Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2011
Вера Калмыкова
ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ И ИСТОРИЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛИЗМ
Тополянский В. Д. Сквозняк из прошлого. — М.: Новая газета, Права человека, 2009. 608 с., илл.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк из прошлого… Прощай же. Я доволен. Владимир Набоков
|
Попытки понять зигзаг развития нашей страны, захвативший без малого две трети XX столетия, будут продолжаться, вероятно, еще долго. Не одному поколению историков, психологов, антропологов предстоит ломать головы и копья над загадками Советской эпохи. Меж тем сегодня, пожалуй, можно говорить о некотором спаде волны разоблачительных публикаций. Документы увидели свет, факты вышли из-под спуда, исследования дошли до читателей — словом, “всем все понятно”, можно переключиться на нечто более актуальное. “Советская” тема, безусловно, продолжает оставаться в фокусе внимания писателей и журналистов, однако мало-помалу сползает в область “маргинальных”.
С одной стороны, это объяснимо. Высокая, а тем более приоритетная позиция какой-нибудь идеи в отдельно взятую эпоху с необходимостью сменяется ослаблением интереса в следующую. С другой — тревожно: новые читательские поколения остаются без свежих, сегодняшних источников информации. Ведь известно, насколько важна “недавно вышедшая” книга: став частью библиотечного фонда, тот или иной том утрачивает прелесть новизны и, соответственно, значительную долю привлекательности. Каждая следующая генерация читателей стремится сформировать свою книжную полку, и стоящие на ней издания воспринимаются как безоговорочно авторитетные, а прочие — как получится.
Свою версию происходившего в первую половину минувшего века предлагает Виктор Давыдович Тополянский в книге “Сквозняк из прошлого”. Автор — а он практикующий врач — рассматривает период зарождения и развития советской доктрины со своей медицинской колокольни. Уже в кратком тексте “Вместо преди-
словия” говорится: “Все упреки и обвинения прошлого без выяснения его корней и первоосновы так же бесплодны и несуразны, как проклятия, обращенные к наводнению, землетрясению или извержению вулкана. Если же попытаться расследовать подоплеку давних происшествий и мотивы поступков влиятельных некогда персон, то вполне уместен и медицинский ключ к шифрограмме минувшего”.
Хронологические рамки исследования охватывают период с середины второго десятилетия века до конца тридцатых годов, хотя, разумеется, интересы повествования заставляют Тополянского совершать то ретро-, то футурологические экскурсы. Основной пафос автора — непоспешное, последовательное, аргументированное доказательство глубокого нездоровья (прежде всего физического, психического и, как следствие, морального и нравственного) тех, кто стоял у кормила советской власти, руководя и направляя. Забавно, что эта трактовка замечательно прочитывается с точки зрения исторического и диалектического материализма, некогда загромождавшего студенческие умы. Кто не помнит — была такая проблема “роль личности в истории”.
К безусловным достоинствам монографии Тополянского следует отнести солиднейший библиографический аппарат. Автор переработал грандиозное количество источников: от архивных документов, хранящихся в РГАЛИ, РГАСПИ, ГАРФ и других солидных хранилищах, от газет и журналов 1910–1930-х годов до мемуаристики и современных исследований.
“Сквозняк из прошлого” доносит отзвуки процесса превращения индивидуальных медицинских патологий в одну большую общесоциальную. Фигуры Ленина и Круп-
ской, Троцкого и Ежова, Сталина и Вышинского и многих прочих наших “бесов” мелькают на страницах, и каждый — со своим диагнозом и историей болезни. Вот, например, клиническая картина состояния здоровья Николая Ивановича Ежова, явившаяся первопричиной страшных годов ежовщины: “Новый нарком внутренних дел поначалу казался почти приятным и довольно фотогеничным. С его лица не сходила застенчивая улыбка нашалившего подростка… <…> Создавалось впечатление, что человека с таким лицом можно было не опасаться, хотя пресса без устали щебетала о его большевистской бдительности, железной воле и ненависти к врагам. Но позже начали шептаться, что очередной страж революции уж слишком мал, узкоплеч и тщедушен. Сталин, рост которого достигал 162 см, был длиннее его на целую голову. Прочие низкорослые вожди на фотографиях выглядели рядом с Ежовым почти гигантами. Он же держался с ними, точно ребенок со взрослыми… Такая задержка физического развития при сохранении детских пропорций тела была описана эндокринологами еще в XIX веке под названием инфантилизм”.
Обнаруженные Тополянским в архиве медицинские справки сообщают, что на момент назначения наркомом внутренних дел Ежов страдал туберкулезом легких, ишиасом, миастенией, неврастенией, малокровием и хронической усталостью. На современный взгляд — основания, достаточные для первой, даже не второй, группы инвалидности. На взгляд той эпохи — хоть сейчас в министры. Однако гвозди, пользуясь знаменитой метафорой Николая Тихонова, в этом случае было делать почти в буквальном смысле не из чего. Да и по Толстому, исповедовавшему, как известно, идею здорового духа, побеждающего больное тело, не получилось. Страдающая плоть диктовала разуму поступки, имевшие страшные последствия для тысяч людей. “Для больного Ежова важно было бы, наверное, выяснить, с чем связана его недоразвитость… <…> Но для объяснения феномена ежовщины имела значение лишь сопутствующая общему физическому инфантилизму задержка психического развития сталинского выдвиженца”.
Итак, итог: “В лексику позднего реабилитанса прочно вошло понятие фальсифицированных материалов следствия и судебных процессов, подготовленных Ежовым. По существу, это не совсем верно. Он не фальсифицировал — он фантазировал, не заботясь о достоверности, и в то же время копировал Сталина, уверенного в том, что любой арестованный может оказаться шпионом сразу трех государств. Беспомощное недоразвитое воображение наркома внутренних дел рисовало один и тот же сюжет; поэтому все придуманные им криминальные постановки превращались в удручающе однообразные пьесы абсурда. Получив высочайшее дозволение на массовые убийства и постоянно испытывая потребность в новых впечатлениях, он менял персонажи и декорации, не сознавая, что убогий вздор его фантазий воплощается в государственный бред и трагедию страны.
Он даже не скрывал, что все карательное ведомство трудилось для подтверждения его домыслов и небылиц. <…> Лишенный тормозных механизмов, обычных у социально адаптированного человека, Ежов уже не мог остановиться и порою грезил наяву. В конце концов его перестали удовлетворять признания истерзанной жертвы в шпионаже в пользу четырех разведок или попытке передать Туркмению под протекторат Японии; “Мало, — произносил он невыразительным голосом и требовал: —Еще”” (курсив автора. — В. К.).
Ежова за глаза и, конечно, втайне называли “бешеной собакой сумасшедшего хозяина” (то есть Сталина), уподобляя его, точно по Глебу Успенскому, мальчишкам с Растеряевой улицы, одним из изысканных наслаждений которых было зверское умерщвление животных. В юности нарком занимался бандитизмом и грабежами, после чего его ожидала стремительная партийная карьера. Однако служба в советских партийных организациях — вот вывод, приходящий на ум после чтения монографии Тополянского, — не может квалифицироваться как общественная деятельность. Это было что-то другое. А ведь, замечает Тополянский, “не случайно старые врачи предупреждали: людей с психическим инфантилизмом следует очень рано приобщать к общественно полезной деятельности — иначе они легко поддаются дурному влиянию и попадают в криминальные группы”.
Психическая нестабильность советских деятелей являлась причиной невозможности их полноценного и адекватного существования в социуме, исполнения не только законов, но и обыденных норм поведения. Они могли быть убийцами, палачами, допросчиками, но не могли быть гражданами. Криминальное воображение порождало криминальное прошлое и — как следствие — зверскую жестокость в настоящем, проявлявшуюся маниакально и обладавшую некой заразительностью или обаянием — в том смысле, в котором слово это употреблял, например, великий русский поэт Н. А. Некрасов. Свидетельство того — мучительная гибель госпитализированной с закупоркой сосудов кишечника и общим воспалением брюшины
Н. К. Крупской, которую Сталин считал своим личным врагом (вдова вождя, как известно, после смерти мужа позволяла себе проявлять некоторое свободомыслие, а маньяку ведь много не надо). Тополянский описывает поведение врачей, видевших все основания для срочной операции, которая спасла бы жизнь больной, и не сделавших этой операции. Невысказанная причина, как говорится, носилась в воздухе…
Речь идет, конечно же, не только о страхе перед перспективой оказаться на допросе у того же Ежова, хотя страх, как известно, является непосредственной причиной радикальной смены поведения с гражданского на антиобщественное. Генетически обусловленный инфантилизм не передается по наследству, но в социальной реальности действуют иные законы. Обаяние здесь было упомянуто не случайно. “Худшее горе… бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он уже “изумлен”, то есть уже “ушел из ума”, — так об изумлении говорили при пытке дыбой, и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие. И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить”.
Эти слова В. Б. Шкловского, написанные в 1923 году, приводит Тополянский, подразумевая, что в качестве пытаемого выступал, вообще говоря, целый народ (а точнее, народы). Харизма психически больных вождей провоцировала общегосударственный инфантилизм (можно заметить, что на языковом уровне он выражался в расхожей метафоре “отец всех народов”). Инфантилизмом оказалась заражена и интеллигенция: “На советских писателей, посетивших съезд комсомола в 1936 году, снизошло ощущение небывалого счастья, когда перед собравшимися предстали вдруг партийные боссы. “Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства” (курсив Тополянского. — В. К.), — записывал в дневнике К. И. Чуковский, увидевший вокруг себя “влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица”, а в Сталине — “что-то женственное, мягкое” и вместе с тем “величавое””.
Интеллигенцию новая власть ненавидела с самых первых своих шагов. Политика, направленная на искоренение социально опасного “гнилого” слоя или, как стали говорить позже, “прослойки”, велась в двух направлениях: физическое уничтожение носителей определенного комплекса духовных и социальных ценностей и целенаправленное понижение культурного уровня. В тот момент, когда члены Всероссийского комитета помощи голодающим, используя свою безупречную репутацию и международные связи, предпринимали важнейшие усилия по оказанию помощи умирающим от голода по всей стране (имеется в виду продовольственная катастрофа 1921 года), “главе советского правительства почудилось, будто в результате общения Нансена с московской интеллигенцией распределение продовольственных поставок и выгодный кредит могли… уплыть из рук большевиков в распоряжение нечаянно возрожденной общественности”, что и вызвало у Ленина “затяжной приступ ярости”.
Дореволюционную интеллигенцию Тополянский представляет как социальную группу, являвшуюся коллективным носителем духовного и нравственного здоровья. Что в известном смысле совершенно верно — вспомним хотя бы Надежду Мандельштам, потрясенную мужеством ссыльных эсерок, готовых отдать жизнь за русского мужика. Однако ни один автор, вероятно, не в состоянии избежать влияния избранной им тенденции, и Тополянский — не исключение. В “спаленное солнцем лето 1921 года горстка интеллигентов, сохранившая верность идеалам своей молодости”, организовала помощь голодающим, привлекла к национальной катастрофе внимание общественных деятелей Европы и Америки. “Сознательное пренебрежение собственной безопасностью советские специалисты по карательной психиатрии трактовали бы, вероятно, в рамках синдрома сверхценных идей или паранойяльного развития личности. Западные психологи и криминалисты второй половины XX столетия могли бы назвать такую модель поведения виктимной (от английского слова “victim” — жертва). Но в 1921 году бескорыстную жертвенность еще не рассматривали как разновидность девиантного (отклоняющегося) образа действий”.
Дело в том, что “комплекс жертвенности” в русском культурном сознании существовал, и сформирован он был русской литературой, начиная с Тургенева и продолжая множеством писателей народнического толка. Желание “пострадать за народ” было свойственно русской интеллигенции задолго до утверждения советской власти. И трагедия 1917 года стала возможна потому лишь, что в психологии народа и интеллигенции, мыслившей себя выразительницей народных чаяний, присутствовали некие черты, позволившие безумным вождям осуществить то, что они осуществили. Вскользь Тополянский упоминает, что некоторые карательные механизмы были позаимствованы из властных механизмов царской России. Но анализа народного характера автор не дает. А ведь это мотив едва ли не более важный, чем анамнез Берия и Ягоды.
Причины революции глубоки и на сегодняшний день с этой точки зрения не исследованы. Современный психоанализ говорит, что жертва и палач связаны некой общей порукой. Склонность к гипнотизирующим формулам свойственна российскому сознанию вне зависимости от исповедуемой идеологии. Косвенно свидетельствуют об этом цитируемые Тополянским мемуары Е. Д. Кусковой: “Не получая от граждан должного почтения, не видя жажды этого “руководства”, советская власть хотела внушить все это путем гипноза. Когда я приехала за границу, то и здесь — к моему удивлению — я наткнулась на такую же многосмысленную и гипнотизирующую фразу: “Вопреки советской власти””.
Этих глобальных проблем “Сквозняк из прошлого” не касается. Вероятнее всего, автор и не ставил перед собой такой задачи. Однако обозначить и попытаться решить ее хочется. “До Первой мировой войны Россия производила свыше четверти всего мирового урожая зерновых, ежегодно вывозила на европейские рынки до
20 процентов культивируемых злаков (более 600 миллионов пудов зерна, преимущественно пшеницы и ячменя) и была основным поставщиком хлеба в Швецию, Норвегию, Голландию, Италию и Германию. Положительный торговый баланс обеспечивал государству до 300 миллионов рублей дохода в год”. Процветающая страна, разрушенная в мановение ока, — это ведь, как ни крути, очень большая психиатрия. Почему так случилось? Почему это вообще стало возможным? Почему народ допустил, чтобы им управляли больные люди? Каковы, пользуясь методологией приснопамятного диамата, исторические или иные предпосылки сего явления?
Хотелось бы вопросов. Хотелось бы ответов. Чтобы иметь возможность вслед за Набоковым, подарившим Тополянскому название книги, воскликнуть: “Прощай же… Я доволен”.