К 80-летию Г. А. Горышина
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2011
Михаил Петров
Михаил Григорьевич Петров родился в 1938 году. Окончил Литературный институт им. М. Горького в 1978 году. Писатель, лауреат премий им. Н. Островского, ЦК ВЛКСМ, Союза писателей СССР в 1982 году, Союза писателей РСФСР в 1989 году. С 1991-го по 2002 год — редактор и издатель литературно-художественного и историко-публицистического журнала “Русская провинция”. В 1996 году коллектив журнала “Русская провинция” стал лауреатом литературной премии им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Ветром раскрытые книги
К 80-летию со дня рождения Г. А. Горышина
…Я взялся тогда почти в одиночку издавать журнал “Русская провинция”, переехал для того в Новгород, собирал на первый номер по копейке. Благодаря помощи Б. Романова, В. Курбатова, А. Бологова в конце 1991 года вышел первый номер, за ним второй, а проблем не убавлялось. Я жил в одноглазой двухкомнатной квартирке, окном выходящей на черную крышу детского кафе, из глухого уголка кремлевского парка по ночам раздавались крики о помощи и нередко постреливали. Я с тоской вспоминал Тверь, где жизнь, в общем-то, тоже не сулила ничего хорошего. Но отступать не хотелось…
Благосклонная судьба тогда и свела меня с Глебом Горышиным, который вскоре стал Глебом, а потом товарищем, наставником и на какое-то время, смею сказать, другом.
Глеб Александрович Горышин родился в 1931 году и в начале 1990-х, несмотря на дружеское Глеб и Миша, воспринимался мною как классик и старший товарищ. Сейчас разница в возрасте кажется мне небольшой, всего семь лет, а тогда, в незримой очереди живущих и уходящих, он виделся далеко впереди. Его дружба с Юрием Казаковым и Василием Шукшиным, Виктором Конецким, профессором Бурсовым и академиком Панченко, Балашовым и Курочкиным внушала почтение. Разделял нас и его ранний “старт”: Ленинградский университет он окончил в 1954 году, первый рассказ напечатал в “Неве” в 1957-м первую книжку выпустил в 1958-м, вступил в Союз писателей в 1960-м в Ленинграде же, где в том году я начал службу в армии и даже не помышлял о сочинительстве. К тому времени успел он пожить на Алтае и Сахалине, сняться как актер в фильме Шукшина “Живет такой парень”, его лучшая проза — повести “Запонь”, “День-деньской”, “Други мои” — была любима и востребована читателем. А имя критики упоминали в одном ряду с Беловым, Распутиным, Астафьевым…
Был он бродяга, исколесил Алтай, Карелию, Дальний Восток, любил ездить на Валдай и в Старую Руссу. В Новгород приезжал к Б. Романову и Д. Балашову, потом стал приезжать и ко мне, причем всегда удивительно вовремя. Приезд его придавал мне новых сил, все как-то рассасывалось в его присутствии: и безденежье, и коварство начальства, и наветы писателей… Под мудрым, спокойным взглядом неразрешимые проблемы мельчали, отступали вовсе.
А когда становилось совсем невмоготу, вдруг приходило его письмо:
Ми
:ша! Мой вам сердечный привет!
Написал о Ленькине более условленного, но ей-Богу, парень того стоит. 4 страницы — это уже как бы и новелла, мой жанр. Так что надеюсь на Вашу благосклонность.
До встречи у Ленькина на Шелони. Глеб Горышин
.
А вслед за письмом заявлялся и сам с питерским поездом или автобусом: медленный, долговязый, изогнутый, освещая все чудесной своей улыбкой. Становилось тесно в прихожей, потолок общаги с высот его роста делался еще ниже. Я отводил ему гостевую комнату без окна, он перегораживал своими мокасинами 47-го размера узенькую прихожую, доставал из сумки домашние тапочки, и тревога моя отступала. Мы садились за столик, появлялась нехитрая снедь, бутылочка, заводилась беседа. Он рассказывал, я слушал:
— Как-то вез я в Старую Руссу знакомых англичан, остановился в деревне у Ленькина, Иван сварганил уху на берегу Шелони, англичане похлебали ее, обеззаразив какой-то шипучей таблеткой, колонизаторы старые, опытные, Иван давай читать свои вирши, переводчик переводить:
Здесь с песней ветра слит мой голос
И с вешней трелью соловья.
Я — ветка яблони, я — колос,
Травинка малая — все я.
И так им его стихи показались, что в Лондоне нашли они переводчика Пушкина и Ахматовой Ричарда Маккэйна, показали тому. А тот перевел. А англичане в благодарность за хорошую уху сделали сюрприз, напечатали книжкой, да на двух языках!.. Представь-ка удивление Ивана (шел 1990 год!), когда почтальонка принесла ему всю в сургучных медалях бандероль из Лондона килограмм пять весом! Там сотня книжек и гонорар в фунтах стерлингов! Ленькин закатил пир, вся деревня стояла на ушах… А новгородские поэты зеленели от зависти, считали его графоманом…
Оставлял нам новеллу о Ленькине, книжку стихов, изданную в Лондоне на двух языках, я обещал напечатать, он написать, звякнуть… И уезжал ненадолго. А когда становилось совсем уж худо, он каким-то непостижимым образом чувствовал и это и являлся уже без предупреждения. Подавал свою теплую, всегда сухую ладонь и говорил, улыбаясь:
— Давно мы с тобой к Ленькину не ездили… Не поехать ли?..
Героев своих рассказов, эссе он не забывал, общением с ними наслаждался долгие годы, в знак особого расположения возил к ним и меня. А с поэтом Иваном Ленькиным из деревни Старый Шимск подружил. В бытность Горышина редактором “Авроры” Ленькина “открыл” ему писатель Марк Костров. С тех пор уже он опекал Ивана, печатал стихи, не забывал. Мы не раз ездили к нему рыбачить, ходили купаться на Святое озерко.
Ленькин, человек очарованный, тянулся к тайнам жизни. Иван держал и кур каких-то особенных, а по виду обыкновенных пеструшек, но в его поэтическом воображении они несли особенные, сказочные, чуть не золотые яйца. И воду он пил только из своего родника, а раз в год, на Иванов день, ходил купаться на Святое озерко километров за восемь, в болото. Два раза водил туда и нас. Глеб все это в Иване поощрял и развивал: и кур, и целебную воду, и купание в Святом озерке.
Умел он высмотреть в мелочах жизни важное и значительное: в случайно услышанном слове, мелькнувшем в череде жизни эпизоде.
Отец Глеба был помощником лесничего под Старой Руссой, потом лесничим, возглавлял трест “Ленлес”. Репрессирован. Детство писателя прошло в поселке Вырица Ленинградской области. В “Родословной” он ярко рассказал об этом. Природу и человека, внимающего ей, Горышин любил по наследству, как и русскую прозу о природе. Пришвина, Соколова-Микитова читал с детства, потом сам писал чудесные рассказы и эссе о лесниках, геологах, охотниках. Они учат любить и беречь русский лес, его птиц и зверей. За ту доброту и сердечность любили писателя Ф. Абрамов, В. Белов, В. Распутин, В. Конецкий, миллионная аудитория читателей. Недаром в те годы являлся он одним из самых читаемых авторов. “Я был как дома в Новгороде, Вильнюсе, Вологде”, — напишет об этом он сам в автобиографии. И сегодня его проза поднимает в сердце волну тепла, вся она просится в школьные хрестоматии рядом с Пришвиным и Соколовым-Микитовым, которых он чтил и ценил. “Мне казалось в детстве, что дедушка Пришвин — вечный, всегда будет с нами, как лес, степь и горы, но он ушел от нас, как все люди уходят, я не успел его повидать”, — писал он в эссе о Пришвине после поездки в Карачарово к Соколову-Микитову. И далее: “Мы сидели с дедушкой Микитовым и слушали внятные ему голоса ветвей, деревьев и реки. По Волге шел пароход, долгим гудком разбудил тишину. Мне сказали, что под названием “Михаил Пришвин”. Когда он проходит мимо дома старого пришвинского товарища, то приветствует дедушку Микитова гудком…”
Он часто вспоминал о своей маме, любил ее. Перед войной она работала главным врачом детской поликлиники в Ленинграде, а с началом войны ее назначили главным врачом медчасти эвакопункта по Лиговскому проспекту. Незадолго до кончины, уже больная, она попросила Глеба принести ей тетрадку, задумала записать туда все самое важное, что случилось в жизни для сына и внучек. И записала “факты, которые известны только мне и еще некоторым людям”.
Через ее эвакопункт прошли тысячи людей, судеб. Как судьба полуслепой старушки с кожаным баулом, который та не выпускала из рук. После ее смерти медсестра нашла в нем целое состояние: бриллианты, золотые украшения, часы, кольца. Что делать? У старушки ни родных, ни близких. Кругом война, голод, смерть. Сестра к главному врачу. Решают вызвать офицера из особого отдела, клад описать и сдать в Госбанк. Так и сделают. И как напишет потом Глеб, “мама испытала счастье не от обретения клада, а после расставания с ним. Собственное благо, семейный достаток почитали они заодно с благом Отечества. К их рукам ничего не пристало”. Кредо “Раньше думай о родине, а потом о себе” исповедовал и сам, гордился мамой, опубликовал ее записи в “Русской провинции” вместе с ее портретом. За ним тоже история. Портрет вышил гладью сельский учитель Виктор Прохоров в знак особого расположения к юной маме. Учителя репрессировали, встретились они двадцать лет спустя…
Он остался сугубым лириком во всех жанрах, которыми с блеском владел. Был мастер лирической прозы. Ехал ли на лето в вепсскую деревушку, сочинял ли за деревенским столом очередной рассказ, сопровождал ли жену и дочь на отдых в Новгородчину, гулял ли по Ленинграду с профессором Бурсовым, все воспринималось им сквозь магический кристалл лирического я. Был тот кристалл сложный, как фасеточный глаз стрекозы или диковинной лесной птицы. Я не раз бывал свидетелем тех же событий, а вот картины нам запоминались разные. Писательское зрение его было устроено так, что ему ничего не нужно было выдумывать, все, что он видел, сразу же становилось литературой. Потому что он только ею и жил. Увиденное чудесным образом становилось видением. Вроде бы вместе куда-то ездили и говорили с одними и теми же людьми, вместе что-то спрашивали. А когда делились впечатлениями, многое не сходилось.
Как-то в письме он предложил написать для “Русской провинции” обзор журнальной прозы за 1996 год. Я с радостью согласился: и жанр редкий, и мастер большой. В начале года привозит обзор под названием “Выпадение из времени” с извинительной улыбкой на лице, что включил туда и разбор рассказа Солженицына “На изломах” из “Нового мира”.
В 1996 году Солженицын, проезжая через Тверь по России, хвалил наш журнал и оказал нам финансовую помощь. Появилась возможность наконец-то отдать долги за ту бумагу, что купил год назад. Обещал помогать и впредь, послал для публикации в журнале свои “крохотки”, а разбор критический. Мол, нельзя же кусать грудь кормилицы?
— Но ты же не устроил ему какой-то грубый разнос?
— Обижаешь, Мишель. Но человек он пристрастный, критики не любит, как и все мы. Если что, можешь вычеркнуть про него. Не хотелось, чтобы и ты вляпался в мою историю…
В 1981 году, когда партия готовилась отметить юбилей большого писателя Брежнева, Горышин, тогда редактор журнала “Аврора”, напечатал рассказ Голявкина, в котором власти увидели намек на генсека. Горышина сняли с работы за недосмотр. Но и с Солженицыным все было непросто. В 1967 году Горышин писал письмо в президиум IV съезда советских писателей в защиту гонимого тогда Солженицына. Убеждал, что книги Солженицына хотя и вызывают разноречивые суждения, “но нужны нам, нужны советской литературе”. Считал, что “вопрос Солженицына — не частное дело сочинителя-одиночки”, что “необходим разговор на съезде о роли Союза писателей как помощника, защитника, соратника для каждого его члена”, ратовал за обретение писателями “права решающего голоса в издательском деле, дабы не повторялись примеры трагических литературных изгоев”.
И вот теперь в рассказе “На изломе” Горышин находит явную симпатию “изгоя” и борца со сталинизмом к оставшемуся не у дел красному директору Емцову и даже к самому Сталину. Симпатичен Солженицыну и другой его герой, молодой финансист Алеша, который, по мнению критика, автору совсем не удался, сказался отрыв от родины. И образ его невнятен, и миллионы его заработаны туманно, и хватка у него жидковата. Правда, классику, много лет прожившему вдали от родины, кажется, что Алеше может помочь Емцов с его опытом-хваткой индустриализации СССР. Но у критика подобный тандем вызывает лишь иронию; путей преобразования России в румяную, жизнерадостную капстрану он не видит. Мы дали обзор в полном объеме, а “крохотками” Солженицына открыли номер… (“РП”, 1997, № 1). Ждали оргвыводов, но они не последовали… А вскоре окрепшие у власти образованцы перекрыли голос и своему прозревшему буревестнику из Вермонта. Дома он стал им мешать.
Высылку Солженицына за рубеж Глеб считал роковой ошибкой для страны. Останься писатель дома, не возникло бы того удесятеренного внимания к его персоне и книгам, не читали бы их с таким пристрастием, да и история СССР могла бы пойти по другому руслу — постепенной демократизации социального общества. “Я глубоко убежден, что в отношении Солженицына совершается та же самая ошибка, что уже были в истории нашей литературы. Ошибка эта может обернуться трагедией, — писал Горышин в письме. — Творчество Солженицына, при всей его тяжелой необыденности и сложности, служит коммунистическим идеалам, и правда солженицынской прозы может показаться излишне страшной разве что мещанину…” Победил мещанин, считал он, глядя на расцвет невежества и мещанства в обществе, в политике, литературе, на ТВ. Все и обернулось для России трагедией.
Горышина причисляют к натуралистам, писавшим-де о преимуществе деревенского человека над городским. Был он и натуралистом, учил человека чувствовать и любить природу. Что в том худого? Как сказал большой поэт: “Покуда природу любил он, она // любовью ему отвечала…” И катастроф таких не было, и ураганов. А как возлюбили подлецы нули на банковском счете сильнее клейких листочков, вырубили и замусорили леса, природа ответила нам тем же. Горышин мыслил шире. Уж если говорил о преимуществе, то о преимуществе цельного, свободного человека над отесанным обществом, которое и отнимает у него и целостность, и свободу. Общество у Горышина обворовывает человека не только в городе, но и в деревне, урезая кого профессией, кого должностью, убеждениями, социальным статусом. И ревностно следит за тем, чтобы каждый сверчок знал свой шесток.
Трагична судьба сына Ивана Карповича, у которого останавливается на ночлег герой рассказа “Воздух шибко хороший”. (“РП”, 1998, № 2). Талантливый мальчишка, мечтавший стать капитаном дальнего плавания или космонавтом, лишился в детстве кисти руки и глаза, разряжая гранату прошедшей рядом с домом войны, а с ними и своей мечты. Стал колхозным бухгалтером. И таким выдающимся, что на составление годовых отчетов за ним приезжали со всей округи. Но мечта о свободной жизни морской, греза мореплавателя вселенной не дает ему покоя в колхозной конторе за счетами и арифмометром. Иван Карпович рассказывает:
— И такое у меня с им горе, он спивши. Ён приходить ко мне и говорит: “Если бы, папа, я целый остался (выделено мной. — М. П.), то я бы капитаном стал, пароход бы водил в разные страны. Или бы в космос летал. А раз так вышло, то буду пить…”
А в ногах у Ивана Карповича поет кот. Хозяин знает его язык, переводит гостю с кошачьего: “Вилы-грабли, // Ноги зябли”.
Ограничивая, общество делает несчастным и животное, как сделало злобным доброго, пылкого, искреннего пса Шарика (“Шарик, Найда и другие” — “РП”, 1994, № 3). Другие — это люди. Шарик ходит на прогулки со старым писателем, перенесшим инфаркт, гоняет уток и чаек у залива, поражает писателя богатой собачьей натурой. Все изменится после того, как пес порвет штанину одному из завсегдатаев Дома творчества в Комарове, испугавшего пса своей тростью. Любимый всеми пес становится изгоем. Дворничиха начинает прятать его, потерпевший и директор пансионата за ним охотятся. Пса ловят, сажают на цепь. Шарика (за кличкой — полемика с “Собачьим сердцем” Булгакова) превращают в цепную, злобную псину, которую вскоре по приказу начальства усыпляют…
…Иногда в поезде раскроет ветром оставленную кем-то книгу, и выхватишь глазами страницу из нее, пока хозяин не вернулся, и почему-то запомнится, очарует и разбудит она фантазию сильнее, чем если бы всю ее прочитал. Так и читал жизнь Горышин. Странник, он на одном месте долго не задерживался: к своим героям ехал, шел, плыл, летел, ночевал с ними в лесу, в доме отдыха, в избе, на берегу реки. И что из того, что заглянул в их судьбы всего на мгновение, как ветер в книгу? Он рассказал о том так ярко, что иные стоят громких романов.
Он нес свой волшебный кристалл, сквозь который видел мир, и украшал его своими видениями… У меня осталось много его писем, это тоже произведения, эпистолярного жанра. В октябре 1995 года, после вручения ему Бунинской премии в Орле, он написал:
Миша, надо бы к вам съездить в Новгород, но это после Москвы, включили в список, ехать тяжело, но упустить случай не в моих обычаях: что-нибудь увидишь, узнаешь, все же я предпочитаю знать, т. е. двигаться. Неподвижность грядет, никуда от нее не денешься… Жизнь последнее время какая-то раздерганная и тоже почему-то пьяная, с Орла началось, куда я съездил за Бунинской премией. Писательская братия в Питере устроила вечер в мою честь, все вышло точно, как в “Скверном анекдоте”. Понесли меня, повозили старика мордой по столу. Теперь надо отмываться. Тем более надо съездить в Новгород, отдышаться.
В мае 1997 года перед отъездом в вепсскую деревушку Гора, что стоит на берегу Капшозера у впадения в него реки Генуи, в Тихвинском районе, где он много лет жил и занимался крестьянскими делами, Горышин решил устроить редакции журнала встречу с питерскими писателями:
Дорогой Миша!
Поздравляю тебя с праздником Победы! Первый номер “Русской провинции” пришел ко мне хорошим подарком к Пасхе. Мы с поэтом Вознесенской по этому случаю подняли чарки. Номер почти весь прочел, все на месте. Сам по себе журнал великолепен. Думал, чего бы еще написать, но пока не придумал. Очень медленная нынче весна, в природе нет порядку.
В конце мая будет Пленум в Москве. Не знаю, буду ли? Надо садить картошку, а там летечко красное промелькнет, как последняя любовь…
Встреча вышла замечательная, успокоенный, он уехал в свою деревню. Сажать картошку, косить усадьбу. Видеть реального человека в его каждодневных заботах было для него делом таким же святым, как писать.
Автор более чем тридцати книг, он радовался каждой новой публикации. Получив журнал с напечатанным эссе о Борисе Ивановиче Бурсове, с которым он несколько лет жил на одной лестничной площадке в период, когда профессор писал свой главный труд “Личность Достоевского”, он тут же откликнулся пространным письмом:
Спасибо за полученный номер журнала! Право, единственная осталась отрада – в чтении удобопонятных душе текстов. В особенности утешает собственный текст. Понятно, что хотелось бы иметь несколько экземпляров, раздаривать тем, кто знал Бурсова, например, Распутину, Белову, Панченко, Скатову и т. д. Я бы купил штук пять, м. б., будет оказия в Питер, или бы сам приехал.
В отношении дальнейшего… Бог даст, напишу статейку (эссейку) о русском советском рассказе 50-х годов. Тут лежал в больнице, нашел в больничной библиотеке сборник-антологию 50-х годов. Удивительно интересно, как в каждом рассказе заявлена последующая литературная судьба. Там и Астафьев, и Носов, и Курочкин, и Воронин, и Казаков, и Горышин с Конецким, и Гранин с Нагибиным, и Шолохов, и Твардовский. Надо только не упустить впечатления, а то забудется. Давай-ка приезжай, Мишель, соберемся в нашей явочной конурке……
Твой Г. Горышин.
Это было его последнее письмо. Умер Глеб Александрович Горышин 10 апреля 1998 года в Петербурге скоропостижно, чего не ждал никто, о чем никто и не думал. Воспаление, а вслед за тем угрожающий мгновенный отек легких случились внезапно, спасти его не удалось. Узнал я о его смерти лишь в день похорон, СМИ спешат сообщить о смерти только своих людей. Побывать на похоронах не смог, о чем и сегодня печалюсь и сожалею…
Похоронен он в любимом им Комарове, на Комаровском кладбище, где похоронены многие петербургские писатели, поэты, деятели культуры…