Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2011
Оганес Мартиросян
Оганес Григорьевич Мартиросян родился в 1983 году в Саратове. Окончил факультет философии и психологии Саратовского государственного университета в 2006 году. Аспирант кафедры философии СГТУ.
плюс-минус всевышний
рассказы
Смерть ей к лицу
С такой силой ад обрушивается с небес. Нужно всегда ожидать худшее, чтобы остановить хоть одну возможность порадоваться. Все те наброски и предположения днем проявляются с беспощадной силой. Мысли приходят в голову, словно в публичный дом.
Сегодня я нашел рифмы, которых до сих пор не было. Самые удачные рифмы. Жизнь и смерть, ни за что не разъять.
Ясность неба, ясность солнца, дня. Ночь, гибель трудового дня. Ночь, черновик дня. Сахара, юность моя. Гибель всегда. Вечер кляня. Плащаница. В Аткарске. Хирнс и Хаглер огня. В первом полусреднем огня. Я дам только направление. В последнем раунде как в первом. Вечер памяти моей. Через звезды – к терниям. Сквозь темную комнату – бегом. Ночью – бегом. О, я ведь живу с ужасным акцентом. Через тер-
нии – к терниям. Через боль, через бога – к терниям.
Почему я так пишу. Пожар, землетрясение. Теперь некогда искать документы, одежду. Тупо спастись. Выбегаю в чем мать родила. Меня нужно забыть. Тогда не умру.
Ночью без дня. Огонь без огня. Солнце слепя. Стресс, стресс. Юность богов, полночь, ни дня. Ночью, ни дня. Вечер, весна. Солнце, ни дня. Ночью, в меня. Боже, ни дня. Ветер, в меня. Боже, огня. Как все начиналось. После небес. Выстрелы здесь. Ночью, не здесь. Ночью, с небес. Лодки, глаза. Топит глаза. Льет, ни окна. Мочка, слеза. Юность Петра. Смерть без меня. Слов колея. Жизнь, или пауза. К солнцу, с плеча. Чуткость, сестра. Роскошью дна. Ночью, из сна. Гибель письма.
Небо урчит. Радость бескрыла. Где мой синий плед? Он лежал на кровати. Мне было четырнадцать лет. Я любил Вику.
Сто лун и ни одного солнца. Ночью включите свет. Выпишите мне свет. Ночью впустите свет. Сквозь небеса на свет. Ночь. Поднимите свет. В небе больших побед. Питер убитых лет. Белою ночью бред. Голые плечи, свет. Воздух ночной, чермет.
Богатые накрытые, лица. Солнце взошло бесконечно просимое.
“Топ” по земле в валенках ночи. Ночью в земле, в тапочках, ночью. Жизнь – наизусть. Вспоминать нечего. Работали, старились, жили. Вернись, ты же знаешь, вернись. Всюду: вернись. Я жду. Выпустив бумеранг, жду, когда же вернусь к себе, родному, навзрыд любимому. Короче. Я сблизился. Мы сблизились с врагом. Удары короче. В ближнем бою. В голубой скорлупе небес. Похороны. Санька. Простите меня, меня… Ночью, ни дня. Ни сна и строчки.
О, издатели затаились. Словно стервятники, почуявшие раненое.
Боже, весна. Мысли, с ноги. Глобус с ума. Ночью весна. Солнце, без сна. В дежурный автобус, в меня. Так много – в меня. Парней, девчонок от набережной. Парней и девчонок от набережной. Ночью, от набережной. Ветер, листва. Ночью весна. В тамбуре сигареты. Судорожно в себя. Макароны, в себя. Вместо дыма – весна. Юность, ни дня. Ночью, ни сна.
Дальше от Рыжего – ближе. Вечные травы. Колышется память. Воздуху, воздуху! Дышу судорожными рывками. Ночь на правах земли. Август, ноябрь, февраль, май. Убивают, как минимум. Умер, умер! Вечером выдвинут. Слова должны обтягивать жопу смыслу. Смысл должен быть молодым, упругим.
Секунда, час. Юность, старость. Летом, в садах. Арки казнят. Ночью в горах. Ночью, на днях. Вечный, как прах. Реки на днях. Потоки впотьмах. Кофе, монах. Тело в лучах. Череп в руках. Слово звучат. Люди молчат. Небо как блат. Руки слепят.
— Ты не изменилась. У меня год за два, день за три, час за ночь.
Ночь. Ни дня. День за два. Солнце сна. Отдых сна. Ночью дня. Чем-то я. Четки я. После я. В общем я. Хлебу я. Черный я. Полуя. Прочь в меня. Из окна. Про и за. По гроба. Блеск. Вода. На плотах. В господах. Солнце впотьмах.
На кладбищах Петербурга
Он подошел ко мне и сплюнул. Она посмотрела ему задумчиво вслед. Медленно, потягиваясь и кроясь, машина тронулась, лакая шершавыми языками воду в блюдцах больших дорог. Тени дорогих всему сердцу людей гостят по ночам подолгу. Словно бродяги, скользят они в дом, открытый, заброшенный. Вспыхивает огонь, звучат речи. Двери скрипят и стонут. Они не в силах остановить тех, кто в нем. С приходом утра они исчезают. Я выглядываю из балкона, как спичечная головка из коробка. (Обугленные спички стариков.) Чиркаш ночи, скажете вы.
Кидать на могилу землю. Заправлять свежевырытую постель. Хоронить заживо. Юность, огромное поле под кладбище, раскинулась беспредельно. Я гуляю по кладбищу. Ко мне протянуты руки. Все зовут к себе, тыча в лицо визитки. Я с трудом проталкиваюсь сквозь них. Дальше – дети. Кладбища те же дома. Квартиры, улицы. Только жизнь там прячется. Замирает при виде хищника. Слишком беззащитна там жизнь, чтобы давать о себе знать. Хорошо заниматься сексом на кладбище. Видный символизм.
Ночь, выйдя из берегов, затопила мой дом. Мы смотрим на небо, в небе которого прошелестели мы. Жить, только наотмашь, изо всех сил. Слабый удар не дойдет до цели. Любая звезда уклонится.
Подошел поезд. Я поехал.
В тамбуре, у окна.
— Николаевск. Большой город. Наверно, на миллион, – Б-в отошел. Окно опустело.
— Наконец-то сынок нашел свое место. На могиле отца. — Виталий напился. Ресторан плывет. Ресторан, вагон. Ресторан напился. Бутерброды с водкой. Земля горит. Обжигаясь, дальше.
Петербург застал. Утром, слезами. Дети бежали и плакали. Я целовал их всех. В шею преимущественно, в носы. Пятнадцать тысяч квартира, пятнадцать риелтору, три рубля “регистрация”. Без нее нет работы. Бюст Петра, встречающий приезжающих, сурово укрощающий человеческую стихию, чей взор следует за тобой по вокзалу: как два копыта, прибивая к земле.
Афганцы на рынке. Афганцы в метро. До часу – в метро. Желание славы, желание секса. Средства, ставшие целью. “Нога” Тягунова, обелиск шизофрении. Любую жизнь, попавшую в сети, паук убивает. Он постоянно спешит. Я чувствую, чувствую, как он, перебирая лапками, спешит к жертве. Коконы высушенных трупов висят в голове. Я питаюсь ими. Закутавшись в себя. Солнце стало страшно смотреть. Как открытую рану. Как и лицо, нужно прятать.
— Поэзию убили, не убейте футбол.— Имя: Денисов Михаил Иванович. Возраст: пятьдесят семь лет. Социальный статус: продавец уличного журнала “Путь домой”. Знак Зодиака: Водолей. Место работы: поезда петербургского метрополитена. В мире, хрустящем скулой да валютой…
Петербург кишит памятниками. Чувства от посещения кладбища и Петербурга одинаковы. Там, где есть памятник, есть и кладбище. Петербург – величественное кладбище. Мысли в ночном переулке, грабители.
Я говорил, жизнь такова, что-то должно измениться. Стать таким, каким никогда не было. Мое письмо – бумеранг: оно посылается из будущего, возвращаясь назад. Мир как история немира. Блок и Бутусов. Остров креста.
В чем же трагедия. То, что мы видим, именуя смертью, обязательно. Если ты присел за стол чуть пораньше обеда, страшного нет. Почему же мы плачем? Почему жизнь принимаем, а смерть нет. Мы берем подделки, отвергая золото. Смерть не трагична. Трагична жизнь. Поэтому она все воспринимает в своем свете.
Весна прислонилась к дереву. Пот течет градом. Памятник Петру. Конный. Змей поддерживает. Впервые. Снова подул ветер. Пошел дождь. Стихия мстит, понял Пушкин. Памятники двинут на юг. Уже не один оживет, а все. Как хорошо вовсе не жить. Но, судя по всему, я жил. Когда ж меня не было. Что и говорить о Вселенной, в соседней улице ты — чужой. В соседнем времени ты — чужой. Есть еще два символа. Исаакий и весь увитый горем Казанский собор. Остальные потише. Разве что “собственный садик” в Гатчине с именами домашних животных.
— Вы находитесь здесь, — место казни декабристов, огороженное решеткой.
Гомосексуалист, Достоевский. Ленинград в животе Петербурга. Бриллиант в кольце Петербурга. Кладбище, памятник архитектуры, достраиваемый всеми. Памятник жизни. Памятник из жизни. Я вижу пирамиду из сцепленных костей. Толпа, мертвая или живая, враждебна жизни, одной жизни. На кладбище та же толпа, оттого и трудно. Все на одного. Снова. Ты должен стать своим, чтобы выжить. Блок, усталой походкой. “Медный всадник”, “Возмездие”. Образцы введения. Проза.
Кухарка не читает Блока. “Мне трудно дышать. Сердце заняло полгруди”. Сколько раз я чувствовал на себе лицо Блока, возвращаясь вечером, в трамвае. В саду петроградского дома. Сидя у окна, в развороте. Ни сны, ни явь. Гений. Блок приближается с невероятной силой. Фотография, снятая семнадцатого июня… Вечно зовущий, Александр Блок. День возникает, словно короткое замыкание. Блок проходит по улицам. Бородатый крепкий мужик.
— Эх, не знаете вы, не знаете…
— Вот поезд задребезжал, скрипнул и медленно тронулся. Я пошла рядом. Внезапно Блок, склонившись из окна вагона, твердо проговорил: “Прощайте, да, теперь уже прощайте…”
Письмо как попытка бога. Главное, я не могу остановиться. Организм сам разбегается. Ну, а в Питере, где на каждом углу обрушивается на голову история… Как можно жить, бля… хватаюсь за голову. Меня мутит от моей манеры. Я не хочу своего письма. Все кости перебиты. Избитые арматурой тела инородцев. Ночью, в переулках. Я пишу скелеты. В редком случае – поэзия Рюйша. От Лермонтова ступень. С большим трудом я понимаю себя. Ну как себя – все, что от себя осталось. Цели моего визита.
Сквозные улицы с запахами убийств. Нева, как огромный кит, скалит зубы, выпуская фонтаны. Остановившись возле фонарей, я резко представил, как висят не обычные плафоны, а вылитые в виде голов с лампочками в глазницах. Галерея славы видных писателей, общественных деятелей. Галерея “Казнь” в Летнем саду.
Ноготь зари. Женской зари. Но я спокоен. Небо такое. Чуть розоватое. Небольшое облачко плывет к горизонту. Там, на Финском, встают заусенцы облаков. Там, на Финском, ногтей. С какой радостью я выдерну их, окрашивая в розовое. Огнем и мечом я проложил дорогу к себе. Себя нужно брать, как Карфаген. И вот, приближаясь к кипящим губам заката, я сливаюсь с ними, поглощая в поцелуе, исчезая в ночи.
Комаров
Осень вернулась в наши края. Принесла деньги, заработанные на чужбине. Приехала ночью, внезапно. Не отдохнув с дороги, сразу же отправилась в тяжелый затяжной загул. Пьяная, пошла по дворам, стуча во все окна.
С каких-то пор мне стало трудно говорить. Расстояние между словами сократилось, как между машинами. Слова, городские машины, прижались друг к другу. Какова сила трения. От этих искр вспыхивают новые костры. День зажигает ночь, чтобы осмотреться и идти дальше. Жизнь уходит у меня из-под ног.
Двадцать шестого мы выехали. День стоял прозрачный, сплошной. Дача во! Несколько человек, незнакомых мне, и Комаров. Судьба этого находилась в Шоло человека стала во мне трагичной.
— Здравствуй, Оганес, — говорит Комаров, устремляясь ко мне. Подошла О—ва. Мы поехали.
Год назад он стоял с О-ой, у моста, пьяный. Был разговор. Поднимаясь, он упал, разбив бровь, отрубившись совсем. Жил с громадной женой и ребенком. Теперь он шел впереди, оборачивая назад свои африканские губы.
Из бывшего круга приехали только я и О-ва.
Переоделись на втором этаже. Фаллическое древо, Волга, Николай Аскольдович – все на своих местах. Пили пиво, заедая салатом. Слева горел костер, остывала Волга. Пришли Толян, Вовочка, с девушкой и разбитой мордой. Проводив новых гостей, Комаров стремительно пьянел. Сидя со мной и откинувшись, он держался за меня, смыкая руки на груди. Перебирая волосы на груди, прижимаясь щекой, выбритой наглухо.
…Около года назад, пока ребенок спал, а жена с соседкой ушли на улицу, он полез со мной в душ.
— Джаггернаут, — пеной для бритья накрывал лобок, массируя пенис. Сколько раз я замечал, что при высшем возбуждении пенис не встает. Взглянув вниз, я увидел принюхивающийся ко мне орган, чужой орган…
Комаров вырубился прямо в коридоре. Надев сланцы, я спустился вниз.
— А где Юля? — спросил у Лены, чей супруг упал наверху. Рядом стояла машина.
— Пойдем пива попьем, на заднем сиденье. Парень предлагает…
Я покачал головой. Машина уехала, увозя на сиденьях соседку.
Поднявшись наверх, Лена забрала мужа, постелив мне в зале…
На даче все напились. Я, не стесняясь замечаний, отрыгивал на округу.
— Достал уже. Налейте водки. И побольше, — говорила девчонка, пришедшая с Вовочкой. Как всегда, напившись, Вовочка, пристал ко мне, могу ли я еще ходить на руках. Комаров уже спал в доме. Небольшого роста, он отрубался быстро, чтобы назавтра быть первым. Поев недожаренные окорочка, все разбрелись. Вовчик ушел, унося подругу. Или, наоборот, она увела его. Остался Толя, доедать на столе, говорить по телефону.
Постелив на кухне, на самой крыше, я и О—ва легли. Дул небольшой ветер, летели комары, надвигались деревья. Не спеша, а затем все быстрей побежал дождь. Пришлось спуститься вниз, лечь под навесом. Усиливаясь, дождь заливал нам постель. Так мы лежали с час, думая, что надо убраться, пока над головой не зазвучал голос. Ни одна дверь не скрипнула, ни один шаг не раздался, тем не менее стоял Комаров, глядя на нас, вниз:
— Ну вы что, идем в дом.
Уложив нас наверху, где яблоку негде было упасть, он полез за водкой. Надев пальто с серебристым мехом, снятым со Снегурочки, он вернулся наверх. Примостился рядом. Обессиленные, мы дремали с О-вой. Он пил, ожидая большего. Вскоре О-ва предложила ему уйти:
— Мы хотим спать.
Он ушел.
“…Место, по которому ударили, — говорил ей, занимаясь любовью, — и оно болит. Мир, по которому ударили; то место, по которому нанесли удар, чувство, — я”. После – спали, приходил Комаров, исчезал снова; просыпались мы, засыпали опять. “Хочется прижать тебя к себе, укрыть от всех—всех бед”. Сквозь дрему мне мерещилось будущее или что-то похожее на него… “Давай больше не будем так”, — в слепом гараже, после перого раза. И я был верен себе. Я больше не делал так. В гараже было душно, темно. Мы выбрались на свободу. Тогда. Там, у посадок, лежал труп. Труп небольшого животного с содранной кожей. Красное мускулистое тело на дороге. …Прежняя жизнь отходила, оставляя от женщин только визуальное возбуждение.
Проснувшись, я лежал разбитым, ощущая, что все ласки женщин не стоят одного визита к проктологу. Я вспоминал, как когда—то, давно, Мальцев перед уходом в армию собирал нас в лесу. Два килограмма свинины, салат из огурцов. Водка, вино: львовская, крымское. Пришел Комаров. “Улетев” раньше всех, он, привычное дело, как всегда отрубился. Все еще пили, когда он, свернувшись, спал на земле. Потом шли по лесу, теряя друг друга, находя. Комарова тащил Морозов. На каждом шагу тот спотыкался, куда-то летел. — “Я угощаю”, — очнулся возле “Пятерочки”. Вино, пиво, шампанское. И повел нас к себе. Поссорившись с женой, он жил тогда у родителей. С трудом протиснувшись в узенькую квартиру, доставшуюся ему, судя по всему, от Плюшкина, мы начали пить и курить с большим остервенением…— “Отвернись”, — Леха целовал Морозова. Я обнимал Комарова, О-ова вставала на кровать, чтобы быть выше этого. — Я цвету, — повторял Комаров, пока я гладил его сосок, обросший тремя волосками. — Женщина восхитительна на расстоянии, мужчина – вблизи.
— Так ты спросил, почему, кроме вас, из “старых” никто не пришел… Потому что вы меня любите, – произнес Комаров под утро. В том же костюме Снегурочки он сидел на полу, запивая спирт водкой. Я с трудом разлепил глаза. — Там внизу есть огромный торт… Вы не представляете, как я устал от Лены за все шесть лет. — Небольшого роста, сатир, он спустился вниз, принес торт, тарелки, стаканчики. Мы ели торт, запивая компотом, наблюдая над головой хлам. “…Если у коня не растут рога (гомерический хохот)”, — читаю я стенографический отчет заседания партии. На полу полно книг советского времени. До этой встречи мы не общались с ним год. Весной он пил у О-вой дома. Утром курил, расспрашивая ее, почему не общаюсь с ним. Пьяный, позвонил сам, набился на днюху, потом пригласил к себе. “Август мы можем провести вместе, писать диссертацию… Я не понимаю, чего ты с ней возишься, — говорил он, — помнишь Машу. Старше на десять, зато с хорошей попой, — я ее использовал по полной и бросил”.
— Возьми с собой яблоки, — говорит Комарову мать. Спустившись вниз, мы собираемся уходить с дачи.
— Не буду я брать этот старый, грязный и непривлекательный, как ты, пакет.
— Вот вы посмотрите на него.
Со своей дачи пришел Толя, и вчетвером мы поехали. Комаров покупал пиво, нам и себе, угощал шаурмой. А потом молчал, засыпая в автобусе. Росший в нищете, избиваемый в школе, он ненавидел с первого курса тех, у кого была мебель, компьютер. Теперь ненавидел нищих, напоминавших ему о прошлом. Ненавидел Попову, напоминавшую ему мать. Она отвечала тем же, обозвав как-то Смердяковым при людях. Но сейчас это в прошлом. Комаров – менеджер, Юлия – литератор, в Москве. В общем, как и сестра Комарова. Сестра Комарова – проститутка в Москве, а он здесь, извивающийся и злой.
Запах марихуаны
Кто бы ты ни был, ты должен жить. Всё против тебя – должен жить. Не отворачивайся от боли, языка, искушения. Весь вечер ты провалял дурака, а ночью уснул, как младенец. — “Умер, умер!” — сегодня без человека.
Сладковатый дымок. Перхоть в горле. Счастья хотелось так: мчался вперед, пропустил все остановки. Час пик миновал. Люди отхлынули. Пара никому не нужных людей. У них и денег-то нет. Едут по проездным. Чувства отхлынули. Катаюсь пустым, пустым. Но вечером, вечером будет мой час. Вечером, я клянусь. Пусть потом – ночь и дикие оголтелые толпы скалятся за спиной. Пусть потом ночь. Ведь жизнь твоя – премия, “за вклад в развитие смерти”. Ты должен жить, но ты ничего не сделал для смерти. Ты хочешь забрать продукты, не заплатив за них деньги. Но это воровство. Ты попытался так сделать. Тебя поймали, и вот ты сидишь. Об гараж трутся деревья. Стесняются постучать, просят войти. Передо мной две бутылки – выпитого вина. …Жарили мясо: покупали курицу, чипсы, вино. Жарили на костре, пили. Подальше от города, где бьют, ссут и бухают. В голове тяжело. Мысли – на дне, перекатываются пустыми бутылками. Только я хочу заговорить – звон разбитого стекла заглушает голос. Я иду, как последний автобус от набережной. Ночь. Другого такого не будет. Почти что раздетые, без денег, чувства набиваются в меня. Эти чувства не передать. Самые пьяные – едут со мной до конца. Их нипочем не выгонишь. Мне кажется, что ночь вовсе не ночь, а пепел от сгорающего напрочь солнца. Утром солнце рождается, оно красное, будто родившийся вновь ребенок. Наука не дала правильного взгляда на мир, а умертвила другие.
…Мы пьем у гаража. Голова наполняется хмелем. В ней яснеет. Расходятся тучи. Открывается глубь, и сияют звезды. Постепенно сливаясь в одну, обжигающую, звезду. Мы лежим, вырубившись, освещаемые изнутри, укрываемые ночью. Утро ставит все на места. Темнота врывается в людей, вытесняя солнце. Но пока – открывая бутылки, мы пьем. Выпуская джиннов, одного за другим – в головы. Они исполняют одно желание за другим. Желания, если оставить их вместе, уничтожают друг друга. Но ты полон, пока желание не исполнено, оно в тебе. Потом ты опустошен,
ты – после секса… (как ты говорил Наде, что снимаешь дом. “Денег нет, чтобы купить”, — на ее вопрос). — Где твои семь рублей на дорогу? — Боль – она солнце. Солнце приближается к зениту. Живое прячется в тени. Что за безумец шагает с непокрытой головой? Волосы его выпали, он шагает в поле, рисовать подсолнухи. Солнце в зените, Винсент, будет больно. Слетались вороны, ты рисовал, рисовал. А они все слетались – к тебе. Ты рисовал их, размазывая на фокусе пепел, пепел своего солнца. Винсент, будет больно. Утром болит голова, она ужасно расширилась от вчерашних гостей; она гудит, и в ней пусто… Не находишь, — думаю, стоя в подъезде, — годы растут, словно дома в Солнечном. В детстве построили две высотки – строили десять лет, заселили быстро. А сейчас куча домов возносится ежегодно. И стоят, пустые, годами. И пишешь ты так же. Будто кто—то гонится. Пространства сжимаются. Прежние произведения – прежний город. Ты творишь современный город. В нем все несется или стоит, люди в машинах, в домах, не знают друг друга, живут рядом, но не перекинутся и двумя словами, они грубы, нежны — разные; у каждого свой бог, свой l-pod, своя музыка. Твоя проза – кусок общества, перенесенного в текст… “Ну, как она, рассказывай”, — сосед вызвал лифт, зажимая кнопку. “Так, ничего дядь Петь…” — “Работаешь?” — “Ну, типа, аспирант”. — “Молодец, что сказать. Плохо, что грамотный, а практики нет, руками что сделать…” Какой, к черту, аспирант. Все лишь отмазка. Нет меня, нет. Ни аспирант, ни кто другой я. Каждый год я думаю свалить отсюда, а все еще здесь. Со мной разговаривают: я здесь. Здесь я могу писать – здесь больно. Боль здесь пустила корни. Вечером открываю дверь. Помывшись, включаю телевизор. Разрываю упаковку семечек, переключаю на “Спорт”. Зенит принимает Реал. На четвертой минуте Губочан срезает мяч в собственные ворота. Зенит проигрывает. Кожура легким снежком оседает на пол. Девяносто минут матча. Девяносто минут отбоя. “Мальчик мой, ты устал”, — наклоняется мама. “Это мои земли, мои”, — вскакиваю я. “Их не отнять у меня, у меня”. — “Ты не можешь стать для них всем. Ты слишком мал, их забирает мир, по ту сторону от тебя, необъятный, большой. Он обещает им независимость, они устали от близости с тобой, от твоей знойной близости”. — “Это мой мир, мой. Я не могу отдать последнее, не могу. Все отвернулись от меня. Я слишком много чувствовал, да, я простак, этот мир, хитрый посредник, подсунул мне раскрашенную развалюху любви, дураков нет – я попался, я купил втридорога этот хлам. Но теперь я не попадусь, я не повторю ошибки, ни за что. Я сам наебу кого хочешь. Любить – это когда над тобой все смеются. “Уважаю, чувак” – а сами ни в какую. Два-три месяца? — Тридцать-пятнадцать косарей срубить можно. Можно жить”. После “абрикосовой”, вдыхая грудью “траву”, часто молчу. Выпускаю дымок. “Солнечный” висит. Нет, я не родился, не вклинился с “боковой”, дождавшись зазора или сигнала машины: я не родился – я врезался.
Злость и жалость
Тебе дали тело, одежду, еду, но забыли главное – жизнь. Нет, я еще не умер, но могу сказать, я прожил ужасную жизнь. Не свою. Пробовал, но своей не было. Махал рукой, которой и не было. Поставили другую – протез. Под одеждой – такая же, как у всех, а изнутри другая, совершенно другая – мертвая. Да, каково взрыву казаться человеком? Машины, вот законодатели мод. Самые добрые люди становятся обычно самыми злыми. Если человек не жесток – значит, он не был достаточно добр. Лед обжигает. Обычно репрессии касаются головы писателя, пишущего неугодные вещи. Но начиная с девяносто первого года, репрессировали читателя. Репрессии коснулись читателя, и читать стало некому. Одежда расползлась. На нас глядит голое тело. Город. Я не верю в бога. Скорее, наоборот, бог верит в меня. Из всех занятий я мог бы выделить одно, самое странное и это занятие – жить. Жизнь не втекает в меня неспешно, напоминая реку, а падает с высоты, с ниагарской. Ночь – для того, чтобы спать. Я лежу на столе, и меня оперирует полночь. Искусство то, что собирает меня по частям, разбитого, лежащего на склонах горы. Плохо же у него получается.
Посмотри на этих людей. Они всегда то, что осталось. То, что они говорят, и бомжи, собирающие еду на помойках, это одно и то же. Всю неделю вы работаете, по выходным едете в сауну, снимаете девочек, пьете. Вы так живете по одной причине, бог, в которого верите вы, не верит в вас. Он не верит в вас, поэтому изо дня в день вы делаете одно и то же, чтобы заслужить его любовь, доказать свою преданность. Чтобы он взял вас к себе, и вы, воспользовавшись случаем, убили бы его, завладев местом. По верховному праву живущего.
Грудь вздымается, словно волны, на дне которых покоится сердце. Приключения выкрал экран. “Зачем ты живешь!” — хором кричат улицы. Выстроившись в ряд, они гонят сквозь строй. Сжавшись, я пробегаю мимо. Все ниши заняты, в каждой сидит кто-то, чавкая и уставясь. Перекати-поле, я несусь дальше, вместе с остальным сором, который изгоняет ветер. Обессиленный, весь в крови, добегаю изо всех сил до кровати. Рушусь на нее, умираю. По мне проезжают машины. Мои отпечатки на асфальте. Осень. Ноябрь. День не встает с кровати. Он болен. Скоро его накроют саваном, понесут на выход. Холод шмонает. Я прячу душу все глубже и глубже. Но его пальцы добираются и до нее. Грубо выхватывают. Бьют по зубам. Девушки красивы, но они холодны и несут смерть. Вскакиваю с кровати, бегу. “Дай денег, дай денег, дай денег! Сука!!!” — за мною бегут бомжи, синяки, нищие. В спину летят камни, бутылки, палки. Я спотыкаюсь перед мостом, на меня налетает один, я откидываю его, бегу к мосту, прохожие шарахаются, глядят с недоумением. Сбегаю с моста, отдышавшись, смотрю. Никого нет. Погоня утихла. Что это было.
Небольшой базар. Стоят тетки, покупают лук, морковь. Сзади подходит синявка, с двумя сумками. Подойдя ближе к лотку, вдруг падает. Головой вперед, на людей. Женщины шарахаются. Но, не поворачиваясь к ней, продолжают покупки. — Поднимите меня, — барахтается старуха. Все стоят с равнодушием. Я подхожу к ней, взяв за плечо, с трудом поднимаешь. У нее разбит лоб. Взглянув на меня, она начинает шарить в карманах и кричать:
“Вор, он украл у меня кошелек!” — “Че ты несешь, дура, на хер мне твой кошелек!” Толпа зашевелилась: “А-а, нерусский…” Отбившись от наступающих женщин, я стремительно исчезаю. За мною несутся крики, я лечу к Садовой. Все дышит ненавистью, лают псы. Выбежав из подворотни, брызгают слюной, норовят укусить. “Поднимите мне веки, поднимите мне веки”. – “Люди, поднимите мне веки, братишка, помоги”. – “У вас презервативы есть? А почем? Дайте мне за тридцать пять. Почему так дорого?” Система всех общественных отношений крепкий презерватив. В этом слове много презрительного. Жизнь – это обмен, обмен на что-то другое. Я удалил из своего сознания все. Зал ожидания, комнату для курения, ожидание отставших пассажиров, путь к взлетной полосе. Я оставил одну полосу и полет. Воздушные кочки, облака и солнце. Пронзительное солнце с синевой. Вершины гор в снегах, мороз в иллюминаторах, Арарат над равниной. После – падение. (Сильные места в строчках – там, где горит от падения.) Но только не это, не лежать на кровати. Ждать. Ломать себе шею, заглядывать в потолок – ждать появления неба. Талант сопряжен со смелостью, говорили мы. Но смелость – она больше, чем талант. Злоба выкипает во мне. Испаряясь, поднимается вверх. Набухает облаком, над городом висит. Падает, омывая состраданием землю. Ребенком я часто говорил, что хочу плакать. Еще ничего не было, а я хотел. Я не плакал, когда нужно было. Я плакал однажды, когда понял, что я – это только я. Плюс-минус всевышний.
Моя душа на финише, давно. Только тело все еще ковыляет сзади. Она ждет его, чтобы, взяв за руку, повести его в ад.