Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2011
Пошла писать губерния
П. Ненонен. День свечи. СПб.: Юолукка, 2010. — 128 с.
Пяйви Ненонен — финка, живущая в Петербурге, пишущая на финском (стихи и проза) и на русском (проза), автор отличной книжки “Мелочь, но приятно” ( 2008), лауреат премии журнала “Звезда” (2004) и номинант на премию “Ясная Поляна” (2005). “День свечи” — сборник стихов, написанный (и напечатанный) на финском и русском и переведенный, ни много ни мало, аж десятью переводчиками. Не зная, к горю своему, родной язык автора, позволю себе некоторую вольность — проиллюстрирую переводческое многоголосье двумя двустишиями: “Такой бардак в моей берлоге и в мыслях – что таить греха. / Попался на глаза вчерашний, в помарках, черновик стиха. // И начинаю постепенно его я править, уточнять. / Искать среди ошибок прежних какой-то новый смысл опять” (пер. А. Банщиковой). К чему же приводит эта коллективная правка и поиск ошибок в русскоязычном варианте? Пожалуйста — перевод одного и того же четверостишия “двумя перьями”. Перо первое: “Надо скорее мне в Питер вернуться, / Я без него и дышу-то едва. / Вот бы заснуть, а наутро проснуться / Там, где Нева развела рукава” (пер. Е. Ивановой). Перо второе: “Снова скучаю по Питеру. Просто / Жизни без Питера больше мне нет. / Здравствуйте, Охта, Васильевский остров, Лиговка, Мойка, Фонтанка, привет!” (пер. О. Сванберг). В авторском тексте я нашел все топонимы, озвученные вторым пером, но перо первое мне показалось чище, хотя бы потому, что оно избежало душераздирающего откровения: “жизни без Питера…”. Сижу и гадаю: а где же сама Пяйви Ненонен, наша финская петербурженка? Как там у нее в оригинале?..
А. Агеев. Конспект о кризисе. — М.: Арт Хаус медиа, 2011. — 560 с.
В аннотации к книге “Конспект о кризисе”, весьма солидной и добротно сделанной, Александр Агеев назван одним из лучших публицистов и критиков последнего десятилетия прошлого века и первого — ХХI. Эти слова вовсе не дань вечности, куда ушел А. Агеев в 2008 году, и уж тем более не крик зазывалы: “Купи, не пожалеешь!” — нет, он был действительно лучший. Те, кто следил за российской периодикой 90-х — начала 2000-х, несомненно, знают его и помнят. В “Конспекте…” собраны едва ли не все статьи и рецензии, напечатанные в разные годы в основном в московских газетах и журналах (что, безусловно, делает честь составителям и издателям), и, читая книгу сегодня, дивишься: а ведь в ней все верно сказано! Верно, потому что кризис русской литературы, которым маялся Агеев-критик десять-двадцать лет назад, и кризис всей российской жизни, которой терзался Агеев-публицист в те годы, все длится и длится, и конца ему не видно никак. Вот краткая цитата из статьи “Город второй категории снабжения”: “Чуда не случится, скорого возрождения Иванова по мановению какой-нибудь волшебной палочки ждать бессмысленно. <…> Плохо то, что люди от такой жизни, какая сейчас идет в Иванове, физически и психологически изнашиваются. Не живут, а механически поддерживают жизнь. Нигде я не видел столько опустошенных, апатичных лиц, сколько в свой последний приезд в Иваново” (Иваново — малая родина А. Агеева. — Б. Д.). Статья была написана пятнадцать лет назад. Статья честная, безотрадная. И провидческая; известно, и нынче Россия живет по-ивановски, и нынче полстраны едет в Москву: кто на отхожий промысел, кто за легким и жирным рублем, а кто, как истинно русский литератор Агеев, в поисках себя, своей правды. Всем им, на беду, как незабвенным чеховским сестрам, некуда ехать, кроме столицы нашей, где и слезам не верят, и правды не найдешь. Но они все едут, и едут, и едут…
В. Костюк. Этюды по памяти. Парус. Kaiserslautern, 2010. — 220 с.
В стихотворении, давшем название сборнику, автор пишет: “По дальним уголкам / Запутанной души / Ищу забытый свет / Потерянного рая. // Пишу этюды я / По памяти, в стихах. / Зачем и для кого? Не думаю… Не знаю…” Прочитав “Этюды…”, убедился в правдивости этих строк: все стихи сборника в патине ностальгии, все они подсвечены забытым светом. Ну вот хотя бы: “То ли чудится мне, то ли снится — / Полыхая холодным огнем, / В небе месяц, звеня, серебрится / И глядит, будто дарит рублем”. Или: “Мне б увидеть, как годы назад, / Затерялся таежный поселок, / Утопая в березовый сад”. Отчего же грусть такая, русская, красивая, почти слезоточивая? Наверно, от двойного гражданства: с 1997 года Валерий Григорьевич Костюк (родившийся в поселке Нижний Доманик (Коми АССР) в 1959 году), оставаясь гражданином РФ, проживает в Германии, являясь гражданином этой страны под именем Valerij Giesbrecht (так в оригинале. — Б. Д.). Возможно, останься он дома… Хотя, не факт — нынче и в Коми, пожалуй, стихотворцы ревут в подушки белугой. Впрочем, ностальгически-лирическая поэзия в сборнике В. Костюка-Giesbrecht — всего лишь решка; орел этой книги явно вскормлен Каллиопой. Лишь 23 страницы “Этюдов по памяти” — стихи некрупного формата, остальное “220 – 23 =…” — эпос в чистом виде: три поэмы и баллада. Рассказывать о них – никакого места не хватит, но если бы автор назвал книгу именем одной из своих поэм: “Усафар”, или “Вежэм” (хорошо бы знать, как сие по-русски), или “Север”, или хотя бы баллады “Зеркало” — это было бы правильно.
В. Заворотный. Спасти Петербург. — СПб.: Норма, 2011. — 240 с.
Быть может, основное достоинство этой книги — ее верность избранному названию и найденному эпиграфу: “Без памяти нет совести. Д. С. Лихачев”. Когда-то, кажется, в 60-е, московский поэт В. Берестов, то ли грустя, то ли завидуя, сказал: “Остался бы столицей Ленинград, / Его б украсить жаждал бюрократ — / На Невском, на Фонтанке и на Мойке / Совсем иные были бы постройки”. Кто знает, быть может, не случись в 1918-м переезд столицы, и страна наша была бы иной, и не было б вселенского кровавого разбоя, ибо есть “Гений места”, есть дух его, и он разнородный: в Москве он один, в Петербурге — другой. Вот этим петербургским духом и пронизана книга Заворотного. Книга вроде бы прикладная — чтобы знали и помнили и о том, что порушено, и о том, что удалось спасти, но прежде публицистичная: сегодня спасти Петербург от жирных и волосатых лап, что здешних, что “белокаменных”, по мысли автора, – первейшая обязанность петербуржцев. Таков лейтмотив этой книги. Публицист Заворотный, ни полусловом не возражая поэту Берестову, неуклонно проводит одну и ту же мысль-идею: каждая потеря невосполнима, и разрушенные в большевистско-советской Москве сорок сороков и Китай-город не затмевают в сердцах ленинградцев-петербуржцев десятков разбитых дворцов, храмов или простых строений – хранителей нашей истории; одна беда не умаляет другую. Концепция не ахти какая свежая, однако ж требующая перманентного — чем чаще, тем лучше — воспроизведения, что автор и делает. Правда, нельзя не сказать и вот о чем: время (как это нередко бывает с публицистикой и журналистикой) сыграло с автором забавную, но, как это ни странно, добропорядочную шутку; он столько острых стрел запустил в злосчастный небоскреб на Охте, а тут! — отменили его, отставили, о чем стало известно за пару недель до выхода книги в свет. Пожалуй, упразднение этой стройки — вполне равноценное вознаграждение автору за его книгу.
Сола Монова. Luboff zla. Сетевая поэзия. — 76 с.
Одна моя знакомая, когда хотела рассказать о чем-то необычном, закатывала глаза (а они у нее — что у Лайзы Минелли) и вопила: “Даже и не знаю, с чего начать!” Представляю, что бы с ней сталось, попади ей в руки стихотворный сборник-квадратик 10,8 на 10,8 см: с черно-белыми страницами, с черно-белой красоткой и с нерусскими словами “Luboff zla” на лицевой стороне обложки. Нет, не сборник! — конвертик 12,5 на 12,5, в который вложен этот сборник, конвертик, глядящий на тебя миндалевидными глазами пунцовогубой, голливудоподобной брюнетки… Нет, даже не конвертик этот!.. А почтовый конверт 15 на 15: с марками, с поздравлением “С днем святого Валентина!”, с нарисованным посреди конверта сердечком, внутри которого – ах!: “я Вас люблю… / Вам хотелось не этого?” Нет, не представляю, что бы с бедняжкой случилось! Ну, а я, увидев все эти сердечки, и губки, и глазки, и родинку над верхней губой, решил поначалу закинуть квадратики куда подальше, но, прочитав адрес отправителя: “Владивосток, ул. Аксак…” — (а я люблю Владивосток, я там бывал не раз), решил так: ничего путного эта Сола не напишет ни в жисть, потому гляну одним глазком пару стишков и — растопчу и проглочу “сетевую”. И, представляете, “даже и не знаю…”. Читаю: “В каждой любви безнаказанно дремлет смерть, / Словно личинка, отложенная в яйцо. / Думает женщина — станет яйцо птенцом. / Думает птица — удастся ли ей взлететь?” И еще читаю — а там: и ресторан, и наркота, и, конечно же, ноутбук, и… “…Я любила его, / Он был истинным жителем Мира. / В его спальне Гагарин / Уставился в постер Венеры… // Я любила его. / Он считал, что любить — это странно. / Я любила его… / Он готовил себя в космонавты!..” Это же надо же!
Л. Гордон. Помню. — СПб.: Лимбус Пресс, 2011. — 276 с.
Автор книги, доктор технических наук Лев Александрович Гордон – совсем не прост; он придумал себе двойника, Захара Ильича Горина, и взвалил на плечи последнего поведать “граду и миру” свою жизнь, свою правду. И вот теперь, поскольку-постольку в книге воцарился герой-рассказчик, воспоминания автора есть память его героя, Захара Горина. Стало быть, воспоминания уже не голый документ, не правда сермяжная, не “его величество факт”, но, как принято говорить в литературной компании, повесть или рассказ. И все же книга Л. Гордона — и документ, и быль, и факт, и — “ничего, кроме правды”. Основа книги — повесть о жене Захара Горина, математике Ольге Бондаревой (сиречь — жене Л. Гордона). Однако содержание текста далеко выходит за рамки приватной жизни одной научно-технической ленинградской семьи: муж, жена, два сына. “Отделение “я” от материальной оболочки случилось у Горина 10 декабря 1991 года, — пишет Гордон. — Утром этого дня Горин узнал, что девятого вечером погибла в автомобильной катастрофе его жена Ольга. А вечером стало известно, что с карты мира исчезла страна, в которой Горин жил. Такое совпадение”. Это совпадение — тяжкий рефрен всей книги: и повести, и дюжины рассказов. И все же “Помню” — книга отнюдь не заупокойная. В одном из диалогов с самим собой Горин говорит: “…писанина эта — не столько страх перед неизбежностью, сколько опасение встретить ее недостойно. Словом, это репетиция, моральная подготовка к последнему спектаклю”. Так заканчивает автор свою книгу. Свои мемуары.
А. Измайлов. Стихами Бродского звучит в нас Ленинград. — СПб.: ООО “Полиграф”, 2011. — 158 с.
Тем ценителям и почитателям Иосифа Бродского, кто хотел бы знать, где, когда и с кем встречался поэт в Ленинграде и по какому поводу сочинены им те или иные рифмы и нерифмы, эта книжка может быть весьма полезна. Тем, кто зачислил себя в “бродскоманы”, для кого поэт-изгнанник — “наше все № 2”, она тоже могла бы быть ценна и приятна, ибо, прочитав ее, они, безусловно, узнали бы немало нового о своем кумире, к которому автор книги очевидно благоволит. Да и те, кто любит Ленинград–Петербург безотносительно поэзии нобелиата Бродского, они тоже не были бы внакладе, полистав страницы книги “Стихами Бродского…”: тут им и Сенная, и Морская, и Охта, и Васильевский, и, конечно же, дом Мурузи на Литейном, 24 (правда, почему-то под тем же номером “переехавший” на Пестеля, что, конечно, досадно, однако ж простительно). Лишь тем, кто хотел бы, чтобы Петербург–Петроград–Ленинград стихами Бродского звучал, как словами Пушкина: “Люблю тебя, Петра творенье!..” — им, увы, удача не подмигнет. “В Петербурге снег и непогода, / в Петербурге горестные мысли, / проживая больше год от года, / удивляться в Петербурге жизни”. Ну что это такое, скажите на милость? Москвич какой и тот бы был добрее.
Е. Звягин. Фиоритуры. — СПб.: Юолукка, 2010. — 136 с.
Кто же это сказал: точное заглавие — половина дела (или книги)? Тут — тот самый случай. Хотя… Как пишет автор в своем предисловии: “”Фиоритуры” — то есть украсы, расцвечивающие основное, как бы “безыскусное” пение”. А вот еще одно толкование: “Выводить фиоритуры. | О чем-либо добавленном, употребленном для украшения, оживления чего-либо” (Большой толковый словарь русского языка. СПб.: Норинт, 2000.). Читатель, привыкший составлять свое мнение о “прочитанном”, изучив лишь предисловие или послесловие (поверьте, таковых немало), узрев эти толкования названия книги Е. Звягина, изобразит кислый сарказм: что еще за “украсы”, что за расцвечивания, что за “оживление чего-либо”? Да тут сплошной макияж, решит он, и читать не станет. А зря. Чего вовсе нет в этой книжке, так это пудры и румян. А есть — небольшие новеллки и рассказики, и все они своеобразны и достоверны. Их можно было бы назвать мини-мемуарами, хуже того, заметками на полях (столь любимым жанром всех литераторов, от Чехова до Солженицына, а также сонма к ним примкнувших), если бы не вокабулярная “стильность” каждой из них. Не буду приводить пространные примеры, но один “этюдик” процитирую. Название — “Ответ”. “— Талибы в афганских горах уничтожили двух циклопических Будд и тотчас же были свергнуты. Смысл? — спросил я учителя. Учитель сунул свою палку под мышку, поднес руки к моему уху и так хлопнул в ладоши, что у меня аж в голове помутилось”. Вот такие фиоритуры.
О. Пилипцова-Айрапетова. Аромат жизни. — СПб.: 2011. — 55 с.
Еще одна книжка из тех, от которых нынче как “от осени не спрятаться, не скрыться”. Благо это или зло, что самиздат разбушевался? — вопрос не для куцей рецензии… Но — к делу. Открываем — читаем. “Уважаемые Читатели! Предлагаю Вашему вниманию свой пятый сборник стихов. <…> Детские стихи, как и стихи третьего и четвертого сборников, написаны совместно с сыном Даниэлем”. Детские стихи — в конце книжки; сначала “взрослые”. Например, такие: “Без особого повода / Рвусь в родное село. / Я из шумного города, / Где с лихвой замело / В одночасье дороги, / Крыши ветхих домов, / Где в беззвучном потоке / Дух усталый здоров”. Экий, однако, пышный оксюморон! Мы видим город, где и дороги замело, и крыши домов, — так написано! — а оказывается, не город это вовсе, а родное село, куда без повода рвется поэтесса. А вот — про любовь: “Хочу ворваться снежной бурей / В твое душевное тепло! / Хочу стать ласковою фурией / Любви несбывшейся назло…” Ну ее к чертям, эту любовь с ее “ласковой фурией”, “душевным теплом” и убойной рифмой “тепло – назло”! Ну ее совсем! Почитаем лучше детские стихи “Очень ловко. Очень смело / Мой малыш рисует мелом / Все, что далеко и близко, / Все, что высоко и низко”. Это, надо полагать, мама. “Надоели мне игрушки: / Машинки и солдатики. / Лучше вкусные ватрушки / Испекут пусть к празднику”. А это — Даниэль. В книжке всего шесть детских стишков, и почти сотня — сугубые. Пожалуй, лучше было бы — наоборот?
И. Амосов. Улица жизни. – М.: Артотдел, 2011. – 212 с.
А и верно, современная литература стоит, как Земля в палеолите, на трех конечностях: коммерческая, некоммерческая и самопальная. У каждой своя жизнь, свои законы, свой абрис, а потому выносить суждения о том или ином тексте надо осмотрительно. Не следует от “самодела” требовать фразеологической тонкости; от “коммерсанта” — упаси бог! — глубины мысли; от “классики” — русского языка в его теперешнем обличье… Вот книжка. В ней четыре рассказа, как сказано в аннотации, “в основу которых легли личные впечатления и воспоминания”: один — про собак, три — про людей. Вот рассказ. Называется “Генин” и имеет подзаголовок “Шаманизм и карьеризм”. Сюжет — судьба офицера Лехи, который благодаря “шаману” Гере сделал карьеру, стал полковником; все, как обозначено в подзаголовке. Второй рассказ подан диковинно: в содержании он обозначен “1986”, а в книге, на отдельной странице читаем заголовок: “О несостоятельности мужских клятв” (чуть ниже, мелким шрифтом) “или Сочинение на тему (потом крупным шрифтом) “Как я провел это лето””. И уже совсем отдельно мелким-мелким курсивом: “1986 — не подражая Дж. Оруэллу”. А на следующей странице — совершенно очаровательный эпиграф: “Напои меня водой моей любви!”, Г. Сукачев “Неприкасаемые”. Последний рассказ начинается фразой: “Витька Спичкин, 18 лет от роду, был родным сыном своей страны, своего времени и своих родителей”. Родной сын страны, времени и мамы-папы таков: “Дылда, худой и высокий, с часто засаленными волосами и мягкой щетиной на подбородке. <…> В ухе у него висело стальное кольцо, от которого ухо периодически воспалялось в дождливую погоду”. А теперь отгадайте: к какой конечности относится “Улица жизни”?
Н. Галкина. Забытый раек: книга стихов. — СПб., 2011. — 136 с.
Прочитав эту книгу стихов, подумал о термине, настолько общеизвестном, что и произносить неловко; однако раздул легкие и выдохнул: профессионал. И встал перед вопросом: кто это? Ответ на блюдечке: профессионал — это… Далее — чистейшей воды трюизм. А и трюизм ли? Ведь язык не повернется назвать Пушкина профессионалом. Как-то слишком приземленно это слово для него. Или Марина Цветаева? А уж нынешний цвет нашей культуры!.. Скажем, А. Б. Пугачева: она профессионал? Конечно! Но есть подозрение, что этот расхожий термин много ниже ее мини-юбочного достоинства. Или немного выше? (Кажется, я зарапортовался). А циклопический Церетели или, как его, а, да — Ник. Сафронов? Совершенно недосягаемые творцы! А в литературе нынешней, на ладан дышащей (акуниных–марининых–донцовых–константиновых — не тронь!), — сплошь гении? Так кто же он, наш профессионал: маляр, раскрашенный в крикливые цвета, или Художник; лабух, наяривющий на ТВ-каналах, или Музыкант; просто: ремесленник или Мастер? Если Мастер, то без зазрения совести назову Наталью Галкину профессионалом, ибо она одна из тех немногих, на коих держится любое “слово и дело”. Доказать? Пожалуйста. Открываю книгу навскидку, наобум, зная, что в любом случае не промахнусь: “В колониальной нашей лавке / давно провалены все явки, / все перепутаны пароли / на этикетках <…> Но все мне тут не по карману, / резьба кальяна, / ни бондиана, / ни гондвана, / аргентум серег и солонок, / лишь бубенцов дешевых пара / да керамический слоненок / с Мадагаскара”. Есть в этой книге стих, давший ей название, а в стихе — такое двустишие: “В надмирном окне, растворенном во сне, / забытый раек, вспоминай обо мне”. Хочется верить: вспомнит.
Н. Словаева. Единица нерадивости. Изд-во “Булат”, 2011. — 44 с.
Наталья Словаева тяготеет к белому стиху, то есть стиху без рифм, и эта тяга вызывает живую ассоциацию с названием ее тоненькой книжки. А содержание соответствует ему более чем: что ни стих, то “Единица…”. “…Размажь мой образ своей рукой, / Нарисуй меня другой / на своем животе”, — требует поэтическое “эго” автора. Или: “Утешь меня, утешь меня, / Перед тем как отлететь в страну, / где только лепет и крылья”. Но, видно, не утешил, или просто — судьба не сложилась: “Дети около публичной библиотеки / катаются на санках, / по одному или паровозиком, / А я прощаюсь с тобой”. Однако “эго” не сдается, в подтверждение чему поэтесса обращается к классическому пятистопному ямбу, доказывая неопровержимо, что рифмовать она умеет, а ее “эго” — держать удары судьбы. “Объять и птиц, и небо, и траву, / Весь мир с его щемящей красотой, / В сознании блаженном, что живу, / Приемлю исцеляющий покой. // Приемлю ветер, листья, облака, / Дарующие силы, чтобы жить. / Ты от меня безмерно далека, / Но разве я могу тебя забыть”. Ну какая же тут нерадивость? Вот только последние две строчки озадачивают. Может, они как раз о том, что она, нерадивость треклятая, стала, к счастью, безмерно далекой. Впрочем, что за поэзия без тайны?..
Н. Юхнёва. ИЗРАИЛЬ: Материалы экспедиций и командировок. СПб.: МАЭ РАН, 2010. — 216 с.
Краткий экскурс в историю двадцатилетней (плюс-минус два-три года) давности. Тогда ленинградцы-петербуржцы едва ли не каждодневно видели-слышали: Марина Салье, Галина Старовойтова, Наталья Юхнёва. М. Салье, сегодня почти забытая, в начале девяностых спасала город от голода. С гибелью Г. Старовойтовой окончательно истлел и канул в Лету романтическо-либеральный дух перестроечных лет. Наконец, Н. Юхнёва: в те лихие годы она дерзостно противостояла антисемитам всех мастей и регалий и как истый ученый-этнограф, и как талантливый публицист. Верна себе она и ныне, чему свидетельство ее последняя книга. Но если в былые годы Н. В. Юхнёва громила “Память” и иже с ней, то тема “Израиля” — культура и язык русских евреев, вернувшихся на родину прапрапра…предков, но кровно связанных с родиной предков — Россией. И как ни хороша обложка, точно воспроизводящая законодательно утвержденный израильский флаг (автор обложки А. Д. Юхнёв — сын Н. В.), российский триколор, будь он рядом либо на обороте, ее бы ничуть не испортил.
А. Иванов. Восхождение к смыслу: Стихи. Шумиха: ОГУП “ШМРТ”, 2010. — 96 с.
Алексей Иванов окончил философский факультет Уральского госуниверситета; сейчас — учитель истории в сельской школе. “Восхождение к смыслу” — подборка “лучших моих стихов из двенадцати сборников”, — пишет автор в письме в “Неву”. Стало быть: лучших? Как хочется, чтоб так оно и было! Ату вас, скепсис и сарказм! Читаем: “Я не зверь, не бог, не человек, / Я не дух, не тело, не душа, / Я — в бездонность падающий снег, / Тихо, безмятежно, не спеша”. С фотографии, открывающей книжку, смотрит господин в очках, при галстуке, в черном костюме и белоснежной сорочке — лик председателя Совета директоров какого-нибудь РАО, топменеджера “Альфа-банка” какого, на худой конец — начальника цеха на Путиловском… Ладно, читаем дальше: “Быть Богом — значит чувствовать вину / За бытие, за жизнь, за глубину, / За взрывы звезд, за муки черных дыр, / за судьбы смертных, за войну и мир. / Быть Богом — значит чувствовать вину / За то, что поглотила ночь луну, / За то, что гаснет пламя у свечи, / За то, что спят спокойно палачи”. Итак, теперь мы знаем, что есть на земле город Шумиха, а в ней — приличный поэт А. Иванов.
Публикация подготовлена Борисом ДАВЫДОВЫМ