Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 8, 2011
Владимир Елистратов
Владимир Станиславович Елистратов родился в 1965 году. Доктор культурологии, профессор факультета иностранных языков в МГУ им. М. В. Ломоносова. Лексикограф, лингвист, журналист, эссеист, критик, переводчик, прозаик, поэт. Автор книг: “Словарь московского арго” (1994, 2-е изд. 2000), “Арго и культура” (1995), “Язык старой Москвы” (1997, 2-е изд. 2004), “Словарь крылатых слов (русский кинематограф)”, “Словарь языка Василия Шукшина” и др. Автор более 60 научных статей (“Вестник МГУ”, “Вопросы философии”, “Русский язык за рубежом”, “Русский язык в школе” и др.). Работы переведены на английский, немецкий, болгарский, венгерский языки.
Дурачок Дима
В нашем дворе, дворе моего детства, жил дурачок. Его звали Дима. Жил он, конечно, не прямо во дворе, а в квартире номер тринадцать, на втором этаже. Вместе с матерью, очень странной молчаливой пьяницей.
Ходила она как бомж. Но если приглядеться: у нее когда-то было невероятно красивое лицо. Просто неправдоподобно красивое. Разговаривала она очень редко и только матом. Я слышал ее за почти двадцать лет только один раз. Меня послали в магазин за кефиром. Я тянул-тянул, а когда спохватился и, запыхавшись, подбежал к магазину, он был уже закрыт. Мама Димы стояла у дверей. Она пьяными глазами посмотрела на меня и сказала: “Пошла б…дь грибы собирать, когда снега по п….ду навалило”. Больше я ни разу в жизни не слышал ее голоса.
Никто ее имени не знал, все звали ее Чуней. Наверное, потому что она все время ходила в каких-то странных стоптанных-перестоптанных то ли ботинках, то ли сапогах, напоминавших чуни, веревочные лапти. Сначала говорили:
— Вот опять эта… как ее… в своих чунях идет.
Потом:
— Вон чуни идут.
И наконец:
— Вон идет Чуня.
По-научному это называется синекдоха: когда целое называется по части. “Эй, ты, Шляпа!” И тому подобное.
Во дворе у нас жили сплошные дети-синекдохи: силач Сися, Федька-Пятно с большой родинкой на щеке, Филя-Сопля (без комментариев), очень болтливая, но симпатичная Светка-Речевка и так далее.
Я тоже где-то года полтора пробыл синекдохой. Моя кличка была Пепперминт: родители привезли из-за границы несколько блоков жвачки, и я с ее помощью вел очень тонкую придворно-дворовую политику. Плел интриги и стриг дивиденды. Жвачка в те советские времена была чем-то вроде местной валюты. Ею можно было манипулировать местной шпаной, формировать дворовые партии и прочее. Дал, например, Сисе пластинку пепперминта, чтоб тот дал в глаз Сопле, чтоб тот сделал домашнее задание по математике (Филя был у нас отличником) Речевке-двоечнице, которой я весьма симпатизировал, чтоб та договорилась с Пятном, который тоже симпатизировал Речевке, чтоб тот на целый день дал мне велосипед. Вы скажете: легче просто дать жвачку Пятну?.. Убогие вы, примитивные люди. Из вас политик как из Сопли Сися. Смотрите: Сися знает только про Соплю и Речевку. Так? Речевка только про Соплю и Пятно. Сися не знает про Пятно и наоборот. Так? Речевка ничего не должна знать про Сисю. Уж об этом-то я позабочусь! Пятно не должно знать про Соплю и так далее. А я знаю про всех! Как Фантомас, Зорро и Штирлиц. Представляете, какой оперативный и стратегический простор для маневров?.. Уже в пятом классе я целыми вечерами рисовал схемы со стрелочками, которые сейчас в сериалах дрожащими руками рисуют сыщики с мудро-запойными лицами. Только мои схемы были покруче.
Правда, года через полтора, когда я всех достал своими интригами, жвачка кончилась, и я стал именоваться иначе: Вовка Хитрозадый.
Даже затрудняюсь сказать, что это: метафора, олицетворение, синекдоха, литота… Все сразу.
Дурачка Диму все звали просто Димой, даже не Митяем и не Димоном. В этом простом имени сосредоточились все фигуры речи.
Каждый день, и летом, и зимой, и весной, и осенью, он появлялся во дворе часов в семь утра и уходил со двора часов в десять вечера. Годами. Десятилетиями. Сидел у подъезда на лавочке. Или в песочнице. Или качался на качелях. И всегда улыбался. Дима был блондин, большой, полный, с очень красивым, в мать, розовым лицом. Дурачка в нем выдавал только вечно удивленно приоткрытый рот и то, что моргал он своими синими глазами с белесыми ресницами очень редко и как-то медленно, как черепаха или попугай. Иногда левым глазом моргнет, а правым забудет. Или: правым моргнет и забудет открыть, а левым в это время моргнет раза три.
Трудно сказать, сколько тогда было лет Диме. Наверное, под двадцать. Или двадцать пять. Мозгами он был, конечно, ребенок лет пяти. Но с какими-то странными… прорывами, что ли. Он, например, умел читать. По слогам, но умел. И помнил все, что прочитал. Не понимал, наверное, но помнил. Или все понимал, но по-своему. Мы любили его спрашивать:
— Дима, сколько тебе лет?
И каждый раз он отвечал по-разному:
— Цетыйе месяца, — и улыбался. Он не умел смеяться, только улыбался.
Или:
— Тйиста цветовых го-одиков.
Или:
— Го-одик, го-одик и исё го-одик, — и показывал на пальцах “го-одики”.
Издеваться над Димой было не принято. К нему относились даже с каким-то потаенным уважением. Над его нелепыми ответами смеялись, но не зло-издевательски, а поощряющее-одобрительно, как над хорошим мудрым анекдотом.
Вообще по тому, как человек относится к Диме, можно было определить, хороший он или плохой.
Иногда к нам во двор заходили ребята из других дворов и пытались обижать Диму. Особенно усердствовал один мальчишка из соседнего двора – Сережка Дрынкин, Дрын.
У Димы, как и у многих “дурачков”, была привычка чего-нибудь просить. Выходишь гулять во двор, а Дима тут же к тебе подходит, улыбается и говорит:
— Дай кафнетоську.
— Нет конфеточки.
— Дай пийазёцка.
— Нет пирожочка.
— Ну дай сово-ибудь!
— На.
Это была такая игра. В “сово-ибудь” (чего-нибудь). Дима был рад любому подарку. Обычно мы все, выходя гулять, заранее брали “сово-ибудь” из дома: фантик, огрызок карандаша, копейку, сухарик, скрепочку – неважно. Он, сияя счастливой улыбкой, брал подарок и говорил:
— Сабибо, — и весь день играл с этим “сово-ибудь”. Сворачивал и разворачивал фантик, кидал на землю копеечку, восхищенным шепотом приговаривая:
— Оёл.
Или:
— Ефка.
При этом он не понимал, где орел, а где решка. Просто ему нравилось бросать и поднимать копеечку и нравилось говорить “ефка” и “оёл”.
Дрын всегда старался сделать Диме какую-нибудь гадость. А Дима каждый раз забывал, что Дрын плохой. Он вообще начисто забывал зло. Любое. Заходит Дрын к нам во двор, когда из нас никого нету, Дима тут как тут:
— Дай пийозанава.
— Нет пирожного.
— Дай майозанава.
— Нет мороженого.
— Ну дай сово-ибудь!
— Хочешь саечку?
— Хосю.
— На! — и Дрын делал саечку — с чувством, побольнее, зацепив тремя пальцами Димин подбородок, как крючком, и смеялся. И смех у него был похож на частую—частую визгливую икоту.
— Ай, бо-о-ойна! — кричал Дима, не переставая через силу улыбаться. Для Димы улыбка была чем-то вроде штанов. Ему, наверное, казалось, что не улыбаться просто неприлично.
Иногда мы делали засады на Дрына. Особенно Дрын боялся Сисю. Мы прятались в сирени и ждали. Появлялся, воровато оглядываясь по сторонам, Дрын. Одна рука в кармане: что-то прячет. Дима, сияя от счастья:
— Дай сакаятку.
— Нет шоколадки.
— Дай маймиятку.
— Нет мармеладки.
— Ну дай сово-ибудь!
— А на! — и он быстро высыпает Диме за шиворот горсть песку.
— Ай, нипиятна! — кричит, с трудом улыбаясь, Дима.
Мы вырываемся из засады. Дрын — от нас. Мы — за ним. Сися орет свое любимое:
— Стоять! Молчать! Бояться! Деньги не прятать!
Мы настигаем Дрына. Тот хнычет, как бы тихо полаивая. Нас четверо: Пятно, Речевка, Сися и я (Сопля дома делает математику для Речевки: ему некогда). Мы вчетвером тащим Дрына к песочнице. Мы настроены жестоко. Дети вообще — часто жестокий народ, безжалостный.
— Хосес писоцку? — подражая Диме, ехидничает Пятно.
— Не-е-ет, — хнычет Дрын. — Не надо! Я не бу-буду!..
— Бубудешь! Фку-усный писоцек! — шипит Речевка.
Мы с Пятном держим Дрыну руки. Речевка зловеще пританцовывает, делая страшные рожи, чтобы Дрыну стало еще страшнее. А Сися двумя пальцами давит Дрыну на скулы, стараясь открыть рот, и запихивает ему в рот песок. Тот давится, плюется.
— Любишь фрукты? — добро-добро улыбается Сися.
— Не-е-ет!
— Яблочки? — продолжает Речевка.
— Не-е-ет!
— Апельсинчики? – включаюсь в игру я.
— Не-е-ет!
— Ананасики? — вносит свою лепту в самосуд Пятно. Мы смеемся. Ананас – полная экзотика, никто из нас в жизни ни разу не пробовал ананаса. Вот сейчас мы им Дрына и накормим.
— Не-е-е-е-ет! — вопит Дрын, плюясь песком.
— Значит, сли-и-и-ивочки? – “догадывается” Сися.
— Не-е-ет!
— Лю-у-у-бишь, Дрынчик. Сливочки все любят! — говорит Сися, строит жуткую рожу, издает злобный рык и делает Дрыну “сливочку”. Долго и сладострастно наминает Дрыну нос, крутит его туда-сюда, подпевает:
— Я пригласи-ить хочу-у на та-анец ва-ас, и то-олько ва-ас! И не случа-айно этот та-анец- ва-альс!
Мы хохочем. Хорошенький получается “вальсик”. Речевка танцует вальс с воображаемым партнером. Пятно самозабвенно вертит головой туда-сюда. Я подвываю “Вихрем закружит белый танец!..” Всё зыкински…
Только вот: нам все время мешает Дима, нудно тянет нас за рукава, за штанины, Речевку – за юбку, пытаясь оттащить от Дрына, приговаривает, словно стараясь отвлечь нас от нашей мстительной вакханалии:
— Дай джювацку! Дай пияфка! Дай сово-ибудь!
“Ну, поиграйте со мной в “сово-ибудь”! У вас нехорошая, злая игра. Давайте играть в нашу, хорошую игру!”
Ему жалко Дрына. Но мы “отдрыниваем” Дрына по полной. Наконец мы его отпускаем. В заключение каждый дает Дрыну по пендалю. Речевка тоже, но не ступней, а коленкой, придерживая юбку. “Н-н-на, дрынская морда!..”
— Еще будешь к Диме приставать, — говорит Сися, — уши к ж…е приклею.
Мы смеемся. Дрын уходит. Уже издалека показывает кулак и убегает. Дима всхлипывает сквозь улыбку, шепотом приговаривает:
— Дай сахайоцку… дай баяноцку…
Нам уже не так весело, как было вначале. Скорее грустновато. Но мы все еще упорно делаем вид, что у нас прекрасное настроение, потому что мы восстановили справедливость. Жестоко, конечно, но восстановили.
Я достаю из кармана пластинку “джювацки”-пепперминта. Я аккуратно кладу ее на скамейку, очень медленно, обстоятельно, выверяя каждое движение, разрезаю жвачку на пять частей перочинным ножичком. Одну часть — Диме. Тот сияет, сразу забыв про Дрына. Мы все молча жуем, громко чавкаем. Так вкуснее. Дима тоже пытается громко чавкать, но у него не получается: он просто очень широко открывает рот, к тому же пытаясь моргать в такт жеванию. Мы одобрительно смеемся. Он, как всегда, улыбается, с уважением приговаривает:
— Джювацка!
— Пе-пер-минт! — торжественно произносит Речевка.
— Пи-ми-мин, — уважительно повторяет за ней Дима.
Все в порядке. У нас во дворе мир.
Сколько я жил в этом доме, столько помню Диму. В старших классах мы, конечно, с ним уже не играли. Но “сово-ибудь” продолжало оставаться неизменным ритуалом. Дима больше дружил с маленькими ребятами, но и нас помнил и, как мне кажется, по-своему любил.
Потом у меня был университет. Дворовая жизнь завершилась окончательно. А Дима все так же сидел в песочнице, окруженный детворой.
В конце восьмидесятых в наш двор стало приходить какое-то запустение. Началось с того, что умерла Чуня. Дима остался один в квартире. Пустой, облезлой, без замка. Однажды кто-то залез в нее и вынес все, что там оставалось. Даже лампочки вывинтил. Зачем-то нагадил в углу. Кто-то вроде Дрына, наверное.
Диму, конечно, кормили. Кто чем. А потом стали и подпаивать. И не просто так.
Я переехал в другой район. Иногда приезжал в гости к Сисе, который продолжал жить в нашем доме. Один раз во дворе меня встретил постаревший, грязный, весь обтрепанный, но такой же улыбчивый Дима.
— Дай водоцки!
Я промолчал. Как-то не игралось в “сово-ибудь”.
— Дай пойтвефку.
Я не стал дожидаться конца игры. Дал Диме банку немецкого пива. Тогда это была редкость.
— Сабибо, — улыбнулся Дима и пошел в песочницу.
Через пару лет Дима пропал. В его квартиру въехал какой-то шустрый чернявый мужичок, который устроил в ней челночный склад. Говорят, мужик сначала оформил себя Диминым опекуном, а потом достал липовую справку, что Дима вылечился и вменяем. Заставил Диму поставить закорючку в договоре о передачи собственности. Это было совсем не сложно. А дальше — Дима исчез. По слухам, его просто отвезли куда-то за окружную и оставили на шоссе.
В те годы я бывал в нашем дворе всего пару раз. Двор стал какой-то мертвый. Как будто из него ушел добрый дух, который хранил его многие десятилетия. Люди перестали здороваться друг с другом. Висело над нашей песочницей что-то унылое и недоброе. Сирень вырубили, качели сломались, и одинокая железка качалась, как протез.
Сися, который стал хорошим программистом, эмигрировал в Америку. И лет пятнадцать я вообще не появлялся в наших местах. Что мне там было делать?
И вот пару лет назад вдруг мне позвонил Сися. Он вернулся. Америка его достала, и он устроился программистом в какой-то преуспевающей конторе в Москве. Он вернулся в свою квартиру, в наш старый дом. Сделал евроремонт. Через “Одноклассников” нашел Светку Речевку, которая, кстати, работает в магазине, принадлежащем Дрыну. Дрын конкретно поднялся, держит с десяток точек, растолстел так, что не узнать. Но смеется по-прежнему: визгливо поикивая.
Пятна Сися не нашел и не мог найти: он погиб в Чечне.
Сопля — в Израиле — гранит алмазы.
Сися пригласил меня в гости на вечеринку одноклассников. Мне как-то не хотелось ехать, но я приехал.
Была весна. Май месяц. Я не узнал своего двора. Он ожил. Сирень снова отросла. Она вся пенилась фиолетово-белой пеной до третьего этажа. Качели починили и покрасили в несколько ярких цветов. По периметру новой сосновой песочницы плотно сидели детишки, человек десять. Смеялись. Вдруг из песочницы между детьми выскочил пес. Дворняга, пегая, с доброй улыбчивой мордой. Пес подбежал ко мне, боднул мне носом ладонь и бесцеремонно уткнулся носом в колени, как будто мы с ним сто лет знакомы. Я погладил пса. Он, виляя хвостом и улыбаясь, посмотрел мне в глаза и опять боднул ладонь носом, будто бы говоря:
“Ну дай сово-ибудь!”
— Димка! Димка! Не приставай к дяде! Иди к нам, Димка! — звонко крикнул рыжий парнишка из песочницы. Парнишка был похож на Пятно. Пес лизнул мне руку и убежал к ребятам.