуря,
нанес в миниатюре
на них тот мир,
что сводит нас с ума,
берет нас в клещи,
где ты, как мысль о вещи,
мы — вещь сама?
(2, 294)