Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2011
Андрей Еграшов
Андрей Владимирович Еграшов родился в 1963 году на Новгородчине. Окончил в 1986 году Новгородский Политехнический институт по специальности “инженер-строитель промышленного и гражданского строительства”. В 2005 году окончил Академию Госслужбы РФ, одновременно работал в Правительстве Ленобласти начальником отдела качества строительных работ. В 2008 году оставил службу и переехал на постоянное жительство в Окуловский район Новгородской области. Публиковался в журнале “Всерусский собор”, альманахах “Вече”, “Молодой СПб”. Член Союза писателей России.
Птицы неперелетные
…Отец мог оставить поэму сыну, чтобы тот ее кончил,
как мог оставить возделанную землю…
Г. К. Честертон
…Очень может быть, что ты, сын, не прочтешь этих строк.
Но прочтет их другой человек. Я завещаю ему ПАМЯТЬ.
Пусть знает тот человек, что эта книга – не обычная.
И прочесть ее сможет далеко не каждый…
В.Михайлов. Письмо к сыну
Господи, благослови!
Затеял такое дело, однако робею. Робею перед белым листом. А ведь книгу писать следует без робости – подобно мальчонке-ватажнику, первым бултыхнувшемуся в студеную апрельскую воду. Его не так смелые товарищи еще зябко мнутся у берега, съежившись, прижав к цыплячьим грудкам худенькие руки в пупырышках гусиной кожи. Позже и они преодолеют себя, будут плескаться, но не испытают в полной мере восторга, явленного их лихому предводителю.
Америку ли открою, утверждая, что значимые поступки вершатся людьми дерзновенными. Такие шли на смерть или каторгу за убеждения, отказывались от житейских благ, бежали из городской толчеи в таежную глушь. Во всем этом был некий посыл, а именно – жертвенность! Да, настоящая человеческая жизнь – это жертва, без которой она не завяжется в бутон, не распустится цветком, не даст плода.
Жертву тоже можно совершать по-разному. Кому потребно над собой усилие, кому необходима публика, зрители, а иные простецы живут жертвенно всю свою немудрящую жизнь. Про таких людей, “естественно жертвенных”, хочу говорить. И нет другой моей писательской заслуги, кроме разве той, что взял на себя труд записать увиденное и отчасти осмысленное. И награда за этот труд мной уже сполна получена, в чем и расписываюсь: ведь я жил рядом с такими людьми и в лучших проявлениях духа человеческого снова и снова обретал силы для дальнейшего своего существования, которые случалось подрастерять. Люди живут людьми – простая и мудрая поговорка.
Да, люди живут людьми! Причем вот ведь как! – даже к доброму нередко приходишь через злое, вот и выходит: хорошо учат жизни – плохие люди! Ох, неблагодарная работа! – другие спасаются за их счет, им же – вместо “спасибо” – дурная память. Получается, все мы что-то исполняем на этой земле: каждый – свое. Кому-то Богом попущено и поганые дела вершить.
Сразу намерен уточнить: те, о ком пишу, едва ли герои в традиционном понимании такого слова; причем бок о бок с ними обретаются иные, которых сегодня без обиняков можно было бы причислить к подлецам. Можно, с одной только важной оговоркой: сегодняшние подлецы – возможные завтра молодцы, они отнюдь не безнадежны. Лучше будет сказать, что они до поры “больны подлостью”… И кто им врач? Судья – кто? Никто как Бог!
Свежее наблюдение из моей провинциальной жизни:
В ожидании автобуса вытряхнул мелочь из кармана, пересчитываю – недостает десяти копеек до стоимости билета; деньги-то другие имеются – тысяча, но кондуктора крупные купюры принимают неохотно. Себе под нос сетую на незадачу, а бомжеватого вида мужик, расположившийся по соседству на лавочке с бутылкой вина, спокойно и просто протягивает мне десять рублей. Минутой раньше я посмотрел в его сторону с неприязнью: мало что пьет-курит, так еще плюется-мусорит, теперь же мне делается стыдно за свои поспешные выводы по внешнему признаку. Спрашиваю: “Как твое святое имя?”, желая загладить свою тайную вину: может на вечерней молитве вспомнить. “Вовка”, – отвечает.
А нынче день Похвалы Богородицы, пятая суббота Великого поста. Именно на эту субботу четыре года, как ушел мой отец – Владимир. Достаю из кармана конфету, протягиваю мужику:
– На! – помяни тезку. Отцу моему, Владимиру, годины нынче!
Одновременно на автобусной остановке появляется другой мужик, знакомец (собутыльник) первого. Володя наливает приятелю стакан вина, с чувством произносит: “Давай помянем хорошего человека!” Я по идее должен его поправить, сказать, что не следует вином православного человека поминать. Но… отчего-то молчу. У простеца Володи в глазах жажда добра, желание его совершить. Кто виноват, что он не знает, как правильно исполнить это добро?!
Из-за них я здесь! И как вдруг оказалось: не столько, чтобы учить, а больше – самому многому научиться, понять. Народничество прошлых времен, хождение в народ нам подавалось, да и в значительной части, наверное, правильно, как рефлексирование бездельной интеллигенции. Но, как ни то, это было живое движение душ – признание личной вины, желание ее исправить. И во мне теперь совершается нечто, что описывать еще затруднительнее, нежели красоты здешней, фрагментами доныне сохранившейся природы. Совсем недавно я был настроен много критичнее к окружающим людям; отчетливо видел их недостатки, имя которым – легион, и вдруг начинаю прозревать: существуют категории, важнее определяющие подлинно
человеческую суть, нежели отдельные слабости или даже пороки. Так местный священник – грубиян, нередко больно обижающий собственных прихожан, оказывается нежно любим ими. За что? – за ту самую свою глубинную суть, которая совершенно сокрыта от человека случайного, поверхностно судящего.
Вот о чем речь! И лишь обретя какой-никакой навык, чтоб отличать в людях главное, делаешься способен нелицемерно, ненатужно их полюбить. Здесь, в глубинке я тесно сошелся с человеками – внешне “корявыми”, но евангельски ближними. Мне предстоит с ними жить, бедовать, опекать, хоронить, читать за них Псалтырь; так и они не оставляют меня – ни в беде, ни в заботах. И им в голову не приходит как-то иначе устраивать свою данность, нежели избыть ее здесь – под скатными кровлями родительских изб: оседло, несуетно, непритязательно. …А кто-то приехал сюда, подобно мне, помыкавшись в суетной толчее, – приехал, чтобы не уезжать уже никогда.
Оказывается, есть люди – или возраст? – а скорее состояние, когда человеку скушно (именно так! – скушно) жить для себя. И в этаком виде, как додумываю, Господь либо прибирает его к Себе, либо оставляет для Подвига здесь – на грешной нашей планете.
Насколько хорошей выйдет эта моя книга? – лишь бы без выдумки! Сколько вранья из “лучших побуждений” растиражировано и плаксами, и бодрячками – ревнителями самопровозглашенных истин. Глядь, исходя из политических, а значит – суевременных симпатий, заклеймили не худших, возвеличили сомнительных, навыписывали опасных рецептов больной стране, которую толком не поняли – утверждали кривду за Правду на глиняные ноги. И такие их “лучшие” побуждения по факту обернулись для потомков смятением, охлаждением Веры, разочарованием, пьянством, унынием, уходом от реальности. Увы, отчего-то большинство снова и снова предпочитают правде вранье. Так ведь ложь часто уху приятней, ибо льстит.
Один и тот же процесс выглядит разно – изнутри или снаружи. Чтобы подлинно изображать жизнь, нужно в ней участвовать, а не просто наблюдать со стороны, а значит – неизбежно придется страдать! Страдать, страдать – тогда лишь ожидай толку. Перемелется, мука будет! – гласит народная поговорка. Вращает вековой ветер истории гигантские мельничные крылья, кипит работа – знай мешки подставляй, Мельник Небесный! И самая лучшая в помоле, верю, будет – русская мука!
Наш народ как лес дремучий! – один Бог ведает, что это такое на самом деле. Здесь можно сгинуть, можно поживиться. Можно отчаяться, заблудившись в потемках, можно преисполниться духом, наблюдая внезапный рассвет, заслушавшись чудных птиц. Мы сами, здесь живущие, хоть какие умные, никогда до конца не сможем понять, что это такое – русский народ; можем лишь поражаться, когда в непогоду заколышутся, заходят корявые стволы, загудят кроны в вышине – какая подлинно силища сокрыта в нем!
Не спешите хоронить его! Русский народ много уже хоронили, а он жив доныне. Самое лучшее, что можем совершить,— сделаться его частицей, и— дай Бог! – не худшей.
Отцу моему Владимиру, упокой, Господи, его душу в селениях праведных, дорогим моим землякам, всем без исключения – живущим ныне и ушедшим, погибшим и спасшимся посвящаю. Ничто вчерашнее не будет напрасным, втуне не пропадет, коль только человек вознамерится осмыслить жизни окружающих, а прежде всего – свою собственную. Осознать и покаяться!
Жив Господь!
Анна Александровна
– Танюшка, ты обратно свешай мне той колбаски, что прошлый день давала.
– Не, бабушка Аня! Та колбаска уже нехорошая! Я тебе лучше другой отрежу, только привезли.
– Давай, давай, желанная! Спаси тебя Христос!
Из будничного разговора в сельском магазине
Матрена родила Анну на Николу вешнего. С вечера и не думала, ночь-за полночь сомневалась, но лежала спокойно, в ранних же сумерках майских надумала, толкнула мужа:
– Запрягай, отец, Гнедка! Айда в Колосово.
Муж без суеты отправился во двор – восьмые роды у жены, самому на пятый десяток. Покуда справился, Матрена, смеясь и плача, указание отменила:
– Распрягай, отец! Приехали!
Так скоропостижно появилась на Божий свет шустрая девчонка Анна-вторая; уроженка Окуловского уезда деревни Сосницы Новгородской губернии. Год одна тысяча двадцать шестой от рождества Христова и восьмой от провозглашения Советской республики.
Анна-вторая! – у меня здесь прозвучало как-то уж больно звонко, но по печальному поводу: первая-то Анна умерла во младенчестве, как и Николай-первый. Девчонку будут звать чуть не до седых волос Нюшкой, и лишь недавно, когда состарится и умрет советская власть, начнут почти ровесницу власти той величать Анной Александровной, а кто помладше и свои – бабой Аней. Жизнь Нюшкина, как и у мамушки Матрены, вышла длинная и многотрудная, хотя деток обычно рожают на радость, да даже деткам не все здесь веселуха, а подрастут – знай поспевай от радостей уворачиваться.
До взрослого “счастья” доросли восьмеро “матрешек” из десяти. Еще дважды рожала немолодая уж Матрена после Анны: вскорости братика Ваню и уже в тридцать пятом – Мишеньку. Последыша уж как любили, жалели, но и слатенькому достало лиха: мамушка с семи лет таскала паренька с собой за Бологое в голодный военный год по “железке”, ездили менять тряпки на хлеб, и так приохотила бродяжить, что позднее тот без спросу разъезжал по округе, кусочничал.
Стало быть, десять минус два – восемь. Нынче пальцем у виска покрутят: с ума сойти, а тогда – обычная крестьянская семья. Что-что, а абортами не грешна Матрена.
– Набожная мамушка была?
– Теперь и не упомню… Иконы были. Вот он, родительский образ – Георгий Победоносец.
Глава семейства – Лександра Сергеич Никитин, ушел в мир иной, не мешкая – еще в тридцать восьмом, таким нехитрым образом уклонясь от войны и от воспитания младших. Работал он путейцем, на железной дороге, приютившей многих деревен-
ских бедолаг, “забронировавшей” от сталинских лагерей. Дорога спасла, не она ли погубила? А вот с Матрены, как ни вытягивали жилы в колхозе, мужа пережила чуть не на сорок лет, и младшенького Мишу схоронила, когда тот уже на пенсии был.
Я, прислонясь к теплому боку русской печи, чищу картошку, лук, да слушаю незамысловатые бабушки Анины истории, которых у той ворох с неизменным приговором в начале и в конце:
– Всяко пережито, милай, всего повидано! Не помню я ничого уж!
Сейчас продолжает:
– До войны как-то жили. Скотинка водилась, были коровушка, теленочек, поросенок, овцы. Дел хватало. Учеба? В пятый пошла, так кончила или не кончила? – не помню! В школу бегали в Озерки, полтора километра от Сосниц. Большая школа, учителей много. Потом эта наша школа сгорела. Как батька заболел, отправили в Ленинград его лечиться. Зачем! Только трясли, покуда возили, мучили, толку-то: все едино – помер! Мы работали с матерью в колхозе. Колхоз “Ярославский”, правление было тож в Озерках. Я на разных работах побыла: молотила, лен колотила (уже когда машина была, раньше ведь машин не было), стога метали, на свинарнике работала. Потом война…
Семья Никитиных, знать, по многодетству не угодила в черный список советской власти: тот недочет поправила очередная мировая война. На село хорошие новости ползут, в дороге теряются, зато плохие лётом летят, в стаи собираются. На фронт ушли едва возмужавшие: Василий – покалечило, Яков с Николаем-вторым не вернулись обратно, сгинули; за ними Георгий, которому Бог судил жить долго: побывать в тюрьме, попить вина, поболеть тяжко и помереть на руках у Нюшки-сестры, Аннушки – Анны Александровны, бабы Ани.
– Васю-то провожали, все плачут – мамушка, невестка, а мне, дуре, не плачется, слезы куды-то делись. Что поделать? Наслюнявила палец да по щекам незаметно полосы нарисовала. Иду, как все путние бабы,— со слезами! А Николай служил во Львове, в первую ночь войны приснился матери Матрене печальный, с завязанной головой. Мамушка сон мне передала, заплакала: “Погиб наш Коленька!” И все! – от него потом ни слуху ни духу.
– Сколько тебе лет было?
– Гы, с двадцать шестого же! Считай!
В сорок первом, стало быть, в мае Нюшке исполнилось пятнадцать лет. Колхоз распоряжался Нюшкиной судьбой: направлял, куда казалось необходимым, причем ни ей, ни матери и в голову не приходило сомневаться, тем паче прекословить – нужно — значит нужно! Сегодня не пожалеют, поставят в вину своим предкам рабское послушание гордые дети, затвердившие свои права: право не ходить в армию, не рожать детей, не отвечать за семью. Предъявят счет за “плохую”, “незадавшуюся” жизнь, развалясь на диванчике: “Ой, работали вы, вкалывали, а нам ничего толком не наработали!” А старые люди, поникнув головами, готовят им угощение да бубнят себе под нос: “Жили трудно, но радостно. Мы были нужны своей стране. А вы-то… календари в электричках продавать будете, чем в армию идти или руками работать!”
– Указали в сельсовете: “Завтра отправляйся на лесосплав!”
Сказали, надо исполнять. А у Нюшки, кроме чиненых валенок, для весенней поры совершенно непригодных, да таких же старых, изорваных вдрызг сандалий, другой обувки никакой нетути. Лыко драть, лапти плести? – и то время надобно. Потом ведь, молодая девка-то! – да в люди, на чужую сторону, отправляется.
Сидит в избушке на печи красавица, горючими слезами заливается. У подруги Валентины вон отличные – крепкие еще полусапожки! Парни у клуба в рваных кирзачах топчутся, регочут жеребцы – все нипочем, на то и парни! А Нюшке мамка лишь на великие праздники советские выдавала, да под строгий уговор поносить резиновые ботики, которые ее сестра Зина из Ленинграда привезла, как великий дар.
Не ехать – нельзя, запросто можно под арест угодить: законы строгие, и никому нету дела, что молодой девушке стыдно в чунях ходить.
Мамка Матрена переставляла в печи чугунки, да носом шмыгала – неприметно для Нюшки сама слезы горькие проглатывала. Мало, что жаль соплюшку на мужицкую работу отдавать, так ведь и без никакой подмоги самой оставаться. Скотина, хозяйство, огородные дела на подходе. Ванька приподрос, его запрягают в колхозе по-взрослому – тринадцати-то-летнего парнишонка-от. Мишаня – и тот со школы праздно не ходит, туда отправляется с веревочкой в кармане чиненого-перечиненого ватника, обратно вязанку хвороста волочет. Баню стопить, и то труда требует – все бани у деревенских в Сосницах по другую сторону речки Крениченки, воды натаскать, протопить – время, все время! Каждая пара рук на счету! А без бани куда? Стирки сколько! Грязи!
Ваня с Мишей на улке балуются с парнями – им по возрасту и горе не беда! А бабы, они что? – из воды сделаны. Похлюпали порознь, потом прорвало – в голос заревели. Обнялись, наплакались, попричитывали, да тем утешились матка с дочкой. Матрена махнула рукой на ботики: “Забирай!” – мол. Нюшку долго уговаривать не нужно, и слезы куда-то пропали, улыбается: “Гы!” Сунула босые ноги в ботики и выбежала из наскучившей за длинную зиму душной избы на просторную улицу. Дел много, надо в Озерках уточнить как да что. Надо с деревней проститься.
Вовсюды успела. И на вечерке побывать, потанцевать. Белье прополоскать. И скотину утром мамушке помочь обрядить, прежде чем отправиться в неведомую дорогу.
– …Бреду с вещевиком за плечами, нужно переправляться через Крениченку, а мост снесен паводком. Бревна к быкам прижало: я по этим бревнам как-то перешла, не нырнула. Перешла, а дальше? Идти-то не знала куда, в Ватагино надо было идти. А где это Ватагино-то! Вот я пошла, пошла, пришла в деревню – уже темно. Смотрю – один огонечек мигает. Думаю, зайду, спрошу, где мне хоть начальника искать или что. Зашла – никого в дому, никто не откликнулся. Вышла на дорогу, пошла дальше. Снова вижу огоньчек. Захожу, в аккурат к начальнику и попала. Я села так, на коника со своим мешком, сижу – слова не выговорить, запыхалась, устала. Ну-ка такую дорогу, да с мешком, да не знать, куда итить. “Чего пришла?” – “Да вот послали, так, мол, и так!” А хозяева жилья – Маруся и Леша. А Леша и говорит: “Ну вот сегодня у нас уехала одна, комнатка пустая”. А кто они, чего? – я остаюся там жить. Такие были нравы. Так и прижила у них…
Лесосплав – работа и среди мужицких из самых тягостных. Но война злей мачехи: в колхозе жалеть тебя некому и некогда, а в Московском Кремле на безразмерную страну подавно жалелки недостает. Нужен лес Руси, особенно ежели она, бедная, сызнова ратится.
Затор на речке, значит, должен быть определен человек, который слегой бревна растолкает, с риском для здоровья и даже для жизни самой. Человечек этот – соплюшка в маминых ботиках, которой предстоит еще деток рожать. Вот уж, действительно, равноправие поневоле, которое никого не радовало, да и не равноправие было это, а “равнодолжие”, когда всем одинаково – предельно трудно. Всем! – мужчинам, женщинам, старым, малым. Сколь про то написано, да много ль понято! Чтобы понять скорби, нужно самому пройти через них – суровая правда жизни.
Но! – где скудно, там и подарки, где трудно – там и радости:
– На Егорий ходили, песни пели, хозяйка кофту дала, все в тех же маминых ботиках – я тогда себя девчонкой, хоть куда числила! Танцевали, провожались. От родителей вдалеке, мы себя сами взрослыми почуяли. А был там мужичок, от нас он – с Кузнечевиц, скотину здесь пас… в Егорий выгонял, так он насбирал много яичек в корзиночку и нам принес…
Егорьев (Георгиев) день – праздник пастухов и всей деревни. Даже если погода еще не установилась, по давней сельской традиции скот все равно выгонялся, хотя бы символически. Первый выгон скота праздновали с размахом: в этом празднике, как в Масленице, сошлись воедино языческие и христианские обряды. Реальная быль деревенская – смешение христианства и язычества. И деревенские колдуны – никакая не выдумка, а самая настоящая и горькая реальность села, причем донынешняя.
Нюшкина бабушка пострадала от такой беды. Муж ее, Нюшкин дедка Сергий, был человек сильно верующий, церковный: присматривал в Сосницах за часовенкой, читал Часы. Бесы достали его через жену, найдя уязвимое место. Жили они с ней хорошо, но, видимо, бабушка не так была христовенькая, посему – беззащитная. Вот как раз на Егория, по обычаю, накрыли сельчане общий стол…
– Одна тетка, имени не помню, удумала спортить соседку свою Дарью – налила стопку с заговором, поставила капустку. А на то место села бабушка, заговоренную стопку тяпнула, капусткой закусила. И когда все собрались, бабушка вдруг опрокинулась. Дедушка унес ее домой на руках. И потом она стала лаять. Она еще долго жила, так и не оправившись, все-то гавкала. Ейного конца я не ведаю, ее взяли в Волхов, к другому сыну. А Ольга – кума озерковская (с Озерков) ее хоронила…
На лесосплаве Нюшка отработала около сезона. Потом отправили их с закадычной подругой Валентиной на лесозаготовки. Соинка, Дручно, Кузнечевицы, Песто-
во – районы лесоповалов. Валили вековой лес, норму установили взрослую, за которую спрашивали жестко. Уставали, однако же жили!
– …Шли с лесозаготовок, зашли в клуб, в Парахино, взяли куклу, сфотографировались – вот лесоповальщики, можно подумать!
На пожелтевшей фотокарточке, размером со спичечный коробок, сняты две девочки с куклой: их лица серьезны – взрослые тетки, куклу держат перед собой, будто кем навязанную глупую игрушку – видать, фотограф удумал! В те времена к съемке относились ответственно, готовились, прихорашивались. Самих фотокарточек ждали с нетерпением: так, как ждали писем (жду ответа, как соловей лета!).
У меня пикает мобильник. Смотрю на экранчик, эсэмэска пришла: “Я в Египте. Вернусь, позвоню. Брат”. Я его нынче с утра безрезультатно набирал, вот оно в чем дело, оказывается!
Бабушка Анна, упредив меня, хватает наполнившееся ведро с помоями, спешит на улицу. Ставлю кастрюлю с картошкой на раскаленную чуть не докрасна плиту, продолжая грустно размышлять.
…И само фотографирование нынче – баловство, щелканье походя. Изменился задний план: прежде – крестьянский дом, родной плетень, березы или, когда в фотомастерской, солидная драпировка, резная мебель. Теперь вместо “солидно” заведено – “круто”: дорогая машина, египетские пирамиды, не нашенская что бы жизнь, а коль нашенская, в повседневности – тогда застолье с бутылками и поеденными салатами, групповое кривлянье. Фотоаппараты цифровые, телефоны с фотокамерами – тискают кнопки. Притом наснимают, а вскоре удалят. Ерунда получается: ведь многие, даже самые неудачные, снимки со временем стали бы ценностью, потому как служили бы напоминанием о наших близких, о вдруг сделавшемся простым и уютным прошлом. Думаем, смотрим в объектив, а оказывается – на потомков своих, сквозь годы.
Да, чтобы оценить, надо для начала сохранить. Обычная газетка, чудом не попавшая в печку, через двадцать лет откроется трепетно. Что уж говорить про бумагу и ручку, доступные каждому. Сейчас уже я, как вчера мой отец, уговариваю знакомых, близких: записывайте, непременно записывайте происходящее с вами – что интересно, что памятно. Ведь эти строчки, весьма вероятно, окажутся спасительными для ваших потомков, подарив им ощущение ПРИЧАСТНОСТИ, как первый залог мудрого отношения к своей жизни.
Увы, увы! Кто согласится, и тот заленится! И глядь: через поколение уже разговоры про войну, про тяжелый труд, про нищету не воспринимаются окаменевшими сердцами, как что-то реально бывшее. Местами увлекательно, забавно – прикольно, а было ли в самом-то деле?
А на самом деле все было еще труднее, неприкрашеннее. Одно: показать диковин-
ку – пилу двухручную, упомянуть, как непросто ей орудовать, совсем другое – практически разделать “Дружбой-2” несколько кубометров сучковатой древесины – на морозе, в рваных “верхонках” (так рукавицы называли). Дети в короткий срок взрослели, мужали, принимали на себя скорби мiра сего. И так ли это плохо, в самом деле?!
Пожив, открывшимися глазами вижу: сколько нынче безо всякой войны пропадает людишек! В православных книгах встречал такие строчки: на войне гибнут тела, а без войны пропадают души! Да! Начинается все с обычной неразвитости, а довершается ленью душевной, ленью физической, нежеланием трудиться во спасение. Были в моей практике такие, кому вроде бы удавалось донести, объяснить пагубу безмятежной жизни, но что с того! – уже свершившийся паралич воли не оставлял им малейшего шанса на спасение: люди понимали, что гибнут, а подняться у них, заживо погребенных грехом, уже не наличествовало сил. Их воля, воля плотского существа, оказывалась подобна жалобно мекающей козе, привязанной коротенькой веревкой к крепко вбитому в землю колышку, а травки уже поблизости не оставалось: съедена, вытоптана.
Здесь суровый ответ на жалобный вопрос: отчего так несправедливо устроен этот мир, почему Бог допускает войны, иные скорби. А как иначе, если сытый не разумеет голодного! Представим на секунду: не будь Гитлера, Чингис-хана или фараона того ветхозаветного – упертого… – не было бы и истории человеческой; жили бы – не жизнь, а жизнешку. В противостоянии жестоким тиранам рождались могучие духом личности иного, положительного плана.
Мы сваливать не вправе
Судьбу свою на жизнь.
Кто едет – тот и правит!
Поехал? – так держись!
Николай Рубцов
Что касается прочих: не умеешь по совести – живи по строгости! Сейчас: вон как по Сталину затосковали! С жары ли, с холода, да не без повода!
Да, жизнь – предельно жесткая штука! Господь в Своей Конституции одно главное право нам подарил – выбирать, за Собой закрепив другое – быть Избранным. И чтобы выбрать, кому-то потребно всякого испробовать.
Уже обозначился ответ в простоте: что будет дальше – как гребем, куда правимся? Часть людей – увы, большая, озлобится в бесконечной потребительской гонке. Другая часть (от века меньшая) осознает: так жить дальше нельзя, нужно думать о чем-то, кроме барахла. Первые – злые и глупые, в поисках виноватого затеют очередную свару, войну – при виде крови напугаются, предоставив второй ту войну выигрывать. Кто-то от первых задумается, перейдет ко вторым, имя которым – подлинно НАРОД! Народ и население – большая разница, разные категории – я уж не говорю про оголтелую верхушку, знать, которой спасаться труднее всего, в отрыве от корней, от жизненной сути.
Вот Великую Отечественную если взять: ведь мы не так немца, как себя самих победили – преодолели что-то, снова сделавшись соборной общностью, народом. Увы, могучую силу духа слепые вожди обратно погубили – “пар в гудок ушел”.
Бабушка Аня ворочается в кухоньку:
– Все было, всяко пожито. Ничого не помню…
Сноровисто устанавливает помойное ведро на законное место:
– Гы! Разругались мы с подругой, вдрызг рассорились! Из-за ерунды… Проживали тогда у хозяйки в Пестове. Куда пихнут, там и сидим. А наша хозяйка – Аннушка, ни разу в бане не мывше. Звали ее, не идет. В столу, везде – вши. Сынок у ней был – Ваденька. Жили у нее. В дому невозможно было спать – клопы, вши. Катька сказала: “Я сегодня не пойду в сарай, дома буду спать. Легла на скамейку, не на диван, думала, тут ее не тронут. Лежит, только колотит, хлопает. Гы! Ну, да дело не в том… Васька ножик взял от хозяйки. Зачем ему ножик? – неизвестно. Не надо было говорить, а Валька сказала: Васька взял. И повздорили…
– День работаем – молчим. Два работаем – молчим. А ведь пилим одной пилой – пилу то зажмет, то нужно смотреть, куда заваливать. Все молча. И так трудно, тяжело, а тут вообще мука. А у меня – характер!
– На третий день до обеда робили, сели перекусить. Я с одной стороны елки, а Валька с другой. Вдруг, слышу – плачет она, навзрыд плачет. И бормочет: “Нюшка, давай разговаривать, давай разговаривать! Иначе не сдюжим!”
– Дак что! Помирились! Всяко было, всего перевидано! Гы! Вот вспомнила что бабка!
Господи, прости нам наши нынешние сытость и беспечность!
Помню, мне на тридцать лет подарили друзья большую красивую коробку, перевязанную пышным бантом. Прежде чем говорить тост-поздравление, потребовали, чтобы оценил подарок. Я развязал бант, снял крышку… Достал большой, но странно легкий сверток, принялся разворачивать под смех и шутки гостей. Внутри свертка оказался другой, меньше. Пришлось разворачивать и его. Дальше – третий… Короче, внутри огромного вороха оберточной бумаги оказалась маленькая коробочка с наручными часами – дорогими по тем временам. Подарок был впрямь хорош, но гораздо меньше по размеру, нежели внешняя упаковка. Такой вот юмор.
Я вспомнил эту историю в той связи, что наша жизнь по размеру не всегда соответствует содержимому. Чья-то – больше красивая упаковка, внутри ворох серой бумаги, где хорошо, если вообще найдется хотя бы малость чего-то стоящего. И получается, что тяжелая судьба именно потому и обладает полезным весом, что тяжелая… Все просто. Притом – трудно.
Анна Александровна доныне веселый человек, и в свои восемьдесят четыре. И сейчас бабка уверена, что повествует смешные, занятные вещи. Откуда ей знать, что у меня сердце щемит от ее шуточек:
– Заготавливали и шпалы, возили на подсанках – две тянем, сзаду третий помогает. Братик мой младший Мишенька помогал. Тащим, а кто-то кричит: “Не нажимайтесь, не нажимайтесь, походку спортите!” Гы! Кюветы рыли. Когда начинает таять, вода может размывать пути. Чтобы вода уходила, мы копали канавы.
– Потом работали в Любытино, на аэродроме, по две недели находились там. Две недели работаем, потом другие едут, меняют – наши же, колхозники. Помню, летит самолет немецкий, а Женя сунулась головой в нору, под корни дерева. Он фотографировал, наверное. Улетел, мы поднялись, а она так и лежит. Вот мы смеялись-то – Женька, твою попу Геббельсу покажут! А самолет улетел, не тронул нас. Видно, что немец. Кресты. Начальник у нас был – Манько. У нас была лошадь, ей давали овса, насыплют овса мальчишки. Лошадь пустят, гуляет по полю, кормится задарма. Кольку с ней отряжали. Овес снесут, смелют на мельнице, где-то мельницу нашли. Муку насею, лепешку спеку. А с отросток киселя наварю. А нас кормили, столы были длинные поставлены, крестом. Щей нальют. Дак мы эти шти-то не ели. Запах от тех щей, как с лужи застоялой. А этот Манько, я его все время вспоминаю, Царство ему Небесное – жив он или не жив? – восемь порций съест! Мы не едим, ему отдаем, а он съест. Ну так, ничего не получает, так что? Военный. Он небольшого ростика был.
– Один раз я что придумала. Гора высокая, как с дом наш (пятиэтажный). Все стоят, и начальник этот маленький стоял… ой, как он пережил! А я стояла, да под кручу-то эту покатилася. Все стоят и думают, пропала, все! А я, как огурчик. Вот, думаю, начальнику попало бы. Жалко было. Я этого Манько до сих пор жалею. Но я на него не заглядывала. У нас своих заглядывальщиков было. Мы и спали вместе, в сарае. Когда в Мясном Бору жили, жарились от вшей…
– Отправили на торфозаготовки. Там я работала долго. Привели, у меня была белая шапочка с вязаными узелками – красота, и теперь помню! Показали, вот машина, начинай работать. И вдруг началась гроза. И как она меня не прихватнула на этой машине! Молоньи вокруг били. Паровоз стоит, рельсы. Паровоз этот перегоняли. Выкопаем там торф лопатами и бросаем в элеватор. С элеватора торф перемалывается и попадает в пресс. Потом попадает на доске по роликам к рубщику, режется на четыре кирпича. Приемщик принимает готовую продукцию, кладет на вагонетку. Вагонетчик уезжает – рельсы тоже положены. Там стельщики стоят, расстилают по полю. Сохнет. Вагонетчик скорее обратно, с новой порожней вагонеткой. Чтобы не простаивать, чтобы не валились кирпичики-то. А если опаздывают вагонетчики, то паровоз трубит: ту-ту! За вагонетку с рогавскими дрались. Мы победили! Торфяные кирпичики высыхают, их складывают в штабеля. Потом увозят на фабрики, на заводы. В Кулотино на фабрику возили. Делали кокс – прорывали канавку, закладывали туда сухой уже торф и зарывали песком. Поджигали, он горел, почти без воздуха.
– До карьера идти далеко, растянется смена. Спать хочется, лягу на землю, глаза закрою. Несколько минут полежу, перемогусь – легче, и айда! – остальных догонять.
– Папиросы-то всем выдавали. Думаю: чего мальчишкам отдаю? – научусь, сама курить буду! Зажгла, затянулась, закашляла – тьфу, гори ты синим пламенем! Гы!
– В карьере прорвало бровку, мы только смену кончили, к заборке шли, слышим крики. На другой день достали двух девчонок, утопших. Вода когда хлынула, кто-то успел на элеватор заскочить. Могли в пресс попасть, перемололо бы их там. Элеватор отключили, ввысь подняли. Которые-то спаслись, а две девочки и погибли. Могли бы мы быть на их месте. Однажды вагонетка завалилась, звенья – рельсы со шпалами на меня посыпались, чудом не задавили, молоденькая березка спасла, защитила.
– Определили нам график: одни работают, другие отдыхают. Чтобы работа шла без остановки. А наша раменская бригада решила: “Будем работать без замены, чтобы всем вместе быть” – мальчишки, девчонки, дружные мы были. А на нас в милицию, до суда дело дошло. Носили судьям яйца, собирали, чтобы не засудили нас. Все равно! – сняли двести грамм хлеба с каждого, с дневной-то нормы в шестьсот грамм!
– А однажды… кончилась наша работа. Пришел Егор с сельсовета, сказал: “Отправляйтесь домой. Здесь вы колхозу больше не надобны!”
Картошка сварилась. Мы молимся, садимся за стол, вкушаем ее. родимую, с соленым огурчиком да с капусткой; Анна Александровна за едой молчит, а я думаю, думаю, думаю. Ведь мне обязательно надо все это записать. Я должен! Иначе оно может уйти – молча, как уходит Нюшкина эпоха. Записать и передать дальше.
Человек слушает Человека! – вдумайтесь, как это важно! Две Вселенные общаются между собой. Человек слушает Человека…
Можно сделать приличное изложение событий, можно собрать в книгу собственные наблюдения за жизнью, придав всему этому сколько-то литературную форму; но как трудно исполнить, свести в Гармонию хронологию и мудрость. Нужно оказаться очень цельной натурой для такого. Впрочем, иногда это удается, будто Духом Святым.
Помоги, Господи!
Домик на Курортной
…Мы неизвестны, но нас узнают; нас почитают умершими,
но вот мы живы; нас наказывают, но мы не умираем;
нас огорчают, а мы всегда радуемся; мы нищи,
но многих обогащаем; мы ничего не имеем,
но всем обладаем”
Кор., 6, 9—10
…Церковная служба кончена. Приложившись ко кресту, выходим с Анной Александровной и ее престарелой соседкой по подъезду Галиной Антоновной, в окружении других бабусек из храма, осторожно слазим с обледеневшего крыльца.
– Внимание, из Москвы приближается скорый поезд. Отойдите от края плат-
формы, –долдонит автоматический голос от железнодорожного вокзала.
Держим путь на автобусную остановку, старухи с трудом пробираются с палочками по горной будто тропке, проложенной сквозь груды снега, окученного мощной техникой к самой церковной калитке, будто иного места не было. Придерживаю шаг, злюсь на бездумных дорожников, а сердце сжимается: вспомнил вот – так же сопровождал в восемьдесят шестом покойную бабушку Тоню с двоюродной младшей сестричкой – бабой Марусей к нам на квартиру, смотреть ихнего правнука – моего недавно рожденного сына. Так же зима была морозная, так же скрипел снег под ногами. Бабки – немощные инфарктницы, с сизыми губами и умудренно-смиренными лицами, которые молодым ошибочно кажутся безнадежно-печальными. Нет давно бабы Тони, нет бабы Маруси, сейчас сопровождаю чужих старушек, сделавшихся родными, и чувствую – не за горами и мой черед! Пятый десяток закрываю… Но бояться здесь нечего, это тихая радость – осень жизни.
Ругаю, не признаю прогресс, да что завела бы делать наша глубинка без “кормилицы”, проложенной при Николае Первом в середине позапрошлого века вопреки общему мнению, да на все тех же мужицких костях! Была Окуловка – маленькая деревушка, стала – железнодорожная станция: а теперь вот – город. Гы, бабушка Аня! Какой город! – деревня и есть, большая только – смиренное стойбище: курятся дымами печные трубы, в снегах тропки натоптаны, пробиты ледяные дороги с высокими бровками.
Январского неба синь поделена надвое белым маркером сверхзвукового самолета, мальчишка-летчик лишь пару секунд видел мою Окуловку, улыбнулся: по блесткой под солнцем игрушечной стальной колее струится игрушечная змейка, составленная из вагончиков скоростного столичного экспресса “Москва — Санкт-Петербург”. Лети, мальчиш, лети! Скоро майором станешь!
А в вагончиках, упакованы в кресла, потомки великих русичей читают газеты, перелистывают деловые бумаги, дремлют, рассеянно наблюдают через космические окошки смазанный скоростью пейзаж: белые пространства, зеленые сосновые гривы, бело-серые треугольники крыш русских избенок. Счастливой дороги, пассажиры! Вас уже дожидаются носильщики на перроне гулкого столичного вокзала, пачки свежих газет в киосках при спуске в метро.
А в избенках коротают дни, перемогают ночи древние старухи, чья память хранит вовсе иные времена; бабки готовы о них говорить, да некому слушать. Сюда – к бабкам, перебрался я, отказавшись признать “новую жизнь”, обессилев от глупой с ней вражды, никуда не лечу, не уезжаю, а колю впрок дрова, в поленницу складываю.
Очередная эпоха уходит. Уездная Окуловка оказалась последним прибежищем для вчерашнего торопыги; здесь еще не поспели переменить декорации, хотя вижу: сильно стараются и спешат местные градоначальники, это главный смысл их работы: убить, уничтожить прошлое, а строить будут, что скажут или что само построится. Вот! – оттого и пишу, что должен, обязан проводить по-человечески – похоронить мою реальность, из которой не то силком повысунули, не то сам дураком вылез.
Русь-тройка, птица-тройка! Не под бубенцовый звон, не с песней ямщика заунывной, а с турбинным воем, под дикий свист в десятки атмосфер зажатого воздуха, несешься ты по замусоренной насыпи над одичалыми полями. Дымится дорога, гремят мосты… Куда спешишь? Зачем? Как и прежде. молчишь, не дашь ответа, сама ль того пути не ведая, и есть ли, положен ли ему предел?!
– …Значит, Сергей батьку в Ленинград забрал лечиться? – уточняю у Анны Александровны. Слушанье старух – вот, оказывается, самое увлекательное занятие! Не иллюзия, а сама жизнь – не то что сериалы, да придумки литературные!
Кто счастливчиком оказался из рода Никитиных, так это старший сын – Сергей. Поспел вырасти, ленинградские дачники пособили вырваться из колхозного рабства в Ленинград на учебу, там обжился, обтуркался, устроился на производство, тоже по железнодорожной части. Во время войны с заводом эвакуировался на Урал, “куда весь народ удрал”. Сергей жил долго, сколько-то счастливо – настолько, насколько позволила советская, безбожная действительность: “…сегодня мы не на параде, к коммунизму на пути, в коммунистической бригаде, с нами Ленин впереди!”
– Поди знай! Навряд ли! – Анна Александровна палкой шарит в снегу твердь, норовя перебраться через дорожный камень, – Отец ведь на железной дороге работал. И мой братик Яша… Не! Дорога его отправила на леченье. Толку-то! Машина какая-то в больнице сломалась, отсос. Что за болезнь у него была? Гы! Забыла! Отсос какой-то был нужен, а он поломался. Отца привезли на бричке обратно, в Сосницы, еще недолго – и помер.
– К Сергею я часто ездила. Дорога три рубля стоила. Он женился на Зине, еврейке. Зина на кожевенном заводе работала, начальницей, у ней институт кончен. Но это сначала. А потом, родился у них Володя. Гы! Вспромнила! – прихожу, а он лежит на кровати, ножками лягает. Тогда Зина уже не работала, мы с Сережей дрова возили на саночках: поедем туда, где дрова отпускают и развозим по квартирам. Деньги зарабатывали! Голодно было тогда. Мама с младшим братиком моим Мишей ездили за хлебом, платье мое свезли куда-то за Бологое. Красивое было платье, дядечка без руки продал, уступил. А вот пришлось отдать.
– А то, в колхозе была, приносят телеграмму: “Людочка народилась”. Это у Сережи и Зины, вторая появилась – младшая. А куда ее деть там? Жить-то трудно. “Встречайте!” – дали телеграмму, телеграмма пришла поздно. И через Окуловку должен в пять пройти поезд с Ленинграда куда-то далеко, на юг. Я босиком чесала через лес, задохнулась. Перебежала по лесенке (переходному мосту): поезд стоит, и у проводницы вынесен сверток, помню одеяльце красненькое. А не успела бы, что? Куда бы уехала Людочка? Та мне только сунула, поезд и пошел. Как уж добиралась домой, не помню. На быке приехали за мной? …Не, не помню!
И Людочке, и Володе теперь уже много лет. Людочка нынче приехала к брату в больницу, ему операцию будут делать, на почках. Время, судьбы… Я кручу головой, контролирую, как поспевает за нами Галина Антоновна. Бабки, обсудив расписание автобусов, передумали: решились добираться пешком до своего дома. Галина Антоновна не вдруг согласилась – полновата и дышит тяжело, но в кои-то веки оказалась на улице, да и со мной – с “молодежью” — ей весело. Я безусловно согласен: мне же интересно беседовать со стариками. Анна Александровна – сухонькая, шустрая в свои восемьдесят четыре, с ходу возглавила, повела нашу “колонну”.
Ох, уже эта Нюшкина прирожденная шустрость! Прошлой весной бабулька сильно пострадала от нее. Но прежде чем пересказывать тот случай, надобно немножко объяснить нашу здешнюю жизнь.
Дом-развалюху в пригороде Окуловки, на улице с заманчивым названием – Курортная, отцу моему, Михайлову Владимиру Алексеевичу, счастливо удалось прикупить всего за несколько сотен долларов в один из непростых житейских моментов. Это теперь американская валюта поубавила спеси, но вспоминаю не так давние времена “новейшей истории”, когда сам оказался в центре внимания оттого, что у меня завелось несколько “баксов”: их батька мне подарил, возвратясь из Америки, куда ездил по обмену опытом с “анонимными алкоголиками”. Быший мой сослуживец и приятель, вознамерившись ехать за границу – “руссо туристо” торили коммерческие маршруты “за бугор”, слезно упросил уступить пару долларов, чтобы ему “там” не ударить в грязь лицом. Назначил встречу, трепетно дожидался, пока прибуду: и теперь помню, как почтительно разглядывал он две грязно-серые бумажки, которые почему-то прозвали “зелеными”.
В то смутное, кажущееся уже нереально бывшим время американские “тугрики” служили русскому человеку для создания накоплений на всякий случай: смерти, свадьбы или строительства. Отец мой тогда же, точнее – с мая 1993 года, занялся восстановлением сельского храма в деревне Высокий Остров родного окуловского края. Ему удалось собрать небольшую общину, объединить местных жителей в церковную “двадцатку”, содействовать в рукоположении в священники выходца из здешних мест – Алексея Успенского, до того работавшего столяром-трудником на монастырском Валааме. В старом деревенском доме, названном по дореволюционному владельцу “Домом дьячка”, на послушании церковного чтеца поселился питер-
ский интеллигент, вчерашний ученый-химик Юрий Николаевич Федоров, другие приехали люди. Так в умирающей деревне возник православный приход при церкви Смоленской иконы Пресвятой Богородицы.
Бесам не глянулась такая инициатива. Да и состав общины получился зело искусительный – в основном вчерашние бомжи, алкоголики, пьяницы, тунеядцы. Кто-то искренне желал изменить судьбу, кто впрямь изменил ее с Божьей помощью, а кто – попросту перемогался со дня на день. Тем не менее община просуществовала больше двух лет, принеся свои реальные плоды в количестве, ведомом одному Богу, но и теперь на могиле моего родителя на Никольском кладбище в Санкт-Петербурге не переводятся цветы, не гаснут свечи.
А тогда Юрия Николаевича пришлось вдруг в спешном порядке “эвакуировать” из деревни: негде оказалось жить, под угрозой оказалась его безопасность. Куда, как? – вопрос встал резко, неожиданно, отчаянно, но Господь помог!
Дабы лучше уяснить реальную ситуацию, приведу выдержки из отцовского дневника:
“Переживаю трудный факт – после нескольких лет вернулась подагра, еле хожу. В понедельник вернулся из поездки Высокий Остров – Окуловка – Боровичи, где успешно поработал с 25-ого числа. Но в дороге уже почувствовал, что нога заболевала. Приехал примерно к 19 часам, и сразу позвонили, чтобы забирал Надежду из больницы…”
“Левая нога ходила плохо, а пришлось перетаскивать мебель, готовить комнату. Утром поехал в больницу, забрал Надежду. Дома пришлось самому с шофером заносить ее. Все сделал терпимо… Довольно сложная обстановка, но решаю через “не могу”…”
“Группа 12 человек, работа идет нормально. Однако нога не проходит. Причины: 1) много был в резиновых сапогах – поездка на остров и в деревню; 2) В этом году питание хуже – нет витаминов и т. д., а уже самое глухое время года; 3) С поездками не был две недели в бане, смог сходить только 3 марта, в пятницу; 4) Наезд “доброжелателей” и другие обстоятельства, связанные с болезнью Надежды…”
“…Любопытно, что планомерно обрезаются источники моего материального состояния…”
“…Стеснила и финансовая ситуация. Завтра предпоследний резерв – 100 долларов и собранные дополнительные деньги пойду тратить на противоболевой матрац для Надежды. Надо отдать 800 тысяч рублей, а на занятиях в кружку положили 21 тысячу. Спаси, Господи! – помог один из коммерсантов – Иван Е. выделил 500 тысяч, так что я имею возможность кормиться сам и кормить детей…”
Речь идет, понятно, что о тогдашних неденоминированных тысячах. В условиях той сумасшедшей инфляции человеку предпенсионного возраста и советского воспитания, занятому общественно полезным трудом, было очень непросто содержать семью – от рака умирающую жену, двух девочек-подростков, а на душе еще лежало другое тяжкое бремя – чувство ответственности за по-детски безоглядно доверившегося ему Юрия Николаевича, сжегшему за собой все мосты в прежнюю, город-
скую жизнь.
Господь помог, как иначе!
Анна Александровна некогда тоже проживала на Курортной, в доме свекрови, до тех пор, пока домик совсем не обветшал, в центре же Окуловки осталась однокомнатная квартиренка в “хрущевке” от умершего брата Гошки, за которым она трогательно ухаживала до последнего дня. Уже когда умер братик, среди документов сыскалось наспех, от руки писаное, никакими юристами не подтвержденное “завещание”:
“Оставляю сестре моей Анне, самой лучшей на земле, лучше которой нету, холодильник “Смоленск”, телевизор “Рекорд”, оттоманку, комод, табуреты, однокомнатную квартиру. Георгий Никитин”.
“…Гошка, Гошка, сыграй нам на гармошке!” Жизнь мельком пролетела. Скособочился дом, где крыли дранкой крышу в лихолетье уцелевшие братаны Никитины: Василий со скрюченной после фронта рукой, Михаил, Иван да Гошка. Гошка трудился внизу, на “подхвате”, неосторожно прикладывался к бутылочке, после чего задремал в тенистой канаве. А Ивану сделалось плохо с сердцем в автобусе, когда уже отправился домой, пришлось вернуться обратно, в местную больницу – нехитрые подробности вчерашней жизни, отчего-то берущие за душу. Удивительно: на что надобны Господу эти, кому-то покажется – серые птахи? – безграмотные, лапотные, ничего не изобретшие, не вписавшие ярких строчек – не то что страниц, в земную историю. Но я уверен, что здесь Его Золотой Фонд. Нелогично? Как знать!
…Сидим с Юрием Николаевичем и Анной Александровной за столом, братская трапеза – чай, нехитрое угощение, вспоминаем былое. Со стены честной компании одобрительно улыбается батька.
– Анна Александровна, а правда, что бабушки, которые жили здесь раньше, запрятали деньги…
– Да-да! – перебивает, ликуя как ребенок, которого внимательно слушают, – Знаю, знаю! Недавно я женщине сказала, на чьего племянника думали. Она так обрадовалась! Пойду, говорит, обрадую Кольку, сняли грех с его души!
До того, как отец с Юрием Николаевичем приобрели этот домик, он принадлежал двум престарелым сестричкам. Бабуськи жили в нищете, доведя дом воистину “до скотского состояния”, – рассказывали очевидцы, что из окон на улицу выглядывали козы, проживавшие вместе с бабушками в одной комнате. Те, отказывая себе во всем, копили денежки: наверное, “на черный день”. Продажей ли овощей, молока ли козьего? пенсии ли не тратили? – собрали огромную сумму в тех еще, советских деньгах, размер которой для понятности примерно обозначу в размер нынешней стоимости питерской квартиры. Деньги хранили в двух стеклянных банках, их то и дело перепрятывали с места на место, опасаясь кражи.
В гости к ним никто не ходил, лишь изредка наведывался дальний сродник Николай – помочь, сделать мужскую работу, да перемолвиться, в печку подымить махоркой. Раньше случилось ему побывать “на зоне”, как многим здесь – за мелкое хулиганство. Уселось горе-злосчастье на закорки мужику, не стряхнешь – однажды бабушки хватились своих сокровищ и, недолго думая, заявили в милицию. Следователи “опытные”, тоже быстро разобрались:
– Кто бывал у вас? Колька? Тот, что сидел? Его нам и надо! – родственника взяли в оборот как “рецидивиста”. Посадить на этот раз все ж не посадили, но кровушки попили, да и слух пошел гулять по округе, а в деревне, каковой по сути доныне осталась Окуловка, сами понимаете, жить с клеймом “крысятника” непросто.
Уже как бабушки померли, и дом перешел в новые руки, отец с Юрием Николаевичем делали генеральную уборку – ну-ка, в доме скотина проживала! – и на чердаке, за трубой нашли одну банку, полную купюр. Позже, в подвале сыскалась вторая. Все двадцать с лишком тысяч.
Вот такая мораль: бедствовали, откладывали – на что? для кого? – и ушли – озлобленные, сами себя ограбившие, без покаяния. Деньги обе(з)ценились, не принеся никому никакой пользы, вред один.
Звоню знакомому нумизмату:
– Нужны бумажные деньги, советские? – десятирублевки, двадцатипятирублевки. Забирай!
– Новые? – слышу, позевывает в трубку.
– Какие новые! Советские, говорю же!
– Я имею в виду – бумажки новые или трепаные?
– Как сказать. Всякие! В банке стеклянной хранились, дак!
– Не, не надо! Не ценятся!
И мне даже в печку их бросать не охота, потому как: на такой золе картошку ростить – еще, чего доброго, раком заболеешь. Действительно, порочное барахло – вред один! Вчера пошел и отдал их бабе Нюре, чей племяш невинно пострадал. Она неохотно приняла пакет: разговорились с ней “за жизнь”, бросила небрежно под забор.
А вот иная история об отложенных впрок деньжатах – более оптимистическая. Когда уже я наследовал домик после смерти отца, довольно тщательно обследовал его здешний архив. Очень внимательно просматривал титульные листы многочисленных книжек отцовских. Дело в том, что в ходе чтения он, как правило, оставлял там свои пометки – впечатления, соображения. И в то время, когда горечь утраты была особенно сильна, а сам я отчаянно нуждался в духовном укреплении и руководстве, лучшую помощь оказывали мне именно православные книги и отцовские мысли. Удивительно, что книги с записями приходили ко мне по мере надобности и по мере моего возрастания в Вере отцов.
Итак, все в отцовой келлии мною было просмотрено, исследовано. А много времени спустя, уже в последний декабрь собрались мы с Юрием Николаевичем, как обычно, ехать в Питер – на ежегодный Крестный ход православных трезвенников. Я с марта прошлого года за зарплату не работал, весну, лето, осень прожил в Заручевье, так что материальное положение оставляло желать много лучшего, приходилось учитывать каждую десятку. Перед чтением Вечернего Правила полез я в красный угол, фитиль в лампадке припоправить, смотрю: на полочке кошелек лежит – старенький, замурзанный. Открываю – пятьсот рублей! Зову Юрия Николаевича: “Нам батька денежку прислал, на поездку по его делам!” Ну что, прочитали благодарственную молитву Господу, вечную память пропели Владимиру Алексеевичу. Наша жизнь и состоит из этаких чудесных малостей, плотно из них составлена. Вот еще…
…В бытность мою начальническую, когда в Новгороде заведовал строительной инспекцией, пришло ко мне на службу письмо из Окуловки, позвавшее в дорогу. Автор письма – местная жительница, неравнодушный человек. Горевала: мол, изгадили природу, бездумно разбрасываются деньгами строители, исполнившие, казалось бы, благое дело – газ провели в неблагоустроенный угол провинциального городка, микрорайон Парахино.
Днями раньше, на домашний адрес получил я другое письмо, отцовское:
Андрей, Наташа, Виталик! Христос Воскресе!
Помним о вас, молимся за ваше благополучие.
Мы с Юрием Николаевичем приобрели домик в Окуловке – поближе к родовым корням. Теперь буду летом регулярно здесь проживать, на Курортной. Если дорога заведет в те края, заезжай. Автобус по Окуловке ходит, ехать до больницы. От остановки 400 метров, через больничный парк. Ночевать есть где, хотя и без особого шика.
14 мая 2000 года, день Жен-Мироносиц
Здесь же прилагалась подробная схема с объяснением, как добраться до места. Письмо я принял к сведению, но скорее дежурно, потому что с отцом тогда еще, после длительной разлуки отношения толком не были налажены: сначала по его – отцовской а потом и по моей – сыновней вине. Мериться виной буквально уже через пару лет нам бы и в голову не пришло, так все изменилось.
Когда я отправился в путь, вдруг вспомнил – не то с огорчением, не то с облегчением об отцовском письме, оставленном дома: Что ж, значит, не смогу проведать! – а ведь он, я знал, как раз теперь находился в Окуловке. Мое двоедушие объяснялось тогдашней моей поспешливостью: посещение же родителей, если по-хорошему, требует обстоятельности, а значит – времени. Пожалуй, самая дорогая жертва, исключая жертву собственной жизни, которую человек может принести Богу или окружающим людям – его личный досуг, что подавляющему большинству неописуемой драгоценностью мнится, при том что сами запросто расточают часы, дни и годы на совершенную ерунду. Так, скупец – лучше на ерунду потратит свои накопления, лишь бы не отдать их кому другому, пусть даже для лучшего употребления. Здесь налицо еще одно проявление самости, производной от гордости, – яркая примета наших дней.
Прибыв в Окуловку, я порулил в здешнюю районную администрацию, где из отдела архитектуры мне придали сотрудницу для сопровождения: мы долго и тряско пробирались по разбитому асфальту через обширно раскинувшийся на холмах и равнинах частный сектор – разномастные дома, домищи и домишки, и прибыли наконец уже к жалобщице – подвижной, здравого ума бабуське, между прочим – заслуженной учительнице республики, битых полдня таскала она меня по всей округе, показывая, что наделано и весьма толково излагая собственные соображения – как стоило бы проложить подземный газопровод гораздо меньшей протяженности и без ущерба для здешнего великолепного соснового бора.
Когда же я через какое-то продолжительное время, на этот раз специально и добровольно прибыл к отцу, то вдруг изумленно обнаружил, что “в этой части Вселенной уж бывал я когда-то”. Представляете! – в мой прошлый приезд туда-сюда миновал невзрачный домик под рубероидной крышей, внутри которого обретался мой родный батька. Бесы не пустили меня тогда еще к нему.
Окуловка – город небольшой, но и не так маленький: деревянные постройки вольготно разбрелись по рельефной округе. То, что мой выезд совершился именно на Курортную, воспринимаю не иначе как мистику: Господь за ниточку вел меня к отцу, но ниточку я не удержал тогда, не был готов, не оказался достаточно чуток. Много подобных “обыкновенных чудес”, которые кому-то из скептиков покажутся скучными совпадениями, открылось и продолжает открываться моему изумленному взору после воцерковления.
А бабушка та, заслуженная, доныне жива, да, увы, не здравствует: мучительно пребывает который год при смерти и никак не может уйти. Днями, возвращаясь от родника с запотевшей канистрой чистой воды, встретил я в бору на тропке сына ее, предложил позвать священника – причастить да пособоровать болящую. Сын заслуженной учительницы этак толерантно меня выслушал, после чего учтиво сообщил: мама, мол, некрещеная, навряд ли, мол, но что, мол, он непременно передаст мое предложение. Я неловко, кому-то покажется – глуповато, при том настойчиво повторял:
– Надо бы! Ведь сильно страждет ваша мамушка!
Больше подобных разговоров не случилось, но по-суседски слышал: старушка пока жива, в том же состоянии. Так умирала и моя учительница, о которой храню самую добрую память.
Из моего дневника:
03.09.2007
…И теперь все же обращаюсь к этому событию. Со-бытию! Умерла наша классная руководительница – Екатерина Николаевна Морозова.. Вроде ушел человек из моей жизни, но это не так: сама жизнь оказалась тем полнее и осмысленнее – человек возвратился в мою жизнь в ином, духоносном качестве. Радостно сделалось мне при печальном, казалось бы, известии о ее кончине – и было отчего!
Перед отъездом я звонил Екатерине Николаевне – узнать, как дела, хотя, понятно, что дела ее не ах! – страдает, мучится и прежде всего непониманием – за что такая мука?!
Она как-то пожаловалась мне: “Андрей, приходили молодые учительницы– меня проведать, почти глумились надо мной – Екатерина Николаевна, для чего вы так выкладывались на работе? Видите, чем дело кончилось? Вы сегодня никому не нужны оказались!” Наверное, Екатерина Николаевна прибавила малость от себя черной красочки, но допускаю, что сохранив при том основной тон реплики. Ни за что не соглашусь с такой постановкой вопроса, ни за какие коврижки! А болезненные скорби, попущенные Господом советской учительнице – горький, но действенный способ обратить к покаянию замечательного по своей сути человека. Я недавно где-то читал или слышал, что учителя, которые обучали ребятишек в обезбоженном варианте, неизбежно и сильно болеют к старости. Недаром: “Братия мои! не многие делайтесь учителями, зная, что мы подвергнемся большему осуждению, ибо все мы много согрешаем”. (Иак., 3,1)
А в этот раз Екатерина Николаевна сообщила: завтра к ней приведут батюшку Алексия из Софии – причащать. Не удержалась, чтобы не сбиться на извиняющийся тон: “Сам понимаешь, в моем положении на все согласишься!”
– Это же замечательно, Екатерина Николаевна! Вот славно! – не удержал я радости за нее. – Давно пора!
И теперь узнаю, что моя учительница, причастилась Христовых Таин и мирно отошла. Как не порадоваться, не укрепиться в Вере!
Вчера разговаривал по телефону с Ларисой – дочерью новопреставленной Екатерины Николаевны, уточнил детали. Умерла она 27-ого августа, накануне Успения Пресвятой Богородицы. Действительно, причастилась накануне. Ночью попросила мужа помочь перебраться к окошку: обычная просьба. А утром он не сразу хватился, обнаружил кончину жены-мученицы, будучи уверен, что та наконец заснула. …И впрямь заснула – тихонько и навсегда.
Чудесно получается: воспитанный вдали от Церкви хороший человек наконец склонил голову перед Творцом и упокоился. Еще свежо в моей памяти подобное известие о кончине бабушки Жени Никифоровой. А вот другой случай, не менее вразумительный!
Это история, рассказанная рабой Божьей Александрой в Высоком Острове накануне престольного Праздника Смоленской Иконы Богородицы. Историю о том, как ушел в мир иной ее брат. Жаль, что подзабыл уже некоторые детали, но суть постараюсь передать.
Брата своего рассказчица охарактеризовала, как человека чрезвычайно доброго – к людям, к животным, к окружающему миру. Увы, по воспитанию он не был просвещенным в Вере Отцов человеком: в том смысле, что не посещал Храм и не исполнял церковные Таинства. Сестра, Александра Николаевна пришла в церковную ограду через личные скорби – сначала ее оставил муж, затем были серьезные проблемы с подрастающим сыном. Брату она до поры не могла никак помочь, но.. все же смогла. На самом последнем и важном этапе…
Они вместе собирались ехать на малую родину, на Украину. Уже были куплены билеты, оставалось несколько дней до отъезда.
– Алеша, давай завтра вместе причастимся? – спросила брата Александра Николаевна, собиравшаяся на воскресную службу.
Тот неожиданно легко согласился. Так получилось, что эта их встреча помешала сестре посетить службу вечернюю, с чего Александра не стала устраивать трагедию, но предложила брату пойти к ней домой, чтобы прочитать положенные к Причастию молитвы. И тут тоже не встретила отказа.
Когда они пришли, брат сразу присел на диван – последнее время неважно чувствовал себя. У были давние проблемы с сердцем.
– Санька, можно я так послушаю молитвы? – спросил он.
Александра Николаевна, несмотря на свою горячую веру – это свидетельствую лично, — не страдала излишним формализмом.
– Конечно, Леша, – ласково погладила она лысеющую голову любимого братика и начала читать: “Яко по суху пешешествовав Израиль…”
Александра Николаевна молилась поначалу как бы поспешно, опасаясь, что брат устанет слушать и куда-нибудь уйдет. Ей, как и нам с вами, были уже знакомы подобные проявления со стороны нецерковных людей на молитву – слова обращения к Богу мучительно пробуждают в них чувства, которых они не знают и боятся. Но брат сидел спокойно, с полузакрытыми глазами и положив руку на сердце. Наверное, ему было совсем нехорошо – на лбу выступили крупные капли пота, однако брат ничего не просил – ни воды, ни таблетку. Похоже, он глубоко осознавал, что происходящее теперь, для него лично важнее всего на свете.
Когда были прочитаны Каноны, Последование и даже Акафист Иисусу Сладчайшему, брат неожиданно попросил прочитать что-нибудь из Евангелия. Александра Николаевна с радостью согласилась, предупредив: если ему покажется что-то непонятно, пусть, не стесняясь, спрашивает.
Она читала свою любимую главу из Евангелия от Иоанна, где Спаситель отверзает очи слепорожденному. Читая, сестра мельком взглянула на брата и вдруг поразилась впечатлением, что брат понимает Евангелие лучше ее самой. Такую свою мысль Александра Николаевна не могла бы обосновать, но знала это наверное.
Когда звучали заключительные слова о том, как Иисус спросил исцеленного: “ты веруешь ли в Сына Божия?”, а тот “…отвечал и сказал: а кто Он, Господи, чтобы мне веровать в Него? Иисус сказал ему: и видел ты Его, и Он говорит с тобою. Он же сказал: верую, Господи! И поклонился Ему”, Александра Николаевна, как всегда, не смогла удержать счастливых слез. В этот момент она услышала тихое хрипение. Посмотрев на брата, она страшно перепугалась – тот, откинувшись назад и по-прежнему держась за левую сторону груди, хрипел, и изо рта у него показалась пенящаяся слюна. Александра Николаевна всю жизнь отработала в медицине, и, хотя на глазах у нее до сих пор еще никто не умирал, но она достаточно хорошо знала подробные описания клинической смерти. Испуг верующей женщины был до странности другого сорта, нежели просто страх за близкого человека. У Александры Николаевны в голове проявилась мысль: “Господи, ну почему теперь?! Ведь он же не причастился, он не причащался ни разу в жизни!”
Ей не было стыдно за свою мысль, видимо потому, что она уже довольно долго пробыла в церковной ограде и прониклась там православным отношением к смерти, к необходимости уйти в определенный срок. Теперь она лишь просила: “Господи, не теперь! Господи! Не теперь!”
…Но брат умер. Лицо его застыло, утратив напряженное выражение, но оставшись будто озадаченным. Да, он несомненно умер!
Александра Николаевна, повинуясь какому-то импульсу, метнулась на кухню, где у нее в Красном углу под иконами хранилась Крещенская вода. Она схватила бутылочку, вернулась в комнату, где на диване лежал умерший брат и брызнула на него Агиасмой прямо из горлышка.
– Господи! Помоги!
Результат вышел потрясающий. Брат… открыл глаза и посмотрел на сестру – словно выжидательно. Казалось, он хотел не медицинской помощи, а совета, утешения.
– Лешенька, перекрестись! – горячо попросила его Александра Николаевна – Перекрестись, мой хороший!
Брат огромным, нечеловеческим усилием поднял правую руку с пальцами, сложенными в щепоть и поднес ко лбу.
– Господи… – прошептал, просипел он – Господи, помилуй меня……
И перекрестился……
Рука его упала, а пальцы так и остались сложенными для крестного знамения.
Мы сидели и слушали этот рассказ, затаив дыхание, вечером, накануне Престола Смоленской иконы Богородицы, в домике дьячка. Александра Николаевна немножко еще поплакала, а затем продолжила крошить овощи в салат для праздничной трапезы.
Старая груша
…Простят, когда похоронят…
Из отцовского дневника
Второго мая юбилей у нашей Натальи, мэра Высокого Острова и Заручевья. Ехать надо обязательно – я это сердцем слышу. И пусть, как всегда, неважно со средствами, но знаю уже, что деньги, потраченные “в дело”, вернутся обратно: не как у протестантов понимается – с процентами, а с подлинно добрыми утешениями от Господа. “Я был молод и состарился и не видал праведника оставленным и потомков его, просящими хлеба” – эта формула из Псалтири подает уверенность, что за Богом ничто доброе не пропадет.
В прошлый трудовой деревенский сезон опрометчиво пообещали мы с Михаилом Александровичем, питерским жителем, будущей юбилярше подарить телевизор. Теперь мне сильно не хочется исполнять обещанное – и снова не в деньгах дело, а просто вижу, сколь многих погубила эта зараза. А Наталье – туземке, единственной из здешних мест напрочь отвратившейся от зеленого змия (через болячки), заведомо искусительным окажется такой подарок – вот, звоню ей на мобильник, а оттуда разухабистые песенки вместо гудка; в гости ли нагрянешь, та же музыка гремит на веранде из магнитофона, так что Малыш из дому убегает – бывшая трактористка, отмечающая нынче пятьдесят пять, стремится “шагать в ногу со временем”, быть в курсе всех последних, не побоюсь такого прилагательного – мерзких, новостей.
Но “не давши слово – крепись, а давши слово – держись”; приходится исполнять. Я загодя выехал в деревню из Новгорода с промежуточной “посадкой” на “аэродроме подскока” в Окуловке, а телевизор прямиком с Питера днем позже привезет Михаил Александрович, он прибудет с какой-то женщиной на ее машине; женщина решает “собачью проблему” – она сама “собачница”, у нее несколько псов – один вот получился “лишним”. Михаил Александрович подсказал ей избыть собаку в Высокий Остров, которая станет еще одним, совершенно неожиданным подарком сверх обещанного “зомби-ящика”.
Отличная погодка! В междугородном автобусе было душноватно, но теперь уже поздний вечер, посвежело; я дожидаюсь на окуловском автовокзале местного, городского рейса, чтобы добраться до Курортной. Все замечательно, только за длинную дорогу я изрядно проголодался. Знаю, что Юрий Николаевич уехал в Питер, к больному брату. Придется мне самому позаботиться об ужине. До автобуса есть время, захожу в круглосуточный магазин. Основной ассортимент – спиртное и закуски. Не люблю бывать в таких заведениях, но “что поделаешь – нужда!” – вспоминаю, как часто применял это словосочетание мой отец. Он, бывалыча, так обосновывал какое-либо действие наших предков, на которое их жестко подвигли житейские обстоятельства.
– Что поделаешь? НУЖДА! – изрекал батя, вздыхал и разводил руками, подкрепляя впечатление.
“НУЖДА, дорогая моя, а то бы век я к тебе не пришел!” – мысленно говорю вульгарной – заведению под стать — продавщице, осматриваюсь. Впрочем, следует добавить уточнение, опять же от родителя: когда я, вчерашний язычник, случалось, слишком сурово воспринимал окружающих людей, о чем доносил отцу, он непременно напоминал:
– Сынок, будь к людям поснисходительнее, а то даже… ПОБЛАГОДАРНЕЕ. Ведь они, грешники этакие, каждую ночь пекут хлеб, развозят его по магазинам, управляют трамваями и электровозами. Они трудятся для нас. Мы-то сами этого не производим: хлеб не ростим, а в день потребляем по буханочке. Коровок не держим, не пасем, а молочко, творожок употребляем. Заболит зуб у тебя ночью – возьмешь такси, куда денешься? – поедешь к стоматологу! НУЖДА!
Три сосиски, маленький пакет кефира и батон с изюмом – нехитрый мой ужин. Не так давно понял, что мне, собственно, немного и нужно – одному-то!
Приближаюсь к “курортному домику”. Собаки за теплый весенний день разоспались, разнежились – как не слышат, что чужой объявился на их стороне. Черныш пару раз тявкает, уже когда я со скрежетом распахиваю железную калитку, трусливо спешит спрятаться в будке, едва делаю шаг в его направлении – здесь, в потайном месте, оставлен ключ:
– Забыл меня, дружище?
Анна Александровна была, конечно, но уже уехала – она ночует только дома, в своей однокомнатной “хрущевке”, хоть ей и предлагали мы с Юрием Николаевичем отвести “угол”. Долго прожила здесь, на Курортной, – тогда еще с мужем Николаем, с двумя маленькими мальчишками, но похоронив всех троих, дом продала, оказалась в городской квартире, оставшейся от брата Гошки. А все же тянет туда, где молодость в огороде закопана, и теперь на пару с Юрием Николаевичем в земле ковыряется, разве забежит в избу, глянуть на часы: не упустить бы шестичасовой “кулотинский” автобус. Парахино уже город Окуловка, но что Парахино, что Окуловка – как было, так и есть – село!
Вот интересно! – как, отчего деревенскую улицу так поименовали – Курортная? Она и впрямь заслуживает прозвища такого – райский уголок подле бора соснового, но у крестьян подобные слова редко в обиходе встречаются. И здесь без питерцев не обошлось!
Знать, апрелю нравится
Пробуждать надежды,
Ветром бор качается,
То смурной, то нежный.
Здесь трава зеленая,
Там снега глубокие,
Тень с зимой студеною,
Солнышко с припеками.
На холмах за далями
Деревеньки пляшут,
Неба синь бескрайнюю
Самолеты пашут.
Всюду воля вольная,
Счастье без источины,
Здравствуй, моя родина!
Здравствуй, моя отчина!
Михайлов Владимир
Да, это наша с отцом Окуловка! И холмы, и деревеньки, снег, трава и молочная полоса через бездонное голубое небо – след железной птицы! Отпираю дверь, захожу в сени, на меня сверху кубарем валится Барсик, весь в опилках – сидел, значит, на чердаке: по отцовскому настоянию Юрий Николаевич прошлую зиму посвятил утеплению перекрытия старенькой нашей избы. У лесопереработчиков остро встал вопрос, куда девать отходы от распиловки кругляка. Оттого они рады любой заявке, оперативно реагируя по первому звонку.
– Куда валить, дедушка? Сюда? А хочешь, мы еще пару машинок тебе привезем? Не надо? Ты уверен?
Опилковые кучи, припасенные “на всякий случай”, метят дома бедняков. Опилками засыпают промежки между грядками – для опрятности, сыплют на сами грядки – для мульчирования, хотя почва от них подкисляется, делается менее плодородной.
Но эту зиму в нашем домике сделалось заметно теплее. Еще бы! – в несколько слоев обшиты гнилые стенки картоном от упаковочных коробок, которые Юрий Николаевич прилежно натаскал с больничной помойки. На перекрытие насыпан толстый слой опилок. Окна заклеены бумагой. Цоколь дома заколочен рубероидом и присыпан землей – так называемая завалинка. Я, может, как специалист не одобрил бы таких технических решений, выговорил – стены окончательно сгниют, сопреют, так ведь Юрий Николаевич спасается, как может, а у меня, новгородского гостя, пока находится время больше на советы. Помню, мой родитель не любил таких “деятелей”.
– Ты что мне задания даешь? – бывало, сурово отповедует какому “доброхоту”. – Возьми да сделай сам!
Доброхот, если вдуматься, это от “добра ХОЧУ!” Подпереть этак ручки в бока и ХОТЕТЬ ДОБРА. Хочу, чтобы сделали так! – теперь я узнал, что это такое. Мне тоже многие говорят, причем эдак уважительно:
– Андрей Владимирович, посмотрите, вот здесь досочка криво прибита. Непорядок, хорошо бы поправить!
Уточнюсь: речь не о производственном объекте, а о культовом – часовенке, например!
– Так поправьте! – отвечаю.
– Э! Такие вещи без благословения не делаются! Вы же знаете тех, кто это делал. Скажите им, пускай починят!
Вот так вот! – те, кто сделал для них эту радость, теперь должны устранять замечания! А эти люди будут пальчики щепоткой ко лбу подносить да умиляться. А где ваша часовенка, доброхоты? – на которую вас благословляли, позвольте полюбопытствовать!
Но я уклонился от собственной вины. Все-то собираюсь помочь Юрию Николаевичу по хозяйству, а вместо того – как ни приеду, сам он меня обхаживает: “Андрей Владимирович, чайку? Андрей Владимирович, попробуйте варенье, это с нашей груши!”
Наша груша! Старая груша!
С вечера я заленился к ней идти; время уже было – одиннадцатый час, я прочел главу из Евангелия, что мне отец строго-настрого заповедал, вычитал Правило вечернее и завалился спать, перекрестив углы и постельку. Под утро разбудил меня кошачий ор: похоже, Барсик на чердаке дает бой залетному кошаку. Позже оказалось, что к нам впрямь повадился соседский кот – подчищать еду за Барсиком, нередко оставляя того вовсе без обеда. Барсик же – коток еще молодой, и не “он давал бой”, а, увы, сам получил трепку – на собственной территории.
Днем я полез наверх с намерением осмотреть стропила, которые следует, как говорил при жизни отец, обязательно заменить. Вдруг из-за пустой картонной коробки на меня зло засветил глазами этот варнак – черно-белый, а больше облезлый котяра. Я, шикнув на него, спустился к Анне Александровне, только что прибывшей.
– Ах он, зараза! – зашумела старушка. – Гы! А я думаю – как это Барсик столько съедает?! Полные миски кладу – все вычищено!
– Пойдем, Андрюшенька, проверишь огородик! – без перехода продолжала она. – Я, слепая да старая, а шевелюсь потихоньку. Мне твой отец все говорил: “Ты свое отработала, Анна Александровна. Теперь так, шевелись потихоньку!” – я и шевелюсь. Вот, видишь, потолки с Юрием Николаевичем намыли-начистили. Постирала бельишко. Занавески поменяли.
За разговором выходим в огород. Тропинка ведет мимо старой груши. Она рано ожила этой весной. Уже зеленый дым повис вокруг корявых веток, а скоро обольется дерево ослепительно белым цветом. На груше последние два года, после ухода отца на удивление родилось много плодов, а я-то думал – дни груши сочтены! Но не зря батька крепил на ней простенькие иконы, не зря шесть лет с ним молились мы здесь по вечерам – тогда все вместе, теперь с Юрием Николаевичем. Старая груша живет и каждый год исправно плодоносит.
Барсик улегся на Священный камушек, смотрит на нас ласковыми, незвериными будто глазами. Обычный огород, обычная груша, обычный кот – ан нет! Вот оно – Беловодье наше, наше ВСЕ!
Так и про русский народ: болтаем – ругаем, хвалим, слова измусолили А что он такое? Существует ли вообще русский народ, как нечто особенное, чудесное? Я лично воспринимаю его так же, как и сказочное Беловодье: кому есть, а кому нет! – смотря что ты сам из себя представляешь, что главное для тебя. В зависимости от потребности – нуждаешься в чуде или живешь сугубо приземленную жизнь. Но в любом случае, когда согласиться, что нету феномена русского народа, – а кто же до Берлина дошел?
Впрямь нужда заставила, проявился феномен.
Мы с Анной Александровной молчим, крестимся, несколько мимолетных минуток наблюдаем, как около иконки Спасителя вьется первая пчела.
И они приняли меня…
…Душа человека, призванная ко спасению, во время своей земной жизни жаждет по существу своему встречи с добром, всюду старается позаимствовать, собирать, найти добро…
Архиепископ Пражский Сергий (Королев).
Когда отец с Юрием Николаевичем обживали домик на Курортной, Анна Александровна, незадолго до того за гроши продавшая свекровин дом, перетащила им остатки своего нехитрого сельскохозяйственного и бытового скарба.
– Принесу вилы. Грабли. Лопатку. Табурет. Шкаф, – говорю, – забирайте! У них-то чего – ничего не было, ау! А потом… стала приходить… стала приходить. И они приняли меня…
Сидим за столом, трапезничаем, а больше языки чешем. Питерский гость Михал Саныч уговаривает Анну Александровну отведать привозных гостинцев, она отказывается:
– Не, я это так. Сижу. Это интересно. Наемся после! – дальше тараторит:
– А отец твой называл меня “сестра во Христе”, вот так он меня называл! И неправильно! – все соседи говорят, вспоминают – рано ушел, неправильно! Приду, включу… – забывает, как называется – догадывайся, что имеет в виду магнитофон с отцовскими записями, – не, не может быть… Живой! Не может быть!
Поди знай, когда кому срок! После смерти брата Гоши, переселившись в его однокомнатную городскую квартиренку, вечная труженица заскучала по дому-огороду. А главное, хотелось быть кому-то нужной. Городским племянникам интересна оказалась лишь до малой – вежливой степени. Сыновей уже не было уже на этом свете, выплаканы глаза.
Казалось, сил не осталось на крестьянские труды, но из огорода бабку и теперь не выгонишь. У них с Юрием Николаевичем будто негласное соревнование, у каждого свои грядки: не по скупердяйскому принципу – по соревновательному. Осталось время, обиходят и “чужую” территорию, но собственную баба Анна будет “вылизывать” с особенным старанием. Клубнику вот посадила. Картошки – смешная, но – грядка! И обратно, на городскую квартиру, возвращается гордая – с пакетиком зеленого лука – пусть видят пассажиры, знакомая кондукторша: с огорода бабка едет, шевелится еще!
– А отец твой – дом красит, яблоню сажает, аль что… Так он говорит – пока Анна Александровна не придет, сажать мы не будем… А я говорю – то надо делать, то надо делать… А он – правильно, Анна Александровна, это правильно! И я шевелюсь. Во, чеснок вчера потаскала, гы!
Она по-детски хвастушка, ну так что! – Анна Вторая впрямь быстро захватила женскую власть в “курортном домике” в свои сухонькие руки. На окошках появились занавески и тюль, на полу – дорожки, пропала паутина со стен. Но ее летом в доме не вдруг застанешь, ищи в огороде. Шустрая, неугомонная, озорная в свои восемьдесят четыре. Прошлый год вот, дошустрила!
Я тогда задумал-затеял великое переселение. По осени еще у отца Иоанна Миронова спрашивал совета: “Батюшка, а вот бы мне перебраться в Заручевье на жительство?” Старец тогда указал обождать: “До весны не раз еще сюда приедешь!” – проверял меня. В другой же мой приезд, когда я и не ждал, признав в длинной очереди на помазание, близоруко прищурившись: “Андрюшенька? Приехал?”, спросил затем: “Ну как? Дом строишь?” Я, смущаясь, что столько народу вокруг, что задерживаю остальных, говорю: “Вы же меня еще не благословили!” А он головкой кивнул: “Можно!” – говорит, кисточкой меня помазал – раз, раз! – будто закрепил благословение. Такое “назначение” неожиданно вышло, ой, как сердце затрепетало у меня, хоть и готовился мысленно столько времени.
Не зря говорят – нету хуже, чем ждать. Зиму прожил, как на иголках сидючи, спустя рукава работал в Новгороде на химпроизводстве и ждал погоды, как полярный летчик. Когда солнышко весеннее пригрело, вовсе забродила, забурлила моя кровь. Получил расчет, подналадил машинёнку, и айда! Старые привязки лопнули, как сопревшие нитки.
Прибыл в Окуловку, на “аэродром подскока”, здесь сразу принялся за ремонт кровли курортного домика, не завершенный с осени. Долгов, послушаний много на мне: родительские огороды, здесь огород, работа на храме в Высоком Острове. Хорошо, когда дел больше возможного – сильно смиряет. Но, все едино – кажный день дорог, не зевай! Забрался на крышу. Вот ведь, домишко будто невелик, а крыша, как парус у корабля – десятки квадратных метров! Такелаж гнилой, работа на высоте, на холодном ветру – наш участок на склоне, опрокинутом в сторону “гнилого угла” – откуда по “розе ветров” дуют главные ветра непогоды.
Был бы посозерцательнее – любовался красотами вокруг, но и так – посматриваю. Поля доныне укрыты снегом, лишь местами обнажилась сухая трава. Остатки прежней роскоши до первого дождя, после него быстро зазеленеет округа. Но, осадков пока не обещали, и слава Богу! – у меня ведь крыша аварийная. Тем же, кто в поле, дожжичек не помешал бы. Ну, мы не упорствуем – будет, как будет.
В воскресенье на Красную горку не работал, был в храме Александра Невского. Вернулся, праздновали втроем Антипасху, трапезничали – Христос Воскресе! Воистину Воскресе!
А вечером стряслось несчастье. Мы собрались вместе ехать в город – Анну Александровну проводить, да бабу Паню наведать, благо дни встали длинные. Пока мы с Юрием Николаевичем – шох-ворох, Анна Александровна уже ускочила – взяла пакет с мусором “по пути выбросить, а то эти мужики сами ни на что не годные”. С Курортной на автобусную остановку ведут две тропки, одна, та что мимо больничной помойки, легла по северному склону, в гуще елового леса. Она по сю пору не отошла ото льда.
Пришли мы по другой с Юрием Николаевичем на автобусную остановку, а бабы Анны-то нашей нет, как нет. Я недоумеваю, а прозорливый старичок быстро смекнул – беда приключилась! Обратно в гору поковылял, к больничным корпусам, откуда, нам навстречу, баба Маня, знакомая, спешит, слезами заливается: “Юрий Николаевич, Юрий Николаевич! Анна-то… охти тошнехонько!”
Рассказала, что шла случайно сама по той же тропке, слышит – скулит кто-то, как щеночек. А это наша сподвижница – копошится на грязном, засыпанном еловой хвойкой льду, силится подняться.
– Господи Иисусе Христе, смотрю, а у ей рученька сикось-накось!
Мы скорей в хирургию. Юрий Николаевич скидывает пальтецо, разбитые ботинки и прямо в своих штопаных шерстяных носках спешит по длинному коридору в регистратуру, я пока плюхаюсь в продавленное кресло. Из многочисленных дырок в кожезаменителе торчат клочья серой ваты. Посижу, встану – места себе не нахожу. Принимаюсь за молитву, сам на себе злой, что до сердца толком как-то не доходит произошедшее, хотя ежу понятно: дело вышло худое, непоправимое. Господи, у ней же косточки-то хрупкие, старые. Как срастаться-то будет! А откуда-то злоба растет, подымается в душе: “Куда полезла глупая! Кто просил!”
Переживаю, притом сам невольно, профессиональным взглядом строителя оглядываю обшарпанные больничные покои. Да, здесь уже никакой ремонт не поможет! Конечно, можно зашить гипсокартоном весь этот ужас, но где гарантия, что не рухнут подгнившие деревянные балки. А что со стенами? – тоже, небось, гнилые. Хирургический корпус построен при царе Горохе, дерево пропиталось запахом медикаментов и беды, возможно, поэтому его еще не сожрали вредители.
А ведь это здание мне памятно. Ходили мимо с отцом, он мне все напоминал, показывал:
– Бабушке Марии Андреевне сообщили, что дочка Тоня умерла. Вот здесь, в этой больнице. Она меня отправила узнать, когда можно будет забрать маму. Я приехал, а зайти не решился. Забрался в заросли и плакал несколько часов. В этих вот кустах и выплакал мамушку. Потом зашел в коридор, а какая-то женщина в халате кричит: “Тоня, твой мужичок прибыл!” И мама выходит мне навстречу, улыбается!
Из отцовского дневника:
“Уезжая в Высокий Остров я взял земельку для дедушки и бабушки (Ефима и Ефросинии), похороненных там, а также земельку на могилку отца в Торбино. В деревне я обратился с просьбой к бабушке Жене (Никифоровой) и Насте Еграшовой, хорошо помнившим деда и бабушку – придти на могилку, чтобы вместе помолиться, помянуть и опустить земельку отпевания в могилку. Увы, три дня они не приходили. Я ждал, думал. И вот в пятницу, 11 июня 1996 года я лег в постель. Ночью вдруг, вроде бы, просыпаюсь и вижу, что у изголовья моего сидит человек в белом, сам тоже, вроде бы, белый какой-то. Я испугался донельзя. Пытаюсь молиться, но не сразу получается. Пытаюсь перекрестить явление. В конечном итоге удалось перекрестить и неоднократно. Видения не исчезали, что убедило меня, что это не бесовское наваждение, а какое-то иное явление. Четко зафиксировал двух людей: мужчину и женщину. Появлялся и третий человек, я его четко не зафиксировал, как в тумане его видел. Когда понял, что способен молиться и креститься, то состояние мое как-то стабилизировалось. Я смог погрузиться в раздумья. И тут начались стенания моей души. Какой-то очистительный крик души, подобный моему физическому плачу осенью 1953 года в кустах возле больницы в Парахине, когда нам с бабушкой сообщила соседка, что мать моя, находившаяся в те дни в больнице, умерла, т.к. ее видели в покойницкой. Похоже, что 14-летний мальчишка, в течение нескольких часов рыдавший возле больницы в кустах, вымолил мать для себя и сестренки, которой было шесть лет всего. Вот и в эту ночь так рыдала моя душа, буквально разрывалась в страхе Божием, в понимании своей многогрешности и порочности, что времени и сил для исправления уже не остается. Осталось только упование на чудо Божие, как это явилось тогда, 43 года назад”.
Каждый день моей нынешней жизни – в Окуловке, я обречен миновать это место, каждый раз готов и обязан вспомнить: здесь мальчишкой плакал мой отец, здесь умирала, но не умерла моя бабушка (она умрет еще через тридцать с лишком лет в поселке Крестцы), что я – потомок дедки Ефима и бабушки Ефросиньи Еграшовых, корни мои уходят в эту землю, и сам я плотью уйду в нее.
…Анна Александровна появляется из перевязочной смущенная – наделала переполоху! – при этом довольная вниманием. Загипсованная рука на перевязи, как у раненого солдата, в бельмоватых, слепеньких глазах неизбывно хранится озорная искринка девчонки-“торфушки”, как она себя любит величать. Потом уж будет – втайне, подплакивать, часами качать-баюкать “свою рученьку”, не в силах уснуть ночью, а при встречах виду не подаст, улыбаться примется, гыкать, шутки шутить, разве лишь мельком посетует: “Моя хозяюшка нынче снова себя плохо вела, спать мешала”.
И вот год миновал – как ни в чем не бывало шурует метелкой старая, заметает нашу с Юрием Николаевичем грязь на железный совок, да все-то с любимой приссказкой, за которой горькая сказка всенепременно последует:
– Все пережито, Андрюшенька, милай! Всего повидано!
Семья
…Нету донышка у морюшка человеческого горюшка…
Народная песня
Любят, почитают на Руси Николая Чудотворца доныне, а в прежние времена особенно. Наша Аннушка родилась на Николу майского; мамушка ейная – Матрена, вопреки суевериям, Николаем окрестила очередного младенчика взамен прежде умершего. Мужа Анны Александровны, нелепо, непонятно погибшего через девять лет супружеской жизни, тоже Николаем звали. И первенцу они определили то же имя, и в церковь перетенковскую снесли, окрестили, как от веку положено – наспех, почти тайно. А дальше ростила и воспитывала его советская власть.
Имя-то, само по себе – едва ль спасает. Жизнь безбожная была. А грех, как гадюка полевая, которую не вдруг в густой траве разглядишь, особенно без опаски, без навыка. Баба Анна нынче воцерковленный человек, но как ей довелось тяжело: схоронить мужа и обоих сыновей. Она изнывала в непосильной работе, копейки считала, а ей говорили: “Все для человека, все во имя человека!”; она нужники чистила, а на стене в коридоре – плакат, цитата из буревестника революции: “Человек – это звучит гордо!” Что в той гордости? Хоронили близких людей – навсегда, без никакой надежды свидеться впредь. Плакали, страдали – без внятной причины и смысла тех страданий.
Во имя чего?! – сначала классовая борьба. Победим – заживем! Коммунизм – уже в нашей жизни! Потом менее определенно – да так, дескать, физиология. Умирание клеток. Наука, мол, в ближайшем, но не при нас имеющем быть, будущем, преодолеет это недоразумение. Наши дети будут бессмертны! Вот возьмите в библиотеке фантаста Беляева.
Вранье, вранье. Ложь. Бессмыслица. Так все было зря? Нет, пожалуй. Великая Октябрьская социалистическая революция была неприятным, при том все-таки полезным событием. Кого-то на чистую воду вывела. Кому-то помогла, даже против их собственных воли и желания – сделаться людьми. Кого погубила… но погубила лишь тех, кому надлежало сгинуть, отделив злаки от плевел.
Если спокойно и мудро рассудить, что тоже, безусловно, нелегко принять плот-
скому существу: по-настоящему важно не то, что приходится пережить людям в короткой земной жизни, а то – как они реагируют на эти переживания! Мы больше жалеем себя, нежели желаем себе добра подлинного. Но ведь к стоматологу идем, когда возникает надобность? Душа: она что – ничтожнее зуба кариесного? Примета нашего времени, очень важная, если опять же вдуматься – человеки сегодня очень боятся физической боли, много больше, нежели наши предки, чья трудовая жизнь без боли мало обходилась. Результатом на место физических страданий получили усугубившиеся страдания душевные. Скорби не исчезли из нашей жизни, как мы от них не уклонялись, а получили новое, худшее развитие! Если вернуться к аналогии со стоматологом – можно зуб дернуть, можно быстро пролечить, а можно целый день терзаться болью от мышьяка, убить нерв, а через короткое время все же утратить этот зуб, уже безнадежно.
Я не призываю отказаться от наркоза, который теперь широко применяется при лечении. Но не придем ли мы скоро к тому, что и от житейских невзгод – смерти сродника, огорчений, доставляемых детьми и тому подобное, мы станем защищаться медикаментозно. А ведь уже такое практикуется. И даже умирать норовят быстро и безболезненно.
Чем серьезнее лечение, тем больше проку! Чем выше нагрузки, тем больше надежды тренера на питомца, разве не так?
Анна Александровна вышла замуж довольно поздно, в тридцать уже лет, в пятьдесят шестом. Сидела на печи в Сосницах, орехи грызла, вдруг мамушка в окно глянула – говорит:
– Ай, Нюшка, да ведь к тебе сваты идут!
– Какие еще сваты? Не надо мне никаких сватов! – вспыхнула; сама с печи соскочила, побежала наряжаться. Нюшка, Нюшка, бабка Нюра, а стоило ли? – с печи-то тогда слазить!
В сельской местности и замуж выйти непросто – рискуешь на родственника угодить. Мальчишки, с которыми дружила в деревне в войну, ее троюродные братья. А чужие парни все на фронт ушли, там и остались. После войны было прицепился один вдовец-фронтовик…
– …Но против него выступил мой брат – Иван. И сама я чувствовала: не стоит с ним встречаться. Потом он связался с проводницей, тем наша дружба и закончилась. И ладно, а то – нехорошо было бы. Про него разговоры в деревне ходили: с сестрой согрешил. А другой паренек был, очень меня любил, но он – мой троюродный брат. Ни к чему это…
Жених, Коля Герасимов, прибыл из Кузнечевиц, что по другую сторону Окуловки. Нюшка его и прежде знала, на лесозаготовках видела, да за жениха не признавала. Отец Николая – Спиридон, погиб на фронте. Коля был скромный мужик, его за руку привел свататься Нюшкин крестный, двоюродный брат отца – дядя Игнаша, сам кузнечевицкий мужик. Уговорили Нюшку замуж, уболтали. Поселились молодые в Кузнечевицах, со свекровью. За несколько километров бегала каждое утро молодая жена на свою новую работу, в органы СЭС – санитарно-эпидемиологическую станцию. Уже будучи в положении, встретила знакомую – Валю Артемьеву, которая работала там. С обычным своим озорством, шуткой вроде, прицепилась:
– Валя, ты вот с сумочкой на работу, с работы ходишь. А и мне бы такой сумочкой обзавестись?
– Ты приходи к нам, гляди – возьмут! – улыбнулась Валя.
Взяли, на лето, временно. Валя в “сумочке” носила отраву для крыс, Нюшке другую дали сумочку – с хлоркой, тряпкой и резиновыми перчатками, да еще выдали ведра и палку-“лентяйку”. Стала Нюшка обрабатывать туалеты на заводах и в общественных местах. Такая вот почетная должность, с которой вчерашнюю “торфушку” чуть было не сократили, как закончился обговоренный срок.
– Ходила я с ведрами – на коромысле и всяко, труд-то большой. Подходит срок, меня сокращать думают как временную. А куда сокращать? – у меня уже пузо выросло! Я устраивалась, ничего им про это не сказала. Так тридцать лет и отработала на одном месте, у меня там всяких грамот и наград от них наполучено.
Тридцать лет чистить нужники! – Геракл, как говорит молодежь, отдыхает. Можете представить себе, что это такое?! Я это у вас спрашиваю, творческая интеллигенция! Понятно, что кто-то должен фильмы снимать, кто-то синхрофазотроны конструировать. Но вы, когда надумаете похаять собственный народ, задумайтесь: кто-то ведь вашу канализацию обслуживает. А заводские “санузлы” советской эпохи, доложу я тем, кто не в теме, это не нынешние коммерческие туалеты. Здесь благоразумно глохнет любое писательское красноречие!
И можете представить себе: были времена, когда тех чистильщиков еще и сокращали, ибо желающих “ходить с сумочками” было больше, чем сортиров и подобных вакансий.
У прабабушки моей по отцу – Марии Андреевны, в девичестве Ромашовой, в трудовой книжке единственная запись: скотница в детском доме “Отрада”, что в Оксочах. Да, непривередливый был народишко, небалованный. Рады были любой работе, жили с одним и тем же мужиком, если он только сам не…
Девять лет прожила Анна Александровна со своим Николаем. Родила от него двоих мальчишек – старшего Коленьку и младшего Толеньку. Наверное, рожала бы дальше, да не судьба. Николай поехал помогать знакомым с перевозом дома из “неперспективной” деревни в железнодорожную станцию Окуловка. До места добирались на лодке через озеро. Кто-то ехал помогать, а кто-то – выпить на дармовщинку. Кто-то, выпив, шел дальше ворочать бревна, а кому-то хотелось добавить.
Поди разбери, что там вышло. Жили молодые уже здесь, на Курортной. Заскреблась ночью крыса под кроватью. Мужа не было дома, а Анна не так крыс боялась, как в приметы верила. К плохим вестям. А еще, чуть раньше, приснился сон Анне:
– Из подпола вылазит тесть-покойник, что на фронте погиб, и командует: “Собирайся, поедем!” А мне что-то так неохота! Я Коле говорю: батька твой меня понужает ехать с им. Муж вступился: пусть дома с ребятишками остается, сам поеду. Вот и уехал!
С Угловки собралась Колина сестра в гости к мамушке. В автобусе услышала разговор: “Утопли. На лодке плыли через озеро. Тамару уже нашли, фуфайка на голову завернута. Вроде по голове стукнуто. Кольшу Никитина и другого ищут. А двое низовских в милиции сидят, допрашивают их”.
– Все пережито, милай, всего повидано!
Коля и Толя росли сиротами. Особенно не бедствовали, хотя жили скромно. Мать рано уходила на работу, поздно приходила. Держали курочек, поросенка. Сильно помогала свекровь, которая была с вреднинкой, хотя… нормальная баба – простая и трудолюбивая. По крайней мере, деток на нее можно было оставить спокойно.
Обычное детство. Первое сентября, букет георгинов, первая учительница. Слова о том, что нужно быть добрыми, честными, любить Родину. Бог? Про Бога уже даже и не заикались, не спорили – как-то забыли. Живите! – “будет людям счастье, счастье на века, у Советской власти сила велика…” Все в наших руках! Нужно только хорошо учиться, чтобы хорошо устроиться в жизни.
Сейчас мы сидим в малюсенькой, аскетичной “хрущевке” однокомнатной: оглядываюсь по сторонам – облезлые обои, большие фотопортреты в деревянных рамках по деревенской моде развешаны по стенам, провалившийся диван, над ним – коврик с оленями в сказочном лесу, какой прежде был реальностью. И, конечно, иконы – много икон в красном углу! Скромное прибежище одинокого человека, коротающего век до ухода ДОМОЙ, к своим дорогим и любимым. Увы, нет твердой уверенности, что сыночки обретаются в лучшем мире!
И смотрю фотографии, где она – Нюшка, молодая совсем, около своего крестьянского домика на Курортной улице, за подол держатся малыши, которым суждено было с земляками утопнуть в море водки, как египетскому воинству. Листаю дембельский альбом младшего сына, служившего в ГСВГ, группе советских войск в Германии. Там, между картонными листами с фотографиями, вклеены письма солдат-мальчишек с пожеланиями: “Толька, приезжай ко мне в Узбекистан, будем кушать плов!” “Никогда не забудем службу в ГСВГ!”. Беззаботные, полные надежды на счастье по возвращении домой лица солдат, привалившихся друг к другу – по-братски, по-свойски.
Вся жизнь, казалось, впереди! Дома ждут матери, девчонки… Пацаны, у нас все будет круто! Поезд мчится, стучат колеса, в чемодане подарки родным, гуляет по кругу фляжка с коньяком, пассажиры рады за молодых парней. Домой, домой!
Поначалу намеревался я подробнее прописать жизнь и смерть бабы-Аниных сынов. Но не вырисовалось ничего – путаные сведения, бабульку пытать стыдно, да и что тут размазывать? – один сын попал под поезд, другого убили, приблизительно как и батьку: не понятно – кто и за что? Такая вот жизнь у Нюшки получилась, в первой ее части. Колхоз, лесоповал, торфозаготовки, чистка сортиров. Похороны. Одинокая пенсия.
– Все пережито, милай, всего повидано!
Ничего нет сегодня… Нюшка, Анна Александровна, баба Аня – высохшая старушка, не плачет, все выплакано. И надежда только на Бога, ни на кого более.
Ночью сел я на поезд,
Это было давно.
Кто-то спал, кто-то бредил,
Кто-то плакал в окно.
С этим странным народом
Стал я вдруг заодно –
То я спал, то я бредил,
То я плакал в окно.
Неприкаянным душам
Колесить суждено –
Кто до станции Небо,
Кто до станции Дно.
Еще недавно в нетерпимую обиду мне было услышать, а прежде сам так мыслил: мол, в религию ударяются слабаки, поломанные личности. Нынче слышу спокойно такие мнения – не рвусь рьяно ратовать, вступаться, даже за таких святых бабусек, как моя баба Анна.
К чему спорить? – Господь Сам все таким объяснит. Коль слушать захотят…
Мария Михайловна
– У тебя судьбы словно под копирку писаны:
муж умер, дети погибли.
Не скучноватая правда-то получается?
Беседа с критиком
Как-то после службы в Полищенской церкви ко мне приблизилась женщина – уже в годах, полноватая, с приятным русским лицом.
– Вы Андрей? Михайлов? – спросила, отчего-то волнуясь. – Я вашего папу хорошо знала. Мы с ним вместе учились, в нашем Кулотинском сельхозтехникуме.
Я хоть был рад такой встрече, но теперь спешил. Оттого наш первый разговор вышел скомканным, женщина назвалась Марией Михайловной, пригласила меня в гости – “как-нибудь”, пообещав показать старые фотографии с отцом да рассказать про те годы:
– Я живу недалеко. Вы мне только позвоните предварительно, чтобы я немножко приготовилась.
Обменялись номерами телефонов, пока все – подробная наша встреча состоялась не раньше чем через год: мы иногда мельком виделись в церкви, я извинялся, обещал непременно зайти, а она настойчиво просила предупредить о визите заблаго-
временно.
Откуда мне знать, что Мария была первой юношеской любовью моего родителя, что она всю свою жизнь сильно интересовалась Володиной судьбой, терзалась чувством вины перед ним – всего-то за единственное, “гордое” письмо, послужившее причиной их трагической размолвки. Потом я понял, отчего предстоящая наша встреча казалась ей такой значимой, почему она просила обязательно позвонить заранее: женщина остается женщиной, даже на восьмом десятке лет и даже при такой тяжелой судьбе, какую судил Господь Марии Михайловне, в девичестве Кудряшовой.
Вдруг возникла неотложная надобность в обрезной “двадцатьпятке” для ремонта отцовского дома, мы с Юрием Николаевичем “наскребли по сусекам” требуемую сумму и – в аккурат на Старый Новый год — отправились на одну из многочисленных здешних лесопилок, что как раз в Полищах. Вот и пришло на ум наведаться к Марии Михайловне, коль уже столько времени обещано. Достаю “мобильник”, звоню: “Можно к вам?”, Мария Михайловна заметно смутилась такой моей поспешливостью, перенесли встречу парой часов позднее.
Доски я насмотрел, договорился о доставке в подходящий день, потом мы с Юрием Николаевичем дошли до двухквартирного домика свечницы из нашего храма – Евгении Михайловны, “поцеловали” замок на калитке – той не оказалось дома. Но раз уже мы предварительно не договаривались, сердиться было не на кого, да, обосновавшись на Курортной улице, я потихоньку отвыкаю гневаться и раздражаться, беря пример со своего старшего соседа. И теперь мы совершали неспешную прогулку в самом мирном расположении духа. Погода отличная – ясно, безветренно, здоровый морозец, чистая белая дорога, припудренные сосны – картинка! – в самый раз для нынешней Святочной недели. Лепота!
– Так вы в курсе, где живет Мария Михайловна? – спросил я, помня, что у Юрия Николаевича память иногда дает сбой.
– Не то чтобы очень, – осторожничал мой спутник, – давайте позвоним ей еще разик? Уточнимся?
– Пойдем, покуда помните, а уж тогда… – не хотелось лезть на морозе под глухо застегнутую куртку за надоевшим “мобильником”, и денег жалко.
Мы медленно, но верно продвигались по занесенному снегом поселку, собаки провожали нас из будок ленивыми взглядами, везде, на каждой здешней постройке – на домах, на банях, на дровенниках, на тех же будках — хозяйкой-зимой развешаны, свисали белоснежные пуховики с полупрозрачными, округленными краями, и можно б было поэтически прибавить о блаженной тишине, когда бы Юрий Николаевич не шаркал своими видавшими виды ботинками.
– Мне мамочка в детстве говорила, чтобы я поднимал ножки…
– А толку-то, Юрий Николаевич?
– Да! – соглашался он, все же не оставляя свое занятие. – Не приучился.
Я вздыхаю:
– Ну что, звонить?
– Не. Я иду, иду… да вдруг и дойду, – он вдруг оживляется, – Андрей Владимирович! А я стихотворение вот только сейчас придумал!
Я снова вздыхаю. Кто из нас писатель? – в самом-то деле!
– Ну, прочтите, – дозволяю снисходительно.
Юрий Николаевич, с неподдельным воодушевлением, декламирует:
– Всю жизнь нам надо к Богу приближаться
И от грехов своих освобождаться.
В покаянии должны мы слезы лить
И Господа за все благодарить…
Подумав, прибавляет очень важное: “ …и больше всех Его любить!”
Юрий Николаевич не знает ни в чем удержу, края, особенно когда дело касается православия. Там, где я лоб перекрещу, он земной поклон кладет. И это я не в осуждение или насмешку говорю – в его устах самые громкие слова звучат приемлемо, потому что знаешь – это его жизнь, его вера. Он живет этим.
Мы сворачиваем с центральной улицы налево, на тропку, ведущую мимо заброшенного двухэтажного дома – старого, деревянного, но весьма приличного по качеству и архитектуре.
– Вот ведь, – прочитал мои мысли Юрий Николаевич, – строили на века. Жить бы да жить.
Какими-то не то слишком хозяйственными дельцами, не то мародерами разобрана часть обшивки, выпилены фрагменты бревенчатых стен: и непрофессионалу понятно: дом отлично сохранился, подремонтируй да живи сто лет еще, на доброе здоровье! Вон по соседству возведена из грязно-серых силикатных кирпичей уродливая “хрущевина”, но там предусмотрены газ, канализация, центральное отопление; многим кулотинцам так больше глянется коротать свой век: в креслах перед телемониторами проживать чужие многосерийные судьбы. А так ли давно тюкали топориками, возводили обреченный ныне на досрочную погибель дом-красавец люди, полные светлых надежд, полагавшие, что детище их будет стоять долго – бесконечно долго! – и что сами они будут жить в нем так же бесконечно долго и счастливо? Пахло свежим лесом, беременная сноха о бок со свекровью, шустро хозяйствовали, готовили работникам обед, и — увы! – готовно выставлялась на стол “злодейка с наклейкой” – бутылка, погубившая и их мужиков, и многих-многих других сельчан, включая женщин и молодежь.
Когда не торопишь шаг, и мысли текут неспешно. Мой проводник так же размеренно шаркал подошвами, я его не тревожил, понимая: мы почти у цели, а мои уточнения могут сбить старичка со слабого следа. Вдруг Юрий Николаевич насторожился, ускорился – почти потрусил, резко повернул направо, к аккуратно обшитому желтой вагонкой дому; мы только вошли в палисадник, входная дверь распахнулась навстречу.
– Пришли?! Слава Богу, а я уж боялась, передумаете! – Мария Михайловна светилась улыбкой – радостной, но опять пугливой.
– Ну, Мария Михайловна! Как можно! Уговор дороже денег! – я бодрился, рокотал, а в душе и сам оробел. – Мир дому сему! Со Старым Новым годом!
– С миром принимаем! Да, Владимир Алексеевич тоже был обязательным человеком…
– Хорошо, что Юрий Николаевич не заплутал, не подкачал, – не умолкал я, – говорит: иду, иду да и дойду.
– А зачем ему плутать? Он у меня не раз бывал здесь с вашим папой!
– Вот как! А прикидывался!
Юрий Николаевич, посмеиваясь добродушно, снимал свое долгопятое, смешное пальто и тянулся разпутывать длинные шнурки на ботинках.
– Не нужно, не разувайтесь. У меня по полу дует. Мороз, много грязи не нанесете.
Когда зашли в горницу, я тихонько ахнул. Нас ждали! – на столе ваза с виноградом, яблоками, мандаринами, блюдо с порезанными бананами и апельсинами, коробка конфет, конфеты в вазочке. Искусно порезанная копченая колбаса, украшенная зеленью. Мы с Юрием Николаевичем не бедствуем, но привыкли на своей Курортной к простейшей сервировке и минимальному ассортименту блюд: суп да каша – пища наша. Ну, картошка в мундире с огурцами. Он еще свеклу тертую уважает, беззубик мой!
– Мария Михайловна! Зачем вы так роскошно нас встречаете! Как дорогих людей!
– А кто же вы? Дорогие и есть! Сейчас котлеты принесу, пюре!
Казалось, что мы соблюдаем какую-то никому не нужную дипломатию. Поэтому когда, пропев рождественский тропарь, все уселись за стол, я взял да и попросил в простоте:
– Расскажите о себе, пожалуйста!
Я убедился, что людей, особенно пожилых, нимало не обижают подобные “дерзости”: большинство из них жаждут участия – главное, чтобы внимание то было искренним, неподдельным. О! – те, кто жил и страдал, чутко распознают фальшь. Смею надеяться, что я не из плутов: оттого, наверное, меня не отвергают и мне не лгут, при-
том что многие из них ведают: Андрей записывает услышанное, передает дальше, в мир, причем не меняя имен и фамилий – поступаю так от своей убежденности, что следует хранить правду в ее исторической чистоте. История – это не лишь грандиозные сражения и дворцовые перевороты, мне сугубо интересным сделалось чтение дневников или бытовых записей прошлых лет, где без выдумки, без прикрас, без авторского умничанья зеркально отражены минувшая эпоха и люди, ее населяв-
шие, такие, какие они были на самом деле; тогда постигаешь дух времени – суть чужого прежде бытия, которое для тебя превращается в со-бытие, ты делаешься тому причастен.
Мария Михайловна послушно и с готовностью заговорила, предварительно нагрузив мне полную тарелку вкуснейшего пюре с двумя котлетками. Юрий Николаевич, благословленный духовником “не вкушать мяса”, привлек к себе толику озабоченного внимания, но тоже не остался без угощения.
– Я сама себе испортила жизнь. Сама виновата. С вашим папой у нас была первая любовь, не подумайте – безо всякого такого. Мы тогда были другие. На четвертом курсе техникума он мне предложил пожениться, а я сказала, что мы еще к этому не готовы. Беда не в том, это же был не отказ, а как бы отсрочка. Но когда у наших соседей по деревне вернулся с армии сын, они непременно захотели его на мне поженить. И мои родители загорелись. Мне же он совсем не понравился, да я даже и
не думала, не собиралась. А когда приехала на каникулы домой, оттуда – вот стервоза! – написала Володе противное, гордое письмо. Он же решил, что я и впрямь замуж собралась. Сам написал мне нехорошо, я не ответила – так и вышла наша размолвка. Уже как познакомилась со своим будущим мужем Сашей, я, дуреха, сказала зачем-то, что его любить не смогу, так как люблю другого человека. Саша умер в восемьдесят пятом, замуж я так больше и не захотела, хотя были претенденты.
– Всегда интересовалась судьбой вашего отца. Лет тридцать назад мне Леня Соловьев сказал, что с Володей плохо, что он ушел из жизни. А наш однокурсник Апельсинов, тогдашний секретарь местного райкома партии, подтвердил такие его слова. Я не могла поверить в это. Чувствовала, что здесь что-то не так. Пошла к гадалке, Господи прости, а она мне сказала, что он живой. А потом, Андрей, ты не поверишь – пошла к ясновидящей, та попросила фотографию и сразу сказала, что он не просто живой, а часто бывает… рядом со мной. Я ее не поняла, хотя сердце говорило, что Володя жив. И представляешь, какое дело – я тогда уже ходила в молитвенный дом и в строящуюся нашу церковь. Иногда встречала там мужчину, который мне смутно кого-то напоминал – лицом, улыбкой. Мы с ним даже переглядывались с недоумением. Прошло довольно много времени, я спросила у Надежды: “Что за мужчина ходит к нам в храм?” А она: “Я тебе тысячу раз говорила, что это Володя Михайлов!” А я и тут не поняла – что за Володя Михайлов, ведь “мой” Володя умер. А уже когда его назвали Владимир Алексеевич, тут я наконец сообразила. Как сейчас помню, сидит он после службы на лавочке, раздает журнальчики и иконочки. Я подхожу: “Владимир Алексеевич, а для меня осталось?” Он смотрит на меня, вижу – пытается вспомнить. Я ему: “Вы в нашем техникуме не учились?” Он: “Учился”. “А в каком году закончили?” — “В пятьдесят девятом!” — “А я…” Тут он уже понял, узнал! А какой для меня это был шок! Ты не представляешь!
В подобных беседах я не уставал поражаться, насколько люди готовы открывать свои судьбы, делиться пережитым, часто даже с малознакомыми людьми, проявившими к ним малейшее участие. Вот и Марии Михайловне нужно было выговориться. Похоронив мужа, осталась нестарой еще, одинокой вдовой, растить троих сыновей. Я смотрел в альбоме фотографии: и муж, и парни – красавцы, хорошие, умные лица. Но Господь судил так, что матери пришлось пережить всех своих мужчин.
Муж Александр при всяком случае поминал жене былую оговорку: “Я же помню – ты меня не любишь!” А когда мучительно умирал в больнице от рака легких, приходя в себя, шептал: “Ты здесь, моя родная?” Стискивал ей руку, не отпускал. Она, случалось, сиживала около него в палате до четырех утра, хоть дома ждали дети, особенно скучал младший Мишенька, ласковый последыш – Мария Михайловна тогда ждала девочку, а родился очередной мужичок.
Что же такое все-таки судьба? Судь-ба. Суд Божий. Это очень часто вовсе не то, чего бы нам хотелось. Особенно когда живем без Христа. Наша безбожная воля ведет нас на погибель. А скорби, пусть жестоко, но спасают, заставляют задуматься о себе, о жизни.
Младший ушел первым. Когда Мишеньке исполнилось тридцать три года, в своем привычно шутливом тоне он несколько раз повторил:
– Я скоро умру. У меня возраст Христа!
– Миша! – пугалась и даже злилась Мария Михайловна, отчего-то всерьез принявшая такое заявление. – С чего ты взял-то?! Приснилось тебе что?
– Нет! Знаю, да и все!
Через две недели это случилось… Утонул. Найти тело удалось не сразу. Водолаза вызывали, не нашел. Долго объезжали ниже по течению реку Мсту, ничего. Мария Михайловна сама выходила все окрестные берега, оглядывала плёсы, заводи, травянистые забереги: мрак пал на материнскую душу. Ночей не спала, себе чаяла смерти, только прежде хотела сына найти и похоронить по-человечески. Снова пошла к ясновидящей – та точно указала место, где нужно искать. Вскоре пришло известие: местные деревенские видели в указанном месте утопленника, но не успели, а скорее, не захотели ничего предпринять. За Мишенькой на лодке отправился старший сын Юра со своим другом. Страшно представить, каково брату было исполнять такую работу. А кому?
Привезли. Оплакали. Положили рядом с батькой. А плата за сведения от колдуньи оказалась огромной – жизни двоих оставшихся сыновей…
Средний сын, Сергей, и из жизни ушел второй. Помогал по хозяйству престарелым соседям. Что-то там у них пропало, обвинили его, да еще во всеуслышание. Он сильно переживал напраслину, матери же не обмолвился ни словом. Пришел к ней смурной, когда здесь же находился его племянник Димка, единственный внук Марии Михайловны от старшего сына Юрия. То да се – Дима отлучился к друзьям, Сергей перекусил, что мать поставила на стол, затем прилег на диван.
– Перехитрил сын меня, – продолжает Мария Михайловна свой рассказ, – пожаловался, мол, болит голова. Попросил купить таблеток. Я пошла в аптеку, не так долго и ходила. Вернулась, Дима дома уже, возвратился… А Сергея нет. Ушел? – я сначала без внимания, и сердце молчало. Потом… вижу… тапочки-то Сережины стоят! Ох! А в чем же он ушел-то? У Димы спрашиваю, а Димка удивляется: “Так ведь дядя Сережа во дворе. И правда, долго как!”
– Я туда! – а он уже готов. Сидя, повесился. Мы его сразу сняли, Димка откачивал, дыхание делал искусственное, “скорую” вызвали, но ничего не помогло.
Вновь печальная пауза, заполненная пронзительным тиканьем часов.
В крестьянских избах часы тикают как-то особенно громко – акустика деревянных стен, наверное, такова. А для печальных пауз в подобных разговорах не может быть лучшего заполнения, чем тиканье часов. Здесь и утешение, и смысл.
Но современные часы поспешливы, стрекочливы, как под горочку бегают – ти-ти-ти-ти-ти. Время ускорилось, слышите?
А ходики… прежние ходики, те впрямь – ходили! Размеренно, как два кузнеца разными молоточками в очередь настукивают. Тик – Так! Тик – Так! Помните? Маятник качается, каждый вечер, кому забота, а робятешкам удовольствие: “Деда, можно я?” – цепочку нужно тянуть, гирьки подвешивать. Тик-так, все пройдет, тик-так, и вы уйдете, тик – так устроен мир, тик – так помните об этом!
Тиканье часов и фотографии на стенах… Муж, сыновья. Лица, запечатленные не когда плохо, а пока все было в норме. Мишка улыбается, Сережка важничает, хмурится, старший Юрий и батька глядят спокойно, уверенно. Мужики преодолели рубеж, который нам, всем без исключения, еще как-то предстоит миновать.
…Старший сын Юрий армию служил в Афганистане, дважды был ранен. Когда уже оставались дни до демобилизации, его взвод отправили на очередное задание. Там они попали в серьезную переделку. Юру касательно ранило в голову, а его товарища – тоже в голову, но гораздо тяжелее. Юра вынес его на себе из боя по горной речке. Рассказывал:
– Я, мама, несу его, кровь заливает глаза, а я и не знаю – его кровь, моя ли?
Мария Михайловна сильно забеспокоилась, когда от Юры, готовившегося “на дембель”, вдруг ни слуху ни духу, и сам он не приехал в уже обговорённое время. Помог один военный родственник: обзвонив соответствующие инстанции, вскоре сообщил Марии Михайловне: “Все нормально. Юрка жив, немножко ранен, сейчас в госпитале. Ничего опасного, скоро вернется!”
Юра навещал родителей погибшего товарища. После чего очень переживал, плакал, жаловался матери:
– Они у меня спросили: почему та пуля попала в голову именно нашему сыну? А я разве виноват?
Женился старший сын удачно. Жена Татьяна была очень добрым, внимательным человеком. Мария Михайловна не могла нарадоваться на невестку. Но и тут беда не зевала. Однажды Мария Михайловна и Татьяна собирали ягоды в окрестностях Полищ. Обратно возвращались мимо кладбища. Татьяне очень нравилось это живописное место.
– Вот, мама, если что… – она выразительно посмотрела на свекровь.
Через месяц выяснилось, что у Татьяны онкологическое заболевание, что ничего нельзя уже сделать, поздно. Татьяна перед смертью больше, чем за себя, за Юрика переживала: как-то он перенесет ее смерть?
– Мама, у меня в тумбочке успокоительное хорошее. Дай Юре на моих похоронах. Я боюсь, он не вынесет.
Любовь как скворушка: не в любой домик селится. И что с того, что он богат, разукрашен? Любовь живет там, где проще да где горе с нуждой, вот ведь странность какая!
…Также Таня просила, чтобы свекровь не оставляла заботой внука Диму, отчего-то не сильно рассчитывая на своих собственных родителей.
Юра после службы в Афганистане часто и подолгу болел, лежал в больницах. А Мария Михайловна с замиранием сердца вспоминала: когда сын еще был совсем маленьким, она везла его в колясочке через Окуловку, по улице Калинина. Вдруг к ней приблизилась седая женщина, посмотрела на спящего мальчика с запрокинутыми ручками и говорит: “Он ведь у тебя долго не проживет!”
– Я, вместо того чтобы возмутиться, отчего-то заробела и спросила: “Почему?” А она сказала, что у него что-то не так на лице. Я всю жизнь потом не могла забыть это страшное предсказание. А когда ушли Сережа и Миша, была уже почти уверена, что и Юра скоро умрет. Так оно и случилось…
У Марии Михайловны от старшего сына остался единственный внук – Димушка. Миша-то был женат, да неудачно: жена оказалась бесплодной, хоть не сказать, что плохой. Не осталось от младшего и среднего сыновей живой памяти, утешения. Димушка живет в Чудове в родительской квартире. Ездит на работу в Санкт-Петербург.
– Я сама себе испортила жизнь, – снова и снова повторяет Мария Михайловна.
Знай себе тикают часы на стене. Тик-так, тик-так.
– Зачем вы так говорите? – возражаю я. – Вы же православный, церковный человек! В нашей жизни нет ничего напрасного, ничего случайного. И после таких бед вы не озлобились, не отчаялись. Молитесь за усопших, за других людей.
Мария Михайловна задумчиво смотрит в чашку с недопитым чаем. Сколько мне уже довелось видеть здесь, в глубинке, таких женщин – с таким выражением лица, схоронивших самых близких и дорогих.
– Мария Михайловна, а мы смотрели фотографии… Вот с вашими парнями рядом сняты их друзья. Как сложились их жизни?
– Витя умер. Коля… умер. Ему жена попалась… не хочу судить, но стервозная. Он выпивал, остался без угла.
Она вспоминает прочих: большинство уже закончили свои жизни или заканчивают их очень грустно: пьют горькую, тунеядствуют.
– А у бабушки Пани Павел тоже пьянствует. И не хочет жить. Видите, как получается? И думаете, ей легче?
– Что ж они пьют-то? – вырывается у нее отчаянное.
– И мой папа пил. И я. А какой смысл в жизни безбожнику, если ему не интересны карьера и накопительство?
– Да, – произносит Мария Михайловна вдумчиво, – я удивлялась, не верила, когда мне говорили, что Володя водочкой балуется. Он ведь так отца ругал за вино. Помню, пришло письмо из Крестец, от мамы его. Он ходит – туча тучей. Я спрашиваю: “Володя, что случилось?” А он только желваками играет.
Оживляется:
– А когда мы снова встретились, через сорок семь лет, договорились, что он ко мне в гости придет. Ну, я… купила бутылку хорошего красного. А он говорит: “Я уже тринадцать лет в рот спиртного не беру”. И достает сок.
Да, батька всегда сок покупал, когда отправлялся в гости. И стихотворение “Память” он написал про места, где мы сейчас находимся, про людей, с которыми я теперь в церковь хожу, которых он мне оставил, которым передал меня:
Нам всем былые зори снятся,
Чем старше мы, тем ярче свет,
Так сохраняет память – святцы,
Тех, кто ушел. Кого уж нет.
Никто предугадать не может,
Что завтра в сердце прорастет,
Бывает жизни всей дороже
Один обычный вроде год.
Хранит земля зеленый, светлый,
Любимый с детства уголок,
Его сокровищем заветным
Я сохранял в кольце тревог.
Туда в счастливую минуту
Спешил я с радостью своей,
И по привычному маршруту
Хочу пройти на склоне дней.
Где верил я в отраду жизни,
Не ждал обмана в красоте,
И слово стертое – отчизна —
Открыто было в полноте.
1982 Михайлов Владимир
Возвращаемся домой с Юрием Николаевичем, проходим мимо старой больницы, где умирала моя молодая бабушка – умирала, да не умерла, сын Вовка выплакал-вымолил. Идет мимо памятного места уже немолодой, сорокашестилетний бабки- Тонин внук: глаза “на мокром месте”, блестят на ярком, январском солнце, в душе тихая радость постижения.
Нет, Мария Михайловна, ошибаешься ты, что “испорчена” твоя жизнь! “По жестоким скорбям, посылаемым на тебя Божиим Промыслом, душа твоя постигает, какую приняла она честь от величия Божия. Ибо по мере печали бывает и утешение”. Преподобный Исаак Сирин.
Твоя жизнь, Мария Михайловна, песня! – песня, пусть сильно печальная, но красивая и еще до конца непропетая. Только в церковь не оставляй ходить, милая ты наша, русская женщина! И не оставляй молиться! Ничто не было напрасно.
И напрасных смертей не бывает. Да смерть – и не смерть, а другое…
Письма учительницы
…Жизнь – это счастье. Причем оно обладает
неизбывным качеством Вечности; проще говоря,
я понимаю теперь, что жизнь наша не обрывается
в смертях и разлуках, что она никогда не оборвется.
Хотя куда она пойдет и какие формы примет? –
мы до времени можем только догадываться…
Владимир Михайлов. О смысле жизни
Мы с Юрием Николаевичем нет-нет да заговорим о смерти. Не кривляясь, без пафоса, без натужной бодрости, но и без страха особенного. Скажем так: тема эта нам близка – не сказать, что приманчива, но и небезынтересна. Мы – православные люди, верующие, чего тут еще объяснять?
За вечерней трапезой осведомился я у него:
– Юрий Николаевич, вы мне оставьте инструкции. Где вас упокоить, ежели чего?
Вопрос прозвучал естественным образом, поскольку мы только что обсуждали необходимость изготовления при подходящем случае домовин, то бишь – гробов по-современному. Мол, неплохо будет, если я после окончания летней суеты огородной сколочу две штуки – в точный размер жильцов Курортного домика, из натурального, хорошего леса, да приберем мы их на чердак, до урочного часа и долой от пугливого глаза; пусть стоят сколь угодно долго, а час тот, как ни крути, неизбежно пробьет.
Не, а и в самом деле! – чего такого? Это же не в городской квартире! – здесь, в частном доме, сам Бог велел обзавестись подобным добром. К накоплениям мы равнодушны, ко всякой там бытовой технике: по старенькому черно-белому телевизору я одни только новости после чтения Псалтыри гляну; автомобиль покупать не на что, да и ни к чему мороку такую приобретать; других заметных трат не планируем – в магазин придем за насущной надобностью, осмотримся – нет! – ничего нам не надо, даже я до срока выстарился!
А тут не каприз – предмет последней первой необходимости! Опять же потомкам освобождение от головных болей. Себе самому – отличное качество и экологичность. Куды с добром! Отчего не сработать два “изделия”? – не спеша, с любовью.
Дальше я и спрашиваю: “Куда вас, Юрий Николаевич, прикажете определить? Нет ли готовых решений? С отцом не обсуждали это дело?”
– Как же, как же! – отвечает уверенно, в различных других вопросах часто беспамятный, старичок. – Место мне твердо определено, уже и со смотрителем кладбища договоренность имеется! На Полищенском кладбище, на нашем любимом! Рядом с Людмилой Ивановной Высоцкой извольте меня упокоить!
– Людмила Ивановна? Кто это?
– А, Людмила Ивановна! Это любимая учительница вашего папочки! Они с ней долго отношения поддерживали, уже после окончания им здешнего техникума переписывались, он к ней приезжал в гости даже из Ленинграда!
На следующий день Юрий Николаевич повез меня на кладбище, на смотрины. Немножко забавно было наблюдать, как он гордо демонстрировал “свое хозяйство”. В ближайшее время нам придется поднавести там порядок: спилить самозваную елочку, покрасить оградку, пирамидку. В целом же нормально: прополото, прибрано, цветочки посажены.
И как часто это со мной уже случалось, после не суетного, а осмысленного упоминания какого-то имени человеческого внедолге обрелась в отцовских архивах перевязанная аккуратно стопочка писем и открыток, написанных уверенным, ровным – учительским — почерком. Подпись на каждом из посланий: Володе от Людмилы И. Вот она! – переписка отца со своей классной руководительницей. Смотрю на четко обозначенные даты – полвека назад, пятнадцать лет после Великой войны, за три года до моего появления на свет, за год до рождения старшего брата. В качестве документа эпохи, как близкое мне и дорогое, как гармоничную, важную составляющую моего общего повествования, включаю сюда эти письма: едва ли думала сельская учительница, что ее нехитрым изложениям может быть подарена вторая жизнь!
Дорогой Володя, поздравляю тебя и всех остальных Володь с Новым годом, желаю успеха в учебе и личной жизни. Спасибо за письма; не отвечала, так как не хотела отвлекать от занятий, ведь ты писал, что вы все сильно заняты. Учитесь, мои родные, учитесь, но не забывайте и искусства (пение, музыку, рисование). Ходите ли вы хоть иногда в театр? Были ли вы в опере, в театре Кирова? Если нет, то обязательно сходите. Читали ли вы в “Комсомольской правде” насчет дискуссии “Ответ на одно письмо” (И. Эренбург). Если нет, прочтите – очень интересно и полезно. Коля прислал мне из Германии очень красивую открыточку с поздравлением.
Всегда помнящая вас Людмила И. 27 декабря 1959 года
Дорогой Володя, я была очень рада, получив от тебя письмо; спасибо также за добрые пожелания, адресованные мне, постараюсь, чтобы они осуществились. Жаль только, что ты пишешь о вашей успеваемости в общих фразах. Ну, я делаю вывод, который следует из твоих данных об экзаменационной сессии, что у вас нет троек, что вы (“новгородская фракция”) в первой, лучшей половине, но не знаю, кто где из моих питомцев, из троих Володей – впереди, а знать хотелось бы. Очень хорошо, однако, что вы в числе лучших. Повышенную стипендию, если я не ошибаюсь, получал Володя Раншин, но его теперь нет ведь среди вас: ты писал, что он перешел в Политехнический, если я не ошибаюсь.
От Коли Кудрина недавно получила письмо из Германии, из которого следует, что ему нечего надеяться попасть в сокращаемые 1 млн 200 тысяч, так как их часть, как он пишет, еще больше укрепляется. А вот, Володя, о ком я думаю, так это о Саше Селюгине, он ведь служит уже третий год и безусловно попадет под демобилизацию, но я не знаю, где он, так как он писал мне до армии еще, а оттуда не написал ни одного письма. От Лени Соловьева недавно получила письмо, он пишет, что был на сессии, сдал механику на 4, получил зачет по физике, а часть предметов – историю КПСС и еще что-то, будет сдавать в Новгороде. Он был в Валдае, попал в областную спортивную бригаду, но писал, что не будет принимать в ней участие, так как не хочет оставлять Женю одну, писал, что ждет сына (это он написал мне, правда, по секрету, но я выдала его секрет, так как рада этому и хочу, чтобы у него был хороший, умный и здоровый сын. Писал мне Леня Зенин, что он в Валдае, видел Женю Еремееву и Веру Фаянцеву, долго беседовал с ними, и они все решили весной собраться у меня в Кулотино, если я разрешу. Я написала, что не только разрешу, но буду безмерно счастлива видеть своих “деток” у себя.
Ну, а как ваши сердечные дела, Володя? Напиши, пожалуйста, как поступал Ананьев на первый курс после демобилизации, сдавал ли он вступительные экзамены? Наверное, сдавал. А зачисляли по конкурсу или вне конкурса? Ямнева и Конькова я помню очень хорошо. Хочется мне очень, чтобы и Саша Селюгин попал в институт. Не знаешь ли ты адрес его матери? Она, кажется, работала в Новгороде. Теперь о своих “птенцах”; было у меня на 1 сентября четверо ребят “на орбите” (отличников), а сейчас остался только один; в основном погорели на механизации трудоемких процессов и ПУДе (правила уличного движения), эти предметы преподает сам директор. У нас ведь теперь новые правила – экзамены будут сдавать только весной, и тогда будет решаться вопрос о стипендии, а сейчас, до сентября, они – все четверо, будут еще получать повышенную. Я очень часто вспоминаю вас всех, мои дорогие и очень желаю, чтобы вы все были умными, честными работниками, хорошими специалистами и счастливыми в личной жизни. Довольно часто вижу Илью Зиновьева, недели две тому назад встретились с ним на улице, и он мне сказал, что собирается уехать в Сибирь; встретила так же и Гаврилова, он тоже служил в армии и тоже за границей – он кандидат партии. Володя, напиши, пожалуйста, свободно ли можно переводиться из одного института в другой? И лучше всего это делать после первого курса и второго, то есть пока еще не все специальные предметы начались, да? А какие специальные предметы проходите вы сейчас? Как выглядит Володя Гайдуков? Говорят, что он сильно похудел. Кто же из моих Володь впереди? Пусть не пугаются слова “моих”, моими вы будете всегда, даже и тогда, когда это слово будет исходить из уст какой-нибудь Кати, Маши, ибо это слово в их устах приобретет тогда иное значение, а мое останется неизменным.
Ну вот, Володенька, и все пока. Душою с вами Людмила И. 8 февраля 1960 года
Дорогой Володя, я очень рада, что у вас всех все в порядке – нет троек, но надо, чтобы и знания были у вас прочные и твердые, чтобы из вас вышли хорошие специалисты. Сегодня наша ускоренная группа защищает диплом, пока двое получают диплом с отличием, что будет дальше – покажет будущее, так как впереди еще два дня защиты. 10 дней тому назад Володя Дрофинский похоронил свою жену. Ты, наверное, помнишь Дрофинского – он был из второй группы (у Бориса Семеновича), он женился, будучи на 3 курсе. Я размышляла о его судьбе, и меня поразило, как много событий произошло в его жизни меньше, чем за 5 лет – 1) женился, 2) окончил техникум, 3) приобрел сына (Сережу, очень жаль мальчика, остался без матери,
4) ушел в армию, 5) прослужил в армии 2 года с небольшим, 6) демобилизовался из-за болезни жены, 7) похоронил жену. Недавно видела его, он уже демобилизован, забирает сына и едет на Украину, в Белую Церковь, где его сестра работает фельдшером. Я с ним разговаривала раза два, он довольно спокоен и даже улыбается, сказал мне, что Нина (жена) оставила ему письмо, в котором просила его сразу не жениться, а подождать хотя бы столько, сколько она его ждала, когда он был в армии. Я считаю, что лучше, когда начинаешь свою жизнь, встать твердо на ноги, окрепнуть и духовно, и физически. Больше всего от этого несчастья страдает, конечно, маленький Сережа – не будет иметь нежной, материнской ласки. Напиши, какая у вас в институте самодеятельность вообще, и в частности – какое участие принимаешь ты в ней, а так же остальные Володи. Ну, вот похоже и все. Учитесь, будьте сильными, честными и не забывайте всегда помнящую Вас Людмилу И. 4 марта 1960 года
Дорогой Володя!
Спасибо тебе за поздравление к 8 марта, спасибо, что не забываешь меня. Я получила много поздравлений в этот день, среди поздравлений были и от Коли Кудрина, и от Лени. Было поздравление и от Лиды Петровой и Нины Николаевой (теперь Мельниковой, так как она вышла замуж за нашего Мельникова, он сейчас в Москве, в армии). Они мне пожелали, чтобы мой огонек общественной жизни не угасал. Я им сообщила, что есть еще “порох в пороховницах”! Кто так говорил, Володя? С сердечным приветом Людмила И. 14 марта 1960 года
Дорогой Володя, получила твое письмо из Крестец, в котором ты писал, что наша “новгородская фракция” не подкачала, и что все Володи перешли на 4 курс без троек. Очень рада за вас всех, мои дорогие, хорошие ребята! Не отвечала сразу, так как 1) письмо пришло, когда уже собиралась ехать на юг, а во-вторых, не знала, куда отвечать, ты же не указал своего крестецкого адреса. Как время-то летит, вы уже на
4 курсе! Как я рада за вас! Два выпускника вашего института Ершов и Степанов (бывшие воспитанники нашего техникума) работают у нас в техникуме. Ершов преподает сельхозмашины, а Степанов пока еще не прибыл к нам, и не знаю, что он будет преподавать. Мои ребята тоже уже на четвертом курсе, сейчас возвращаются с улицы и будут отдыхать до 24 октября. Володя, напиши мне, пожалуйста – трудно ли было в этом году попасть в институт, не только в сельскохозяйственный, но и в другие. Даются ли льготы демобилизованным из Советской Армии (я не имею в виду офицерский состав).
10-ого мы проводили Зинаиду Степановну (преподавательницу земледелия) на пенсию. Надеюсь, ты, Володя, помнишь, как при переходе на 2 курс (в то время, когда у тебя был уложен чемодан и ты собирался уезжать домой) я послала тебя пересдавать земледелие, и ты пересдал на “отлично”!
На этом прощальном вечере было грустно, а не весело, так как чувствовалось, что этот человек никому не нужен, а все утешительные и красивые фразы – это ерунда. Но… надо работать, пока есть силы. В работе – жизнь! Без работы – тоска.
Собираюсь как-нибудь навестить Леню Соловьева, его Юрочку (сынка) и Женю (жену), они меня приглашают. Коля Кудрин что-то давно не пишет! Наша одна студентка видела Леню и сказала, что Веселов устроился у них в Дретенской МТС на работу. У нас много новых преподавателей, легче написать, кто из старых остался, чем перечислять новых. Из специалистов-инженеров – Кокорин Н. Ф., Кокорина – черчение, Чубаев Михаил Ефимович, Пчелкин Виктор Иванович, Надежда Дмитриевна Чубаева – вот и все, по общеобразовательным предметам в составе преподавателей нет изменений.
Пиши, не забывай меня. Привет всем моим Володям. Желаю всем успеха и радости в жизни. Ваша Людмила И. 12 сентября 1960 года
Забыла тебе написать, что Нина Павлова, которая была в нашей группе и не окончила техникум, снова учится на третьем курсе.
Здравствуй, дорогой Володя! Не отвечала тебе, пока не выяснила все. На свадьбу к тебе я приеду. Выезжаю я 4 ноября поездом № 52 (почтовый) из Окуловки, он выходит в 12 часов 05 минут дня и в Ленинград прибывает, кажется, в 6 часов
20 минут вечера, так что ночь с 4-ого на 5-ое я проведу или в Пушкине, или в Ленинграде. Ну, вот пока и все. Хотела бы, чтобы вы меня встретили. Привет тебе и Вале. Людмила И. 30 октября 1960 года
Привет так же и остальным моим Володям.
Здравствуй, Володя!
Сердечный привет тебе и Вале. Как вы живете? Как ваши учебные дела? Смотрите, не сдавайте своих позиций.
Володя, я послала на твое имя последнюю контрольную работу по высшей математике Лени Соловьева, передай ее ему, пожалуйста, он ведь с 8 ноября должен быть на сессии. Мой искренний привет остальным Володям. С искренним приветом, ваша Людмила И. 14 ноября 1960 года
Милая Валя, любите всегда Володю а он Вас будет любить.
Здравствуйте, мои хорошие Володя, Валя. Спасибо за поздравление с Весной, хотя и немного запоздалое. Я уже думала, что с вами что-нибудь приключилось, даже начала безпокоиться. Рада, что у вас всех все благополучно, что вы все здоровы, учитесь и подходите к финишу. Мои ребята завтра сдают свой последний экзамен по сельхозмашинам, потом поедут на преддипломную практику на полтора месяца, дальше будут работать над дипломом; пока у меня четверо “на орбите”, посмотрим, что будет дальше, правда диплом с отличием не дает им теперь права поступать в институт без экзаменов, но пренебрегать им не следует – все течет, все изменяется. Сейчас у нас в техникуме “злоба дня” – это пьянство; лишаем “пьяниц” стипендии на один, два и более месяцев, но, увы, все безрезультатно. Вот и у меня двоих лишили стипендии на 2 месяца, а одному из ускоренной группы разрешили защищать диплом, но на руки его не дали, только справку об окончании техникума, сказав, что диплом получит, когда привезет положительную характеристику с места работы, а двоим пьяницам из параллельной группы 4-ого курса (не моим) разрешили закончить теоретический курс, а затем ехать на работу и через год, также – при условии положительной характеристики, защищать дипломы. Просто беда!
Я так боюсь за своих. Сейчас поедут на практику и смогут там набедокурить. Слова не действуют, да что слова! – и лишение стипендии тоже не помогает. Вот, излила свою душу, свои опасения. Словом, я вся в тревоге за них! Как незаметно пролетело время! Снова у меня выпуск! А вас переводят на 5 курс, уже без пяти минут инженеры! Рада за вас.
Как вам нравится путешествие “Звездочки”? Мне очень. Приближается полет человека в космос. Напиши, пожалуйста, в каком институте учится Володя Кон-
шин, и передай ему благодарности за приветы и за то, что он помнит меня, пожелай ему от меня успеха и счастья! А когда Володя Павлов будет писать Алеше в Кронштадт, то тоже пусть передаст ему от меня приветы и пожелание хорошей службы на благо Родины. Леня Соловьев мне пишет, и Женя – его жена, а ваш Коля Кудрин – нет. Я даже не знаю – в армии он или дома. С каких же соревнований ты, Володя, недавно вернулся? Передай привет всем Володям, Вале, Лене, Ване, привет большой-большой. Не забывайте меня, я ведь вас всех помню и люблю материнской любовью.
Ваша Людмила И. 30 марта 1961 года
Переселение
Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались,
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. Молись!
А. Блок. Из цикла “На поле Куликовом”
Замысел этой книги уже давно зародился в моей голове, и прежде всего благодаря деревенской Нюшке – с рассказов 84-летней окуловской пенсионерки Анны Александровны Герасимовой. Но городская жизнь оставляла мне немного шансов на то, чтобы замысел этот осуществился сколько-нибудь полно. Тому несколько причин: и суета заедала, и тишины недоставало, и сведений; да что там! – попросту не имел я морального права писать на эту тему, покуда являлся городским жителем. Что получилось бы – сюсюканье, взгляд со стороны? Ах, как здорово печечку топить! Ой, как благостно дровишечки колоть!
Вода камень точит – гласит народная поговорка. Главные мысли мои, начиная с того момента, как пришел в церковную ограду, как уверовал во Христа, ни много ни мало – о спасении души! А вера, как известно, без дел мертва! Правда, дел можно натворить таких, что мало не покажется. Поэтому затевать дела важные, определяющие следует с молитвой, с рассуждением, благословясь.
Итак, весенним мартовским днем прибыл я в уездный город Окуловку с обширным багажом, поскольку собрался налаживать свою дальнейшую жизнь в местной глубинке, в родовых краях. Не лошадка привезла меня сюда, а грузовая машина; не мешок с краюхой хлеба бросил в телегу, а под крышу забили мы с Серегой, хорошим человеком, фургон грузового авто всяким стройматериалом. И денег у меня за год приготовлений накопился некоторый запас – три полноценные месячные зарплаты, но затея моя оказалась воспринята “нормальным большинством”, за меня денно и нощно страждущим, как несусветная, немыслимая афера.
Когда посетил “коридоры власти” – уже не как бывалыча, областным начальничком-ревизором, а в роли простого просителя, сам усомнился, расстроился: “Мо-
жет, и впрямь – афера?!” Допускал, конечно, что простому люду много сложнее живется на белом свете, много труднее решаются разрешительные вопросы, чем у тех, кто с деньгами, со связями, с положением, но не касался того заживо.
Нынче притопал я ножками, не подкатил на служебном авто с “блатными” номерами; никто не ждал, не встречал меня, не радовался “искренно” моему появлению: к нам приехал, к нам приехал, Андрей Владимирыч, дорогой; у пары дверей пришлось подпереть стены в ожидании своей очереди. Привыкай, сердешный, смиряйся!
Немного с посещения толку вышло. И что здесь удивляться! Чиновнику, втиснутому в рамки регламентов, зашуганному начальничьими взбучками, нужно самое настоящее гражданское мужество, чтобы оказать реальную помощь страждущему. Вспоминаю, как сам, в бытность мою на государственной службе, изрекал очередному посетителю: “У вас нестандартная ситуация, и решать ее придется нестандартно!” Нет! – ни в коем случае не намекая на необходимость “подмазать” это дело. Просто те алгоритмы, которые определялись служебным уставом, оказывались совершенно непригодны для практического решения частных житейских проблем. И фразу о “нестандартной ситуации” я сперва употреблял со вкусом, потом притомился, а затем оставил, осознав, что “стандартных ситуаций” в жизни не бывает вовсе.
Стандартных ситуаций не бывает, а жизнь-то современная усложняется! Оттого и линия партии и правительства гнется в сторону изощрения: следует предусмотреть все возможные варианты, заложить их в компьютер, чтобы потом только ЕНТЕР нажимать, распечатывать на принтере и быстро выдавать справки и разрешения с оплатой по прейскуранту.
Не получается, ребята! Как прежде, так особенно теперь! Ибо “суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет”! Для того, чтобы убедительно отвечать на вызовы современности, особенно помогать людям, желательно, как это больше было заведено при царе Горохе иметь волю – политическую, руководящую, человеческую.
БЫТЬ ПО СЕМУ! – помните такую формулировку? МНЕ ПОРУЧЕНО, И Я РЕШИЛ! – вот как надо мыслить и действовать на подобной работе.
Иначе выходит уморительная до жути картина: чиновник-исполнитель пытается собрать “пазлы”, мозаичную картину, а ничего у него не получается, потому что не подходят друг к дружке имеющиеся в наличии заготовки. И другой чиновник – его начальник, с опозданием признав невозможность “управлять по-прежнему”, едет в столицу, где робко пытается объяснить, что “пазлы” бракованные, они не складываются.
Очередная столичная тусовка заканчивается оформлением протокола заседания, где, как в детской игре в “испорченный телефон”, извращенно изложена суть проблемы.
Ржавая шестерня законодательства, если и поворачивается со скрипом, так лишь через несколько лет выходит “издание переработанное и дополненное”, которое… не помогает, а еще более осложняет работу. “Пазлы” увеличились численно, но по- прежнему не подходят друг дружке.
А всего-то – ВОЛЯ НУЖНА! Чтобы мог начальник реально помогать людям. Чтобы у него были деньги, власть! Власть подлинная! А спущенные сверху глупости на местах извратят до окончательного абсурда, помогать кому если и будут, так своим, по блату – вопреки закону, в нарушение регламентов.
А я им нынче не свой!
И о воле руководящей могу этак рассуждать лишь теперь как человек безработный, безответственный – не при делах, диплом Академии госслужбы покрылся пылью. Могу юродствовать.
Представьте, в отчаянной для обеих сторон ситуации приходит человек к НАЧАЛЬСТВУЮЩЕМУ и говорит: “Хочу порадеть стране, родному региону. Умею то и то, у меня вот такие способности. А деревня умирает. Помогите оформить документы, помогите немножко материально, и приложу все силы и умение, чтобы эта конкретная деревня осталась жить”. И представьте, что руководитель говорит: “Вижу, что ты человек дельный. БЫТЬ ПО СЕМУ! Вот тебе мешочек со звонкой монетой, вот тебе мое слово, что никто не станет чинить тебе препон в твоих намерениях. Но!!! – спрошу с тебя по строгости, коль обманешь. Головой ответишь!”
Не представляется? А ведь так жили наши далекие предки. Так они войны выигрывали, так страну отстраивали. Старец Паисий Святогорец говорил: “Для того, чтобы преуспеть, надо иметь шальную, в хорошем смысле этого слова, жилку. В соответствии с тем, как человек использует эту шальную жилку, он становится или святым, или героем”. Такую жилку Лев Гумилев называет пассионарностью. Нынешние сити-менеджеры и по сути своей, и по назначению на важные решения мало способны. У них инструкции, циркуляры, ипотека и капризные жены. Они – грубо сказано, но суть – прислужники оккупантов. Оккупанты – это не обязательно фашисты, не обязательно даже иноземцы. Это… ПОЛЬЗОВАТЕЛИ произведенного кем-то другим добра, суть – паразиты. А паразиты ничего путнего не решают. Они жрут и вяло плодятся. Производители же элементарно не имеют времени и желания наводить порядки. Они же – производители!
У нас НЫНЧЕ президент, да самые первые лица могут предпринимать подобные решения – волевые, говорить: “БЫТЬ ПО СЕМУ!”
Не стану спорить, что сохранились отдельные личности на самых разных этажах обветшавшей власти, которые ухитряются действовать так и НЫНЧЕ. Даст Бог, и мне попадутся. Но это такая редкость! Простые люди – те да, помогали. За них Богу молюсь. И верю, что еще встречу таких. И сам, Бог даст, кому-то помогу, как помогал мой покойный родитель.
Но и с простыми людьми, сегодня глянул, хуже стало в глубинке. Не про всех речь, а все про то же несчастное большинство. Обеспечить потребительский рай духовно, а тем более культурно неразвитому человеку — это все равно что привить мистицизм человеку недоброму, неправославному. Страшный результат выходит. Сегодня совершил выход в город, был на рынке, в магазинах, на вокзале. Райцентр “цветет и пахнет”: в продаже имеется то, что провинции прежде и не снилось. И “крутые тачки” носятся туда-сюда, но уже не вижу тех окуловчан, каких видел еще в прошлом году. Страшная метаморфоза! И новые возможности втянули когда-то душевных, непритязательных сельчан в потребительскую гонку: “Да разве это зарплата?! Да разве это машина?! Да разве это дороги?! Да разве это работа?!” – перечислять можно до бесконечности. Но самое страшное, что настроения такие протестные распространяются и на близких, на сродников. Мне должны, я – прав! У меня – права! Конституционные!!!
Возможно, это просто день такой. Настроение такое. Оттого, что весна задержалась в этом году? Но я все больше боюсь людей. Боюсь нелюбви. И прихожу к выводу, что если тебе ничего не делают, это вовсе не значит, что тебе от этого ничего не делается. Если тебе не говорят “пожалуйста” в ответ на твою благодарность. Если тебе не смотрят в глаза. Если тебя вообще не видят, как будто бы нет тебя на белом свете. Видят протянутую тобою денежную купюру, бросают тебе чек, протягивают тебе полиэтиленовый пакет, но тебя не видят!
Конечно, я преувеличиваю! Наверное, это день такой. Настроение такое. Весна задерживается. Но ведь солнечно, все вокруг белое, чистое. Я, когда ехали мы в Окуловку с Серегой, вдруг ощутил настроение, будто все плохое у меня осталось позади, а теперь я еду в сказку. И действительно – прежде я, оказавшись в глубинке, сразу ощущал перемену в людях, природе, животных даже. А теперь эта разница умаляется.
Поднимаюсь в гору, невольно вздрагиваю, когда мимо впритирку мягко прокатывается залитая лаком иномарка с броской надписью на бортах: “Окуловка. Автовождение. Учебная”. Ниже указаны телефоны для связи, намалеваны прочие какие-то рекламные слоганы. За рулем смазливая девица, на нарочито обнаженном предплечье модная нынче, опоясывающая руку татуировка.
Хочется сплюнуть с досады. Неужели это мой – заповедный край? Неужто здесь тарахтела телега с дедкой Ефимом Еграшовым, лошадка вдумчиво качала головой каждому шагу своему? Больно. Как стремительно меняется жизнь, в самой жизни умаляясь! И как горько принимать эти невозвратные перемены вдумчивому человеку, ведь за каждой из них небезосновательно мерещится опасность. Нашему поколению выпала мучительная доля: из социалистического детства эвон куда угодили! Канула эпоха, все меньше на грешной планете мест заповедных, чудесных. Уже на моей лично памяти переменилась природа, да что там природа! – сперва же люди, увы – все это далеко не в лучшую сторону. А когда поверить старым книгам – в любом крестьянском доме можно было найти ночлег странному человеку, это потом уже в очередь принимали, а нынче вообще – кто пустит незнакомца? Худо, худо. Разлад, от которого некуда скрыться: в глухом лесу наткнешься на алюминиевую банку из-под алкогольного пойла, слышатся голоса – нечеловеческие, разухабистые. Природу, как девку бесстыжую, осрамили, раздели, выворотив на доступное обозрение и срам, и прелести. Дали всем для затравки попользоваться, но скоро деньги брать начнут, чтоб даром не лапали.
Хотя… как знать, ощущение такое – не примета ли стареющего возраста? Брюзжание пресыщенного голодяя, образованного невежды, ослепшего на доброе, на чудеса. Ребенку же все чудеса открыты: с умилением вспоминаю, как мой маленький сын хватал меня за рукав от полноты чувств: “Моти! Моти!” (смотри, смотри!), сам тараща глазенки и уперев пальчик в автобусное стекло. Уже и сыново детство за далекими горами, уже и того ничем не удивишь. Мир иссяк для нас, а точнее – закрылся, захлопнулся.
Умей я рассказать свое детство, считал бы себя великим писателем. Такие были уже, а сказано ли главное? Наверное, очень важный момент заключается в том, что дети “заблуждаются”, полагая, что их ЛЮБЯТ, причем ВСЕ без исключения. Такое “заблуждение” приводит к странному результату: к ним, доверчиво готовым принять любовь, взрослые и впрямь относятся много лучше, нежели к своим сверстникам, Увы, приходит время, когда вчерашние дети начинают “прозревать” – постепенно переходя от подозрения к уверенности, что любят их далеко не все. И не так уж искренне! Здесь начинается трагедия взросления, любовь же куда-то растворяется. Мир из доброго и сказочного делается серым и враждебным; взрослые постепенно вводят отрока в грязную суть своих взрослых дел-делишек, а ведь лучше было бы для таких “просветителей”, “если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской” (Мтф, 18, 6). И такое неприглядное действо творится из поколения в поколения, из века в век.
Детское “заблуждение” есть не что иное, как ВЕРА и ЧИСТОТА помыслов! А постижение “реальности” есть не что иное, как приобщение к мерзости и греховности временного мiра, который “во зле лежит”.
Значит ли, что ВЕРА была ошибкой возраста, а ЧИСТОТА – невежеством?
С точки зрения прогресса – так оно и есть. Любое “чудесное” явление имеет свои прагматические суть и объяснение. А Святая Русь и Беловодье – красивые придумки неадекватных реальной жизни идеалистов – юродов. Прежде в дальнюю дорогу брали мешочек с родимой землицей, а теперь – деньги и документы. Разница в мировосприятии ощутима. Прежде бесы в болотах обитали, теперь они обосновались в самой гуще общественной, а в болотах настала пора укрываться православным ортодоксам. Ортодокс и динозавр – разницы современному уху не слышно.
Раньше были времена, а теперь моменты… Шуточная песенка. Шуточная.
Двадцать лет тому назад мне, военному строителю, довелось участвовать в возведении комплекса космических исследований, точнее, одного из его огромных отделений. Дело в том, что при запуске носителя и выводе спутника на орбиту каждый грамм груза, находящегося на его борту, подлежит строгому учету, ибо на него придется затратить соответственно толику топлива, которое само по себе имеет вес. В результате образуется страшнейший дефицит полезного груза. Ученые не могут себе позволить разместить на борту спутника необходимое количество контрольно-измерительной аппаратуры, потребного для наблюдения за состоянием его собственных узлов, агрегатов и корпуса. Тогда они придумали… создать, смоделировать космическую ситуацию на земле. Вот такую штуку мы и строили! – позволяющую изобразить космический полет, причем продолжительностью всего в несколько секунд.
Но это был этап номер один. На втором следовало распилить корпус, разобрать начинку аппарата на мелкие части, пронумеровать их и, изучив в подробностях, занести данные в каталог.
К чему я это теперь вспомнил? Примерно то же самое мы вынуждены делать со своими впечатлениями, возникающими в процессе познания окружающего мира, не в силах постигнуть его целиком, без делительного анализа. А ведь малышами мы обретались в нем гораздо органичнее, не ратуя за прогресс, – просто жили.
“Куда уходит детство, в какие города?” — десятилетним мальчишкой я слушал эту песню. Почему уже тогда щемило сердце от еще не состоявшейся безвозвратной потери? Ведь я же не был еще сегодняшним, битым жизнью мужиком, что теперь ностальгирует по былому и недоумевает изощренным умом!
“Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мтф,. 18, 3)
Я тогда еще не знал евангельских откровений… Или знал?
У меня не было еще печального опыта взрослой жизни.
Или был?
Откуда?!
Теперь страшно бывает оглянуться, взглянуть назад, но это необходимо для покаяния.
Впрочем, такая боязнь не относится к детству – боюсь смотреть на взрослые гадости. Детство – заповедник, куда стремлюсь, которого чаю.
…И где найти нам средство, чтоб вновь попасть туда?
Существует ли черта, отделившая детство от взрослости? – детство оставляло нас постепенно, тускнело по мере “познания” суетного мiра. Где тот “черный” день, когда детство ушло окончательно и бесповоротно?
В мире взрослых принято считать такой день, напротив, необходимо полезным.
Я и сам уже какое-то время добиваюсь от сына, чтобы тот повзрослел наконец! Мне это нужно для того, чтобы мне самому показалось легче жить – от сына пошла поддержка.
Но разве зависит та легкость от кого-то, кроме меня?
Я пытаюсь понять секрет детского мироощущения. Оно прикосновением наведается иногда – с доброй книгой или когда сталкиваешься с человеческим поступком, коего не ожидаешь, а главное – не заслужил для себя. Оно бывает, когда сделаешь что-нибудь заведомо хорошее, но с той, пожалуй, разницей, что в детстве хорошего делал мало: просто жил так – в послушании у родителей и без зла.
Наверное, это было близко к евангельскому: Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их (Мтф, 6,26).
Взрослым так не получится. Мы живем, в лучшем случае если обладаем правильным пониманием – в ожидании, когда нас спасут. Так, перебиться кое-чем до прихода спасателей, не обустраиваясь всерьез, обходясь самым необходимым. Самое главное, сохранить то, что нужно спасти – собственную личность.
И помочь спастись другим! – это тоже главное.
Кто-то скривится – наговорил невесть чего! – ничего нельзя себе позволить.
Так ведь это и есть о детстве – ребенку ничего лишнего не нужно. Как и птичке – попить, поклевать, попеть. Мамочку проведать.
Это то, что я вспомнил из детства. Вспомнил – когда в первый раз захотел того, что мне совсем и не нужно было.
Три рубля! – мне их дедушка Толя предложил. Я сперва отказался, но, пока мы шли через село на станцию – нас они с бабушкой провожали на поезд, — все терзался: зачем не взял?!
И тогда (впервые) не так жалел, что уезжаю от милых стариков, а пожалел трешницу. Уже при посадке в вагон на ухо взволнованно буркнул дедушке вместо “до свидания”:
– Ну хорошо, давай!
– Что? – не вдруг сообразил он, уже позабыв.
– Три рубля, – промямлил Андрюша, не догадываясь, что ДЕТСТВО УХОДИТ.
Дедушка засмеялся, незаметно для остальных сунул хрусткую бумажку в кармашек моей дорожной курточки, легко пожертвовав для внука своим ежевечерним портвейном. Дед уже возвращался в детство, а я…
Я потом долго и скрытно играл денежкой на верхней полке плацкарта, пока не заснул, убаюкан стуками колес по щелочкам между рельсами. Уснул с ощущением скверной тайны, взрослеющий мальчик.
Нарочно примитивно-просто описал происшествие, особенно по сравнению с вышеизложенными мудрствованиями. Потому что истина проста, а значит, свободна.
Наверное, это не был первый случай.
Когда я был еще младше, меня мама брала в баню с собой, в женское отделение. Мне там было интересно, потому что в тазике можно играть с корабликом; я не обращал внимания на то, что тетеньки устроены иначе.
Но через годик, когда меня перестали туда брать, я вдруг с интересом принялся вспоминать еще свежие впечатления, не понимая, что детство уходит.
Да нет, это слишком надуманно! Случай с пилоткой серьезней. У меня была панамка, которая отлично защищала от солнца. Но брату на пять лет подарили настоящую пилотку. Я позавидовал ему и устроил по этому поводу скандал, подпортив праздник.
Курение в сопливом возрасте я почти не учитываю, потому что дымил чисто за компанию, не выражая протеста обществу и не сознавая приобщения к мерзости. Но я не сердился на брата и друзей до тех пор, пока не замечал, что они претендуют на нечто большее, чем дозволено мне.
Так уходило детство.
Так возникала привычка – обращать внимание на то, сколько берут другие и сколько беру сам лично; как другие живут и как я живу. Я начал СРАВНИВАТЬ. А гордое желание сравнивать, как известно, ведет к отрицанию и революции.
С попытки самоутвердиться в этом мiре фиксирую через сорок лет растрату детской мирности в душе.
Мне несколько раз родители неосторожно сказали, что я мальчик более выдающийся, чем другие дети в поселке.
Наверное, другим детям это тоже говорили их родители, но зачем мои-то так поступили!
Не помню, с каких пор, но я уже жил с ощущением того, что постоянно что-то утрачиваю.
В детском садике меня не утвердили на главную роль. Я был номером вторым, заместителем сына заведующей этим дошкольным учреждением.
Перед самым концертом он заболел.
Интересно, кому я молился, чтобы это случилось?
Мне дали валенки, я так самозабвенно исполнял на репетициях “Не подшиты, стареньки…” – помню до сих пор свое ликование по поводу освободившейся вакансии.
Каин, где брат твой Авель?
– Ну-ну, – скажете вы, – нашел в чем ребенка обвинять! Мазохизм и самоедство!
Мальчик-конкурент, кстати, выздоровел за день до моей несостоявшейся премьеры. А я тогда не умел еще скрывать своих чувств – жалкое, вероятно, получилось откровение.
На простеньких и безобидных будто примерчиках открываю через десятки лет, когда и как раздробил свой детский, благодатный мир. Мне мало за сорок, и у меня еще остается время, чтобы написать что-нибудь помудрее.
…Интересно устроил Господь, поместив мою жизнь, как минимум, в двух общественно-экономических формациях.
Некоторые скажут, что я выше завернул что-то нездоровое.
Но если сравнивать годы социализма и нынешнее время, то тоже есть резон утверждать, что или тот, или другой мир не дружит с головой. Они совсем разные. Совершенно.
Вот смотрю, благо аппаратура позволяет, кинохронику 1908 года – “Москва под снегом”. Узкие городские улочки, валит снег хлопьями, спешат люди по житейским делам. На записи документальной они страшно деловитые, спешат-торопятся успеть свои суетные заботы разрешить. У кого-то радость – преуспел в этой жизни, у кого-то – горе-неудача, болезнь или другие какие тяготы. Но они, торопыги, двигаются из пункта А в пункт Б и не подозревают, что: во-первых, хитрый оператор, незаметно пристроивший свою треногу, крутит ручку и снимает городскую кутерьму, наслаждаясь правдивой будничностью действа. А во-вторых… что сто лет спустя смотрит на них далекий потомок – в четвертом уж поколении, которому смешно и страшновато: ведь все они БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЯ – даже мальчик-гимназист! – уже покинули этот мир. Они все – тени уже. Но если честно – не те же ли тени окружают меня сегодня? Сам я? – настолько все мимолетно! Вопрос малого времени, когда мы останемся здесь лишь в видеоформате.
Нет-нет! Конечно, я имею в виду лишь пресловутое “ЗДЕСЬ”, внешнюю форму! Если кто-то скажет мне, что, похоронив отца, я уничтожил его реальность, ни за что не готов с ним согласиться.
Это же мой батька написал: “Человек остается жить в будущей жизни, если ей отдал частицу своей души. Желательно, конечно, биологическое продолжение, но
вовсе не исключается, а наоборот – непременно, обязательно в этом случае продолжение духовное”.
Каково же мне, оказавшемуся на стыке двух эпох! Ведь прежде я жил в незыблемом мире материалистического авторитаризма: за мной стояло туповато-добродушное государство, которое все же не следовало злить по самоличным пустякам, потому что с равнодушием запущенной лебедки оно бы размочалило мою физиче-
скую сущность, ни грамма не потеряв в мощности и оборотах. О другой своей, духовной ипостаси и ее неуязвимости я не подозревал тогда; точнее, не задумывался.
Но! – передвигались с другой скоростью, жили от аванса до получки, по вечерам сидели у подъездов на лавочках, гуляли компаниями по улочкам, махались ветками, отгоняя комаров; вечера были тихими, а лица безмятежными. Мы ложились спать, не понимая своей несвободы, которая заключалась, наверное, в дефиците туалетной бумаги и нецветном телевидении.
Конечно, и там была подкладка – не стоит идеализировать прошлое. Помню, как мама вернулась с похорон родственницы из Ленинграда в шоке. Переполненная эмоциями, она не смогла удержаться, при мне, маленьком, подробно описала, как опускали гроб в яму, наполненную водой, а экскаватор сбрасывал ковшом на красную крышку домовины глиняные глыбы.
Потом задавило трубами девчонку из нашей школы, на похороны нас строем отвели учителя, заставив аккуратнее перевязать пионерские галстуки. Двух ребят, самых внушительных, поставили в изголовье гроба, указав приветствовать входящих пионерским салютом.
Примерно так же нас приучали затем к смертям в армии, поручая снимать висельников, отчищать совковыми лопатами от обугленной плоти отсеки выгоревших подлодок.
Куда денешься! – со смертью социализм совладать не смог: чай, не безработица и не безграмотность. А молодые ребята – самый безотказный народ, нет нужды обещать на бутылку или утомительно взывать к гражданской ответственности.
Да, так уходило детство, и, как-то повзрослев, я приготовился было жить по общему, строго заведенному порядку наверняка на погибель своей души, но тут объявили перестройку.
Перестраивали по живому, без наркоза. Это было больно, но я не предполагал, что больнее всего будет потом, когда все будто бы установится.
Я почему заговорил о детстве? – наверное, даже у тех, кто жил в однослойное время, детство плохо стыкуется со взрослостью.
А как быть таким, как мы? У меня такое ощущение, что первая и вторая половина жизни изготовлены из принципиально разного материала. Они – несоединимы. И если я должен сегодня верить, что то, что было когда-то, было на самом деле, то почему бы не поверить в Царство Небесное?
Да что бы я сегодня делал без Веры отцов! Стал таким же, как эти бедняги?
Нет, смотрю хронику прошлого века и понимаю: это было бы на уровне мышления стрекозы из басни.
Потому и в детство резона нет возвращаться, даже стань то возможным. Детст-
во – это этап. Очень важный, но – начальный! Этап, на котором оказались утеряны некие важные ключики, могущие открыть дверки, до которых добрался сегодня. И это не игрушки компьютерные, хотя следует признать, что многое в виртуальной реальности человек бездумно скопировал от настоящего и главного. Но по извечной своей недалекости извратил и испортил. Вот так и всегда! Потому и ключиков
нету – глядь, дырка в кармане!
И кто-то может и скажет: чем в такие дебри лазить, так уж лучше под снежком посуетиться, что в том плохого?!
Это как вам хочется! И не в порядке осуждения, а чтобы объясниться и с риском вас задеть, отвечаю: я не хочу быть такими, как вы, мерчендайзеры! Мне с вами страшно. И я знаю уже других, настоящих.
Они и впрямь на детей похожи. И с ними общаешься с чувством некоторой неловкости, потому что боишься, что они насторожатся и замолчат. А они смотрят ясными глазами и не боятся тебя – говорят, что думают.
Ты боишься им навредить, а они и этого не боятся, потому что знают, что ничего ты им не можешь навредить и испортить. И если ты боишься им навредить, то это значит, что сам ты еще неокончательный мерчендайзер.
И здесь опять противоречие кажущееся: оказывается, в детство таки можно вернуться! И щетина у тебя, и давление, но ты снова малыш. Притом малыш – умудренный! Ведь, если отодрать от человеческой жизни ее грязную изнанку, какая замечательная суть остается! Если приподняться над грешной землей хоть на пару миллиметров – совсем другое дело выходит! Если видеть небо, куда ни глядя. Это не каждому дано, но, если просить и верить, запросто удается. Запросто. Только просить и верить – очень трудно. Очень.
Вспоминаю ту ночь, на берегу Ладоги. Деревянный домик, сосны, октябрьские первые заморозки. Утром будет теплоход на Валаам, на который мы не попадем по Воле Божьей. И монах Андрей, с которым проговорим полночи. И ничего особенного он не скажет, но ту ночь я не забуду, как не забуду уже многое из своей православной, безызнаночной жизни.
Из предыдущей – только лоскуты и узелки. Многое вспоминать стыдно и больно.
Да, как жаль, что я не талантливый писатель! Но разве я не способен чувствовать приблизительно так же, как Пушкин? Ведь художник – это счастливец, который способен зафиксировать красоту, отразить ее, подчеркнуть. Красота и другим заметна, но не все могут.
Счастливец? Или мученик? – несчастный осознанием, что не в состоянии выразить и тысячной доли того, что видит и чувствует? А может, и я – писатель? – ведь даже из моих бездарных текстов выглядывает что-то настоящее. И нужно потрудиться, чтобы, безжалостно отрубив лишнее, оставить главное. Вот еще трактовка: талант – это умение, навык решения творческих задач в простоте. Навык, который по определению подлежит развитию. Да! – чем проще решает человек эти задачи, тем он – талантливее. Писатель? – человек, который формулирует себе себя!
Во мне бурлит мысль. Мне не по силам остановить ее, замерить, зафиксировать. Моего здесь – только обрывки, выхваченные из эфира. Такое ощущение, что черпаешь воду рукой из океана. А стоит ли черпать? Нырнуть бы туда, вернуться в свою стихию, а не тырить горстями субстанцию, которая все едино сохнет, оставляя лишь соль на ладонях.
Кстати, о соли. Нил Мироточивый говорит, что человек, не изведавший скорбей, это все равно что блюдо без соли – как бы хорошо ни было приготовлено, ничего не представляет из себя. Конечно, это лишь другая трактовка евангельской притчи, однако сильно доходчивая!
Образы! – вы даете приблизиться к пониманию. Но только приблизиться. Такое ощущение, что сам – линия графика вдоль оси координат, пересечься с которой нельзя так же, как нельзя извлечь корень квадратный из минус числа или из нуля. Так же, как нельзя осознать бесконечность, про которую знаешь, что она есть, потому что ее не может не быть. Вот ведь! – бесконечность есть, а насчет Бога некоторые не согласны.
Играю, играю словами, здесь смысл, и здесь же – опасность.
В Окуловке
На основании Указа Президиума Верховного Совета РСФСР
от 12 января 1965 года рабочий поселок Окуловка
переименован в город Окуловка.
Из записи в трудовой книжке Анны Александровны Герасимовой
Благодатно думается и пишется в уютной тишине сельского дома, под приглушенный аккомпанемент кухонной бюрократии Юрия Николаевича да потрескивание полешков в печке.
У меня в Новгороде тоже оставлены печка и тишина. Но нет Юрия Николаевича, нет духа отцовского, которым напитан весь этот старый дом, доставшийся нам от почивших старушек накопительниц. Упокой, Господи, их душеньки да не вмени во грех такое заступление!
Нынче я в мажорном настроении. Погода пасмурная, но уже побеждает весна, и время от времени мы с Юрием Николаевичем вздрагиваем: шуршит и бумкает на кровлях. Это сползает снежная перина со старенькой крыши, которую готовлюсь капитально чинить.
Утром ездил в районную администрацию. Об этом и хотел поведать в первую голову. Как прибыл туда да зашел в приемную, неизменно неласковая секретарша на мой простой и прямой вопрос: “Глава на месте?” — небрежно отреагировала встречным вопросом: “А вы договаривались?” Не успел я с ней попикироваться или подмаслиться, как в приемную из коридора по направлению своего кабинета стремительно ворвался САМ.
– Геннадий Владимирович, пяток минут не уделите мне? – я вложил в голос и толику почтительности, и наработанной прежде руководящей самоуверенности.
Он бегло осмотрел меня, так же быстро принял решение не здороваться за руку и, недовольно мотнув головой, произнес:
– Вообще-то особенного желания не имею.
Не успел я что-то подобрать для этой обескураживающей ситуации, добавил:
– Ну, заходи!
Причина такой неласковости мне была понятна. Еще при жизни отца я участвовал в акции Алексея Георгиевича Родионова с командой в установке Поклонных крестов на территории Окуловского района и самого города. Родионовцы делали все стремительно, с размахом и со вполне понятным расчетом, что дальнейшие заботы по уходу за установленными крестами возьмут на себя местные жители или, что бывало значительно реже (но случалось), местные власти. Геннадий Владимирович тогда только вступил в должность районного главы, неожиданно победив на выборах прежнего – верного прусаковского вассала, фамилию которого теперь даже и не припомню. Неудачника забрали потом в областной центр на приличную должность, а Геннадий Владимирович, вчерашний окуловский военком, столкнулся с целым ворохом хозяйственных проблем, которые пока еще не умел решать. И когда ему предложили “что-то” установить на одной из городских площадей “на халяву”, он, естественно, согласился с удовольствием, потому что это было бы сделано “уже при новом руководителе”, укрепляло бы его авторитет.
Я упоминаю об этом без малейшего сарказма и издевки – такова жизнь, а за Котина скажу лишь, что знаю его, и нынче больше с лучшей стороны. Этот – вчера военный, человек с верными принципами, незаносчивый в общении с рядовыми людьми. Мне было малость неприятно видеть, как он вынуждался угощать за скудный районный счет всякую шушеру из Новгорода, от которой могло зависеть будущее Окуловки и района. Да, сам я сидел с этой шушерой за одним столом и ограничивался чайком, когда Геннадий Владимирович и меня тогда уговаривал не стесняться: “За все, мол, уплачено!” Увы, моя такая скромность вызывала, наверное, больше недоумение и опаску.
Позднее я постоянно интересовался судьбой Котина, постоянством его манер. Скажу, что разумные окуловчане отзываются о нем с любовью и уважением, сетуя, разве что, что “не умеет наш глава выбивать деньги для района”. При этом добавляли: “Но мы лучше будем с таким, чем с жуликом. Мы его ценим!”
В уточнение той истории признаюсь, что тогда сразу ждал неприятностей на будущее. Потому что поставить посреди городской площади восьмиконечный православный крест – действие, которое заведомо будет воспринято неоднозначно. Если бы мы установили там каменный барельеф Владимира Вольфовича Жириновского, вокруг которого навесили бы чугунные цепи, окуловчане покрутили бы пальцами у виска, да и забыли бы. Так же мы получили целый ворох недоброжелателей, а среди них:
а) коммунисты-атеисты, числящие себя единоличными победителями фашизма и незаконным образом лишенными власти;
б) злоречивые невежды, “радеющие” за чистоту Веры отцов и воспринимающие установленный крест либо за “могильный”, либо за сектантский, поскольку прямо напротив этой площади возвышается коттедж наделавшего шума баптиста-евангелиста;
в) эстеты, полагающие, что на площади следовало бы поставить что-то повеличественнее, поархитектурнее.
С последними соглашусь отчасти, потому что крест наш, хоть и является по сути СИМВОЛОМ СИМВОЛОВ, но эстетически не вполне украшает площадь и символизирует торжество православия. Ребята быстро, профессионально выкопали ямку посреди круглой клумбы, собрали “изделие” и воздвигли его. Наспех перекрестившись, вскочили в “газель” и помчались ставить следующие четыре.
Когда пришла весна, крест, слегка покосившийся, искушал светскую публику. Позднее он дополнительно потерял вид, оказавшись в зарослях бесцеремонного чертополоха, ибо районный трест зеленого хозяйства резонно решил, что заботу о клумбе взяла на себя местная православная община.
В результате мы с Михаилом Александровичем на рейсовом автобусе приехали с лопатами и провели подготовительные работы, с Юрием Николаевичем оплатили работу по устройству тротуарной дорожки к кресту, осторожно упросили отца Сергия, благословившего когда-то установку креста, поручить кому-нибудь из прихожан уход за клумбой. И каждый раз по приезде в Окуловку я страшился наткнуться на Коти-
на, а наткнувшись таки, краснел перед ним, не имея возможности даже внятно оправдаться, потому что местный батюшка отрезал на мой робкий запрос мирянина: “У нас там все нормально! Пусть не лезут не в свои дела!”, имея в виду богоданную власть.
Батюшка Иоанн Миронов благословил меня на строительство часовни, я намеревался сделать это на том самом скандальном месте, предполагая, что так Господь устраивает ситуацию к лучшему; усадил власти – духовную и светскую — за стол переговоров, но ничего не вышло: отец Сергий предписал строить часовню где-то и как-то иначе.
Увы, “когда в товарищах согласья нет, на лад их дело не пойдет!” Эта пословица из басни Крылова справедлива и для атеистов, и для мусульман, а также для нашего брата. То, что мы традиционно и верно называем кознями бесовскими, имеет и самое приземленное объяснение. Священников, разумеется, осуждать грех, тем более что их резоны нам снизу неведомы; вполне возможно, отец Сергий имел вескую причину для своего несогласия. Но я затратил столько труда: организовал сбор подписей жителей Парахина, приняв на себя перед ними это обязательство, выступал в Городской думе, внутренне готовился к такому непростому и долгому деланию —
это ж только в мультиках: что нам стоит дом построить! А часовенку! В одиночку-то! На зарплату госслужащего!
Признаюсь, что, когда все отложилось, я в глубине души испытал невольное облегчение. Глупое, потому что вопрос был и остается, благословение отца Иоанна не снято и мне, возможно, еще предстоит исполнять его.
Теперь та ситуация смазалась в уме озабоченного повседневными сложностями районного главы, воплотившись в нехорошее, подозрительное отношение ко
мне, грешному: “Что он тут все крутится? Какие цели преследует? Отчего бывший начальник юродствует? Не нагорело бы мне за связь с опальным чиновником!”
Некоторое время мне пришлось потратить, объясняя, что никаких иных, тем паче – нехороших, целей не преследую, кроме как заручиться поддержкой в деле переселения в глухое, умирающее село окуловской местности. Я сказал, что намерение о строительстве часовни – не брехня; оно не пропало втуне и, Бог даст, по благословению отца Иоанна Миронова будет исполнено мною, что я теперь буду проживать здесь, в пределах досягаемости главы, что с меня можно будет потребовать отчета, а также – тут я помахал своими госстроевскими “корками” – могу принести пользу во многих проблемах строительного плана: как эксперт, как инженер для участия в работе всевозможных комиссий и принятия грамотных решений.
На том и расстались. Напоследок Геннадий Владимирович протянул мне друже-
скую руку, я испросил его разрешения в исключительных случаях звонить ему на сотовый, да еще наведался в отдел программного обеспечения, где испросил электронный адрес окуловской администрации.
Добавила настроения малая удача, что на привокзальном рынке купил сушеных фиников для Юрия Николаевича, которых прежде не мог сыскать. Автобус тоже не замедлил, а люди, плотно его заполнившие, произвели нынче на меня то самое
прежнее, благодатное впечатление. С простецкого вида мужичком мы обсудили нынешнее изобилие снега, опасное для ветхих крыш, другой миляга доброжелательно подсказал мне (из-за запотевших окон я затруднился понять), где мы теперь находимся. А когда проезжали главный здесь перекресток, перед носом автобуса не в свой черед гордо проскочила черная иномарка со включенной мигалкой в эскорте милицейских легковушек, так же мелькающих и завывающих. Водитель, вырубив передачу и дожидая, пока освободится проезд, равнодушно молвил: “Снова мудозвон какой-то приехал!” Я не смог удержаться от дурацкого смеха, увидав жизнь с иной стороны.
В общем, все складывалось неплохо, и, соскочив с кулотинского рейса на своей остановке у ЦРБ, я, неожиданно для себя, надумал нанести визит Татьяне Олеговне, главному врачу больницы. Зайдя внутрь, я нашел там много изменений. К лучшему или как? – ремонт выполнен современный, появились терминалы для оплаты услуг связи и коммуналки; все здешние люди, включая болящих, лучше одеты, выглядят посовременнее – но, увы, нет уже тех патриархальных образов из глубинки, что прежде притягивали взгляд своей самобытностью – нынешние личности выровнялись, скучно усреднились – так, обычные горожане: стрижечки, причесочки, макияжики, пусть даже и не только что из парикмахерской или салона, но с претензией: у больных яркие спортивные костюмчики, у медперсонала – современного покроя халаты и шапочки. Все бойкие, развязные, но без живинки. Или… чего я сам себе только не приностальгирую!
В приемной главврача тоже новейшее офисное оборудование и мебель – не то убожество, что я видел несколько лет назад, когда наведывался сюда в качестве инженера технадзора от заказчика, курировавшего строительство нового корпуса. На полу – ламинат, идеально ровные стены, которые при постукивании издают пустой звук, поклеены виниловыми обоями, подвесной потолок – не кабинеты, а картонные коробочки. Чего плохого?
Не поругаю, но и не хвалится.
Я заглянул в кабинет Татьяны Олеговны. Та была не одна, напротив сидела другая женщина-врач, кажется – начальник отделения. Они глянули на меня, я кивнул головой, показав, что обожду в приемной, и женщина продолжила что-то напористо выпрашивать у своей начальницы. Та в свою очередь не то чтобы оправдывалась: она уже вполне освоилась с ролью самовластной хозяйки крупной больницы, да и в Думе не зря сиживала; объясняла собеседнице настоящее бедственное финансовое положение, не позволявшее ей не то что исполнить просимое, но и даже что-то обещать, пусть на отдаленную перспективу. До меня доносилось:
– Я была сегодня у главы. Он сказал, что в отдельные дни в районной кассе нет ни копейки!
Насилу я дождался, пока ушла та женщина. Мы поздоровались с Татьяной Олеговной, она сразу поинтересовалась, по какому я делу пришел. Меня это немножко покоробило: прежде мы могли общаться без протокола. Ну что ж…
– Был я у главы сегодня, Татьяна Олеговна. Собираюсь, как вам уже прежде говорил, перебираться в ваши края. И на всякий случай прошу вашей поддержки, если что. Вы же депутат, авторитетный человек!
– Да, конечно… – она тут же перевела разговор на свои беды. – Видите, что у нас творится!
– Да, Татьяна Олеговна! Помните, как хорошо прежде шли дела!
– Да, а теперь все замерло на нашей стройке.
– А тепло дали на корпус?
– Дали, по сто с лишним тысяч ежемесячно платим! А санэпиднадзор не разрешает нам заселяться до окончания работ. Вот теснимся в старом здании.
– А помните, вы нам обещали помещение под молитвенную комнату?
– Помню, – вздохнула она, – все помню! И вам обещала, и отцу вашему, Царствие ему Небесное! Я же в Бога верую, в храм хожу, – показала рукой на собрание икон в книжном шкафу.
– Я ни на чем не настаиваю! – говорю негромко, потому что слышу: в приемную вошли люди. – Но у нас с вами теперь надежда разве что на Господа!
– Согласна, Андрей Владимирович! Но некуда, понимаете?! Некуда!
– Хоть бы столик с лампадкой да иконочки где в коридорчике, в уголке… Больные же ведь!
– Надо посмотреть. Не знаю где. А пожарник?! Он меня уже два раза штрафовал!
Обложили сами себя законами железными, бездушными. Да разве от лампадок Божьих люди гибнут? Там, где водка, сигарета – там и бетон горит, и арматура стальная плавится. Где нет места Богу, люди не то что мрут – они там и не рождаются!
Ночью просыпаюсь от душевной тягости. Раздумался: не уснуть – не успокоиться. Главный в районе гневается, видишь ли: крест православный, поклонный поставили! – где безбожники храм Николая Чудотворца под магазин переделали. Так ты не гневайся, а иди, бедняга, к тому кресту, проси у Бога и у Николушки помощи. Глядишь, подкинет деньжат Угодник Божий. Ведь ты же в отчаянном положении, что уже терять?! И на что надеяться?
Вспоминаю историю, случившуюся с моим сродником – Олегом Я. Он работал в пожарной части, заместителем командира. Начались у него нестроения с командиром, а до пенсии военной оставалось всего ничего. Обратился он ко мне за помощью, поскольку я общался “с сильными мiра сего”, близко знакомыми с его начальником. Мне сильно претило, но не желая отказать другу и родственнику, я исполнил его просьбу, получив ожидаемый ответ:
– Нельзя вмешиваться в чужую кадровую политику!
Я тогда так посоветовал вовсе приунывшему Олегу:
– Коль исчерпаны средства земные, нужно попробовать обраться к помощи сверхъестественной. Сходи в храм, поставь свечку Николушке.
Прошел некоторый срок. Интересуюсь, как дела:
– Да никак! Все плохо.
– А в церкви был?
– Был вчера! – огрызается. – Толку-то!
– Подожди немного, – прошу тихо, но твердо.
И что вы думаете?! Меньше чем через неделю снимают с работы евоного начальника! Проблема решается кардинально.
Но что удивительнее, через некоторое время снятый начальник получает должность еще лучшую, чем прежде. Ох, Николушка, никого не обидел, снисходительный к слабостям человеческим! К слову сказать, не думаю, что сродник мой был в той ситуации невинной овечкой. Но не мне судить.
Вот и главврач – не исполнила обещание, ОБЕТ!!! – по сути дела. Пока дела шли хорошо, ездили губернатор с заместителями в гости, выделяли деньги на стройку, закупалось новое оборудование; она решила, что довольно золотого крестика на шее. Я испытываю глубочайшее к ней почтение. Ответственный, порядочный человек – она обхватила теперь голову руками в глубокой задумчивости о порученном ей деле. И если на других работах – на заводах или в частных фирмах — руководители в ответе за своих подчиненных, здесь присоединяется печаль-заботушка о многих-многих болящих. Ведь это крупная районная больница, страждущих свозят со всей округи всяких разных, со страшными повреждениями, включая душевные. Каждый день решает она ребусы, за которые не возьмется никто другой, хоть, например, и глава района, обратись она к нему в отчаянии: “Татьяна Олеговна! Я в твою епархию не лезу! Я не медик! У меня своих забот полно. Ты сама знаешь!”
И она не вполне уповает на Господа в своем тяжелейшем служении. Оттого женщине-руководителю особенно тяжко, а дело ее лишается долговременной перспективы. Мы все на краю сегодня. Взлетать или падать!
А я сам?! Я же должен в набат бить! Я их должен как-то встряхнуть, как-то объяснить. Ведь мой родитель с ними понастойчивее был, а я как замороженный.
Тяжко на душе. Такое ощущение, будто смерть с ногами на грудь забралась. И нет у нее косы; не череп, а усталое женское лицо. Смерть ты, смертушка! Утрудилася с нами, грешными!
В Заручевье
Иногда покажусь себе будто бакеном на речке,
по которой редко кто проплывет.
Из отцовского дневника
Конец мая. Вот я и заручевский мужик. Сегодня поутру выехал с Окуловки на Высокий Остров. Без малых искушений не обошлось – машинка снова чихала и кашляла, как при предыдущем “перелете” Новгород – Окуловка. Причину пока определить затрудняюсь, но когда разгружался, то увидел, как тяжело нагрузил свою старушку строительными материалами. Что поделаешь – все нужно, ничего лишнего!
Попал прямо на сороковины рабы Божией Клавдии. Упокой, Господи, ее душеньку! Когда зашел на дедову могилу, увидел неподалеку, около свежего холмика, скопление непраздничного люда, в том небольшом числе – Наталью-“мэра”. Приблизился, узнал причину. Прочитал мирским чином Литию. Клавдина дочь позвала меня на поминки. Пошел, поскольку отказываться не следовало.
За недлинным столом уместились обе деревни – Заручевье и Высокий Остров, пили водку на помин души. В ходе застолья выяснилось, что официально в наших деревнях числится менее десяти человек. Вот такие дела! Я вовремя прибыл, незначительно улучшив статистику, но не знаю, что будет дальше, кроме того, что будет нелегко.
Первый ночлег в “новом” – полуразрушенном — доме прошел неважно. Такова плата городского интеллигента за отвычку от естественной жизни. Мерещились крысы, мыши и еще невесть что. Везде дыры и щели. Но есть крыша над головой. “…Сынок, над тобой не каплет…”
Ох, батька, если б не ты, да разве ввязался я в такую авантюру?! Эх, батька, кабы не ты, что было бы со мной теперь? Каждый день помню о тебе. Удивляюсь: как удалось тебе так меня завернуть? Сельская жизнь как православие: трудно, да радостно. Скоро будет десять лет, как пришел в церковную ограду, но и доныне прикоснусь к неоскудевающей радости, как вспомню, что я – Христов, что мы не умрем, но переродимся и что есть куда и зачем двигаться. Литератор я аховый, но пишу, много пишу – жизнь-то моя, нынешняя получается, куда как увлекательная, есть о чем говорить, поделиться с другими. Желание поделиться – нормальная человеческая черта, присущая почти каждому. Другое дело, с которым часто сталкивался в прошлой жизни, сталкиваюсь и теперь: иные люди от скупости или от недостатка хорошего делятся ерундой, неполезным, опасным, некачественным. Например, ведущий с молодежного радио: жизненного опыта – ноль, знаний – больше из сферы пакостной да музыкальной, но его “прет” на весь мир: даром его к микрофону приста-
вили? – его слушают и слушают миллионы, страна-то большая! Послушаешь сам да сплюнешь – ведь и худого не хотят, притом что и робятешки-то неплохие – веселые! Веселость боком выйдет, а спрос будет с лысых и пожилых, которые деньгу зашибают на этих передачах, дозволив молодым языком чесать.
Да ну их совсем! Иная жизнь ведь у меня наступила, забыть, растереть да плюнуть. А ведь здесь даже сплюнуть боязно – гляди, попадешь в родник или на чью-то могилу! Эта земля, как ни громко звучит, святая. Восклицательный знак не желает ставиться – святая, и все.
…Но и тягота порой навалится, не скрою. Так – жажду подвига, но не вполне ощущаю себя к нему способным – страшусь, сомневаюсь. Ожидание серьезного дела оказывается труднее самого его исполнения. Так ведь это нормально, почти как на стройке! Начинаю привыкать, это обычная трудовая примета, из повседневности делателей – не гордость, не выпячивание своего “могу”, а житейское осознание, окопная правда.
Другая примета – всколыхнулась память. Какие только воспоминания не приходят в голову! Они хороши тем, что обрели здесь и сегодня особый, полезный смысл. Фрагменты прошлой, всякой – в основном беспутной — жизни воспринимаются не хаотическими лоскутками, а будто притчами, которые кто-то произносит – не то в голове, не то в сердце моем. И больше трогают душу – чуть не до крика, неприметные моменты из прошлого, которые даже не чаял вспомнить, а значительные свершения память отвергает равнодушно, как ни к чему не годные, ничего не значащие.
Огорчил неожиданный факт: тишины нет даже в умирающей, глухой деревне. Ночь напролет сосед через дорогу, Коля Малов, отмечал с другом “приехало”. Коля, питерский работяга, на стареньком “москвиче” прибыл на свою малую родину в отпуск, привез много водки и телевизор.
Природа отдает свои блага без разбора – и добрым, и злым. Кто благодарно принимает, а кто паразитирует на ней, разрушая и корежа благодатное тело, им не созданное, но попущенное в его власть.
Расскажу про беспокойного соседа. Коле в наследство остался в Заручевье родительский дом с огромным садом. Дом как православный старик – крепкий, без гнилины. Сад – мечта любого садовода; яблони, понятное дело, что тоже совсем старые, но до сих пор урожайные, и яблоки на них очень вкусные, не поверишь, что вызрели в северных краях.
Колина биография – типичная, как у условно выжившего в алкогольной войне, среднестатистического деревенского выходца. Уехал из Заручевья на учебу в профтехучилище в Ленинград, призвался в армию, отслужил срочную, вернулся – не домой, а в тот же Ленинград, зацепился там в стандартной последовательности: общага, комната, квартиренка. Все, как у всех: с женой развелся, дочке отделяет денег на разные, ему самому неважные дела, ничем особенным, типа дельтапланеризма или катания на сноуборде, не интересуется, за границу его не тянет.
Чем живет? Ну… типа того, что рыбак. Понятно, что скорее поедет рыбачить без червяков, чем без бутылочки. Оттого, наверное, возвращается с “пустом” и фингалом под глазом. Да нет, он не драчлив – просто по пьяной лавочке “бедному Ванюшке все пампушки!”
В Заручевье Коля бывает наездами. “Москвич” у него уже старенький, отпуск раз в году, а рыбалка, если честно, на местных озерах не так уж и хороша. Местные рыбаки утверждают и даже готовы биться за истину, что здешние окушки не сравнимы в ухе ни с какими другими. А кто тут с ними будет спорить! Но рыба здесь осторожная, иначе бы не выжила среди китайских сетей, которые не снимают, а только проверяют, и то нерегулярно.
В Питере Коля трудится карщиком на оптовом складе. Грузит, разгружает, перевозит с места на место разные тюки, коробки, контейнеры. Сам довольно равнодушен и к еде, и к барахлу. Может неделю жить на макаронах и томатном “частике”. Главное, чтобы курево было. Телевизор. Выпивка. Но пьет, курит и глядит без желания и радости – как смертельно больной человек. Таких людей много у нас в стране – их словно выпотрошили; душу вынули, а прочую требуху оставили. Живут, хлеб жуют. В детстве я прочитал стихотворение, которое в память врезалось:
Из всякой всячины настой:
Богатство — и карман пустой,
Напористость — и слабосилье,
Свобода — но подбиты крылья,
Душевность — только нет души,
Друзья — нет спутника в глуши,
Идеи — но не в цель, а мимо,
Любовь — однако нет любимой,
Безделье — а покоя нет,
Достоинства — и все во вред…
Душой пресытясь — голодал он,
Мертвец — по-прежнему страдал он,
Живой — был жизнью не согрет,
Не верил в свой счастливый номер
И все удачу сторожил…
Он в ожиданье жизни помер
И, ожидая смерти, жил.
Эта книга моя не вдруг напишется. Буду ходить мимо маловского сада и каждый раз, глядя на жалкий обрубок, вспоминать, как сосед, чуть живенький после полуночной попойки с нароновскими дружками, карабкался по отцовой лестнице с ножовкой в руке. Незадачливый наследник родового сада, чертыхаясь, варварски обкромсал ветку с яблоками, тяжело обвисшую на электропровода: еще недопилив, доломал ее и бросил наземь.
А проблему так и не снял. Пришла зима, буйные в нашем углу метели натворили бед, на “буханке” примчались боровёнковские электрики с бензопилой, заодно с прочими придорожными деревьями уделали бесхозную яблоньку: угрозы электроснабжению теперь уже не осталось никакой, но и ни малейшей надежды, что яблонька когда-нибудь снова заплодоносит.
Какие были вкусные на ней яблоки! Август и сентябрь я по дороге за водой стану затаривать карманы фуфайки мелкими, но сочными и сладкими плодами. Коля – мужик нежадный!
– Берите яблоки из сада, мне не жалко! – предложит перед отъездом. Погрузит в багажник телевизор, удочки и пропадет, как не было.
Его покойный отец относился к своему добру иначе. До сих пор не валится за-
бор – глухой, высокий, перевитый колючей проволокой. Колиного отца, здешнего лесничего, убило упавшим деревом. После ранней смерти жены он женился на
местной красавице, про которую недобрая слава ходила в округе. А у нее прежнего мужа тоже накрыло лесиной. После гибели второго мужа она тоже недолго вдовствовала, в третий раз сойдясь с приезжим учителем. Теперь учитель тот – унылый старик, а красавица, перевоплотившись в ведьму-старуху, лежит: не может ни умереть, ни подняться, разбитая параличом. Коля, пока был в отпуске, пожалел мачеху: черешни ей отнес.
Здесь, в Заручевье, среди лесов и озер, в бревенчатых стенах до боли сердечной принимаешь быстротечность человеческого времени. И тщету построения рая на десяти сотках, тем паче – за глухим забором.
Мой заручевский дом выбежал из деревни в поле и здесь, на отшибе, утвердился криво – на перевале, на семи ветрах. Часто, когда случалась непогода, делалось мне тревожно, как перед битвой: с северо-запада на мой одинокий окоп грозно наползали зловещие армады черных туч. Усиливавшийся ветер усугублял тревогу; тогда я утешался Иисусовой молитвой да разумным воспоминанием, что дому этому уж больше двадцати лет, и коль он сохранился в прежних сражениях в гораздо худшем состоянии, так и нынче устоит.
– Сынок, над тобой не каплет! – сдержанно улыбается с фотографии отец, теплится лампада в красном углу. Тревога уходит.
Умилительно – пронеслась гроза, зазвучали на улице детские, оживленные голоса. Федьша, Феофан, Тишка, Георгий – попята приехали! Вот ведь что значит возраст; случись даже война – пересидят бомбежку в подвале, вылезут на улицу и станут в игры играть.
Будьте как дети, ребята! Будьте как дети!
Если жить неспешно, несуетно, тогда необходимость идти на родник за водой уже не тягостная необходимость, не досадная трата времени, а благодатная возмож-
ность – поразмышлять да насладиться причастностью к миру Природы. Прогрессисты хитро обустроили: кран никелированный сверкает, отменный дизайн, легкое движение руки – и тугая струя бьет в фарфоровую чашу. Но мне дороже того эстетизма мятое ведро на суковатой рукоятке, которым черпаю живую, не ломанную в трубах воду и сквозь разнотравье и щебет птиц несу к себе в жилище.
Ближе, понятнее сделался мне Тарковский Андрей. Он очень чутко относился к этим вещам и понятиям. Сколько неравнодушных людей легло уже в землю, которую они так любили и которая приняла их как мать. И сколько таких людей живет еще – подай, Господи, радостных встреч!
А во мне пока еще лишь расцветает что-то хорошее, настоящее: не мое это – Божие!
Маятник жизни моей колеблется от отчаяния к восхищению – такое будто напыщенно-возвышенное определение наполнено фактическим, трагедийно-оптимистичным смыслом. Причина тех колебаний во мне и окружающем меня мире, они возбуждаются нашим взаимодействием. Отчаиваюсь, когда строю свои человеческие планы и сознаю их тщету, хрупкость; благодушествую, когда полагаюсь на промысел Божий и, перетерпев, получаю награду. И крепко чувствую, как во мне созиждется нечто невместимо большее меня, но об этом лучше молчать.
А ведь здесь Сам Господь служит Литургию! Кадит ароматами цветущих яблонь, возглашает ветрами, а на безграничном клиросе заливаются – каждая на свой голос, но не ломая Гармонии, певчие птахи, обитающие одновременно и на земле, и на Небе.
Одиночество… Великая вещь. И думается, и пишется…
Одиночество… Ужасная штука! Сознаешь, что, как прочие, состоишь в основном изо лжи, вранья – сам заполнивший себя этаким непотребством.
Одиночество. Где-то на белом свете остались, живут жена и сын…
Впрочем, где-то гагары, пингвины. Где-то пальмы и папуасы.
А я здесь! На своей родине. На земле предков.
Даже если окажусь болтуном, не удержусь в деревне – и в том свои плюсы. Во-первых, лучше осознаю свое недостоинство, лучше каяться стану. А во-вторых, буду лучше ценить то, что воспринимал доселе как некую данность – кров над головой, электрический свет, воду холодную, а тем паче – горячую. Цените ли вы эти вещи? Или равнодушно выкручиваете кран и оставляете бежать ручьем ее, пришедшую к вам из матушки сырой земли, от которой вы, боясь испачкаться, отделились асфальтом.
Чтобы проникнуться благодарностью ко всему существующему окрест тебя, невелика жертва – запись в трудовой книжке. И я вовсе не так бездумен, как кому-то покажется, а просто смыться норовлю от скуки той жизни, которую обыватели себе определили в норму до скончания собственного века.
Коль ты живешь во Христе, жизнь твоя обретает Гармонию и Смысл; довольно оказывается записать ее, даже приблизительно, на бумаге, чтобы эти Гармония и Смысл проступили настолько отчетливо, что дух захватывает, оторопь берет, будто пыль тряпкой стер с прекрасной, доселе неведомой картины. И если еще не живешь во Христе, то, записав судьбу свою, вдруг пронзительно сознаёшь, что сама логика жизни настойчиво побуждает тебя перемениться в должную сторону, иначе ждет тебя неизбежная катастрофа. Да! – человеческое существование – либо протекает в Богоустановленном русле и просто и естественно обретает тогда Смысл, Гармонию, либо выбивается из него, распадаясь в бессмысленном хаосе. Этот закон человеческого бытия есть главный, определяющий Закон движущейся вселенной.
…К утру приозяб, хотя солнце уже вовсю светило и грело во вчера застекленное окно “спальни”, но могильным холодом тянуло от щелистого пола. Дом понемногу светлеет, я отрываю доски, которыми были заколочены дверные и оконные проемы, и яркий свет вступающего в силу лета безжалостно озаряет мерзость запустения – хлам, покрытый толстым слоем пыли. Но дом, который ночью казался мне неприятен, становится МОИМ домом.
Прежде здесь располагался сельский клуб, им заведовала покойная жена деревенского забулдыги Мясникова – Вера Николаевна, в миру – Верка. Царство ей Небесное, бедняге! Клуб сдали с недоделками, сохранившимися до моих пор, тогда вечно нетрезвой Наташке-бригадиру – о ней еще будет особая речь — ленинградские шабашники.
Да! В комнате, что я теперь определил себе под жилье, где устроил из досок нехитрую постель, сколько-то лет назад крутила советские фильмы Вера Мясникова. Крутила, “зряплату” получала, покуда спьяну не послала куда подальше проверяющего из района. Тот сделал замечание, что она зарядила пленку вверх ногами, а она ему — всерьез ли, шуткой ли дерзкой? – ответила, что, мол, он сам сидит на потолке и шел бы он на глушинский хутор бабочек ловить. Завклубом уволили в течение часа с немудреной устной формулировкой: “Ступай домой, Верка. Проспись!” Больше Верка ни на каких работах официально не числилась, хомут же для нее имелся в домашнем хозяйстве – деревенские пьяницы, в отличие от городских, не только пьют, но еще и закусывают очень плотно, любят чистые рубахи и огурцы из собственного огорода. А огород общественный – совхоз “Куйбышевский” — недолго без Верки протянул: обанкротился.
Мясниковы
Не умеешь шить золотом, бей молотом!
Народная поговорка
Старшего Мясникова я увидал впервые, когда однажды пришел к Пахомовым перекусить. Только помолились, сели за стол, стучат в дверь. Вышла Валентина Ивановна – выскочили и мы с Георгием, как услыхали печальное оханье. Охала наша хозяйка, узнав печальную новость: у Мясникова старуха умерла. Сам старик сидел на пахомовском крыльце, понуро сгорбившись и сунув уродливо-натруженные руки промеж худых колен. Старику – пятьдесят семь, старуха была моложе на сколько-то лет.
Я уже знал, что Мясниковы пьют. Фамилия от деревенской скуки была на слуху – в Высоком Острове, в Заручевье: Мясниковы – то, Мясниковы – се! И то, и се были невыразительные, печальные: “Вчера у Мясниковых гуляли… Теперь Андрюха Мясников за автобусной остановкой валяется, а дед в канаве, напротив Калачёвых! Серега Мясников с Валькой поехали в Боровёнку за водкой, наверное, продали ягоды”.
Вот и познакомились! – старший Мясников пришел попросить доски на гроб. Доски имелись, но церковные – я сам их выклянчил для починки кровли. Страшно отказывать, но и давать нельзя, тем более что местные занимают откровенно потребительскую позицию по отношению к приезжим “церковникам”, сами же палец о палец не ударят для своего родового храма. Отослали его к Наталье, у которой было немного обрезной “двадцатьпятки”.
Я как раз был на Никольском кладбище, наводил порядок на дедовой могиле, когда на дороге показалась похоронная процессия. Во главе колонны – не крест несли, а бежал Натахин песик Малыш. Малыш был перевозбужден: столько народа в вымирающей деревне когда собиралось! Поддатые мужики – как один в картузах! – Леха и Сашка Ильины, Толя и Серега Воробьевы — волокли наскоро сколоченный гроб на похоронных носилках, прихваченных от нашей церкви, из-под навеса. Мясниковы – отец Леонид Петрович, сыновья – Сергей и Андрюха — держались поодаль: родственникам нести гроб нельзя, не положено! – обычай такой или плохая примета? Из тех же загадочных соображений замешкали перед входом на погост: установили гроб на табуреты и так оставили его на некоторое время. Мужики закурили, женщины – Наташка-мэр и Валька, Серегина сожительница, неловко переминались с ноги на ногу, ребятишки Успенские с опасливым любопытством заглядывали внутрь гроба, шпыняли друг друга локтями и перешептывались.
Я сделал, что мог и подсказало сердце: выйдя встречь, широко перекрестился. Такое скромное мое участие неожиданно повысило статус жалкого “мероприятия”, придав ему более внятный ритуальный оттенок: мужики поважнели лицами и поволокли гроб мимо меня – уже с большей торжественностью.
А после похорон – “святое” дело! – все, за исключением Натальи, меня и ребятишек, пили водку. В деревне – поминки! Кому война, а кому мать родна! – для деревенских мужиков похороны далеко не худшее из событий – когда еще тебя не попрекнут стаканом, сами нальют да попросят: “Выпей, Леха, помяни тетку Веру! Выпей, Феденька, помяни Верушку!” — и вдругорядь еще подольют.
Злые языки позже судачили: тетку Тоню-то, мол, вогнал в гроб муж Мясников, да, оказывается, она даже бывала побиваема собственными детками (когда попадалась на воровстве выпивки). И оттого, что о покойниках плохо не говорят, о ее слабостях почти не упоминалось: мать, мол, до последнего пеклась о мужиках – стряпала, обстирывала, ковырялась в огороде (когда была в состоянии).
Двоякость раздирает мне душу: такие люди примером жизни своей не могут радовать, но притом вина их – сомнительна, снова и снова говорю об этом.
Когда я, оставив уже государственную службу, устроился сторожем на одном немаленьком новгородском предприятии, оказался в нашей людной смене – среди пенсионных майоров и капитанов — отставной прапорщик, бывший охранник с тюремной “зоны”. Он и мне, и прочим был отвратен: неразвитый, неопрятный, агрессивный, с подловатыми захмычками (а подлость, как я понимаю, лишь разновидность глупости, худшая притом), однако же бедняга был назойливо общителен, явно нуждаясь в сочувствии и объяснении чего-то ему прежде необъясненного. Я не смел его явно отталкивать: через силу общался, заговаривал иногда о Боге, о Его милосердии; оказалось вдруг, что особенно жадно он слушал именно такие разговоры. Увы, когда я говорил о грехе, о том, как не следует поступать, он, в простоте относящий все это на чужой счет, принимался свирепо хаять расплодившихся “новых русских”, призывая на их головы все мыслимые и немыслимые кары. В такие минуты речь его звучала как лагерный собачий лай, а сам он напоминал мне небезызвестного булгаковского Шарикова.
Естественно, я раздражался на тягостного собеседника, старался хотя бы дозировать с ним общение, тем паче что он, проживая на заброшенной даче, редко мылся, много курил – в общем, пахло от него тем еще! И возникал соблазн, зачислив его в безнадежные шариковы, послать куда подальше. Пропадай, поделом пропадай!
В один из послепраздничных дней я прибыл на работу под гнетущим впечатлением от того, как выглядел мой город: заплеванный, забросанный бутылками и окурками, дворники с утра не поспели с уборкой. Под “горячую руку” подвернулся “шариков”, сам было настроившийся позлословить насчет ненавистных богатеев.
– Сам-то ты каков?! – впервые не сдержался я. – Ведь такие, как ты, все загадили! Материтесь, ломаете, всех и вся ненавидите! А еще претензии предъявляете! Да вам дай волю, вы всех к ногтю… как тогда, в семнадцатом.
Сорвавшись, уже неминуемо ожидал чего-то подобного в ответ, какой-нибудь злой реакции. Но мой бескультурный коллега удивил меня, произнеся вдруг тихо, но с пронзительной горечью неожиданные слова. Он сказал следующее:
– А кто бы нас научил – хорошему-то?!
Я был сражен. Да! Кто бы научил хорошему этих несчастных…
Уважаемый своими “культурными” пациентами, а также интеллектуальными почитателями таланта Булгакова, профессор Преображенский, позволь спросить тебя: по какой такой насущной надобности создал ты беднягу Шарикова? Что лежало в основе твоего эксперимента? Желание принести благо обществу? Или подлое исследовательское любопытство?
А может, Булгаков написал этот роман, надсознательно или сознательно желая обвинить вас, бездумных и гордых “исследователей”, в том, что случилось с нашей страной?
Тебе не нравится, что люди перестали ходить через парадные и носить галоши? Ты привык оказывать дорогостоящие услуги тем, кто не способен по статусу вы-
сморкаться в руку или произнести неприличные слова?
Да чихал ты на бедного Шарика! – ты и накормил-то его не из симпатии, не из жалости к голодной животине, а оттого, что тебе был нужен “здоровый материал” для работы.
Тебе говорю, профессор: это ты чудовище, а не Шариков! Вы хороши по закону, а мы, живущие рядом с шариками и тобиками, мы пусть редко, но бываем хороши не по закону, а по нашему собственному, личному определению.
Вот интеллигенты смотрят фильм, читают книгу – негодуют и смеются над шариковыми и швондерами, восхищаются Преображенским и его верным помощником. А именно профессора с подручными созидают шариковых и швондеров на потеху, выталкивают очередного уродца-ублюдка в центр круга себе подобных и заливаются смехом, тычут пальцами.
И через годы несутся проклятия не подлинно ответственным за страшные беды, а их жалким жертвам, поучаствовавшим в процессе по своей малости, глупости, рожденным в трущобах и там познавшим уродливую сторону жизни.
…Вечером пил чай у Натальи, старосты деревни, в советском прошлом – колхозной трактористки. С ней когда-то мой отец проводил работу в окуловской больнице, куда она загремела по пьяной лавочке. Теперь Наталья не пьет и другим “не советует” – читает лекции о вреде пьянки. Серега Мясников как-то сказал ей: “Натаха, ты запишись на магнитофон, я тебя дома стану слушать!”
Сами же продолжают тихо спиваться. Мимо моего дома утром и поздним вечером громыхает зеленый “шишига” – “ГАЗ-66”, который возит боровёнковских лесорубов на делянки. Наши – последние – заручевские мужики предпочитают за пару сотен лениво поковыряться на Наташкиной территории, а затем, лежа в тени яблони, выпивать и покуривать. Не хочется Емеле вкалывать без особенной идеи! Вот если бы Змей Горыныч какой завалящий на деревню напал!
Днем раньше я шел и слышал, как Мясниковы “балдели” в соседском палисаднике: Валька, Серегина сожительница, пела частушку про миленка, а собутыльники куражливо восхищались ее голосом, требовали – баян в студию! А Вера Николаевна “болела” дома, ее не взяли в компанию. Теперь сетуют соболезнующе – рюмка спасла бы человека! Дичь какая!
Я продолжаю искать в себе любовь к этим несчастным людям. По крайней мере, они меня признали за своего – приветствуют как нормального человека: “Здорово, Андрюха!”, хотя какой я нормальный – я же церковник! – нас так здесь называют еще с момента появления в деревне моего отца с сотоварищами. Все же полагаю, его они вспоминают добром, разве что удивляются, что Михайлов был чудной. И знаю, что они способны запросто предать – в смысле, что могут что-то стырить при огромном желании найти “на бутылку” или станут жалко-надоедливо клянчить денег будто на хлеб, однако притом верю, что от вражеских танков оборону будут держать намертво, хотя бы уже потому, что смерть в бою их вполне устроит – уставших жить так, как живут ныне, но за просто так отдаваться беззубой они тоже желанием не горят.
Странное дело! – у пьяниц будто стирается их половая сущность; мужики и женщины делаются оплывшими существами непонятного рода. Наверное, этот процесс сродни тому, как люди после смерти утрачивают эти различия. Но когда такое случается в еще нестарые-то годы, делается сильно не по себе и жалко их, бесполых: увы! – не ангелов, а скорее бесов во плоти. И все же в них, в этих забубенных существах, просвечивает еще та давняя сущность, которую имели в себе Ванятка или Машутка, бывшие деревенскими пареньками и девчонками, каждодневно добирающимися по бездорожью в сельскую школу, по пути вдосталь насладившись природообщением. Их, кажется, не плохому учили там, но какая страшная метаморфоза случилась с ясноглазыми детками! – и кто ответит за такую перемену? – ведь сами они даже не заметили того превращения и едва ли несут полную ответственность за него: мы просто жили, как все, делали то, что все, – так в чем же мы виноваты?!
Они скорее посчитали бы себя достойными кары, когда б отдалились от этих своих “друзей”, с которыми сегодня бедуют горе горькое. И хорошо ли, плохо ли, но они лежат всё под той же яблоней, на той же зеленой траве, а не погнались за какими-то непонятными им благами, как другие, “более умные” сверстники – в города, куда по недавней сводке переселилась большая часть населения планеты. И что произошло в этом мире, если основное население предпочло уйти из родовых мест, где жили предки, которых потомки уже готовы считать глупее себя, выручив себе право не признавать их образа жизни и тем отрекаться от них?
Вскоре после похорон возвращался я с “тихой охоты”, просматривал напоследок березовые заросли вдоль шоссейки: неподалеку хрустнула сухая ветка, и на полянку выбрался из чащобы старший Мясников. Меня не сильно обрадовала встреча, но теперь дед казался трезв, тих и как-то по-светлому печален. Распахнул напоказ затертый полиэтиленовый пакет – вполовину заполнен лисичками. Нестыковка “имиджа”: корзины нет, но грибы аккуратно срезаны ржавым, остро отточенным столовым ножиком – чтобы был “товарный вид”, иначе не возьмут придирчивые клиенты.
Радостно, когда в непочтенном человеке сыщется добрая суть. Мясников на обратном пути в деревню неожиданно разговорился: я, шаркая резиновыми сапогами по асфальту, слушал его излияния – про скудость жизни, про окончательное разорение деревни в эпоху перестройки. В рассказах этих сквозила боль за несложившуюся судьбу, за изничтоженную вотчину. Боль и… равнодушие – какое-то ненавистное равнодушие к самому себе. Ощущение, будто мужика взяли в штрафную роту, а что и зачем делать – не сказали!
Дедка повадился заходить. Не знаю наверное – тронуло его мое малое человече-
ское участие или в глубине души все ж надеялся на денежную подачку? – не так много у них, бедолаг, вариантов, чтобы затушить алкогольный пожар в душе. Приходит, без аппетита выпьет чай, с аппетитом схрумкает овсяное печенье, изредка поддакивая на мои интеллигентские словопрения или отнекиваясь: односложно все: да-да, нет-нет – почти по-евангельски, кабы не безразличная пустота в его немногословии.
Это он сдернул трактором купол с церкви в семидесятые годы. Моему отцу больших стоило трудов водрузить наверх пригнанным издалека автокраном кустарное подобие порушенной красоты. Он “подчищал” за Мясниковыми. Пожалуй, здесь тоже устроилась такая горькая справедливость: отец оперившимся птенцом упорхнул с малой родины – учиться; отучившись, хоть и вернулся ненадолго на село, но не задержался там и не мог, не сумел тогда реально помочь землякам, стремительно деградировавшим в реалиях советской безбожности.
Из отцовского дневника:
…В моих записях есть фраза: “Жаль, что столько времени потеряно”. Теперь же, пожалуй, я усомнюсь в том, что время теряется безнадежно, пока ты жив. Ибо… зрение, которое я сегодня обрел, открывает для меня новые ценности. Пожалуй, они наполняют новым смыслом мою будущую жизнь. В свое время я очень верил И. В. Сталину, морали, которую проповедовали тогда и в школе, и на улице, в официальных каналах информации. Его идеи казались мне неопровержимыми. И я презирал колхозников, которые бежали из колхозов, уклонялись от труда и т. п. Я не понимал тогда, что колхоз – это форма рабства. Тем не менее сам неосознанно рвался из мрака полускотского существования (теперь я так квалифицирую, а тогда называл плохим материальным положением семьи из-за того, что родители – простые рабочие). К знаниям как средству улучшения материального положения (прежде всего для матери и бабушки) я стремился, как к голубой мечте, ради ее осуществления я был готов на многое.
Тем более что пока моя мечта познания не расходилась с общеполитической концепцией сталинизма. Я в 13 лет вступил в ВЛКСМ, был делегатом Окуловской райконференции, еще не достигнув 14 лет (бывали такие скороспелые “партийцы” и в недалеком сравнительно прошлом). И я, и мои “духовные” вдохновители ждали, когда мне исполнится 18 лет, чтобы стать коммунистом.
Вдруг разоблачают “культ Сталина”. Я как-то мгновенно понял, что все верно, что “святые” идеи коммунизма злостно использовали враги рода человеческого. Тогда я зарекся вступать в партию. По сути, наверное, надо было следовать этому зароку. Ибо, изменив ему, я невольно обрек себя и близких на многие моральные жертвы.
Почему же я ему изменил? “Виновник” – Петр Иванович Алексеев, мой авторитетный начальник. Когда однажды я (еще в комсомоле) изобличил в неблаговидных делах коммунистов, он – директор авторемзавода, где я работал молодым специалистом, — разрешил мое недоумение, отчего они так легко отделались – всего лишь разбором на партийном собрании. Он сказал:
– Володя, партия – это сила! И многие прикрываются этой силой. Поэтому если ты действительно хочешь бороться за добрые дела, будь в партии! Так ты сможешь достать проходимцев – хлестко и действенно.
Через две недели я стал кандидатом в члены КПСС, а еще через две недели, перепрыгнув сразу несколько служебных ступенек, оказался главным инженером завода.
Вот так иногда складывается жизнь!”
И к чему обижаться на Мясникова, безропотно, смиренно исполнявшего волю “правящего класса”, а на самом деле – волю скооперировавшихся умников. К их стае прибился ненадолго и мой родитель. Остаток жизни он поправлял ситуацию, собирал камни. Обычное дело. Об этом отчасти и книга моя.
По грехам приемлем! Написать и успокоиться? Но душа болит – и слава Богу! – значит, она живая. Когда познаешь собственной жизнью подлинную ситуацию “на местах”, ужас подавляет обыденной повсеместностью катастрофы. К этим реалиям очень точно подходит неблагозвучное выражение – подыхать. Иногда подмывает так и отповедать безумцам: “Ну что же, не хотите спасаться – подыхайте!” Ведь это даже не по-скотски. Хуже. Читал у святых отцов, что человек может жить либо выше, либо хуже животного. А сравняться с животным, проводящим свой короткий век просто и естественно – без духовных запросов, но и без мерзких излишеств, человеку не дано. Или выше, или ниже, никак иначе!
Вижу, насколько мало мне нужно теперь – в разы, не то в десятки раз меньше прежнего, хоть никогда в роскоши не купался. И сколько природного добра можно было бы сохранить, умерь человечество свои аппетиты. Насколько размереннее, спокойнее жилось бы. Так что, я – идеалист?! Или человечество безумно?
Когда снова приходит понимание этой свершившейся катастрофы, и если оно при этом совпадет с упадком внутренней веры, то хоть волком вой. Назад, к прежней жизни, нет никакого желания и интереса, а здесь порой чувствуешь свою несостоятельность.
Как все перепуталось, поди разберись! Я сегодня моюсь в бане, которую построили Мясниковы, из которых старший три десятилетия назад ломал церковь, что я восстанавливаю. Не испытываю зла к нему, даже отторжения, хотя знаю, что он с сынами угробили жену и мать. И знаю, что они вовсе не так безобидны, как теперь, когда с ними можно разговаривать: трезвые – они простые и добрые люди. Вот позвали в баню, а ведь если выпьют да неудачно сложится разговор, могут схватиться за тот же топор или “пустить петуха”.
Выхожу из щелистого, открытого всем ветрам предбанника – странный тип в колхозной фуфайке и джинсах, заправленных в резиновые сапоги с лопнувшими на отворотах голенищами, из кармана “ватника” верещит мобильник; заворачиваю в щитовой домик с прогнившим крыльцом, потрескавшейся шиферной кровлей и кривой печной трубой, чтобы поблагодарить хозяев “за пар”. Мне кивает на прощание младший Мясников – Андрюха, его испитое, шишкастое лицо несет на себе все признаки алкогольного дегенерата, но я не испытываю к нему презрения, а признаю за часть моей нынешней жизни.
Здесь все мое. Баня и дом Мясниковых устроены на краю Высокого Острова; ниже разостланы голубые дали – бескрайние леса, которые заезжему эстету-фраеру тешат глаз, а местному безработному люду позволяют быть. Во все дни, не исключая воскресных, не утихает стрекот бензопил, гул дизельных моторов; безусые мальчишки лихо управляются огромными лесовозами с манипуляторами – уже не оттого, что отцы на фронте, попросту старшее поколение уже нельзя допускать до ответственной работы: чуть завелась копейка, уходят в запой.
Старшему Мясникову недавно стукнуло шестьдесят. Он так ждал и, кажется, наконец дождался своей “пензии”. “Старик” лишь пятнадцатью годами старше меня.
Про Наташку-мэра, про заручевских собак и змей-свистунов
…Тина теперь и болотина,
Там где купаться любил,
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
Н. Рубцов
Иду деревенской улицей – запустелой, но свято хранящей день минувший. Тихо в Заручевье, но как сейчас выгнали в поля скотину, заглушили трактор, вечерним же гармошкам петь еще не настал час. Не брекотит телега по ухабам, не точат-бьют косы, детки не щебечут голосами ангельскими, и давным-давно не видели в нашей деревне светловолосой Олюшки с хутора Глушино – будущей знаменитой питерской поэтессы Ольги Берггольц, что с утра пораньше наведать заручевских подруг прикатывала на восхитительном велике; мне же и это все эхом слышится. Молчит деревня. Но готовно напомнит тому, кто спросит, заинтересуется.
С обвисшего залобка брошенной почты спрыгивает ласточка, музыкальной ноткой липнет на провода, откуда насмешливо скрипит резиновым горлышком. Тишина рвется, словно старая тряпка: на огородных задах у Васильича заголашивает злая на сухую осину бензопила, промеж серых жердин забора сунув белую голову, скучно брешет отгадавший меня Полкан. Пес шумит для недальнего хозяина, отрабатывает харч, с оглядкой на занавешенные окна ласково двигая хвостом; вчера не утерпел – сорвался с цепи и наладился за мною в лес.
Больше не боюсь заручевских собак. Они все у меня едят с руки: ну, разве исключая Тузика – никто его не трогает, но придуманная обида: “я много в жизни потерял из-за того, что ростом мал” — воплотилась в подлую привычку: подкрасться и страшно зарычать, прислонив лохматую морду к штанине путника. Что до мясниковских Жуки с сынишкой Боссом; гы! – эти заблаговременно несутся мне навстречу с оглушительно-грозным лаем, но за десять метров – по местному собакослужебному уставу — принимаются тормозить “на юз” и, виляя не только хвостами, но и задницами самими, спешат подсунуть под ладонь “дворянские” бошки с прижатыми умильно лопухами ушей. Жука и этим не ограничится: демонстрируя полное доверие, падет на спину, скрючит лапы: “Гитлер капут!”, представив вислое брюхо – утешь, почеши, тогда хоть и сухаря не давай! Ейных щенков, которых девать совершенно некуда, недавно утопил Серега Мясников – хозяин; он хоть будку и не построил – у Жуки нет крыши, нет обеденного расписания, но небалованная сука от младенчества помнит короткую его доброту, обосновавшись под скамейкой возле их щитового дома.
Зарыт в сырую землю за баней, на склоне – с прекрасным видом на голубые окуловские дали третий мясниковский пес, грозный Пират. Размером он уступал и Тузику, храбростью – никому! Помня кусочек печенья, полученный при первой нашей встрече, мужественно защитил, закрыл меня тщедушным тельцем от двух громадных овчарок другого Сереги – охотника; я тогда направлялся по нашей шоссейке в лес за грибами.
Да, Пиратик был настоящий заручевский пес! Он не пропускал необлаянной через село никакую машину, заставлял сбрасывать скорость даже огромные лесовозы с гидроманипуляторами, на которых работают грубые, но до первого стакана отменно добрые боровёнковские парняги.
…Задавил его “мерседес” с московскими номерами – охотники столичные, что ставят деревянные будки, вышки на здешних полях, что по их щедрому произволению пашут и засаживают кукурузой последние местные трактористы – для привлечения кабанов. Эти охотники не спасли здесь ни одной еще Красной Шапочки (я специально интересовался), а Пиратика придавили как муху, хоть он в тот момент и не жужжал, а сидел на обочине и глядел, как Серега мечет сено через разбитое окно в заброшенный, бабы Насти Еграшовой дом – там у него устроен дармовой сеновал. Да, не шибко славная смерть, притом мучительная: крошка два дня лежал на веранде, в коробке из-под телевизора. Сильно страдал, Сережка медлил его убивать: вдруг Пиратик выкарабкается? – песик карабкался-карабкался, даже лапками подергивал, но в ту страшную грозовую ночь окоченел.
Его оплакала сама Наташка-мэр, долго еще вспоминала его, жалела, снова и снова плакала. Вообще-то этот рассказ я пишу про нее, но его ведь нужно как-то начать, а я – хитрый, знаю: заговоришь про животных, разговор на Наташку и выведет. Почти любой человек ищет в своей жизни смысл, а значит, стремится к счастью. Наташкино последнее счастье – это, пожалуй, животные. И вообще, она…
Ну чтобы уж закончить с собачьей темой, упомяну коротко еще про Малыша. Тем более что Малыш – Наташкина собака. Это рыжий кобелек, размером с мини-Тузика, но более деловой и без комплексов: уж к штанине присунул морду, то без последствий, скорее всего, не оставит: пластырь, зеленка – все дела! Не, не бешеный.
Однажды Толя-кровельщик, хорошо потрудившись на нашей Смоленской церкви, в самом-то замечательном настроении отправился к Наталье – чай пить. Благодать: лето в разгаре, магнитофон включен – Надежда Кадышева исполняет русские народные песни. Толенька раздухарился – руки раскинул, ногой притопнул: хотел сплясать, пока чайник греется. А у Наташки на диване в подушках Малыш завалялся – она ему разрешает, если он не лазил в грязь. Вот песик и ужалил незадачливого танцора в щиколотку – глубоко рассадил, до крови!
Толя — мужик добрый, не рассердился, и не пугливый – на высоте работает. Ногу ему Наталья тут же забинтовала, чаем напоила, он говорит:
– Так мне и надо! – в Успенский пост танцы затеял. Молодец, Малыш!
(Толя, как я – хитрый, знает, что Наталья ни при каких не даст в обиду Малыша, чего и бузить, а у нее очень щи вкусные.)
Меня Малыш не трогает, я к нему давно подлизался: если Наталья меня угощает оладушками, я ему отделяю. Он Наташкины оладушки тоже любит и имеет на них большие права. Погладить его я, конечно, не уполномочен, но оладушки берет. А танцевать перед ним я не пробовал.
Еще, пожалуй, за что он меня признает – я люблю историю про их дружбу с ежиком. Наталья мне ее в который раз излагает, Малыш сидит на полу, делает вид, будто его, кроме оладушков, ничто не интересует, но уши торчком. и морда довольная.
История? Ну, у Малыша, как у любого порядочного пса (не то что Жука!), имеется будка. Он же не всегда спит на диване! А если провинится, если Наталья голос возвысила, куда метнуться? Или когда хозяйке нужно идти к автолавке – там ведь будут ребятишки Успенские, которых Малыш каждого по разику немножко укусил: Наташа сажает маленького задиру на цепь. Песик тогда проникается обидой и не прощает хозяйку меньше чем за три оладьи и поцелуй во влажный и, заметьте, розовый нос.
Есть будка, есть и миска. В миске наложена горочкой еда, которую Малыш как-то не очень… Что он, голодный, что ли? Вот кабы оладышков!
…Повадился к той миске ежик из лопуховых джунглей.
– Сижу однажды тут, у окна, – Наталья показывает на табурет, на котором сейчас сижу я, пью чай. Идет задушевная беседа. Смекаете разницу? Бывают отношения “умные”, а бывают – задушевные, и здесь кавычек не ставь. Случаются и заумные разговоры, когда взахлеб делятся не столько интересными сведениями, сколько хвалятся умишкой комариным да собственной бестактностью. Наша беседа с Наташенькой – задушевная! Общаются люди – просто, по-деревенски – лучше и не скажешь!
Стенка над кухонным столом под потолок заклеена портретами котов, лошадей и Наташкиных покойных и беспокойных сродников. В центре картинок и фотографий, украшен плетью вьющейся зелени, прикреплен так же любимый и почитаемый хозяйкой родительской избы – Николушка Чудотворец, подарен моим родителем. Строго говоря, не положено рядом с иконами размещать разные картинки, особенно животных, но, думаю, здесь особенный случай – Господь, а тем паче – Николушка простят. Да и не сильно воцерковлена наша Наталья: крест носит, перед едой через раз перекрестится, со мной – помолится; меня нет – не знаю и врать-гадать не буду.
– …Вдруг слышу, Малыш разоряется. А он у меня “на губе” как раз сидел, Анфиску за ногу тяпнул…
…Эта Анфиска (худенькая сиамская кошонка) сама кого хошь тяпнет, крыс ловит в два раза больших себя размером!
– … Я-то думала: Мясников-старший идет, Малыш его не любит. В другое-то окно на дорогу глянула: никого нету. А тот все не успокаивается, брешет, как чумовой.
Малыш важно и независимо сидит на полу, косится только на оладушку в моей руке да ушами прядет на манер степного жеребца.
– Гля, а он лает-то – прямо перед собой, весь ощетинился. Присмотрелась, а около миски – ежик, большенький такой. Тоже взъерошенный, но с миски лакает, не перестает…
Наталья уходит на кухню за тряпкой, воротясь, лишний раз протирает без того чистую клеенку:
– …приметила, если Малыш гавкает, значит, ежик здесь. Я было подумала, что он злится, гонит его, но когда однажды прибежал Барон и попытался тоже поднять голос на ежика…
…Про Барона, вторую Наташкину собаку, чуток обождите, ладно? Это тоже интересный тип!
– …Малыш его чуть не придушил!
Я много раз слышал все это, сам наблюдал, но псу в усладу слушаю, как в диковину.
…Уже в сумерках, напившись чая, молимся. Вдруг Малыш ожесточенно забрехал, Наталья сказала:
– ежик пришел!
Выхожу из новеньких сеней (Мясниковы строили) и вижу: к миске припал ежик, а рядом заливается Малыш. Пес лает громко, часто, но без злобы, да и зверек, покуда меня, чужака, не заметил, вел себя преспокойно – лишь когда я приблизился, скатился в колючий шар. Малыш тоже зыркнул на меня выразительно, недовольно, дескать: “Давай не задерживай, идешь и иди. Поздно уже!” Ну, я и пошел: впрямь поздно, а нужно еще вокруг храма крестным ходом обходить да вечернее правило вычитывать. Утром-то – вставать рано! – деревенская жизнь.
Барон? Барона, худосочного кобелька: бело-черный, черно-белый? – поди разбери, чего больше! – Наталье привезли в подарок на юбилей в нагрузку к цветному телевизору. Бедолага оказался лишним в компании прочих собак у одной питерской мадам. Та всплакнула на прощание, обслюнявила ему нос и вернулась в город на Неве, а их высочество остались в неэлитном окружении здешних хвостатых отморозков. Бегал от Пирата, искал пятый угол от Тузика, метался от Жуки; гонял его, сорвавшись с цепи, и добродушный Полкан – такого редкостного, фрукта столичного грех не поучить! Но заручевская действительность странное влияние оказывает на переселенцев – по себе ведаю: вчерашний трусишка, утомившись бояться, вдруг делается отчаянным смельчаком.
Вот и Барон… В мой последний приезд уже чуть не оборвал мне штаны, находясь при исполнении: посажен Натальей на цепь у дома. Теперь, когда нет Полкана с Пиратиком, он резко вырос в собственных глазах, уверился. Лишь недавний его гонитель Малыш, как сосед по будке, еще может надеяться на особое, милостивое к себе отношение: ну, а остальным-прочим былым обидчикам Барон спуску не дает. Жука от него в третий раз уже в положении: Малыш вынужденно переключился на овчарку Хильду, хотя ростом подруги меньше в несколько раза, но та его за что-то немыслимо полюбила. Сереге же Мясникову сызнова канитель со щенятами! Он добрый мужик, на самом деле плачет и топит, плачет и топит.
Ну, наконец, о Наталье. Когда я встретил ее впервые, чуть было не испортил себе всю дальнейшую здесь перспективу. Дело было так: мы с отцом приехали в Высокий Остров на престольный праздник, на Смоленскую. Идем от кладбища к храму; вдруг к нему подскакивает шпанистого вида, коротко стриженная бабенка и начинает чуть не матюгом предъявлять какие-то претензии. Я хотел было нахалку за шкирку оттащить от отца, объяснить ей на языке стройплощадки, кто она такая есть. Если бы это сделал, то сегодня бы у меня земля в Заручевье под ногами горела: На-
талья — самый авторитетный здесь местный кадр, а изнутри – золотой, редкой души человек!
К своему званию деревенского старосты она относится больше с юмором, хотя порядок держит. Порядок какой? – своих здесь осталось мало, народ хоть и пьющий, но хулиганы все прибрались: одни других выбили и сами померли. А вот летом понаедет дачников, у них ребятишки. Одни Успенские попята чего стоят! То стекло разобьют, то еще чего набедокурят. Далеко слыхать Наташкин руководящий голос. Манеры у нее резкие, мальчишеские, как и внешность – маленькая, коренастая, с короткой стрижкой, походка вразвалочку. Ну, кому как, а по мне — так мальчишеский максимализм не худшее свойство людской натуры; особенно тепло вспоминается о таком в наши времена хитрецов-приспособленцев.
Прежняя, еще советская Наташкина должность – бригадир трактористов. Кинули такой клич, лозунг, как народишко, побежал из села: “Женщина – на трактор!” Что ж еще оставалось горе-начальникам, когда путные мужички перевелись.
На бригадирской, мужицкой должности Наташка для поддержания авторитета выучилась пить (нести) больше прочих, притом сколько-то лучше оставаться в околопроизводственном уме. Не всегда его удавалось сохранять: девка она была лихая, иначе какой с нее бригадир! Несколько тракторов перевернула, сама чудом оставалась жива и даже не болела, покуда не прохудились у ней система питания и поршневая группа. В больничке Наташа крестьянским, хватким умом переосмысливала жизнь, Юрий Николаевич с отцом, кстати, ее наведывали, и вышел толк: батькин портрет висит в горнице на лучшем месте, Наташка не пьет больше десяти лет. Увы, сама “завязала”, а, грешным делом, любит других потчевать. Вот на поминках у Клавдеи – сама-то ни грамма, а другим подливала: “Помяните Клавдеюшку!”
Серегу Мясникова, сожителя двоюродной сестры Вальки, закодировала, то бишь дала денег на кодировку.
– Жалко мужика! Пусть хоть пару лет путем поживет!
Сама – вековуха. Женихов хватало, да кто спился, другие разъехались. Надо сказать, что Наташка разборчива, не за любого бы и пошла:
– Мне лучше так, чем с дураком каким! Некоторые замуж выходят, думают – он за меня жизнь проживет. Так уже не бывает. Самой теперь бедовать судьба! Жить
сердцем, умом поправлять. А на чужую пьяную башку надеяться!..
Хорошо сказано, на современном этапе что возразишь? Я на пятом десятке вдруг до боли отчетливо уяснил: что главное для мужчины в женщине и наоборот. Сказать? Для женщины главное в мужчине, как сейчас Наталья подтвердила, – надежность! А для мужчины… Для мужчины в женщине главное – чистота! Что, не так разве?
Перебираем старые фотокарточки, вот она – белокурая красотка на скамеечке под березой, вокруг патлатые ухажеры в рубашках с распахнутыми воротниками по тогдашней моде. Фотографии некачественные, да занятные: чистые лица, прежняя природа, крепкие дома. А возьми более поздние: пьяные хари, беззубые рты, кривой забор. Все исказилось, выродилось.
Как вышло? – никто же не хотел плохого! Через различное понимание счастья, ревнование о нем русичи возненавидели друг дружку, устроили кровавую бойню, самые кроткие из них, отчаявшись, пристрастились к винцу как меньшему из зол – на их простецкий взгляд. Разорили, без войны погубили вороги-глобализаторы. Вслед за батюшкой Дмитрием Дудко повторяю теперь уже мне очевидное: Бог надобен русскому человеку! Обманули нас бесы, обвели вокруг когтистого пальца.
Деревня, северная русская деревня! Слезами обмыть тебя надо, плакать, при-
читать над тобою. Хороним тебя, любушка, хороним!
Замечательная натура перед глазами, события, наполнившие мою теперешнюю жизнь, достойны пера или кисти великого мастера – не мне чета! Как много проходит перед здешними жителями необыкновенного: они воспринимают как должное – иначе и быть не может! – как знать, может быть, в таком смиренном восприятии тоже содержится некая премудрость. Я уже устал размышлять на эту тему. Вот взять хоть Мясниковых: пьяницы, дегенераты и т. д. и т. п. – с точки зрения “высококультурного интеллигента”. А ведь живут люди – в гармонии с природой, никуда не стремятся – в города, за границу. Кончились деньги, и аборигены, оставшиеся без государственного попечения, спешат с утра пораньше на болото: наберут морошки, продадут – купят хлеба, а не то и водки, пьют вместе и вместе горюют о несложившейся доле. А люди-то какие хорошие!!!
Серега пожаловался с неожиданной болью:
– Меня вот называют пьяницей и всяко разно! А ведь пропадут без меня! У них я один мужик, на всю округу один! Что они без меня зимой делать заведут!
В это время он точил цепь нашей бензопилы – прибежал к церкви, не в силах боле терпеть, слушать, как я “издеваюсь над пилой”. Я смотрел на его крепкие плечи, обтянутые застиранным камуфляжем; рука сама потянулась приобнять славного мужика:
– Серега! А ты вступай к нам в отряд!
– Ружжо дадим тебе, – прибавил, чтобы была понятна шутка.
– Не! – засмеялся он, – Мне ружье нельзя!
Помолчал немного и добавил:
– Не торопите! Вот выпью свою цистерну и угомонюсь! Наталья вон – выпила свою и завязала.
– Так пей быстрее! – не очень удачно пошутил я.
– Беги в лавку, Андрюха!
– А ты уверен, что осилишь? Сколько народу захлебнулись!
Он серьезно сказал:
– До тридцати дожил. Значит, поживу еще!
– А следующий рубеж какой?
– Полтинник!
Господи, помоги рабу Твоему Сергию – помоги ради деда его, фронтовика Петра Алексеевича! Господи, это было бы настоящим чудом – если бы Серега выкарабкался! Чего плохого в таком чуде? Я не прошу у Тебя знамения с небес или насыщения манной небесной. Господи, спаси неплохого мужичка – ведь он же хороший!
Сам я! – сколь часто обижал или почти обижал людей неверным их первым восприятием. Серегу встретил, когда мы с Володей Удальцовым поехали прошлый год на его тракторе в карьер за песком для церковного строительства. Это теперь Серега стриженый, тогда же щеголял длинными кудрями, в белых штанах, светлой рубашке, которые резко диссонировали с его испитым лицом и разухабистой пьяной улыбкой: Мясниковы были “при делах” и “гуляли”. Он тогда вскочил на подножку трактора и какое-то время, озорничая, ехал с нами. Меня так и подмывало спихнуть его – под предлогом “техники безопасности”. Насколько же я был глуп и несправедлив к жителям деревни, когда явился “спасать” их, будучи свято убежден в собственном праве “отчислять” нарушителей в случае нежелания “спасаться”.
Надо зарубить себе на носу – это ИХ деревня! Они живут здесь по праву рождения – как могут, как умеют, как их научили! И, похоже, Господь многие грехи простит тем, кто умрет на земле предков.
Мне же предстоит еще много потрудиться, чтобы они поверили вновь прибывшему интеллигенту! Подобных мне “доброхотов” уже немало посещали глубинку. Насколько хватит меня самого? Теперь дошло, отчего батюшка Николай Гурьянов сказал отцу про наш жалконький храм: “Делайте, много денег не потребуется!” Меня это пророчество озадачило, долго думал: как же так, ведь сколько средств и работы надобно! А дело в чем? – не будь этих слов, я бы, как многие прочие, занялся сбором пожертвований, уже, возможно, и купол бы с золотым крестом высился, да нужно ли это Богородице? Погибельный путь. И батька мне успел сказать: “Делай, сынок, что можешь! И не рвись, над тобой не каплет!” Да, нам к седьмому ноября красные ленточки перерезать без надобности. Обойдемся без фанфар. Вот искушений бы поменьше, причем от собственных “товарищей по партии”, исхитрившихся как-то отключить элементарную совесть. Да что до них! Помогай, в долг давай – назад не требуй, а свои долги возвращай с лихвой.
Но как здесь здорово! Я оказался среди природных ландшафтов, символизирующих собой нечто приближенное к Вечности, неизмеримо большее маленькой и такой хрупкой земной жизни человеческой. Здесь проще, надежнее можно отринуть горделивое и заносчивое, нежели в городской круговерти. Здесь глубже, благодатнее ощущаешь свою личную Причастность ко всему-всему! – истории мира, собственному роду и даже Божественному замыслу.
И убежден уже я: по-хорошему если – человека гармоничного только на земле можно вырастить, ибо элементы ландшафта: например, старые громадные деревья, а уж тем более – лесные массивы, реки, озера, горы лучше, важнее маститых педагогов влияют на дитятко, формируют его сознание. И местный житель, да хоть и малограмотный, бескультурный, вроде примитивно мыслящий, оказывается в чем-то несопоставимо выше городского образованца. Общаюсь вот с Натальей-мэром или Сергеем Мясниковым и чувствую это их странное над собой превосходство. Правда, чем дольше живу здесь, тем увереннее делаюсь – очищаюсь, исполняюсь чего-то важного: того, чем в городе был лишен. Здесь тайна, и ее трудно постигнуть, а еще сложнее передать на словах. Это как гроза в поле или ночь в лесу. Объяснять тому, кто не испытал – бесполезно, а вам, хорошие мои, стоит ли? Разве только поделиться.
Вечер. Помолился, лег, не спится. Лучшее время человеческой жизни – бессонница, хотя и спорное это утверждение. Кто-то торопится заснуть не от того, что завтра рано на смену, а чтобы уйти от себя, от совести, от вопросов. Кто-то от вопросов пьет водку, но, как оказывается, водка – средство больше не от вопросов, а от ответов…
Мобильник, приделанный на стенке в единственном месте, где есть прием, молчит – и слава Богу! Ответственно утверждаю другую спорную истину: если сегодня, от обычного обывателя изъять это пока еще новомодное средство коммуникации, он вскорости неизбежно впадет в тяжкую депрессию, после которой непременно помрет. Честное слово! Безо всякого преувеличения говорю! Я сам уже к нему плотью прирос, но жили без них, и не худо жили. Да, конечно, и не спорю: мобильная
связь — штука при многих обстоятельствах полезная, но лишь до известной степени, ибо “все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною” (Первое послание к Коринфянам ап. Павла, 6, 12). Человеки много придумали полезных вещей, полезных до тех пор, покуда вещи сами не возымели над нами власть.
Вот мой ноутбук. На нем можно в игрушки играться до опупения, а можно созда-
вать семейные архивы. Поднимаю крышку, жду, покуда загрузится система.Нахожу нужный файл, сквозь шум дождя по кровле, глядя на колеблющийся перед образами огонек лампады, слушаю отцову былину:
“Пятое мая одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года. Я, Владимир Михайлов, рассказываю о своих родичах.
Великая сила – семейное предание. Жаль, что в советский период забвению было предано крестьянское прошлое наших предков, часто в одном лишь черном цвете изображали его. Как-то не принято сделалось гордиться жизнью былых поколений, не снискавших революционных каких-то лавров, тем более упоминать имена людей зажиточных. Но все же – нет-нет да обрывочно всплывут в памяти истории, услышанные от сродичей мной в глубоком детстве; уже в четырнадцать лет я уехал учиться в техникум; после этого встреч было мало, а воспоминания в суматохе молодости уменьшились почти до нуля.
Здесь я решил изложить показавшуюся мне тогда сказочной историю, поведанную моим отцом из жизни деда, его отца – Ефима Михайловича Еграшова. Это был богатый мужик из деревни Михновичи Крестецкого уезда. Имел он крепкое хозяйство, подторговывал, имел лядину – так интересно назывался тогда участок леса в частном владении. Одно время ему принадлежал Михновский берег Вялого озера в Ольгине.
Рассказывали, что Еграши торговали издавна, еще при прокладке Николаевской железной дороги вели торговлю. На станции Торбино до самых предреволюционных времен у них был кирпичный склад. А уклад жизни у них был больше крестьянский. В деревне Михновичи они имели двухэтажный дом. Мне довелось замерить остатки стен: размер дома в плане – двенадцать на двадцать четыре метра. Плюсом к тому: теплые сени – три с половиной метра шириной и четырнадцать метров длиной. Помню колхозный скотный двор, конфискованный у деда в тридцатых годах. В нем колхозники, когда я уже наезжал в деревню, держали несколько десятков голов крупного рогатого скота и лошадей. В общем, семья жила прежде обеспеченно. У меня же былая зажиточность предков вызывала скорее чувство стыда, так как советское воспитание сделало из меня, да и из всех нас, неких таких Павликов Морозовых, отрекавшихся от своих непролетарских предков. Увы, такова была жизнь наша – пионерская, комсомольская потом. И отец, в общем-то, старался не распространяться о своем несостоявшемся наследстве, хотя чувствовалось, что не забывал об этом, тем более что на момент конфискации дедова имущества он оставался единственным наследником; он ведь один жил с дедом, так как старший брат Василий, позднее погибший на Великой Отечественной войне, и две сестры – Александра и Зинаида – жили самостоятельными хозяйствами. Так что наследство должно было перейти младшенькому. Но это так, кстати.
А разговор теперь об удивительном, что рассказывал отец. Он вспоминал, как однажды у деда потерялась любимая лошадь. И Ефим Михайлович направился
поздним вечером на поиски в лес. Искал он, искал, вдруг слышит – кто-то подсвистывает. Дед стал отвечать, думая, что из Лопусково (это недальняя деревня) тоже кто-то ищет скотину. Свист приближается, дед отвечает. Сумерки наступили тем временем. Удивительно, что свист совсем рядом, а человека не видно. Дед стал соображать, что что-то тут не то, вспомнились сказы стариков. Покаяться бы, поправиться, да поздно! И он увидел вдруг большую черную змею – толстую, в руку толщиной! И… с красным петушиным гребнем на голове! Он, понятное дело, решил бежать, но гад, оттолкнувшись хвостом, взлетел в воздух и ударил деда в плечо.
Следует заметить, что Ефим Михайлович был могучего сложения крестьянин. На спор переносил груз в двадцать пять пудов – это примерно четыреста килограммов. Так мужики любили развлекаться в прежние времена. Но от змеиного удара он упал как подкошенный, хотя не потерял ни сознания, ни присутствия духа. Вскочив на ноги, он вновь пустился наутек, но недалеко ему удалось уйти – гад громадными летучими прыжками догнал его и вновь свалил наземь. Тогда дедушку выручила крепкая кожаная узда, с которой он отправился на поиски лошади. И вот он, не имея в наличии ничего другого, изо всей мочи запустил этой уздой в гада. Бросок удался, а с учетом того, что на узде были еще металлические удила, он оказался в свой черед тоже весьма ощутимым для его супротивника, который, возможно, воспринял уздечку за себе подобного и вступил с ней в схватку. Воспользовавшись этим, дед убежал.
Мужики в деревне знали про силу и злобность свистунов – так называли этих тварей в народе за характерный звук, который они издавали. Не нашлось охотников идти в ночь, удостовериться в правдоподобности дедова рассказа, пусть даже и с ружьем. Однако утром собралась целая вооруженная ватага (дедушку уважали в деревне) и отправилась на то место. Гада не нашли, но отыскали остатки узды, разо-
рванной в клочья, со следами мощных зубов – чудо-юдо не стерпело обиды. Мой отец, Алексей Ефимович, уверял, что сам видел эти обрывки, и хоть у меня не было оснований не доверять ему, поскольку характер его я знал, но все-таки, признаться, верилось с трудом – уж больно диковинная история! И к тому же само название “свистун” было созвучно другому слову – лгун, брехун, невольно настраивая слушателя на шутливый лад. Но уже в нынешние времена подобную историю я услышал от бабушки Жени Никифоровой, местной старожилки. Они вместе росли с моим батькой, он даже пытался за ней ухаживать. Сейчас ей больше восьмидесяти лет, и живет она в Заручевье, потому что деревня Михновичи, к глубокому сожалению, исчезла с лица земли.
Вот такая история из жизни моего деда – Ефима Михайловича Еграшова. Я ношу теперь другую фамилию – Михайлов; по простой причине, что отец вынужден был ее поменять в тридцатые годы, назвался по имени деда Михаила. А в роду было принято называть детей мужского пола Ефимами и Михаилами, так что Михаилов в истории рода было много, и это теперь наша современная фамилия. Жив Господь!”
Пауза, начинается другая запись – глухой, распевный голос бабушки Жени Никифоровой, Царствие ей Небесное!
“..Энто было такое дело, что вот, пошли мы за Лопусково за ягодам. Мне было лет десять (1924 год примерно – мое примечание). И пошли мы в аккурат во Здвиженье (Воздвиженье Животворящего Креста Господня, 27 сентября). И мы напали вот на такую пакость. Как не сунемся в кочки-то, в болото, а там шипят гады. А бабки наши пошли дальше:
– Вы тут берите, а мы дальше пойдем!
И вот мы с Колькой стоим. Я говорю:
—Колька, а чтой-то свищут?
А бабки-то и идут:
–Уходите, – говорят, – от болота! Уходите! Тут много гадов – свистунов!
А ёны свищут – лётают и свищут! Красные гребни у них, как у петуха. А лётают – по тени! Они так человека не видят, а тень видят. Вот мы прятались за деревья и уходили с этого болота. Размером? Гад, он, может, метра два размером. Такие, ты что, с ног свалит! Он дерева ронял – вот так обхватит хвостом своим и дерева сваливал. Мощная такая сила в ём. Очень, очень! Я сама видала только трех – крупных, а мелочи, особенно обычных гадов (гадюк), было очень много. Обычных вообще! Было, подойдешь, нагнешься, берешь ягоду-то, а они под брусничняком-то шипят: шш, шш!
– А как ты думаешь, бабушка, они (свистуны) сейчас есть, или нету уже?
– Естя! Мы, конешно, теперь уже не ходим – по болотам-то, и болота все разрушены…”
Поднимаюсь с постели. Никак не спится. Включаю ноутбук, захожу в Интернет, посмотрел почту, а затем в поиске набираю: СВИСТУНЫ.
Открывается сайт “Комсомольской правды” – “Змей Горыныч возвращается!”, статья от 2002 года, довольно свежая.
“Представляешь, жена с дочкой наотрез отказываются ехать летом на нашу новгородскую дачу, – пожаловался мне старый приятель. – Боятся. Там змеи летающие появились. Скот валят. На людей, говорят, нападают”.
Уже на следующий день с редакционной командировкой в кармане я отправился “на место происшествия”. Водила из райцентра Крестцы довез до окраины деревушки Борок:
– Там Клавдия живет. Она видела ту змею. Только смеркается уже. Вряд ли она откроет.
Подхожу к калитке. Тишина полная. Жутковато оттого, что не слышно собачьего лая. Долго стучу. Когда мне дверь все же отперли, вижу в сенях огромную дворнягу. Хозяйка кивнула:
– Теперь у нас никто собак на улице не держит. Жалко, если закусают.
– Кто закусает-то?
– Свистуны.
Сели пить чай.
– Вот брусникой тебя, сынок, угостить не могу. Не ходим мы теперь на болото. Как-то городские приехали – чуть живые назад вернулись. Ведра побросали. Рассказали, что змеи за ними гнались. По воздуху летели. Да и свистели так, что до костей продергивало. А я как их рассказ услышала, так сразу свою историю вспомнила.
Рассказ Клавдии Афанасьевой:
– Мы, деревенские, летом всегда нанимаемся трассу Москва — Петербург ремонтировать. Как-то в августе сели обедать в песчаном карьере. Кто-то закричал: “Змея!” Только была она какая-то необычная: ползла не извиваясь, как все змеи, а двигалась словно по струнке. Когда мужики ее палками забили, оказалось, что у гадины две лапки на брюшке, чуть пониже головы. На каждой по четыре пальца с перепонками. Раньше я таких никогда не видела. Змея черная, туловище – тридцать-сорок сантиметров, толщиной с пятирублевую монету.
Клавдия взяла лист бумаги и стала набрасывать увиденное, на ходу комментируя:
– Когда ее убивали, она пронзительно свистела – аж мурашки по коже бежали. На шипение обычной гадюки болотной не похоже.
Клавдия Васильевна перекрестилась.
– Потом теленка мертвого на лугу нашли. Кошки стали исчезать. Даже мыши куда-то сгинули. А в тот день на карьере экскаватор зачерпнул ковш песка, и мне под ноги скатились четыре голубеньких яичка, наподобие куриных, только в три-четыре раза меньше. Одно я раздавила – там маленькая змейка, тоже с двумя лапками. Сколько таких гнезд, наверное, еще осталось.
Увы, ни тушку забитой чудо-змеи, ни яичек дорожные рабочие не сохранили.
После и в соседних деревнях – Жары и Сады – стали происходить загадочные события. Стоят они не на трассе, в лесу. Местных жителей почти не осталось – зимой деревни пустуют. И оживают летом, когда сюда съезжаются дачники из Великого Новгорода и Петербурга.
Поехал на встречу со знатоком местных лесов. охотником Александром Быковым. Вот его рассказ:
– На меня эти самые змеи нападали. Только убежать от них может даже маленький ребенок, если, конечно, вовремя заметит. Передвигаются они не слишком быстро. Обычно во время дождя появляются. Поднимаются на хвосте, как бы вставая буквой S, и пронзительно свистят – мы их потому и прозвали свистуны. Потом резко прыгают. Могут пролететь два-три метра. Замирают. Опять прыгают. А еще ска-
жу — не поверишь!
– Ну?
– По двое они обычно ползают. И словно пересвистываются друг с другом. Один говорит – другой отвечает. Я первый раз свистуна на болоте заприметил. Смотрю – красный гребень на пне торчит. Думаю: петух, что ли, в лесу заблудился? А тут ви-
жу – змея поднялась на хвосте. Соскочила с пня и словно поплыла ко мне. Стрельнул дробью – не попал. Тут с куста еще одна свалилась. Я не выдержал – побежал.
Мы с Быковым по рукам ударили встретиться летом, когда гады из болот повыползут. Организуем настоящую экспедицию за новгородской невидалью. Вместе с учеными.
БабаЖеня
Изба бабушки Жени стоит вопреки законам физики. Пол в сенях настолько покатый, что ведро с водой, если полное, уже не поставишь. Крыша, крытая рубероидом в незапамятные времена, похожа на старый замшевый кошелек с заплатами, прилепленными от крайней необходимости.
Бабушка Женя с тринадцатого года. Посчитайте сами, сколько ей лет, но при этом она сохранила ясный ум и отличный слух, хоть и практически ослепла, а про многочисленные болячки так проще сказать, что у ней не болит. Сказал, а потом подумал – проще ли? Ведь у нее все болит!
Но она это все смиренно переносит. Две комнатушки в избе – зала и кухонька, большую часть которой занимает традиционная русская печь. В обеих комнатках — в красных углах иконы. В проходной зале иконы простенькие – бумажные, а на кухне, в неприметном месте, спасается от лихих людей большая икона Богородицы с Младенцем на руках. Он протягивает к нам руки, а она грустно смотрит на нас, точно просит: не обижайте моего Мальчика. Но уже знает, что обидим.
Бабушка Женя – с Господом. Да и что ей остается: молодой уже не будет, живет одна. Детки разъехались, только старший сын обитается относительно рядом – в соседней деревне — и навещает, в общем-то, регулярно: привозит картошки и прочих овощей по чуть-чуть. Ей надо немного, ест бабушка как птичка.
Но ночи долгие-долгие. А сна нет. Лежит баба Женя, смотрит в потолок, вздыхает, крестится и думает. Думает, думает.
А тут стук в окно – это мы с батькой приехали – не родня, но близкие ей, дорогие люди. Кряхтит баба Женя, а стол накрывает, и видно: рада нам, рада! Нехитрый ужин – простая ячневая каша из русской печи — и разговоры, рассказы бабушкины, которые сродни сказке.
Вот и слушайте:
Это было начало войны. Я пасла коней. Это была тогда моя работа, мой участок. Я работала только с конями, другой работы не знала. Только конюшила, это называлось по-колхозному – конюх. Вечером я собирала коней и угоняла в пастбище. Ночь я там пасла. А утром я их пригоняю домой. Кому даю овес, кому что – траву или сено. Коней берут на работу. А молодняк остается при мне. Потом приезжают, я опять обязана их на обеде накормить, этих коней. Вот так. Такое мне было приказание от начальства. Ну, я кормила, поила, ухаживала.
Однажды ночью я пасла. Я была тогда замужем, у меня уже были трое детей, а муж на фронте. Коней я забрала, спутала, попрыгали они в поле, я осталася там пасть. А время было такое – мускородно: дело к осени – дожжик. Взят у меня брезент, я села на камушек, постелила, им же накрылася. И все голосила, приголашивала: “Вот придите, братцы мои…” Два брата было у меня на войны… Нет, три! Володя уж погибше был – в финскую войну, а Илья и Николай – на этой войны. Я их причитываю, и Матвея, мужа мово, причитываю, что: “Придите, помогите моему горю… Мне очень тяжело” – ночь надо высидеть одной в поле! Причитывала, причитывала и уснула, на камушке-то. Вдруг кто-то трясет меня за плечо: “Проснись, матушка!” А мне не открыть глазы, так крепко сплю! Ён не отстает. Я прохватилася – Господи Иисусе Христе! – старичок передо мной! А он говорит мне: “Матушка, знаешь “Отче”?” Я гляжу на него, это, в чем он одевше – ён в беленькой рубашке полотняной, по колено длинной, навыпуск, длинный рукав, косой ворот, чорный пояс, белыи штаны, а поверху – обмотки, опять это – рядновые, чорные, опять это, как назывались… я забыла… косые они, так резались косо… косынья! – оплетали ноги вот так! – не чулки, а вот так обматывали, а потом, по этим обмоткам оборы … в лапоточках, лапоточки новыи. Бородка беленькая… по пояс, вот такая кругленька. Волоски… подстрижен он, ну, под горшок, под кругляшок, расчесаны так, беленькие. Ну, гляжу на ево, что ж, Господи! – а саму колотит дрожь, не знаю как. Как это так! – ночью, ну, темень такая! – и вдруг старичок передо мной в белом. Очень напугалася. Опять потряс меня. Сказал: “Читай “Отче наш”. Знаешь?” Я говорю: “Знаю, дедушко! “Отче” я всю знаю”. И я начала ему читать “Отче наш, иже еси на небеси…” Он сказал: “Ну и полно! Раз знаешь – не плачь наперед, а читай, не умолкай! Где бы ты ни ходила, где бы ни находилася, все равно ты помни, что тебе надо читать “Отче”!” И пошел от меня.
Я бежала домой, не помню – по чому я бежала! – по земли или я лётом летела. И лошадей бросила. Прибежала вот к мамы, грохнулась вот на энтот сундук: “Ой, мама, иди к коням, иди к коням!” Она: “Что такое, что такое?” Я: “Ничово, ничово, иди к коням! Они вон там у амбару, иди!” Я на печку, сказываю, а Наташа-безродная там была, говорит: “Это, Евгеньюшка, к тебе Святитель Никола пришел! Ты домолилася!”
Наташка-то? Дак, безродная! У ей дому не было, и она находилася у нас. Ну, пристань ейная была уже така. Пойдет, бывало по избам, по деревням, приходит, кусочков насобирано, она приносит в корзинке и говорит: “Робятешки!” (у меня трое маленьких) “Робятёшки, ну-ка, идите, пирожка возьмите”. А там не пирожки, а кусочки – третинка от пирожка отрезаны. “Вот это, вот это, вот это”, – разбирает. “Да, бабушка, вот я этот возьму…” Ну вот, она их угостит этим пирожкам. А мама моя и скажет: “Наташа, у меня вот шти сварёны, с забелкой…” Только у нас забелка-то кака, коровы-то не было. Мы овцу доили! Она трех принесла ягняток – баран и две ярочки. Двора у нас порядошного не было, они жили в сенях, такой уголок был выгорожен. Мы ею и доили. У ей вымя было, как у козы – большое. Ягнятам все не высосать. Титечки было две, эвон, такие длинные, с палец. А Мишенька пришел, мамы да и говорит: “Бабушка, у Белки-то нашей – титьки, как у коровы! А, бабушка, ею можно подоить?” Ать, мама тоже помекнулася.
– Да, – говорит, – сынушко, надо попробовать!
Взяла стопочку, да и надоила стопочку молочка – от овцы-то. Дала ему попробовать.
– Бабушка! Какое вкусное-то! Ты нам штей вари, – говорит, – и белить…
А молоко, как сливки, густое. Ну, мы ею кормили очень хорошо. Ну, што делать – вот так мы и ростили деток. Вот она и предложила Наташе. А та: “О, Александра! А откуль у тебя забелка?” А мама: “Молчи! Только не распространяй по деревне, что мы сделали. Робятёшки, мол, заставили, мы овцу подоили. Белим шти по чайной ложке!” “Ну, што ты, не! Не скажу!”
Что? Не, не старая. Было ей лет пятьдесят. Ходила везде. Бывало, и в Торбино пойдет, и дальше, до Давыдович дойдет. Сама собой здоровая была, только у ней глазу не было. Молилася она! Молилась по-староверски: “Господи, Исусе Христе…” “Богородицу” прочитает, “Троицу” прочитает, “Отче”… А я и говорю: “Баба, ты “Отче”-то маленько не так читаешь!” Она: “А ну давай поучи меня!” Вот я ей заучила, говорю: “Вот так, баба!” Ну, она стала…
Вот она и говорит: “Это был Николай Чудотворец!” И мамушка: “Да, да, да, доченька, домолилася ты до него!” Я говорю: “Дак я не молилася. Я голосила только, причитывала – и братиков, и мужа!”
Ну, молиться я потом молилася. Бывало, пойду, глазы перекрещу, и, как ни будь, все равно иду с молитвой, с коням иду: “Отче наш…” И когда уже смотрела на картинке, там был Николай, я сказала: “Да, мама, этово дедушка я видала!” И в каком одеяньи видала, так он и естя!
Илья погиб на фронте, Николай вернулся и почти сразу умер, у него контузия была в голове. Погибли мужики, но детей-то я подняла. С овечкиным молочком, потом козу взяла, потом уж и корову нажила, вот так я и пошла… как говорят – по Божьему пути. Сперва козу купила в Торбине. Верка Горохова помогла мне ею привезть. Она мне указала, у ней там была кака-то знакомая, она мне говорит: “Женя, коза продается, недорогая!” А я маме-то пришла, да и говорю: “Мама, вот козу-то купить нам. Что же, овца ведь не корова, она вот, видишь, да и бросила доить. А так, и козлятки будут”. А она получила пензию – это было пятьдесят рублей по старым. Я взяла сто рублей – кто знает, сколько она спросит. Ну, а женщина была такая – у ей было трое дочек, муж ею бросил. Набожная, сейчас в Боровёнке живет. Она и говорит: “Хозяйка, бери, коза очень хорошая!” Я: “Дай мне молоко попробовать. Могу ль я пить молоко?” Пила, было уже, козье молоко, дак мне неприятно было, пахнет! Она в чашечку налила. Попробовала, сладкое такое, как коровье! Верка говорит: “Как?” Я говорю: “Кума, хорошее молоко! Ну, сколько?” “Пятьдесят рублей! Я недорого и прошу”. Ну и все! Я говорю: “Давай, крести глазы!” Перекрестила глазы: “Тебе на благо, в удобное время! Живи с ей, я тебя благословляю!” Забрала я козу: “Спаси, Господи, и помилуй!” Перекрестила глазы, и повела домой. Домой привела. Потом дело идет и идет. Гошихина мать – двух купила коз. Потом Ольга двух купила. Маня козу купила. Целое стадо стало. Но козу бьют робятишки. Она надоедает, ревит. Гоняют, ну что делать! А она принесла трех козляток. Ну, что делать. Стала я приобретать корову. Пошла в Торбино. До войны не было сил купить. В войну, когда стали отбирать коров от людей-то с Эстонии, и погнали их… Подешевле можно было. А то и так отдавали. Солдаты гонят. А солдаты какие? – они одевшись только в солдатское, а сами – вот такие же мужики. У нас Иван Васильевич, покойник, вот погнал и не вернулся. Вот, Веркина матка пошла к стаду этому, где гнали, вышла на дорогу, упросила их. Я в войну, без мужа Матвея, а двух коров сменила. Полегче стало. “Отче наш” читала, не забывала. Бывало, иду на скотный или в поле иду, я сама про себя читаю. Думаю – мне же сказано от дедушки. Вошло мне в душу и в сердце, что, вот, дедушка меня заставил. И мне сколько пришлось пережить, а я все читала “Отче наш” Все пережила, и сейчас живу, слава Богу!
А тут вот, видишь, на днях и еще лучше! Илья приснился! Святый Отче, Илия Пророче! С вечора-то не уснуть мне было, а потом я, давай, молитвы буду читать. Лежу, иконки у меня тут две – Иверская и Казанская. Ну, я смотрю на их, лежу и читаю молитвы. Какие знала, все прочитала и с молитвам уснула. Уснула, вижу во сне облик Илии пророка. И я чувствую, что разговариваю с им! И говорю: “Святый Отче Илия Пророче! Ведь ты на огненной колеснице летаешь! Эво, громушко-то! Эво, какие удары приносишь тут!” А ён и говорит: “Знаешь, молитву-то мне? Вот и читай!” А я говорю: “Батюшко! А я только знаю: “Святый Отче Илия Пророче, помоли Бога о нас о грешныих!” “Ну вот, – говорит, – больше ничего и не надо, читай!”
И это я пришла к Коруновым, как раз у Татьяны Васильевны такая ситуяция, а я и говорю: “Сватья, попробуй ты “Отче” наизусть выучить. И вот “Илия Пророче…”, ведь он много помогает. А Святитель Христов Никола! Ведь он много помогает!” – я ей вроде как наставление такое даю. Ну, и потом вот я говорю – Ксения Блаженная… Много ведь помогает, и поможет и тебе. Дала книжечку: – ты перепиши, – говорю, – а сама выучи. Согласилась она, я дала ей. Выучила.
Илья-то? Дак, серая рубаха. И конь! Вороной конь. И пика у него. ен сказал мне так добренько… Ведь я говорю: “Я знаю одно только “Илия Пророче, Святый Отче…” “Вот – говорит, – и читай. Продолжай!” Я прохватилася. Ну, чувствую: я разговариваю. Господи Милостивый! Мы ведь грешные, да Твои, Господи!
У нас тут недалеко была часовня Илии Пророка. Колхозники сделали в ей мастерскую, а потом было у них… Как это? Мастерская от молоньи сгорела, а ёни сделали, это… вот такую башню… засилосавывали силос! И давали там скотине. А потом все разрушилось.
Вот так, два братца, на войне погибшие, – Николай и Илия. И Святые Божьи Угодники… пришли ко мне.
Поминки
…Беда за каждым бродит ежечасно,
Ей только бы нащупать слабину…
В. Михайлов
Случается, видишь: как лепко ложатся друг к дружке события дня, словно мазки кисти на картине доброго художника. Открывается гармония: по сути не обязательно веселая, но замечательно цельная. Бог за ниточку ведет…
Соседка Анны Александровны по городской квартире Мария Ефимовна, она же товарка по житейским бедам, в пяток Светлой седмицы позвала нас с Юрием Николаевичем на годины: день памяти сынка своего Леши, умершего неожиданно и непонятно – в соответствии с печальной нормой для сельской нашей стороны. Летит время, вот уже год миновал с печальной той даты.
Здесь, в глубинке, почитай каждый день кто-нибудь прибирается. Юрий Николаевич пойдет в больничку: туда снесет крестики, водичку святую, помолится с болящими – обратно тащит дурные вести. Что ж, выходит, живем еще, славяне! – коль есть кому помирать.
С автобуса только вышли, весенним ветром вместе с запахом свежеколотой осины донесло обрывок чужого разговора, потом разглядели хмурых женщин подле дровяной кучи:
– …А ён зубами скрежещет: “На что родила меня?!..”
Увы, такое и в двадцать первом, электронном веке услышишь. “Господи, помилуй и помоги этим людям!” – привычно ложится на сердце. Не знаю, насколько я искренний о народе печальник, однако, пожив внизу, оглядевшись, не смею оставаться равнодушным. А больше что могу еще поделать?! Немного тружусь, как-то молюсь да записываю, что вижу – себе ли, другим ли… на пользу ли?
Мы, часто проведывая Анну Александровну, невольно ведали о горестях ее соседки. Старшая медицинская сестра из парахинской райбольницы недавно отметила свое шестидесятилетие. Сидеть бы на пенсии, внуков нянчить, в церкви поклоны бить: да как многие, боится деткам недодать – не оттого ль хлебает горе горькое досыти?
Тащит воз, куда кагалом взгромоздились сродники. Одни сойдут, другие залазят. Схоронила мужа – пил. Умерший сын, которого ныне собрались поминать – за ухо лил!
Считай: внук от покойного сына да вдовая невестка с вечными претензиями. А и другой сын, младший – Санька, матери вытягивал жилы, покуда не отправился на зону на семь годиков; только “откинувшись”, прижил мамке внучку Ульянку.
– Любовь! – говорит.
Санёк и впрямь – любвеобильный! От первого сожительства получился Данилка, носится по бабкиной квартире, к Анне Александровне наведывается, а там, гляди – к ларьку побежит. От своего ль избытка чувств недавно подрался Саня (знамо дело, выпимши) с отчимом сожительницы: хоть сам же получил побои, но прокурор, как рецидивисту, готовит ему другой срок. Учи, мамка, новые молитвы!
Налицо феномен русского народа – Санька с отчимом, избившим его и сдавшим в ментовку, на другой день станут мирно поправляться пивком, а главная причина раздора – морально неустойчивая сожительница-падчерица побежит в лавку за сигаретами для “своих мужиков”. Прежде я злился и насмешничал на такие парадоксы, а сейчас смекаю: здесь и впрямь что-то важное сокрыто. Оказывается, у простых людей главное не то, “как должно быть”, а то – как “по сердцу”. Посадили – сижу, отпустили – гуляю! Много ли хуже, чем у пожизненно деньгами проклятых мерчендайзеров?
У Саньки от татуировок чистым сохранилось одно лицо, на теле, как и в голо-
ве, пестрота: срок получил глупо, но ему так не скажи, а лучше кивай головой: ага, мол, Саня, за правду!
Увы, правда у каждого здесь на особицу – недружная. Вот и шустрят уже в наших краях азиаты-мигранты, перенимая местные, далеко не лучшие порядки, причем ведут себя наглее день ото дня.
В гостях люблю посмотреть фотографии, но теперь больше подают вместо черно-белых, памятных снимков разную цветную муть: пьяные застолья, выставленные напоказ рюмки, сигареты, изуродованные косметикой и гримасами, не лица – ха-
ри! – ошалевшие бабы и мужики в безжалостно-правдивом, глянцевом цвете, мнящие себя причисленными к лучшей доле. Вот и листаешь альбом из одной только уже вежливости, через силу. А хозяйка стрекочет, как триммер, подсовывая новые и новые карточки: “Это мы Новый год на работе отмечаем! Это мне пятьдесят лет, в кафе были, видите? – сам главный поздравляет! А это…”
…Серые снимки – похоронные. Крупный план. Ни рука, ни голос не дрогнут: “…мы Лешу мово хороним”. И обратно: “Это день рождения невестки, мы на озеро ездили, на машине. Хорошо было, магнитофон взяли, шашлыки. И с погодой повезло!”
Уж мне эти шашлыки! – предел мечтаний для простого труженика, не бредящего даже про существование горнолыжных склонов недальней Ленобласти. Не нужен мне берег турецкий! – шашлыки, которые без водки, без пива – деньги на ветер!
“Мама, на что ты меня родила?!” Нынче поминаемый покойник Леша, еще за год до своей загадочной кончины, восстанавливая правду и справедливость, стрелил себе в забубенную голову из охотничьего ружья. Замысел удался не вполне, разве что насолил матери да себе устроил длительные больничные мытарства.
Такое ощущение, что мы на тех поминках окажемся ни к месту. Но и не идти нехорошо, хотя теперь Светлая седмица, но идти надо, надо идти! Тем паче что нас пригласили как христовеньких.
Четвертый этаж панельной хрущевки. В подъезде сильно накурено, нараспашку входная бронированная дверь: современный ритуал поминок исполняется неукоснительно – выпить, выше краев налитую, невесть которую стопку, уколоть вилкой кружок копченой колбасы, жунуть без аппетита или вовсе отложить, минутку поерзать для вежливости, затем пробираться с неуклюжими извинениями, в которых слышится матерщинка, через чужие коленки на очередной перекур:
– Витька, Кольша, да курите вы на балконе! Смотрите, какие у меня окна пластиковые поставлены!
– Да мы это… теть Маш… у нас сигареты в куртке, в прихожей! Мы вот… через диванчик перелезем…
А в серванте, промеж хрусталя и керамики – разлюли-малиной! – лыбится их давешний школьный дружбан Лешка, поперек фото дурацкий черный бант.
Поселковые мальчишки,
Сбитые коленки,
Речка, лес, в кармане спички.
Сашка, Колька, Генка.
Два за русский, пять по физре,
Батькин подзатыльник.
ПТУ, гитарный вызвон,
Практика, будильник.
На троих бутылка водки,
Первая получка.
Два в Афган и в зону “ходка”,
Разбери, что лучше.
Дембель, гласность, перестройка,
Водка по талонам,
От старухи самогонка,
Генке снова зона.
Сашкин батя удавился,
Яму рыли вместе.
На поминках тесть опился,
Будничные вести.
Понедельник, воскресенье…
Пьянки, хороводы…
Нет просвета, нет спасенья
Сельскому народу.
В судьбах не найти различья,
Без расстрела “стенка”.
Русь. Погост. Кресты. Таблички.
Сашка. Колька. Генка.
Мария Ефимовна по-староверски в платке, завязанном наглухо. С лица осунувшись, но не от горя – горе давно прижилось, притерпелось: просто ночь напролет варила студень и щи из крошева: родни прорва – надо ж, чтоб по-людски. Стол битком заставлен едой, может, и водки хватит, не придется подкупать.
Нас встречают сдержанно – не тот случай, чтобы галдеть, но гостеприимно: свободят место на диванчике, Санькина сожительница: глаза потуплены – нынче вовсе не похожая на вертихвостку, убирает грязные тарелки, приносит чистые взамен, в стопки наливает густой кисель, вопросительно прежде придержав хрупкой кистью горлышко водочной бутылки. Один, уже “напоминавшийся” парняга, смутно уразумев, что пришли “божественные”, просит, чтобы мы прочли “Отче наш”. Юрий Николаевич с готовностью произносит молитву, начинаем было “Христос Воскресе из мертвых…”, но сидящие за столом уже шикают на парня, опрокидывают обратно на свое место, сочувственно кивая нам: “Кушайте, кушайте!” Парень егозит, виноватится, что родился в советское время: ничего, мол, про “ЭТО” не знаю! – дурачась, тычет пальцем в люстру. Несмотря на “перебор”, сам он производит впечатление не худшее – простец, миляга! Но пьянка и беспутная жизнь уже страшно заклеймили ему лицо на каторжный будто лад.
Я то и дело злюсь на земляков. Злоба моя не злая, а унылая – бессильная.
Кто поможет им?
“Кто бы нас хорошему-то научил?!”
В сельских храмах цены твердые, требы недешевые: отпевание – за тысячу, сорокоуст – двести пятьдесят, даже проскомидийные записки уже полста рублей с инфляцией, причем писать благословлено не более пяти имен. На службу придешь – исповедь общая, единственному священнику невмочно беседовать с каждым. Такой вот вынужденный “поточный” метод! Зато четко доводится: “…инославные, без крестиков, вкушавшие – до Причастия не допускаются, к исповеди не подходят”. Начальственный взгляд изподлобья; сунулся я раз под благословение на отпусте, батюшка меня потурил – проходь, не задерживай! Бабку на костыликах отчехвостил, что не так пошла, не там встала. Порядки суровые…
Кто поможет людям? Кто?!
Отчего умерла деревня, еле теплится жизнь в районе? Существует масса объяснений – правдоподобных, на самом деле частью верных, но, на мой вымученный взгляд, больше внешних и не определяющих. Выражу мысль – крамольную для людей церковных и могущую показаться несущественной прочим. Так вот! – полагаю, что ГЛАВНАЯ БЕДА ЗАКЛЮЧАЕТСЯ В ТОМ, ЧТО ДУХОВЕНСТВО БРОСИЛО СВОЮ САМУЮ ЛУЧШУЮ ПАСТВУ НА ПРОИЗВОЛ СУДЬБЫ, В ЗНАЧИТЕЛЬНОЙ МАССЕ ПЕРЕБРАВШИСЬ В ГОРОДА. Тогда и вчерашние крестьяне – читай, осиротевшие христьяне – в свой черед оставили родную землю; уехали, даже сами себе не отдавая отчета: куда, зачем? Прочие спились, развратились – погибли!
Тело без головы – труп! Духовная жизнь в деревне замерла, после чего начался распад, разложение. Ох и смердит в глубинке мертвечиной, доложу я вам! Те, кто остался, будто спешат заявить: я имею право, имею право здесь пакостить! И над собой, и над природой буду измываться, как сочту нужным. Те, кто числится в “приличных”, на своем подворье в одиночестве воплощают недолгий, обманный рай. Уже я, недолго побыв здесь, успел кого-то из таких проводить в мир иной.
А немногие оставшиеся сельские священники, коих без лукавства числю героями, притом, однако же, увы, далеко не все убереглись пороков современности. Они ж бывают в епархиях, на архиерейских службах, и уяснили главное, чего ждут от них, благодаря чему можно надеяться на внимание к себе: нужно спешно восстанавливать храмы, нести доход в епархиальную казну, нужно (как и в поднебесном мире) давать показатели! И вроде не для худа, а чтобы быстрее поднялась и укрепилась, встала на ноги наша разрушенная советским лихолетьем матушка-Церковь!
Полста рублей – кому деньги не так большие. Но записок проскомидийных, если писать по-хорошему, следует несколько, туда (опять же по-хорошему если) не забыть занести всех батюшек, архиерея правящего и Святейшего Патриарха. В заупокойных нужно указать длинную череду предков. Книжечки-помянники часто услышишь: “брать не благословил батюшка” – слишком много получается имен за одну цену.
Во время Ектении пойдут “благословленные” старушки сборщицы с тарелками, в которых быстро растут горки червонцев; стыдно в свою очередь в каждую не кинуть по бумажке. После отпуста тоже – чай, не с бесстыжими глазами! – минуешь очередную сборщицу. Вот и набирается очень даже приличная сумма – по логичному разумению местного, не так деньгами богатого “обчества”: хорошая экономия получается, ежели в церкву-то не ходить!
Да что деньги! Дело, конечно, не в них только. Сказочный Иван-дурак (несказочный Санька – подтверждение) был довольно равнодушен к капиталу, но сильно тяготел к “справедливости”. И революция для Иванов, которую большинство из них приветствовало, казалась им направленной не против Бога или даже Царя, а против засилья денег, против нерусского, неправославного – НЕСПРАВЕДЛИВОГО миро-
устройства. Увы, в какую-то роковую минуту в понимании обозленных, отчаявшихся людей капиталисты и духовенство слились в одну темную силу. А Церковь и Христос… разъединились! Праведный гнев, неправедный – зато мужицкий! – бессмысленный и бесощадный, не приведи Господи! – про это еще Пушкин говорил.
То-то бесам потеха в этакой мешанине! И ведь не успокоили, не урезонили народ священники, архиереи: окончательно запутали, благодушно признав отречение от престола Помазанника Государя, согласясь перевалить с больной головы на здоровую. Откуда вышло, что НИКТО НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН! Недосказанное, необъясненное – ЛУКАВОЕ! – излилось большой кровью на многострадальную Русскую землю, где без такого полива от века – худород.
Юрий Николаевич привез из Питера книжку – воспоминания монахини Амвросии (Оберучевой), работавшей в 1903 году в одной из больниц молодым врачом-интерном. Я там вычитал следующее:
“На чай или кофе, завтрак, обед и ужин все должны были в определенный час собираться в столовую. По комнатам не полагалось. …Один из врачей был избран хозяином нашего общежития при больнице. Между прочим, он заявил вначале, что надо повесить в столовой образ, но большинство не согласилось.
Когда я в первый раз вошла в столовую (все уже собрались к обеду), то осмотрелась кругом и, не увидев образ, повернулась к востоку и три раза перекрестилась. Врачи демонстративно уставились на меня, видно, для того, чтобы смутить. Но я нисколько не смутилась, наоборот, мне захотелось еще резче выразить свое настроение. И так с их стороны продолжалось некоторое время, но потом они привыкли. Относились они ко мне с большим уважением…”
Вот какие царили тогда нравы – в дореволюционные, царские времена, которые нам сегодня идеализируют, а значит, опять лукавят. Нынешние интеллигенты ругают интеллигенцию тогдашнюю, предков своих, притом – верно ругают, но… Дальше читаю и сознаю: это же были отнюдь не какие-то чудовища, а попросту – непросвещенные в православии, даже как бы “привитые” от него! Чем привитые? – фальшью, лицемерием исходящими от формальной, нераздельной с государством организации, бессердечно эксплуатировавшей лучшие силы души человеческой:
“Бывало, вечером окончу дела в палате и не хочется уходить; ужин в восемь часов, а я еще останусь, задержусь, прихожу в девять или десятом, а врачи еще сидят в столовой: “Мы вас ждем, сегодня кушанье такое хорошее (какое-нибудь пирожное), без вас не хотим начинать”. А сами начнут со мной разговор и все больше – о религии. Сидевший справа от меня доктор Н. М. Протопопов, такой серьезный, даже как-то заметил им: └Вы все время – и за обедом, и за ужином – пристаете к Александре Дмитриевне с вопросами о религии, у нас только эта тема разговора и бывает…“”
Слышите?!
Люди ХОТЕЛИ верить! Люди ЖАЖДАЛИ разумного и доброго – ЧЕСТНОГО ОБЪЯСНЕНИЯ! Почему же им про Христа чаялось слышать не с амвона, а в простой человеческой беседе, за трапезой? Очень просто: тот, кому верят, должен быть непременно сам ОБРАЗОМ, примером. И нередко, как тогда, так, увы, и доныне! – это не столько духовенство, сколько простой, не сильно даже обремененный богословскими знаниями человек – мирянин. Опять же – увы! – которые-то из них занялись изобретательством собственных религий, не разглядев правду среди лжи.
Никак не на Церкви вина, а на людях, недостойно исполнивших свое служение, и настоящее имя коим – РАЗРУШИТЕЛИ ВЕРЫ!
“…А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской” (Евангелие от Матфея, глава 18, стих 6).
Многие из тех людей, так устроил милосердый Бог, спаслись уже иначе – в лагерях, в ссылках, в гонениях, осознав свои прегрешения подобно блудным сыновьям.
Священники – хранители обрядов, исполнители Таинств, служители культа. А СРЕДОТОЧИЕМ ВЕРЫ всегда, во все времена был, есть и будет НАРОД. Во взаимодействии духовенства и народа достигался соборный, благодатный плод, для того и существует Церковь Христова, которую “врата ада не одолеют”. Убери любую составляющую, Гармония грубо нарушается. И болячки духовенства – болячки народные, однако мирянам жестко возбраняется (небезосновательно, конечно) обличать своих священников, хотя все же приходится порой в печальной повседневности. Существующий запрет на обличение, критику священства мирянами, пожалуй, довольно исправно исполнялся в те – дореволюционные — времена. Молчали, руки целовали, мзду несли, поелику “трудящийся достоин пропитания” и “не заграждай рта у вола молотящего”. Но уж когда затрещали основы! – “обличили” так, что “мало не показалось”! И сколько настоящих – подлинно добрых пастырей пострадало “за компанию” со своими недостойными сослужебниками! И сколько-то, прежде недобросовестных, священников, кормившихся в порядке “престолонаследия” спаслось для жизни вечной через Соловки и ГУЛАГи, хотя до того тяготели больше к житейскому. Нужда! – спасительная надобность, иначе – крест, крестоношение!
Да, крамольные мысли высказываю я здесь, зело искусительные. Зануда я – при том зануда небезосновательная. И слишком часто бываю на похоронах, на поминках. Слишком много вижу вокруг себя запутавшихся, обезверившихся бедолаг, с которыми мало кто из священства говорил обстоятельно, безмездно утешил; за этих несчастных туземцев душа обливается кровью, за них готов на многое, ведь Господь и нам – мирянам дал “…способность быть служителями Нового Завета, не буквы, но духа, потому что буква убивает, а дух животворит” (2 Кор, 3, 6).
“Церковь – до тех пор Церковь, пока она есть собрание верующих и живущих этой верой (в молитве, в богослужении и в практике жизни), а не просто общество рационально и умно мыслящих и философствующих о Боге теологов”. Протоиерей Александр Сорокин.
Один умный человек упрекнул меня: порой, дескать, чересчур витиевато пишу – тяжело, мол, для восприятия. Но если мне здесь говорить просто, коротко, нужно тогда называть вещи своими именами, а я… даже здесь деликатничаю! Боязно прямо говорить…
А говорить надо! Есть вещи, которые следует называть своими именами, либо о них вовсе молчать, притом что молчанием Бог предается.
Дорогие отцы! Не примите слова мои за превозношение, горделивое умствование, не анафемствуйте, а лучше помолитесь за меня, грешного, да примите сердечно печаль мою о тех, кто со мной рядом мыкает горе горькое, при том себе непонятное. И не враг я своей матушке Церкви, упаси Боже! Знаете? – я ведь часто сам оказываюсь вынужден защищать вас от злых нападок гордых, невежественных людей. Вынужден опровергать (в том числе и справедливые) замечания, выискивать слова оправдания, когда самому душу саднит давняя боль.
И мой упрек – не камень в церковную ограду. Поверьте, услышьте! – как всег-
да, очень не достает пастырей добрых, особенно здесь – в глубинке, особенно сельскому человеку – глупому, одичавшему, озверевшему. Любви ему не хватает, ласки, объяснения личным примером, что любовь больше справедливости. Уже давно никто не занимался с этими бедолагами – с детства славными, живыми, отзывчивыми, нынче гибнущими по немудрящей причине, что “мол, из советских времен”, что простоваты. Гибнут, массово гибнут!!! – вот и теперь, прямо у меня на глазах.
Большие города… Это здесь подлость прощают легче, чем неумение жить – устроиться. Некоторые из священства, примкнув, перемешавшись с интеллигенцией, весьма сдружились с известными людьми – состоятельными, успешными. Здорово, коль удастся “обратить в Веру” приметного человека?
– А вы знаете, он недавно “сильно помог нашему приходу”!
– Это известный актер!
– Это политический деятель! Да, тот самый, депутат!
– Это влиятельный чиновник! Вчера в “Новостях” показывали.
А что с нищей деревни взять? Охота ли (да и есть ли время?) возиться с безграмотным, лапотным, часто пьяным мужичиной, который в церковь только на крестины, да на поминки, будто к языческому алтарю наведывается! Вправлять вывихнутые мозги – труд индивидуальный, неблагодарный, невидный, скучный, кажущийся безнадежным, часто на самом деле такой. Но…
“Мама, зачем ты меня родила?!”
Мой отец, сам еще будучи советским пьяницей и безбожником, записал в дневнике:
“Нет, здесь нужна умная, целенаправленная работа. Ибо борьба с алкоголизмом завтра станет важнейшей проблемой воспитательной политики. Алкоголизм – беда, массовый алкоголизм – ужас! Хорошо бы не оказаться пророком. Но впереди еще не одна вспышка этой болезни, потому что люди теряют идеалы и подменяют их суррогатом. Поверить же в них проще в опьянении, тогда все годится. Все отлично и хорошо, кроме чести, верности, приличий и обязательств. Долой мораль! – лозунг, к которому неизбежно приходят люди в состоянии опьянения. Конечно, каждый человек отрицает только отдельные моральные требования. Но отрицает большее или меньшее количество этих требований – каждый!”
Отец пришел ко Христу, пришел к пониманию необходимости трезвой, боголюбивой жизни. Так ведь на его пути встретились люди, которые помогли ему.
Но и это случилось – в большом городе.
Он, много читавший святых отцов, большое значение уделял помимо главного и внебогослужебной приходской жизни. Именно так смог он лично помочь многим развязаться с выпивкой, другими нехорошими привычками. Люди совместно трудились на приходах, совместно молились, совместно садились за стол – пили чай, обстоятельно беседовали, делились радостями и скорбями, навыкали иной – благочестивой жизни. Познавали ее в контрасте со своей предыдущей да все чаще вспоминали детство, из которого так незаметно и трагично выскочили невесть куда – в суетный житейский ад.
Впрочем, отчасти я сам здесь ответил на свой вопрос. У священников ведь и правда недостает времени для тесного общения с каждым, тем более – невоцерковленным, человеком. А значит, велика здесь роль просвещенных в православии мирян, в частности – моя собственная. И мои теперешние стенания: больше выспрашивание мандата, статуса, которым меня никто не наделял, но ведь никто и не запре-
щал – неси благую весть, трудись, помогай! Притом заведомо не все будут хвалить меня, восхищаться моими трудами и делами.
За поминальным столом сидят хорошие, очень хорошие люди. Нужно только взять себе за труд приглядеться. А глядеть, всматриваться – больно, право слово! – иной раз глаза бы не глядели! Да, они не отесанные. Тесала, тесала их жизнь, понимаешь, да не вытесала, потому что без понятия, и некому было дать им его. Воспитанных улицей и телевизором, способных убить так же просто, как вычистить яму выгребную, судить станут уголовным кодексом или с точки зрения ловкого и хитрого. Их можно отправить на БАМ, в Афган, в Чечню, валить лес – куда угодно: они поругаются, посквернословят, но поедут, никуда не денутся! Когда б не так, страны нашей давно б уже не было.
Вот что за комплекс вины гнездится во мне. Это ощущение, что я должен хоть сколько-то им помочь – измениться, повернуться ко Христу. А другое ощущение: я ничего не могу, бессилен, не имею права – это ложь, это уныние, это грех! Нужно делать, трудиться, обязательно нужно! И Господь не оставит, поможет, Он мне много уже помогал! И евангельское “возлюби ближнего своего”, как понимаю, есть указание – возлюби человеческое в человеке!
Подлинно русских людей не так уже и много; хоть прочие – русскоязычные – не отход, а до поры – так, будто заготовки какие! Помните? – у Гоголя говорит Тарас Бульба: “Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело”. Это про меня сказал Тарас, про меня…
Из отцовского дневника:
“Трагичность православной жизни заключена в том, что желаешь СПАСЕНИЯ для ВСе БОЛЬШЕГО И БОЛЬШЕГО ЧИСЛА ЛЮДЕЙ, ДЛЯ ВСЕГО НАРОДА и ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. Но вдруг сознаешь, что люди НЕ СЛЫШАТ, как глухие, а слепые НЕ ЖЕЛАЮТ видеть. Такое осознание очень тяготит душу, она все время болит, страждет. И понимаешь – как тяжело было Спасителю, взявшему на себя все грехи человечества, когда самому не подъять грехи даже сильно ограниченного круга сродни-
ков – да что там! – собственные грехи…”
Возвращаемся с Юрием Николаевичем после поминок домой, на свою Курортную. Выходим из автобуса, вертим головами, осторожно переходим дорогу и поднимаемся в гору, к райбольнице в череде медработников, прибывших на пересмену.
Сзади шум, доносятся крики. Оборачиваюсь в недоумении:
– Марина! – зовут. – Мариночка! Жженова!
Чуть впереди нас идет медсестра с неврологии; зовут ее, но та отчего-то не реагирует.
– Да у ей наушники вставлены! – хмыкает пожилая тетка с набитой сумкой – наверное, идет в больницу проведывать кого из своих.
Покуда соображаю, что к чему, другой мужичок, прибавив шагу, догоняет девушку, трогает за плечо. Та, вздрогнув, вынимает из ушей проводочки, он показывает назад. Смотрит – вначале с недоумением, затем озаряется улыбкой и машет радостно рукой окликавшим ее людям.
А мы пробираемся дальше, к своей избушке весенним бором. Сосны обсохли, просветлели после длинной зимы. Так же светло делается на душе: будто прозвенел звонок, и нас, первоклашек, выпустили поиграть на большую, веселую переменку.
У бабушки Пани
Не на много время жизнь давалася,
За единый час миновалася…
Народная песня
Июльская жара. Я в Новгород собрался, родню наведать, но ближайший рейс в половину четвертого, а теперь только час дня. Пойду к бабушке Пане, в деревянный восьмиквартирный дом на улице Николаева.
Вчера, на Петра и Павла видел ее в храме, а и нынче, в воскресенье, смотрю – сидит дорогуша моя на своем месте, на лавочке под образами. Это же надо! – на костыликах, чуть живая – старушонка старается посещать все службы церковные. Многие из моих знакомых, сродников отговариваются нездоровьем, а у этой “инвалидки” и дома полный порядок – половики без соринки, занавески белые, вкусные шти наварены.
Тихая, чистая жизнь – ожидание. Одна большая беда – сын. Пьет Павлик горькую, самому надоело до смерти, которую он торопит, еще и над матерью измывается:
– Положишь к батьке меня!
– Что ты, сынок! Каково матке сына хоронить. Потерпи немного, прежде я умру.
– Нету моего терпения, мать!
А чего не жить-то? – спрашивается. Зарплату шесть тысяч положили – при непыльной работе в котельной! Жена хорошая. Бабушка Паня рассказывает мне теперь про невестку, когда сидим за чашкой чая:
– Галя говорит: “Я Пашку, когда тот выпивши, сама в ванну усажу да намою, как маленького. Он, глядишь, в себя приходит”.
– Давай, бабушка, помолимся за сына твоего.
Читаем “Отче наш”. Костыли у стеночки.
Чем утешить старую? Мне недавно намекнули, что я людей не люблю. Да нет, жалко мне – Пашку бабы-Паниного, например. А вот, кому бы счет предъявить за этих сельских мужиков? Кто научил их вино пить? Кто эту дурь продает? Кому до Пашки дела ноль? Тех тоже любить?
Страшные мысли. Хороший знакомый имеет два магазина с яркими вывесками: “Водка, сигареты”. При Советах он в комсомоле работал, улучшал человеческую породу.
Я и хорошего знакомого люблю. Мне жаль хорошего знакомого, он запутался в своих “успехах”, затянуло его – ипотека, уровень жизни… попали ноги в гудрон!
Но Пашку теперь жальчее. Смотрю на бабу Паню, на костылики, прислоненные к стене и перехватывает сердце. Мы теперь оказались на краю. Или падать, или взлетать.
Посидели, поговорили, ехать пора. По скрипучей лестнице спускаюсь со второго, бабы Паниного этажа, задерживаю дыхание – дом без удобств, запах отхожего места несносен горожанину. Много что нам сделалось неприятно; и, странное дело, чем поспешней бежим от дурного, тем более оно множится.
А потому, что от себя не убежишь! От себя, все более грешного.
За пыльным стеклом в скучном коридоре бубнит часы шмель-пономарь. Толкаю дверь, прикрытую от мух, после сумрака слепит глаза солнце. Черная плешь двора, обрамленная дощатыми сараями да буйными зарослями пыльных лопухов, за которыми огороды. Со щелистого крыльца ступаю на доску, прямо посреди двора лужа – по Ивану Шмелеву, а вокруг, на побережье несколько беспорядочных дровяных куч; дрова разные: знать, как хозяева – в одной толсто колотые белые – осиновые, рядом березовые – тонкие и желтые, красные – ольха, королевские! Благодатная уездная скука, но детей не видно и в помине. В доме доживает на свой смиренный лад старичье.
Доживают. Много – лет десять, но дойдут у районного начальства руки – осушат лужу, дом отремонтируют, подключат отопление, уберут дрова, двор закатают асфальтом или плиткой вымостят – красота! – да писать останется ли о чем?
Уходит очередная эпоха. Страшно! – не сама ли Русь уходит? Набедовавшись в приживалках, собрала жалкие пожитки и уходит куда-то на сторону, как юродивая сродница от злых племянников.
В автобусе, прислонясь головой к тряскому стеклу, слушаю диктофонную запись скрипучего говора Прасковьи Федоровны Дмитриевой, бабушки Пани:
– Родилась в 1926 году в деревне Красуха Крестецкого района Иваньевского сельсовета, в крестьянской семье. Три деревни было – Шлино, Озеро и Красуха, сейчас их нету уже. Семеро деток было у мамушки, четыре парня и три девочки. Теперь мода на разговоры, что от многодетства сохнут, да дохнут: а моя мамушка, эвон сколь рожала, да работала! – долго прожила, умерла на девяносто четвертом году. Это… кажись, в 1988-м? Павлушка, сынок мой, на Гальке женился в восемьдесят девятом – маме годовщину нужно справлять, а Павлушке на энтот день свадьбу назначили.
Вот и считай маминых деток – Павел, старший брат, погиб на войне. Михаил – жил тогда в Ленинграде, на фронт не взяли – бронь, работал на военном заводе. Васенька – три года уже отслужил в армии, как началась война, воевал в разведке. Господь его сохранил! Татьяна – старшая сестра, с 1923 года. Потом я – с 1926-го. Ванюшка призвался после войны, он с 1930 года. Манюшка с 1932-го. В живых сейчас остались только я и Манюшка – сестра, в Новгороде живет.
Дедушку, бабушку не помню. Дедушка меня нянчил, мне года не было, увалил с люльки. Нога была запутавшись в веревке, на всю жисть осталась короче другой.
Мамушка была сильно верующая. В детдоме еще грудь сосала, когда ее забрали в деревню. Ее взяли вместе с двумя другими девочками. Маму, тетю Аню и тетю Маню взяла женщина, у которой был грудной ребенок, всех выкормила. Одна дочка была своя, да вот три приемных, да сколько-то еще братанов было. Такая была линия: ездили в город, брали на воспитание детей с детдома, за такое дело платили хорошо. Никак по три рубля давали в месяц на сироту при царской власти. Один вот человек работал каким-то главным военным, они сдружилися, и родила она ребенка. А он ее потом не то бросил, не то указал, чтоб она сдала дите – это вот тетю Анну, мамину неродную сестру. Ну, в деревне не считали, что не родные. Анна воспиталась, и уже ей было восемнадцать лет, когда с Моршина нашенские поехали работать в Питер, к богатым. И там разговорились, говорят, что вот вроде в Моршино брали нашу Аннушку. Да, есть такая! Богатые упросили, чтобы передали Анне приглашение в Питер. И она согласилась, поехала. Ну вот, богатая матка ее признала, просила, чтобы она осталась. Напокупали ей там всего. Но она не осталась, сказала: “Я вас точно не знаю! Я уже привыкшее к тем родителям и буду у них воспитаться!” Из Красухи она вышла замуж – исперва мама моя вышла, потом тетя Маня вышла в Шлино, потом тетя Ксеня.
– Потом революция, этого я не знаю, слышала, что наших заставили вступать в колхоз, отобрали от них лошадей, корову – или сколько их там было, отобрали; одна-то корова, наверное, была им оставлена – раньше-то ведь не по единой коровке держали. Да, мама потрудилася за свою жизнь! Своя скотинка – коровушка, овцы были, теленка выпаивали, курицы, гуси. Да малых деток – Ванюшка, Маня, Танюшка, я, а мама на скотном дворе работала, при том вместе с людьми успевала на другие работы ходить. Вот, бывало, зачинают рожь молотить; мама айда риги топить. Потом лен вытаскивают – опять надо риги топить. Было, два раза на день топила риги. Рано утром встанет – истопит. Снопы околотят, выкинут, она другой раз топит. Это вот в войну она риги топила, и мы ей пособляли, кидали снопы. Риги? Гумно та-
кое! – топили, чтобы высыхало зерно или что там еще. В риге сначала очень сыро, а потом, когда топят, делается очень жарко. Печку топят длинным дровам, метровками. Печь круглая, глинобитная, большая. Чело такое сделано, и в чело дрова кидали. Внутри большие своды, туда бросают дровины, ены там горят. Это речь идет про военные годы. А отец в это время сидел. Я в четвертый класс ходила, его забрали, в тридцать седьмом году. Восемь годов ему было дадено, ни за что! – наговорил бригадир на его. С Красухи тогда троих забрали мужчин. И не посмотрели, что семья большая, что сыны красноармейцы. Отправили батьку в Архангельскую область, но не на лесозаготовки, он там где-то печки топил, ведь уже в возрасте был. Через четыре года и помер там.
– Учебы моей – четыре класса. Уже тогда строчила, чтобы копейка была на хлеб. И вот маме послали записку с сельсовета, что если девочку не пустишь в школу, то будет тебе дан штраф в сто рублей. А сто рублей были большие деньги. И мама решила, что в школу два раза в неделю буду ходить, а остальное время – сидеть дома, строчить. Кой-как я кончила четвертый класс, с горем пополам. Больше уж не училась. В Красухе была школа – четырехлетка, а дальше нужно было уже в другую деревню – в Еланичи, ездить. Там уже пришлось бы жить – далеко, не помню, сколько километров было. И когда школа моя кончилась, я уже помогала маме на скотном дворе – поить телят, и коров доить. Мамушка в это время была скотницей, коровницей. И вот тогда еще водогрейной не было, она наставит чугунов в печку, и я вот вечером таскаю, встану на скамеечку, и вот на ухвате, на таком катке я эти чугуны достаю. И ковшиком разливаю в ведра, что чугуны-то мне не вздынуть. Мне ж тогда еще десяти лет, наверное, не было. Вот, наливаю я в два ведра – ведра раньше деревянные были. И вот, бывало, осенью иду я по глызгам, сама маленькая, а ведра – стук-стук. А напротив нас бабушка жила, тоже Анной звали, говорит: “О, Анны-то свекровушка пошла на скотный двор!” – подвяжу передник мамин, точевной та-
кой – раньше точу-то ткали, точа такая, как коленкор, красили, тут ведь, в деревне, все больше тканое было, со льну. Лен вот мяли, да трепали, да пряли, да, все натуральное было.
– В войну нас посылали на дороги, дороги чинить, где гнали солдат. Мальчишки рубят березняк, а мы таскаем на себе к дороге. И деревами выстилали гать, как мосты, что не проехать иначе, дороги-то худые были! А зимой гоняли снег чистить. Снегу тогда больше метра нападало. И мы этот снег, бригадир даст кусок – километр или сколько, чистили. Пока не вычистим, не уйдем. Потом придем к себе на жительство – мокрые, холодные, голодные. А хлебушко-то был с мякины, да с кой-чего. Вот так, как вытряхиваем с мешочка, накладем там – в щи или чего наварено. Пайку никакого не было положено, ничего другого, это была чистая повинность, лопаты только давали казенные, деревянные. Возили нас за Крестцы, окопы копали. Была раз попавши под бомбежку – в Окуловке, в Парахино. Вышли парахинские еще две женщины со мной, на Красуху итить, домой: тогда автобусы не ходили, летит самолет, по нам “тыр-тыр-тыр-тыр”. Мы в кусты, какая-то канава была, дак в канаве сидели. Долго сидели, пока он не улетел, все сидели. Потом поставили меня молоко возить. Я четырнадцать годов отвозила молоко – и на себе носили, и на быках ездили. Это уже к концу войны и потом.
– В Окуловку попала, это уже замуж вышла, мне был тридцать четвертый год, считай – тысяча девятьсот шестидесятый. Допрежь все жила в Красухе. Сосватали меня так. Я работала тогда бригадиром в колхозе. На Масленой, в среду у нас праздник в деревне был. Приехали гости с Перестово, женщина от нас была вышедши замуж в ту деревню. Вот, они приехали к ее родителям в гости. Женщину звали Матрена. И она наговорила про меня своим, что хорошая, что в годках уже, живут ничего, богато живут – тогда у нас уж и свинья была, гуси, много скотины было – хорошо жили. Еще и богаче других жили, что мы держали свиноматку. Ну вот, они приехали, я прихожу с работы, тогда мороз был, дело было в феврале, запомнила: шестнадцатого февраля. Прихожу, пошла сразу на свой двор, обряжать скотину. И приходит ко мне эта Матрена, она мне еще и кума была:
– Знаешь, – говорит, – Паня, чего я пришла! Ведь тебя приехали сватать, с Перестово.
– Матушки!
– Он, – говорит, – работает в Окуловке, а родители в Перестове живут (это десять километров от Окуловки).
– Ой, – говорю, – кумушка, да не пойду я никуды!
Ну, потолковали с ей.
– Так можно, – спрашивает, – им притти?
– Да, пускай, – говорю, – приходят. Только пускай щас не приходят, что я не прибравше, да и некогда мне!
Надо было воду носить – которую с колодца носила, а которую с озера. Оттуда на питание, а отсюда – скотине. Сперва ко мне пришли наши девки, они тогда ходили… Потом приходят перестовские – батька, матка и… мой муж… Мишка. Ну, сели сразу за стол, мама говорит – садитесь ись. Ну, сели, пообедали все. Тогда свету не было у нас, лампы были керосиновые. Надо мне лампу несть на поседку, где будет поседка. Ну, пошла с девчонками, а Мишка и матка – все осталися там у нас, с мамой, дома. Ну, там я справилась, вернулась, и пошли мы с женихом моим на поседку. Ну, и он сидел там, и я около него все, ну, и уйду, и приду, и всяко. Он меня впервые увидал. А я его маленько знала, бывало, идем в Окуловку, с Окуловки, а он навстречу, было, бежит на работу – сам худенький, бедненький, и одет худенько – фуфайчонка такая, сапоги кирзовые, а мы все смеялися: “Эво, бегает какой! Как дурачок!” А потом, вот, пришлось еще и замуж за него выйти! Семья у их была большая, да оставшись уже, были отец, мать, дочка Галька, брат Женька был в армии, Колька-брат, женившись был с женкой, у них ребеночек был, еще порядочная была семья. Батька с Колькой работали в Окуловке, на железной дороге, а Тамара, женка его, работала агрономом в совхозе. Галька тоже работала в совхозе. А матка нигде не работала, хоть и не больная. Хозяйства у них только одни овцы были, да курицы. Когда меня сватали, дак матка сказала: “Доченька, мы гораз хорошо живем! Без масла и без молока не сидим”.
– Моя подруга – Анна, секретарем она работала, ей уже тоже было, никак что, тридцать шесть лет. Но она замужем тоже не была. А и говорит: “Панька, да иди замуж-то! Получишь паспорт и уедешь в Ленинград к братанам. Или в Торжок к сестре уедешь”. Я за паспорт выходила замуж, не за его, а за паспорт! Значит, я пою скотину, а она там стоит на дворе, стоит, и мы обое плачем. Я говорю: “Нюра, боюсь я замуж-то!” А она: “Да иди ты, иди, что поживешь. Я тебе паспорт быстро сделаю. Только он возьмет справку, что записались…” А тогда паспорт-то трудно было получить. Ну, я и решила. Сама плачу, а справляюсь – замуж! Как обряжалась в платье, так и все, правда, мама мне еще завязала в узел подушку с ватным одеялом. Я справилась, и поехали утром, к ним в дом. У них была лошадь с совхоза взята – матка все торопит: “Доченька, ведь у нас по часам лошадь-то взята! Нам ею надо к двенадцати часам на скотный двор поставить”. Вот такая свадебная машина была! В результате никуда не уехала, ни в какой Ленинград! Но наши все против были моего замужества, смущало их, что Миша плохо слышал и говорил неважно, как глухонемой. У меня в деревне был ухажер, сосед, жил напротив, высокий парень – Василий. Тот меня все звал замуж. А евона матка меня недолюбливала. Раз я бригадиром работала, так она говорила: “Да что она, разве девка? Да она с мужиками и по полям ездит, и на собрания по ночам…” А вот Господь меня миловал от этого. А он все: “Да иди, Паня, иди ты за меня! Ты не гляди на маму! Мы будем у вас жить”. А я: “Не, Васенька, ты большой, а я маленькая!” Ну, а он все приставал – гулять зовет, так что! – я пойду, да уйду. Не пошла замуж за него. Дак потом уже приходил в Окуловку, к брату: у него тут брат жил, и сестра. И вот побудет там у них, придет на другой день к нам, на второй день Богородицы. И приставал: “Паня, ну давай, сойдемся. Я разойдусь!” – уж женивше был, но у него еще не было детей, а у меня уже Павлушка был рожен.
– Я, – говорит, – до энтих пор тебя люблю. И никогда не буду вспоминать, что ты за Мишку была вышедце!
Я, знай, отнекиваюсь.
И маму просил: “Тетка Анна, пусть она за меня выйдет! Я никогда ее не обижу!” А та: “Дело ейное. Я в ее дела не суюся!” Царство Небесное, жив аль не жив, не знаю.
А с Михаилом мы всяко жили. У нас больше греха было из-за мамы. Так-то он меня любил, и все хорошо, а потом, уж пожили мы… сколько? Може года четыре, аль сколько, поди знай. Началась ругань, что я маму к себе взяла. Мы перебрались в Окуловку в феврале, а уже в сентябре я маму забрала к себе, наняли лошадь, с колхозу взяли. Когда я замуж вышла, я находилась больше у мамы у своей – что у нас была корова, овцы, свиноматка, гуси, курицы, ну все! – большое хозяйство было. Много воды надо было носить, мама не могла, болела.
Она одна уже осталась. Маня в Парахине жила с шести лет, у тетки воспиталась. Ваня женивше был, когда я замуж выходила, в Ленинграде жил. Ваня в армию пошел, уже был женившись – на местной, уже у них был рожен Сереженька. Женился он, она была уже беременная. И когда он был в армии, она с матерью жила, а Миша, брат, написал ему: “Ваня, не бери после службы в деревню (какие-то там бумаги давали?), а бери на Ленинград”. И вот, он отслужил и приехал в Ленинград – к Мише, к брату. Прописался там у него, устроился на работу, на стадион рабочим, где на коньках катаются. Тогда ведь вручную чистили, стадионы-то. Ну вот, туда он и устроил-
ся – живет у Михаила, потом ему дали на стадионе малюхонную комнатку, это дело подошло к осени. Ну, вот он и женку стал звать: она долго не ехала, что они с мамой тоже корову держали. Потом все же посогласилась она, поехали мы с ей вместе в Ленинград, узел навязали. Ну, я там сколько – три ночи ночевала, что мне надо домой уезжать. Она говорит: “Ваня, и я поеду с Паней! Я не хочу здесь, я ничего здесь не понимаю, заблужусь. Такие дома, столпотворения – я ничего не понимаю, как хошь! – поеду я с Паней в деревню!” Ну, ее уговорили – Михаил, жена его Анна, осталась она. Так потом и жили. А я вернулась.
Ну вот. И получилось, что мы жили на два дома – Миша в Перестове, а я недели две живу в Красухе. Люди смеются: женка опять ушла от Миши! Ну, иду к нему в Перестово, на ночку иль на две. Миша не сердился тогда, а только переживал, чтобы я его не бросила. Пришла весна, я его подбивала, чтобы квартиру в Окуловке, говорю: “Не хочу в Перестове!” Семья большая, бывало, сварит мать чугунок картошки, поставит на стол, там по две картошинки возьмешь, картошка-то и вся! И он, было, вечером придет с работы, мы уже поужинавше… а у них был такой маленький самоварчик, матка все его называла его: “Степка да Степка!” Придет Мишенька, поставлю “Степку”, еще сварю яиц, да и не будет голодный. А когда придет без меня, попьет только с хлебом чайку – все! Небалованный мужичок, нечем баловать его. Я хотела в Окуловку, да и он хотел, говорил: “Давай, Паня, давай!” Ну, и батька все подыскивал квартиру. Потом нашел у одной бабушки. И мы, наверное, года два жили у нее. Тут и Павлушка народился (шестьдесят первый?). Он родился через год, как мы поженились. Я вышла замуж в феврале, а родила в январе, на другой год. За квартиру мы не платили, питание – хлеб ейный, только похлебка моя, я варила, да пол мыла. За уход нас пустили. Пустила, чтобы прибирали, да готовили – платить мы за квартиру не платили. А в сентябре мы взяли маму к этой бабушке. Жили мы в одной комнатушке, а мамину кровать поставили в горнице, у порога. А со скотиной, вот слушай… Я все еще туда шлындала, но уже редко ходила – уже в поле стали пускать скотинушку, дак! Мама там управлялась, пособляла ей одна женщина, ухаживала. Приехал Ванюшка в отпуск, у нас уже свинья опоросилась, перевез он поросят в Окуловку, продали их. Потом заколол он свинью, матку саму. Кололи с согласия, что мамы уже не справиться, а я в Окуловке живу, уже на работу устроилась, работала. Продать ее, как свиноматку, оказалось некуда, закололи, мясо куды-то в столовую сдавали оптом. Овец тоже всех закололи. Вот, пока Ванюшка в отпуске был, скотину нашу всю потребили. Огород у нас был посажен. Картошка, все прочее наросло. И вот потом нам дали с колхозу лошадь, до Боровно довезли картошку, вещи, которые нам надо было. В Боровне какая-то машина пришла, крытая, я попросила, и нас взяли, сколько там платили, я уж теперь не помню. И так вот мама со мной и жила до смерти.
Внимание! Здесь, дорогой читатель, нехитро изображена картина ВЕЛИКОГО ПЕРЕСЕЛЕНИЯ русского труженика, крестьянина в город. Другая жизнь началась, не сказать, что радужная, не сказать, что много худшая – ИНАЯ. Мы склонны бываем идеализировать прошлое или, наоборот, черной краской мазать. Поди, знай! – как говорили старые люди.
– И вот маме уже стало за семьдесят, у ней женские напасти начались, ничего она не могла уже: ни воды принести, ни дров, а мы еще поросенка держали… Ну, муж придет… а он редко приходил трезвый, все придет выпивши, а он прессовал тогда бумагу, тряпки, да осенью ракиту-то сдавали – он прессовал, дадут ему на красненькую, она по девяносто копеек была, он ее выпьет, да уже и готов, пьяненький. Он сколько-то годов не пил, сначала, а потом начал попивать. Когда уж маму перевез-
ли да Павлушке, может, года четыре было, закладывать стал крепенько. И придет, злится: “Мама твоя – у-у! – сидит, надо воды, дров, сидит!” – показывает, руки сложены. Ну, сам он тоже уставал – работал, а надо травы накосить поросенку, идти далече:
– Мама ничего не делает!
Я говорю:
– Ты не хочешь, и не делай. А на маму не кричи, мама не может ничого.
А он последнее время начал на нее драться намахиваться: “Сидишь тут, у окошка!” Ну, все равно я додержала ею до смерти, дожила она у меня. Было, поедет в Ленинград, говорит: “Поеду, буду зиму там!” Летом ездила в Красуху, дом стоял, она забирает Павлушку, вот он уже в школу пошел. Первый раз возили в деревню его, три года ему было, то он пройдет, то я пронесу – от Боровна нам нужно было еще пятнадцать километров итить.
Павлушка у нас единственный. Было еще, дак сделала аборт. А в Окуловке я устроилась уборщицей, тоже от райпо. Муж от райпо – прессовал, и я от райпо, в склад уборщицей. Полтора года отработала. Потом у них сокращение, сократили меня. Потом сколько-то искала работу, не гораз и брали, что-то неважно было с этим делом. Устроилась уборщицей в магазин напротив. А Павлушку девать некуда. Когда устраивалась, директор сказал: “Мы робенка устроим в детский садик”. Начальница с того садика брала питанье с нашего магазина. Устроили его в садик. Три года отработала я здесь в магазине, уборщицей. Поселили, два года мы жили вместе – они в комнате жили с Колькой, а мы с Мишкой на кухне, русская печка стояла, махонькая кухонька была. Когда ключи давали, сказали: “Располагайтесь, как знаете, как поладите!” И Мишку ценили, и Кольку – Колька шофером работал. Колька говорит: “Мы поладим. С Мишкой мы хорошо знаемся, поладим и с Паней! Мы будем на кухне, а они будут в комнате. У нас детей нету, а у них есть Павлушка-маленькой”. Ключи как раз дали тогда – перед седьмым ноября. Ну, дали так, что не успели мы до седьмого переехать – с частной-то квартиры на служебную, без ордеру, просто ключи дали, да и все. И мама говорит:
– Паня, не соглашайся, чтобы в комнате жить! К нам, – говорит, – люди ходят, ко мне старушки ходят. Мы, – говорит, – будем в комнате, а кухня открытая. Я и не услышу. Вдруг что потеряется! Пусть оны в комнаты живут, а мы станем на кухне жить! Как-нибудь переживем зиму! – это дело было к зиме.
Так я Кольке и сказала: “Мы будем на кухне, а вы с Манькой переходите в комнату!” Он говорит: “Ладно, в комнату – так поставьте тогда в комнату диван. И бабушка будут с Павлушкой спать у нас, на диване”.
Разместились. Какое-то барахлишко отправили к Мане, в Парахино. Колька-то предложил, а Маня-то его в дыбы, да и мама моя не согласилась. Колька уж какой добрый был, хоть он и пил, а добрый – простота святая! И прожили мы так года два, на кухне. Потом освободилася комната в другой квартире, в этом же доме. И нам сказали: “Теперь переходите вы в энту комнату!” Там жила семья – женщина работала бухгалтером в райпо, а свой дом они ремонтировали. А у ей брату было негде жить, и она пустила брата жить: сами живут и брата пустили. Ну вот, когда они отремонтировали дом свой, переезжают, и нам сказали, что раз теперь они переезжают – занимайте полностью эту квартиру – та квартира была большая, кухня большая, комната и спаленка! Ну вот, они переезжают, а нам говорят – а вы заносите свои вещи, они вынесут, а вы вносите. И мы пока ходили за диваном, а брат, который жил с женой на кухне – у них кровать уже перенесена в комнату. И говорят: “Мы будем жить здесь, а вы – как хотите!” Я побежала в милицию, с милиции пришел начальник, посмотрел и говорит: “Ну, что! Я не могу ничого! Не могу, ее больную, вынести на улицу с кроватью! Пусть райпо само решает, как делать со своими работниками, а я ничего не могу сделать!” И вот мы с ними прожили – маленько, что не два года! Мы – в спаленке, они в комнате, а кухню нечем было обогревать, стояла там печь большая, русская, а печь топить было нельзя. Выкидывать не выкидывали чего-то, и топить нельзя. А готовили мы на керосинках – у них керосинка, и у меня две керосинки были, на кухне стояли. Жили мы так, женщина та не гораз ходячая была, она больше лежала, у ей не ходили ноги. У них было двое детей, еще в школу не ходили, две девочки. А он работал на железной дороге – сцепщиком, ай кем-то работал? – на товарных вагонах! Было уедет на смену, день и ночь нету. И было, она сходит – за большим, за маленьким, и вот в ведре стоит. Ну, а мой, когда трез-
вый-то – молчит, а как выпьет – так зверем к этому, к Сереге: “Уезжайте! Квартира мне дадена! Дом райповский! Уезжайте!” – да все-то матюгом. Покричит, бывало, что и драться схватятся, всякого было. Тот не выпивал, мало выпивал, за столом вместе не сиживали, как с Колькой бывало. И Сергей говорил: “Вот нам только дадут квартиру от железной дороги…” И жили мы около двух годов. Потом им дали квартиру. Она как раз лежала в больнице. Ну, он с девчонками переехал, недалече от нас, тут уже девчонки в школу пошли. Ну, а она и не пожила в этой квартире, умерла. И он остался с этим, с двум девочкам. Они в школу ходили, кончили, сколько уж классов? – не знаю, не буду говорить. Потом одна замуж вышла, уехала в Ленинград, так вот и… прошло…
Помолчав, бабушка Паня повторяет:
– Да, все так вот и проходит…
Пауза, которую нарушаю я :
– И вы остались в этой квартире?
– Весной сказали, что будут дому делать капитальный ремонт. Нам дали, как у нас свинья, поросенок были – через дорогу наискосок освободилась квартира: что кухня, что комнатка – маленькие. И кухня была общая, на три семьи. Тут уже газ был, одна плита на всех, две конфорки. Здесь мы прожили двенадцать годов. А тот дом, который хотели капитально ремонтировать, так и остался стоять, ничего с им не делали. Потом его кто-то поджег. И он в два часа дня сгорел. И этот дом, что мы стали жить, сгорел. И нам давали только в Парахине комнатку, в общежитии. Это мы уже второй раз погорели. А первый – еще Павлушка маленький был, в садик ходил. Мишка с утра ушодце был на работу, а я на собрание ушла. Еще со мной женщина шла, вместе мы работали. И только мы пришли, кричат, что ваш дом горит! И Груша, Царствие ей Небесное, говорит, что не должно быть плохого. На кухне мама плиту затопила, а загорелось в спальной, потолок. Думали, от проводки. Ну, мама не растерялась, за-
крыла окна и дверь, выскочила и кричала: “Пожар, пожар!” С пожаркома, видно, быстро приехали, потушили. Только что все грязное было, закопченное, ну и вещи многие пострадали, что заливали с машины водой-то, дак пятнами, а так ничего. Ну, спасибо одному мужчине, мебель починил – шкаф, буфет, комод – он все так хорошо покрасил разными так красками.
– А Миша? Он что, домашними делами не занимался?
– Дак, он все время выпивал! Он не касался ничего такого не умел делать. Вот сама я: и белила потолки, и клеила – все сама! Он же знал только одну работу, да поросенка. Поросенку он траву готовил, или придет с работы, я справлю – он снесет, накормит, вычистит.
– У тебя, значит, мыслей уже никаких про переезд в Ленинград не было?
– Не-не-не! Не было!
– Зря замуж выходила?
– Поди знай! И когда мы это, братаны мои очень были против, что за такого вышла, и сестра Таня, ну я с ним и напоровала. Но прожили с им, наверное, сорок четыре года.
– Потом меня взяли на работу в прачечную, топила печи, воду грела. Два котла большущих стояли, печь большая была. В одном котле воду грели, в другом белье кипятили. Вот у меня всего стажу заработано – сорок четыре года, четыре месяца, девятнадцать дней. Колхозный стаж мне тоже пошел. Нужно было три свидетеля, подтверждали, что с такого-то году она действительно работала в колхозе. Двадцать один год в колхозе у меня отработано.
– Вот… Сын Павел закончил восьмилетку, потом он учился в вечерней школе. Женился, ему не было восемнадцати годов. И Гальке не было.
– Они вместе учились?
– В разных школах. Они с ей познакомились, ей никак пятнадцать годиков было всего-то, на ледовом катке. Каток был рядом у нас.
– И сразу и приладились?
– Да, сразу приладились. И дружат, и дружат. Таня, ейная матка, против была, что родители у Паши – батька глухонемой, и я больная. И за этого вот отчим Галькин, неродный был отец у нее, свой батька померши, так вот он – пойдет Павлушка провожать Гальку-то, а он увидит, что стоят, выскочит – и колом, и всяко, все грозился, а все равно они дружили. Ну и сдружилися, что Галька уже была беременна. И вот им восемнадцати годов не было, мы, родители, давали расписку, что мы не против, чтобы они записывались.
– Те уже смирились?
– Да, смирились. И свадьбу играли, свадьба хорошая была.
– И уже не враждовали? Поладили?
– Поладили. Хорошо. Уж не гонял больше! – бабушка Паня смеется. – Ну, молодые жили сразу отдельно. Они еще не были и записавше, а заявление было уже дано, через дом от нас сдавали квартиру, я с Ленкой договорилась – тогда дешево и брали-то, за квартиру – пятнадцать рублей, и вот я два месяца платила. Мы там все поклеили, справили, со свадьбы они туда ночевать пошли.
– Родила Галька Женюшку. Упокой Господи младенчика!
– Умер? Первенец?
– Помер. Год и семь месяцев было. Хороший был мальчик, здоровенький такой. И так рос хорошо, уже начинал говорить. И чего-то заболел он. Температура у него. Приехала “скорая”, забрали в больницу, Гальку с ним. Наверное, ему было год и четыре месяца. И вот там определяют-определяют, ничово не находят – какая болезнь, что? Температура у него все время не спадала – тридцать семь и два, тридцать семь и пять, тридцать восемь. Держалась температура. Ну, я не знаю, как – Галька согласилась, взяли у него пункцию. С позвоночника. И, наверное, неправильно взяли, что он сразу криком закричал. И у него отнялись ноженьки, и рученьки. Рученьки, вот так, сделались прямые, ноженьки тоже сделались прямые. И сразу вызвали самолет, и на самолете в Новгород. Его там сразу положили в реманацию. Больше недели лежал в реманации. А Галя жила у брата, ходила в больницу, но ее все равно не допускали до младенчика. Потом ее положили в палату, долго лежала она с им, одна в палате. И Павлушка ездил каждый выходной. В пятницу, было, поедет, а в воскресенье вечером приезжал.
– Ему разрешили тоже с ей ночевать там, в больнице. Потом отпустили домой, привезли Женюшку. Так вот он и был. Кушал хорошо, здоровый с виду такой мальчик, а ничто у него не владало, и температура у него уже меньше тридцати восьми не опускалась: тридцать девять, сорок – вот так вот.
– Причину так и не определили?
– Так и не определили! И вот Галька уже забеременела Машкой, а ей надо выходить на работу. “Мама, – говорит, – придется тебе идти расчет брать (срок прошел полтора года, тогда столько держали на декрете), иначе уволят”. Я взяла расчет, была уже на пенсии. А работала в это время на “Партизанке”, швеей. Вот рассчиталась, сижу с Женюшкой. Но и Галя работала как-то не все восемь часов, как-то раньше приходила. Ну вот, уходит она, делает мне бутылку, компрессы чтобы я делала, я все время делала компрессы – вот сюды, к ножкам и к ручкам, с уксуса. Было, моментально высыхает-то! И вот я бинтую ему, а он ручку-то приподымает – легше ему так. И ножки поднимает. Облегчение! Горит робятенок. Температуру-то посбить. Ну, вот так – около трех месяцев бедовали мы. И врачи сказали: “Может он жить до семнадцати годов. А больше не будет. До семнадцати доживет, наверное. А потом должен он умереть”. А вот он умер – год и семь месяцев.
– Новый ребенок утешил молодых как-то?
– Да, все равно – жалели. Плакали так обое.
– Покрестили, успели?
– Крещеный был. И отпетый – все честь по чести! И вот он вытянулся – девяносто сантиметров! Повезли мы в Перетно отпевать, и вот еще служба шла, все подходят бабки – теперь уж многих нет, а тогда еще не бабки, а многие меня знают по церкви, что я ходила все в Перетно: “Ой, да какой мальчик-то большой. Ему сколько, годика два, наверное? Больше?” А я говорю: “Да ему и двух еще нету!” — “Ой-ей! Какой хорошенькой!” Беленький, колпачок вот, как сейчас помню, с кружевинками, такая рубашечка на ем, ангел!
– А он беспокойно помирал-то?
– Лежал и все. Спокойный был. Не плакал, ничего, спокойно. А ись – хорошо ел. Было, Галька пойдет на работу, оставит мне бутылочку, скормишь ему, было, всю выпьет.
– Сейчас у них Машка и Катька. Машка в Парахине живет, свой дом поставлен. Еще она замуж не вышла, уже был фундамент.
– Нормально вышла замуж?
– Нормально, еще не беременная, ништо!
Я невольно улыбаюсь:
– Имею в виду, муж хороший попался?
– Хороший мужик, хороший! Работал в пожаркоме (так баба Паня по старинке называет пожарное депо), а теперь года два работает у родителей, у них два магазина. Так он на машине возит товар.
– У него первый брак?
– Первый!
– В армии был?
– Был! Вот с армии пришел, с Машкой и познакомились, в клубе. Познакомились, и больше она уж ни с кем не дружила, и он ни с кем. Она уже поступила в техникум в Боровичах, на бухгалтера.
– А Катя?
– А Катя в семнадцать выскочила. В другом, тещином доме держали они картошку в зиму. Она кончала одиннадцатый класс. Мама, я, говорит, там буду печки топить. Ну, была познакомившись с Ондрюшкой. И так вот, топили печки да и поженились. Нынче все так. Школу кончила, сразу подали заявление. Их не записывали тоже, ей лет-то! Так свадьбу не справляли. Жили так. Я сильно поровала. А забеременела уже года через два. И вот тогда записалися, повенчалися. Я настояла. Слава богу! Слава Тебе, Господи!
– Наведываются к тебе которые?
– Не… Сейчас редко.
– Так ты теперь дважды прабабушка?
– Не, уже трижды. У Машки двое, два мальчика. Одному в мае будет шесть лет, а другому в сентябре было два. Они меня редко видят, а не чужаются. Как прибегают, и сразу старший ко мне – целоваться. И чтобы в губки поцеловала. А следом и младший…
Рассказывает, как умирал муж:
Михаил был равнодушен к церкви, а точнее, злился, когда я туда ходила.
– Сестры не ходят, никто не ходит – нет Бога! Не ходи! – ворчал, матерился.
А я все равно ходила. Крестик носила всегда, даже когда на работе запрещали – пришила его к лифчику изнутри. Молилась утром и вечером.
Он вообще сильно ругался, матерился при жизни. И попов не любил.
– Не надо попа! Не зови! – матерно ругался, когда я ему, больному уже, предлагала позвать батюшку. Крест не хотел одевать. Два раза одевала, он срывал. Потом одел, сам говорит: “Дай хрест!” А потом и батюшку согласился позвать. Тоже сам попросил: “Попа!” Я пошла к отцу Сергию. Причастил он Михаила. Тому сделалось легче, спокойно проспал четыре часа, прежде худо спал. Потом гладил себя по груди, по животу: “Хорошо поп сделал Мише. Хорошо! Еще, еще надо!”
Дело было в Великом посту. Думаю – раз так, надо пособоровать еще.
– Дорого тебе встанет это дело, – сказал батюшка. Я поехала в Перетно, там отец Николай служил. Тот согласился, назначил день. Приехал, а Мишку бесы сбили – покурил, поел. Ну что! – батюшка меня пособоровал, причастил. А к мужу еще приехал, в другой раз.
У Миши куртка была – хорошая, кожаная. Я, дура, сыну говорю:
– Павлик, померяй куртку батину.
– Зачем?
Говорю:
– Батька днями помрет.
– Откуда знаешь?
– Знаю!
Пашка куртку одел – отец увидал, понес матюгом:
– Моя куртка! Мне брат подарил!
Пашка куртку снял: “Да ну, мама. Незачем было!”
Ругался муж долго. А ночью так вдруг тихо сделалось. Думаю: “Помер?” Подошла к двери, слушаю – тихо-тихо. Наделась, обулась. Подождала еще. Тихо! Захожу, а он только померши – лежит на бочку, челюсть отвисше. Я ее подвязала, глаза закры-
ла – подержала пальцами, вот так! Звоню Павлу в пять утра:
– Батя умер!
– Да ну, мама! Только ругался на меня!
– Умер, говорю, батя твой!
Вместо эпилога
…Спасибо моим учителям, которые заронили
в мою душу надежду на торжество истины.
И не беда, что вокруг много дряни. Это не так страшно,
если веришь – можно не бояться! По себе скажу, что
нет страха непреодолимого. А преодоленный страх – это счастье!
Я рад, что иногда удавалось преодолевать страх
и что я изведал высшее счастье – радость победы над собой.
В. Михайлов. Письмо к сыну
Декабрьский вечер, только что утих буран. Заручевье покорно погружается в черноту очередной зимней ночи, что еще сильнее дня. Мимо мрачной череды недопо-
гребенных снегами домов, откуда ни звука, ни огня, пробираюсь в направлении автобусной остановки нешироким зимником, наспех чищенным приезжими лесозаготовителями посредством привязанной к трелевщику тракторной гусеницы. Мне, печальному путнику, трудно верится, будто в эту пустыню взаправду может прибыть банальный рейсовый автобус; демонический гул плохо вяжется в голове с недальней железной дорогой, когда это всего лишь скоростные электропоезда – с желтой цепочкой освещенных окон, с улыбчивыми проводницами, разносящими постельное белье, предлагающими чай и кофе зевающим пассажирам. И мне совершенно никак не верится в одновременное с моим здесь пребыванием людское изобилие на Невском проспекте, когда сомнительным кажется даже существование уездной Окуловки, невзрачного домишки на Курортной улице, в котором готовит к моему прибытию овощной супчик добрейший Юрий Николаевич!
Край земли и конец света. Темно и глухо, лишь снег противно скрипит под моими валенками. Да вон Тузик, трусящий по своим собачьим делам, обыденно выругал меня простуженным тенором. Не может быть! – детские, оживленные голоса заслышались: кто же это?! – с горы, в сторону избушки покойной бабушки Жени Никифоровой, мимо дубов, под которыми разворачивал выездную торговлю дедка Ефим Еграшов, на санках катятся Ленка – недавняя наркоманка, возвратившаяся в запустевшую деревню, и ее двое маленьких сыновей. По всем приметам ребятишки обречены на страшную жизнь, но им это пока невдомек; во всяком случае гвалт исходит от них развеселый, а ненадежная мамаша, похоже, их взаправду любит.
Так уж прямо и обречены?! Верить ли в такие приметы! Многие мои умопостроения не более, чем схемы. Схемы верные, в работу годные, но “суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет!” – человек, знаете ли, такая тварь, что может непредсказуемо (Божиим произволением или собственным? – здесь так же загадка) выскочить из своего коридора. Да, пьяница рискует разрушить собственную личность и погибнуть для жизни вечной. Да, человек не церковный практически обречен на духовную гибель. И так далее, во всей греховной палитре высок процент вероятности, что ситуация будет развиваться именно по такому сценарию. Но Господь волен сокрушить любое каменное сердце, поменяв его на плотяное, а сам человек способен, пожалуй, приятно удивлять… даже своего Создателя.
И мало ли каких небылиц на молодуху наплели от пенсионной скуки! Стоит деревня, покуда бродят сплетни. И мне ль, их наслушавшись, осуждать кого! Иногда так разозлишься на себя: хочется кулаком грудь избить, как вдруг дойдет: сколь много собрал и носишь в себе неискорененного плохого, насколько мало доброго. Навалится безмерная усталость от мучительного самовоссоздания: подмывает сорваться, ринуться во что угодно, в самую-то грязь, только выскочить из узды кропотливого, малозаметного делания, от которого не видится толку, когда вокруг все уже умерло.
Ленка тащит в гору санки, следом с визгом и шалостями прется малышня. За малышней карабкается мое настроение – полно тебе! – деревня как деревня, обычное глухозимье!
Доводилось вам видеть стереокартины? На первый взгляд – муть, пестрота: загогулинки, черточки и больше ничего. Но ежели дольше смотреть, приноровиться, настроить глаз особым образом: проявится скрытая суть, чудесный мир. Тут уж гляди! – не шевелись, не отвлекайся, не сморгни! – исчезнет сказка, на листе останется прежний хаос.
Мне когда показали такие картинки, поперву никак не удавалось ничего разглядеть. Пялился, пока глаза не заболят, ругался даже:
– Где?! Нету тут ничего!
– Как же нет! – потешались надо мной. – Вот же – корабль, вот – дельфин, вот – водоросли, вон – сундучок с кладом!
– И три рыбки! – добавлял кто-то.
Я злился, но ничего не мог этого углядеть. Отбрасывал в сторону листки, но спустя время снова глазел: неужели корабль? Дельфин? Три рыбки?
Оказалось, все дело – в особенном способе зрения. А лучше сказать — в настроении особенном. Нужно спокойно смотреть под определенным углом. Да, действительно! – и корабль, и дельфин, и рыбки, и сундучок с кладом. Мне правду говорили!
Не так ли и наша жизнь, на которую посмотри – особенным образом: она же сказочно хороша, особенно здесь, в глубинке! Вот она, вокруг меня – красота заповедная! Вот же она – Русь! Вот же оно – Беловодье! Если так смотреть, так и я – тот самый, из детства! И никуда ничто не пропало, не делось!
Ребятушки! Кажется, я понял! Понял, и вам, так уж и быть скажу. Только тихо. Шепотом.
Понимаете, нами утрачен подлинный смысл слов. И то, что мы жизнью называем в обиходе так же далеко от жизни самой, как сказочное Беловодье от вышеупомянутого Невского проспекта.
При том – Беловодье и Невский проспект взаимно расположены очень и очень близко! Да-да-да! – я не сбился с мысли, и здесь нет никакого противоречия, ибо речь не идет о километрах. Ну, по-нынешнему это как бы параллельный мир, Зазеркалье, попасть в который можно сведя ум и сердце воедино. Некоторые из наших предков это умели. Это и нам, нынешним, не заказано, да все менее употребительно: забыли, разучились. Говорю же: утрачен смысл родного языка, профукали, заметавшись по свету, и оттого перестали жить сердцем, оставшись лишь скучно быть умом. Помните? “Жили-были…” Жили и были – должны быть вкупе, вместе. Это как снег, который перестает быть снегом детства, когда его назовут циклоном и будут предупреждать загодя: “Завтра придет циклон, и всем будет худо!” Глупость какая! – в снегопад дома сидеть, правда? Самое время, чтобы разгуляться!
Итак, ничто никуда не делось! В том числе и наше прошлое, и наши дорогие предки, пусть даже покойные. С этого нехитрого открытия, о котором мне впредь уже не следует забывать, вытекает следующее откровение: каковы перспективы моей страны, моего Заручевья. Вопрос вопросов в том: чего я жду, какого счастья чаю для своей родины, лично для себя, для близких?
Из толпы иудейской ожесточенно поносили несущего крест – тогда разбойничий символ, Христа; гневались на обманувшего их лучшие чаяния лже-Мессию, не воплотившегося в грозного вождя, хотя умевшего творить чудеса. Не так же ль и мы? – злобствуем на породившую нас страну, жалко корчащуюся под ударами всякой нечисти, юродствующую, вместо того чтоб возвыситься. Но не значит ли это, что где-то рядом существует, определен предел, когда перед глазами нашими раздерется, рухнет завеса, обновится сознание, и откроется: вот же она – рядышком, жива-живехонь-
ка – матушка-Русь! И мы – всякие, разные – такие, разэтакие, но дети ее!
Все было бы в порядке, когда бы порядок был у нас самих внутри. И никого Бог не наказывал, а наказали мы сами себя. Мне же следует это принять лично для
себя – все бы у меня было хорошо, когда хорошо было бы внутри. Мне нужен иной взгляд на окружающий меня мир, только и всего. Как говорили оптинские старцы: “Жить не тужить, никого не осуждать, никому не досаждать и всем мое почтение!”
Нет, это не идеализм. И так у Бога устроено: чем безнадежнее ситуация, тем выше мера личной ответственности, больше поводов ко спасению: нужда – кого в горку, кого под горку толкает! Настал очередной момент истины. Жизнь прожить – не поле перейти. А жизнь на Руси – доля сугубо тяжкая. Оттого разгадка русской жизни и разгадка смысла жизни вообще – одна разгадка! Но как бы то ни было, а русскому человеку прежде всего воля важна. Против воли-то и хорошее – плохое! Блудного сына батька дома не удерживал, сам вернулся, помыкавшись.
Дальше пойдете сами. Я сделал, что мог: завершил отцову работу, записал некоторые судьбы особенно дорогих ему людей, земляков. Повторил, уточнил некоторые его мысли, поделился своим, наболевшим. Пушкин – великий поэт, но он писал для людей, без которых не было бы Пушкина. Я – не Пушкин, таланта меньше, но живу интересную жизнь, записываю, здесь старался для вас и сам через свой труд спасался. И коль вы прочитали мои записки, коль сердце отозвалось, поздравлю себя и вас: и вы живы, и я не согрешил.
“Подняться к Небу – вот работа! Подняться к Небу – вот это труд!”
Из дневника отца:
“Сейчас идут многочисленные процессы над “неомиллионерами”. Как ничтожен их мир, их цели. Они, строго говоря, несчастные люди. И самое первое доказательство их неперспективности – моральная деградация детей, пораженных гибельной инфекцией сребролюбия уже в раннем детстве. И как утешительно звучат негромкие публикации о славных носителях национальной культуры. Жаль, что сталинизм (месть кретинов) заодно с предателями физически уничтожил потомков многовековых родов мыслителей, вождей и героев духа. Жаль, конечно. Но оставшиеся корешки наверняка дадут свежие всходы. Так заселяются рыбами (из ниоткуда) новые водоемы. Так природа бережет дорогое ей существо”.
“…Вот, вышел сеятель сеять; и когда он сеял, иное упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то; иное упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, увяло, и, как не имело корня, засохло; иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его; иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а другое в шестьдесят, иное же в тридцать. Кто имеет уши слышать, да слышит!” (Мтф, 13, 3—9)
Растет, пробивается голос мотора, скрипучий, обындевевший “пазик” лихо притормаживает, взметая снежную пыль; шипит входная дверца, едва поднимаюсь на подножку, резко набирает ход. В салоне всего трое шумных пассажиров – подвыпившие нароновские мужички в самом добром настроении. Протягивают мне вместо приветствия стакан – за недолгий срок моей здешней жизни признали все же за своего! Отшучиваюсь, плюхаюсь на продавленное кресло, роняю рюкзак: уплывает назад Заручевье, ребятишки недолго провожают автобус возбужденными взглядами, оживленными улыбками на раскрасневшихся мордахах и быстро забывают про нас.
Маленькие человечки, дорогие мои земляки, вы мне – боль и надежда! Как ни уныло, но надо трудиться, надо молиться, ибо “что невозможно человекам, возможно Богу!” И вы – никто иной! – начатки новой жизни в запустелом, но окончательно еще не упраздненном Господом русском селе.
И сам я, многогрешный – оборвался с дерева, порхнул семечком кленовым, вроде не ко времени – на мерзлую, будто мертвую, землю припал. Снегом укрыло.
Будет ли прок?
Надо зимовать. Надо дожидаться весны. Здесь дожидаться.