Крым в истории русской литературы
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2011
Переизбыток писем на воде
Крым в истории русской литературы
Екатерина Дайс, Игорь Сид
Екатерина Дайс родилась в 1978 году в Москве. Окончила Российский государственный гуманитарный университет. Кандидат культурологии (диссертация по творчеству Дж.Фаулза, 2006). Область исследований: культура XX века, современная литература, мистериальная традиция в истории России и Европы, геопоэтика. Живет в Москве.
Игорь Сид родился в 1963 году в г. Джанкое (Крым, Украина). Русский поэт, переводчик, эссеист. Окончил биологический факультет Днепропетровского государственного университета в 1985 году и курсы пилотов батискафов в 1986 году. Работал биологом в экспедициях в страны Африки и Азии. С 1995 года по настоящее время — куратор Крымского клуба в Москве (Крымский геопоэтический клуб). Редактор интернет-проекта Liter.net, организатор российско-африканских и иных культурных проектов.
Екатерина Дайс, Игорь Сид
ПЕРЕИЗБЫТОК ПИСЕМ НА ВОДЕ
Крым в истории русской литературы
Максимилиану Волошину, Исмету Шейх-Задэ,
Изяславу Гермшановских, Александру Люсому
и другим безумцам, одержимым Крымом.
Связь Крымского полуострова с историей русской литературы многогранна и многомерна. Наиболее яркой иллюстрацией этого является проходящий в Москве ежегодно Международный открытый книжный фестиваль. Это едва ли не главное литературное событие России имеет важную особенность то ли геополитического, то ли все же геопоэтического свойства. Как полагается, павильоны его представляют литературу множества стран мира. Однако их названия отсылают не то к советскому, не то к российскому имперскому прошлому и в то же время – к территории соседнего суверенного государства. “Ялта”, “Гурзуф”, “Керчь”, “Коктебель”, “Бахчисарай”, “Артек”…
Что это? Политическая провокация? Историческая амнезия? Топонимический реванш?.. Но если организаторы хотели скандала, то почему так комфортно чувствуют себя под этими вывесками гости, в том числе из Украины?
Ничего жареного. Это неотвязность культурной памяти, естественный магнит ностальгии. Кураторы, конечно, объяснят вам, что фантазия их плясала от почтового адреса фестиваля – улиц Крымский вал либо Крымская набережная. Даже если так, уютнее придумать они бы не смогли: русская литература от Крыма неотделима, как бриллиант от оправы, как мираж от пустыни.
НЕОТВРАТИМОСТЬ ТЕКСТА
Феномен, о котором идет речь, неплохо описывается и частично объясняется с помощью понятия “крымского текста русской культуры”(1). Под этим термином обычно понимается взаимосвязанность произведений разных авторов о Крыме, их соотнесенность с основными крымскими мифологемами или культурными кодами – иначе говоря, некий сверхтекст, постоянно возвращающийся сам к себе и исключающий возможность своего окончательного завершения. Однако вопреки и благодаря всему этому почти маниакально самопорождающийся раз за разом, как будто не было бесчисленных предыдущих попыток…
До 1820 года (посещение полуострова А. С. Пушкиным) появление деятелей русской культуры в Крыму не имело сколько-нибудь регулярного характера; после этого пунктума (по Р. Барту), благодаря во многом именно пушкинским публикациям, путешествия по Крыму, отдых и лечение здесь, а заодно крымская тема в историко-культурном разрезе привлекают наших литераторов и, разумеется, художников во все более массовом порядке. О художниках – отдельная тема, но заметим здесь, что гений-новатор русской маринистики Иван Айвазовский жил и работал не в Петербурге и не Мурманске, не в Новороссийске и не в Петропавловске-Камчатском, и даже не в Венеции, – а именно в Феодосии…
На сегодня существуют уже целые исследования о роли Крыма в жизни таких классиков русской словесности, как Грибоедов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Чехов, Горький, Куприн, Бунин, Волошин… Со второй половины XIX века некоторые авторы поселяются в Крыму надолго; приобретают литературное имя и первые выходцы из Крыма. Для многих, как, например, для Владимира Щировского или Георгия Шенгели, Крым становится важной частью биографии. Едва ли не центральным событием Серебряного века русской поэзии стало построение Максимилианом Волошиным дома в Коктебеле – гостеприимного пристанища для людей искусства. С этого момента процесс шел уже лавинообразно.
“…Написал “Картинки Крыма”, четыре стихотворения, приготовленные со всей возможной благопристойностью”, – отметил сто лет назад в блокноте посетивший Тавриду впервые Валерий Брюсов. Ситуация с тех пор не исправилась. Писателей, приезжающих в Крым, внезапно начинает колбасить если не сверхурочное вдохновение, то, во всяком случае, чувство долга: о полуострове непременно нужно что-нибудь “приготовить”! Суммарный корпус русских текстов о Крыме на сегодня – даже если исключить откровенную графоманию, доля которой на эту тему гораздо больше, чем обычные 99,9 %, – воистину чудовищен по объему. Не беря на себя богоугодную задачу охватить все это пиршество духа, попробуем выделить в явлении какие-то существенные моменты: тенденции, лейтмотивы или, употребляя совсем уж ученую лексику, дискурсы, на ключевых примерах.
Важная задача – избежать редукции темы, связанной с Крымом, до “впечатлений от удивительной природы Крымского полуострова, его богатой истории и культуры”. В “крымских” текстах нас должно интересовать прежде всего п е р е с о з д а н и е Крыма, инновационные подходы к нему, нетривиальные творческие интерпретации. То есть многообразие способов освоения и подачи миру этого поистине неисчерпаемого смыслового конгломерата. Разумеется, тексты об “удивительной природе” или “богатой истории”, написанные классиками, ценны для нас не меньше новейших экспериментов: во времена, когда они писались, это тоже было вновь, поскольку впервые.
ГЕОПОЭТИЧЕСКИЙ УЗЕЛ
В оправдание коллег-литераторов отметим, что Крым – действительно абсолютно уникальный сам по себе объект для мыслительных операций, избыточно лакомый, коварно провоцирующий к творчеству материал.
Во-первых, это один из немногих (на территории государств и империй, частью которых он являлся в течение своей истории) полуостровов с уединенным романтическим ландшафтом и живой природой, полной эндемиков. “Часть света, с трех сторон окруженная водой”. Отсюда неизбежная жажда у писателей с наиболее буйным воображением использовать Крым как обособленное, в пределе – изолированное от всего мира (как в “Острове Крым” Аксенова или “Вольере” Ивана Ампилогова) место действий или просто как мир в миниатюре. (“Мир / Крым” – почти зеркальная пара, почти палиндром.) Посему действа здесь могут происходить самые фантастические.
Во-вторых, Крым – место переплетения множества мощных историко-культурных парадигм. Это в разное время захолустная провинция средиземноморской Античности; оплот аграрного ответвления цивилизации скифов; сумрачная, как вроде бы принято о ней говорить, Готия; одна из галактик ориентальной вселенной Золотой Орды; эфемерный форпост западной цивилизации (в лице, во всяком случае, дислоцировавшихся здесь военных частей Антанты); любимая песочница всей российской, а затем советской империи; наконец, нелюбимый аппендикс постсоветской Украины, чреватый, по медиа-слухам, воспалением, собственной игрушечной незалежностью… На пересечениях всех этих силовых линий то и дело, как короткое замыкание, вспыхивают искры писательского воображения.
В-третьих, в двухвековую бытность частью России Крым был для нее мостом, почти мистическим, в иные миры. Выходом, чуть ли не единственным (помимо фрагмента Черноморского побережья Кавказа), в субтропическую зону, ближайшим синонимом и действующей моделью Земного Рая. А еще новоприобретенным “линком”, отсылкой – благодаря своей южной природе и присутствию античных руин – к средиземноморскому культурному наследию. Вторым, и не менее важным, чем Петербург, “окном в Европу”, – во всяком случае, окном в ее историю. Русской Грецией и русским Римом…
Связь эта оказывается тем прочнее, что бурное развитие и созревание – классический этап и частично романтический – русской художественной культуры в точности наложились на лихорадочную эпоху экспансии Российской империи на юг. И бороться со всеми этими коннотациями невозможно. “Солнечный удар” от знакомства с Крымом – неизлечимая родовая травма русской литературы.
Геополитика геополитикой, однако все же благодаря уникальному сочетанию своих свойств, Крым является скорее живой метафорой геопоэтики… Под геопоэтикой обычно подразумевается разрабатываемая с недавних пор во Франции и Германии наука о мифо- и текстопорождающих свойствах природно-культурного пространства, привязанного к географической плоскости – с ее “говорящей” топонимикой, историческими достопримечательностями и особенностями ландшафта. Если Крым, как выразился кто-то из великих, это медаль на груди планеты, то его многоцветная реальность и пышный корпус текстов о нем, пресловутый “крымский текст” – взаимно отражающиеся стороны этой медали.
ОБРАТНАЯ СИЛА
Феномен “Крыма в русской литературе” обладает такой собственной энергетикой, такой силой суггестии и тягой к материализации, что неизбежно порождает обратный эффект – влияние русской литературы на Крым… Речь не о собственно создаваемых здесь текстах, не о курортном быте писателей и не о местной литературной жизни (тема, пожалуй, наименее вдохновляющая), а о возникающих на территории полуострова исторических памятниках, связанных со всем перечисленным. Не говоря уже о собственно монументах и мемориальных досках (“Здесь тогда-то жил и творил драматург X”, “Под этим кипарисом покоится писатель Y”, “В этом доме переночевал поэт Z”), имеются в виду любопытнейшие исторические свидетельства в виде поправок и добавок к ландшафту.
Многие писали о том, что “оставили в Крыму свое сердце”. Поэт Владимир Луговской совершил это в смысле буквальном. “Самой любимой землей для него, северянина, всегда оставался Крым”, — писал К. Паустовский. Весной 1957 года, в очередном путешествии по благословенному краю, стихотворца настигает инфаркт. Сердце свое поэт завещал похоронить (замуровать) в обломе скалы по дороге к ялтинскому Дому творчества им. А. П. Чехова.
Нам уже приходилось писать о воздействии на окружающий ландшафт проходившего в середине 90-х в Керчи Боспорского форума с участием многих известных русских писателей. Чтобы не повторяться, уточним постфактум, что к концу 2000-х наконец-то практически стерты с лица Земли не только километровая инсталляция-геоглиф “LOOK TO THE HEAVENS” (“СМОТРИ В НЕБЕСА”) на побережье острова Тузла, но и псевдоскифский курган Юз-Адын-Оба, возведенный с целью “захоронения творческих талисманов” участниками форума на вершине горы Митридат… В последнем случае, помимо неумолимого Времени, постарались и керчане-коллекционеры, периодически разрывающие курган в поисках захороненного там Василием Аксеновым “паркера”, коим, по давним слухам, написан 30 лет назад роман “Остров Крым”. С годами все большее число не связанных между собой искателей хвалятся, что нашли достославное стило…
Одно из сильнейших воздействий русских литераторов на культурный ландшафт Крыма заключается в чудесном спасении Бахчисарайского дворцового комплекса во время сталинских гонений на все, связанное с татарской темой. Бесценный памятник культуры уцелел лишь потому, что о нем написал столетием ранее одно из самых прославленных своих произведений (к нему мы еще вернемся) вовремя канонизированный советской идеологической системой Александр Сергеевич Пушкин.
Центральным же “литературным памятником” Крыма является, конечно, возведенный в Коктебеле Максимилианом Волошиным Дом поэта, возвышающийся над плоскостью мещанского курортного болота, словно деревянная крепость элитарного творчества.
…В отдельных случаях появление нового памятника не требует никаких особых усилий – лишь небольшой фантазии. Имеется в виду новая интерпретация уже имеющихся объектов, или, иначе, вчитывание в культурный и природный ландшафт новых смыслов. Так, цитата из Горького на памятном камне возле ялтинской гостиницы “Ореанда”, начинающаяся словами: “Моя радость и гордость – новый русский…”, сегодня прочитывается совершенно по-иному, чем столетие назад… А обнаруживаемый на склоне Карадага многими поколениями курортников профиль вышеупомянутого М.А. Волошина до переезда последнего в Коктебель прочитывался как профиль вышеупомянутого А. С. Пушкина. Еще раньше это был просто склон, а когда-нибудь в XXII веке в нем увидят, возможно, профиль симферопольца Андрея Полякова(2)…
НА КРАЮ МИРА
Край света, которым является Крым со времени, когда откололся от евразийского материка, неизбежно вызывал в русской литературе особые ассоциации, связанные прежде всего с последней границей, гранью цивилизации. Суть в том, что
Крым — типичный лимитроф, то есть пограничная область, пространство между разными частями света, постоянное поле торговли и войн – диалога разных народов. Представители вышеупомянутых историко-культурных парадигм – тюрки, славяне, европейцы – вступали здесь в ожесточенные схватки, перенимая эту территорию из рук в руки. Избавляя тем самым насельников и гостей полуострова от той скучной определенности, которую испытывают, к примеру, жители континентального Китая, да, впрочем, и большей части России. Лимитроф всегда рождает что-то новое, часто трагическое и гностическое. Но главное, что здесь ускоренно происходят мутации, изменения, смешение культур.
Авторы этих строк пишут их в Керчи – лимитрофе в энной степени, городе-порте, где сливаются Азовское и Черное моря, где проходит одна из воображаемых границ между частями света: согласно античной картографии, Керчь еще Европа, а Тамань уже Азия. Этот город в ожерелье из античных руин Пантикапей был столицей Боспорского царства, соединявшего собой две части света – чем-то похож на место ссылки, чем-то на перевалочный пункт, чем-то на убежище и на дом творчества тоже…
СЕМЁН БОБРОВ: ЦЕЛИННЫЙ ХАОС
Одним из первых поэтов, воспевавших Крым на русском языке (правда, столь сложном и мутном, что трудно его даже и назвать русским), был Семен Сергеевич Бобров (ок. 1763 – 1810). Ирония судьбы: Бобров оказывается в Крыму из-за гонений Екатерины II, благодаря которой Крым и был приобретен Россией. Приятель и сподвижник известного издателя-масона Н. И. Новикова, попавшего под опалу императрицы, Бобров предпочитает добровольную ссылку и сам отправляется из Петербурга на юг. Служа в Николаеве, он часто ездит в командировки, посещая Херсон, Керчь и Одессу. Поэма “Таврида” (1798) – результат одной из поездок в Крым.
Наиболее понравилась критикам одна из десяти глав поэмы, посвященная грозе. Край хаоса – таким предстает здесь Херсонес – пространство, еще необжитое в литературе, дикое, неопривыченное, чужое. Зарождение грозы прослеживается поэтом с научной скрупулезностью:
Лишь только слышен дикий стон,
Из сердца исходящий гор,
Предтеча верный сильной бури…
Сей стон пронзает черный понт,
Мутит с песками темну бездну.
Стада делфинов выпрядают
Из-под чернеющих зыбей…
Вокруг колеблемых судов
Они резвяся, предвещают
Пришествие грозы ужасной.
Ключевое слово здесь “бездна” – вообще часто встречаемое в крымских стихах Боброва. Крым – это хтонический рай, природный хаос, который надо еще опривычить и окультурить для того, чтобы он стал в полной мере своим. Для этой цели – культурной ассимиляции новой земли – поэт проводит определенные исторические параллели, которые вслед за ним будет проводить Александр Пушкин.
Он сравнивает себя с Овидием, благодаря которому в варварских краях раздалось парнасское пение.
Рим гордый с Грецией не мыслил
В дни славы, мудрости, побед,
Чтоб те долины, кои числил
Жилищем варварства и бед,
Своих злодеев заточеньем,
Отозвались парнасским пеньем.
В балладе “Могила Овидия, славного любимца муз” лирическому герою-стихотворцу (названному здесь россом) является дух опального поэта и отчасти примиряет его со ссылкой, но не со смертью как таковой:
Прости, дух милый, дух блаженный!
Росс чтит твой прах, твои стихи;
Твои все слезы награжденны;
Ты будешь выше всех стихий.
<…>
Судьба! – ужли песок в пустыне
Меня засыплет так же ныне?
В этом смысле Крым для Боброва был тождествен пустыне, безлюдному месту, где проходят испытания святые-отшельники и сам Христос. Безрадостному краю, позволяющему расти душе:
Чтоб чуждые потомки днесь
Назона в арфе прославляли
И слезны дни благословляли.
АЛЕКСАНДР ПУШКИН: ВДОХНОВЕНЬЕ СЛАДОСТРАСТНОЕ
Пушкин ценил Боброва не столько как пиита (что можно понять), сколько как первооткрывателя таврической темы, и даже с удовольствием “крал”, по собственному выражению, у него некоторые образы. Однако видит он в юге уже скорее не Хаос, но Эрос. Строки, посвященные Крыму, проникнуты у поэта силой страсти. Пушкинский южный дискурс желания включает в себя все оттенки любовной игры. И воспоминания о прошлом:
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И всё, чем я страдал, и все, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман…
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной… Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило…
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
Лирический герой, дважды повторяя: “и вы забыты мной”, на самом деле укрепляет в своей памяти устойчивую для романтической поэзии связь между состоянием природы и душевным миром человека. Постоянно изменяющееся море в душе путешественника связано с изменщицами, волны – с их волнующей красотой, ветер – с ветреностью петербургских красавиц.
Крымская природа женственна настолько, насколько волнующа, ветрена и изменчива. Память о любовных историях, в которых лирический герой участвовал на севере, переносится на более органичный для данной темы юг… Этот текст предвосхищает и отчасти предопределяет будущий устойчивый миф о Крыме как о сцене для курортных романов.
Культура куртуазности в действительности городская, хотя и норовит одеть дам и кавалеров в одежды пастухов и пастушек. Любовь, которая невозможна в хаосе (заметим, в крымских стихах Боброва есть обращение даже к патрону, но нет ни одного текста, посвященного возлюбленной), становится возможной там, где пространство уже опривычено. А методы освоения просты: это отсылка, вышеупомянутый линк к древнегреческой или древнеримской мифологии:
Среди зелёных волн, лобзающих Тавриду,
На утренней заре я видел нереиду…
Нам, современным людям, привыкшим к тому, что в природном водоеме из мифических существ можно наблюдать в лучшем случае лохнесское чудовище, а нереида – это морской многощетинковый червь, трудно себе представить, что именно этими словами поэт делает Тавриду своей.
В посвященной Крыму поэме “Бахчисарайский фонтан” изложена квинтэссенция отношения поэта к теплому краю.
Как милы тёмные красы
Ночей роскошного Востока!
Как сладко льются их часы
Для обожателей Пророка!
Какая нега в их домах,
В очаровательных садах,
В тиши гаремов безопасных,
Где под влиянием луны
Всё полно тайн и тишины
И вдохновений сладострастных!
Итак, Крым, еще недавно турецкий, воспринимается Александром Сергеевичем как вселенский гарем. Читателю самое время пуститься в этимологию: гарем от арабского харам —“отдельный”, а тут уже недалеко до тюркского кырым —“закрытый”, но все же вернемся к Пушкину. Одно из самых часто встречающихся слов в его описаниях природы Крыма – “сладострастный”. Природа здесь пропитана Эросом, а пространство напоминает тело женщины, с которой можно вступить в связь. Женщина эта изменчива, как море, и поэтому евнухам то и дело мерещатся шорохи, шепоты и стоны. Покорение Крыма оказывается синонимом любовной победы, успешной осадой очередной любовницы.
Новая земля – новая женщина в просторном гареме российской державы (точнее, российского скипетра). Узнаём отчасти потребительский взгляд колонизатора, схожий с тем, какой мы видим у европейцев в отношении Африки. Представление о страстности темнокожих женщин, во многом преувеличенное (вспомним хотя бы об обязательной во многих тропических регионах клиторотомии), отражает мифологическую тождественность мотива дикости мотиву желания. Последний традиционно приписывается завоевателями порабощенным народам: этакий стокгольмский синдром, прочнее привязывающий колонию к метрополии.
Так Пушкин, призывавший к свободе, в Крыму оказывается скучающим путешественником, покоряющим пространство, как женщину, — но делающим это так же обольстительно и блистательно.
ЛЕВ ТОЛСТОЙ: ЦАРСТВО СМЕРТИ
Едва ли не первым решительно преодолел пушкинскую гедонистическую трактовку Крыма Лев Толстой. Биографам графа известны три его поездки в Крым, и все они тесно связаны с войной и/или смертью. Впервые писатель побывал в Крыму во время обороны Севастополя в 1854 —1855 годах. Здесь он пишет “Севастопольские рассказы”, в которых воспевается русский солдат и осуждается бездарное командование, подводится базис под освобождение от крепостного гнета и впервые формулируются основные патриотические и нравственные мысли писателя.
Попав сюда добровольцем отчасти из любви к риску, отчасти из желания изменить свою жизнь, Толстой наблюдает в Крыму жуткие картины кровавых схваток. Город, осаждаемый в течение года, потерял около 120 тысяч своих защитников.
В ходе обороны Севастополя русские войска применяли тактику ночных вылазок, изобретенную боцманом Рыбаковым и матросом Кошкой. Небольшой отряд проникал во вражеский лагерь, резал спящих французов или англичан и, взяв пленных, возвращался обратно. Все это наблюдал в одной из таких вылазок и сам Толстой.
Трагические реалии не отменяют восприятия красоты Крыма. Однако мотив жизнеутверждения, столь важный для крымского текста, впервые и едва ли не единственный раз во всей русской литературе, решительно отметается. Даже в самый жаркий день, по воспоминаниям графа, он “насилу удержался, чтобы не выкупаться”. (Впрочем, дело не только в спартанских привычках графа: купаться в море дворянам тогда считалось неприличным, это была прерогатива простолюдинов.)
Дискурс Крыма как царства Танатоса повлиял на все творчество Толстого и во многом задал настрой тех частей великой книги “Война и мир”, которые посвящены описанию батальных сцен и чувств людей, в них участвующих.
Женщины в Севастополе – не ветреные любовницы, не обитательницы гарема, не веселые подруги. Они прежде всего медсестры. “Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезливого сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами”.
Через много лет Толстой приезжает в Крым, сопровождая своего умирающего от туберкулеза друга. Полуостров раскрывается как место, служащее облегчению состояния страждущих на краю земного существования. И снова великолепный ландшафт парадоксально навевает графу скорбные мысли. “Уединенно, прекрасно, величественно и ничего нет сделанного людьми; и я вспомнил… все занятия и увеселения Москвы. Не верится, чтоб люди могли так губить свою жизнь…”
В третий раз уже самому Толстому оказался нужен крымский целебный воздух. Классик разменял восьмой десяток, и из Москвы он едет в специальным вагоне, который в Харькове едва ли не несут на руках почитатели. Толстой – уже фигура мирового масштаба. Шведские академики пишут Льву Николаевичу письмо, извиняясь за то, что Нобелевская премия, вопреки их выбору, досталась не ему. А крымские власти тем временем буквально стоят на ушах, ожидая возможной смерти мэтра.
Он проживет еще десять лет, но в то время опасались беспорядков, связанных с ожидаемой смертью писателя. Портреты его запрещалось печатать в газетах во избежание того, что их будут разбрасывать в толпе (такие случаи уже имели место).
Толстой отлучен от церкви, но, как никогда, близок к народу. Около дома, в котором он остановился, фланируют люди в штатском. Есть договоренность с местным священником о том, что как только наблюдатели сообщат ему о смерти Толстого, он войдет в дом и затем объявит, что писатель якобы успел перед кончиной вернуться в лоно церкви.
Соглядатаев все-таки разогнали друзья Максима Горького, в то время тоже отдыхавшего в Крыму. Толстой тогда не умер, умер его младший современник, Антон Павлович Чехов, посвятивший этой земле пленительные страницы, полные горькой иронии и пламенного сарказма.
АНТОН ЧЕХОВ: ЮДОЛЬ АДЮЛЬТЕРА
Введенный в крымскую тему Толстым мотив смерти у его ученика и почитателя Антона Чехова преобразуется в мотив греха. Грех в христианстве всегда метафорически сравнивался со смертью. Иисус Христос спасал верующих в него, собственно, только от этих двух состояний: греха и смерти. В рассказе “Дама с собачкой” (настолько знаменитом, что в честь него даже воздвигаются памятники и проводятся литературные фестивали) герой, соблазняющий чужую жену, отмечает: “В рассказе о нечистоте местных нравов много неправды, он презирал их и знал, что такие рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые сами бы охотно грешили, если б умели…” Эти рассуждения и подводят его к дозволению самому себе мелкой интрижки. Действие происходит в Ялте: “отчетливо бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов”. (Пожалуй, и по сей день крымскую публику можно характеризовать подобным образом…)
Здесь Ялта – по сюжету город разврата, русская Гоморра – становится местом грехопадения главной героини, Анны Сергеевны, делающей непосредственно после акта любви вывод о том, что ее “попутал нечистый”.
Герои выходят из гостиницы, где согрешили: “на набережной не было ни души, город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид”. Это скорее метафизическая картина, чем физическая. Метафора греховности, духовной смерти. “Но море еще шумело и билось о брег”. Море здесь следует понимать, вероятно, именно в толстовском смысле. Согласно представлениям Льва Николаевича (за которые графа и отлучили от церкви), после смерти души людей, подобно каплям, вливаются в духовный океан, теряя свою индивидуальность. “Так шумело внизу, когда тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет, — пишет Чехов. —И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения…”
Нетрудно усмотреть в этих инициированных толстовской философией строках Чехова скрытый первоисточник одного из сюжетов мирового гения совсем другой эпохи, второй половины XX века, – Станислава Лема. “Дама с собачкой” и “Солярис”, абсолютно противоположные на первый взгляд произведения, связаны между собой глубокой идейно-образной связью.
МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН: ВЕЛИКАЯ МАСТЕРСКАЯ
Мастер интертекстуальности, прирожденный соединитель людей и судеб, культуртрегер Максимилиан Волошин построил свой дом в Коктебеле по масонским чертежам. Поэтому созданный им вариант крымского дискурса в полной мере можно назвать Дискурсом Братства. И не только из-за историко-эстетической связи с вольными каменщиками, но из-за того духа, соотносимого, пожалуй, лишь с творческой атмосферой парижского “Улья”, который царил в коктебельском “обормотнике”.
Волошин, живой genius loci Восточного Крыма, занимался фактически миссионерской деятельностью, осваивая пустынную территорию, привнося сюда культуру и поэтический быт. Среди тех, кого Волошин возил в Крым, были А. Белый, А. и М. Цветаевы, С. Эфрон, А. Толстой, Е. Дмитриева, Ю. Оболенская, К. Богаевский, К. Кандауров и многие другие. Так, в одно из наиболее “урожайных” лет дом Волошина посетило более 600 человек.
Сам Коктебель как курортное место – во многом детище Максимилиана Александровича. Все эти дома творчества, хиппи, коттеджи, джипы, палатки с сувенирами на набережной – результат проникновения в массы идеи избранности Коктебеля, сакральности этого места. Как древний заброшенный храм притягивает к своим стенам праздных туристов, пишущих на развалинах: “Здесь был Вася”, так и волошинский дом – центр этого шумного южного городка, его метафизическое сердце.
Деятельный дух масонства формирует волошинский подход к природе Крыма как к мастерской, в которой лежат необходимые для работы вещи: кисти, краски, холсты, мрамор, дерево. Акварельные пейзажи Волошина наполнены материей с различными свойствами, из которой можно что-нибудь сделать. Это мир ремесленника, художника, использующего дары природы для каких-то поделок, оберегов, гербариев или скульптур.
Травою жёсткою, пахучей и седой
Порос бесплодный скат извилистой долины.
Белеет молочай. Пласты размытой глины
Искрятся грифелем и сланцем, и слюдой.
По стенам шифера, источенным водой,
Побеги каперсов; иссохший ствол маслины;
А выше за холмом лиловые вершины
Подъемлет Карадаг зубчатою стеной.
Это поэзия минералога и ботаника, геолога и строителя, видящего в горе прежде всего – стену. “Дом, который построил Макс”, в наши дни по-прежнему остается твердыней литературы в Крыму. Правда, подмываемой со всех сторон прибоем пляжного рынка и растущим потоком новых поколений графоманов, невинных жертв всеобщей грамотности.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА: ВСТРЕЧА С МАГОМ
Крымское пространство совершенно естественно может становиться инициатическим. Это, несомненно, хорошо понимала Марина Цветаева, когда писала следующие строки:
Слева – крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна – окрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этих лирических мест.
Курчавый маг – это Пушкин, превратившийся в волшебника, обитателя южной страны. Магическую встречу с ним – как с genius loci Тавриды – можно было осуществить только здесь. Стихотворение “Встреча с Пушкиным” – художественная попытка воскрешения мертвого гения там, где единственно это может получиться – в мистическом полуденном крае Любви и Тайны. Это подлинная творческая инициация: Цветаева принимает из рук Пушкина поэтическую эстафету – собственно, саму Поэзию.
Так же, как тень Овидия Семену Боброву, тень Пушкина в крымском пространстве инициации является Марине Цветаевой, но это история не о победе гения над смертью и бездной, а о победе любви. Не зря основную часть стиха занимает перечисление того, что героиня любит: имена, знамена, старые вина, старые троны, каждого встречного пса, молодых королей, огонек папиросы, всего около сорока предметов, понятий и состояний. Все это – ответ Цветаевой на дискурс Любви и Эроса, в свое время заданный Пушкиным в отношении Крыма.
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ: ПОЧИНКА ВИНТИКОВ
Если Волошин построил свой частный дом, в который приглашал писателей и поэтов, то Владимир Маяковский после революции приветствовал передачу бывших барских усадеб и царских дач под санатории рабочих и крестьян. Крым новаторски раскрывается им как Всесоюзная Здравница. Санаторий как феномен – одномерный, простой, обеспечивающий отдых для тела (тогда как многомерное пространство дома Волошина, наоборот, стимулировало работу ума и души). Общий для всех, плановый, предсказуемый. Из стихотворения “Крым”:
Хожу,
гляжу в окно ли я, –
цветы
да небо синее,
то в нос тебе
магнолия,
то в глаз тебе
глициния…
А во дворцах
другая жизнь:
насытясь
водной блажью,
иди, рабочий,
и ложись
в кровать
великокняжью.
А дальше начинается самое интересное. Маяковский пишет об ускоренном ремонте людей в “огромной крымской кузнице”, уподобляя советского человека-винтика механизму, станку, который можно починить. О горах-горнах и синей блузе моря.
Здесь крымский текст неожиданно дает толчок к появлению так называемого уральского текста, выделенного недавно культурологом Е. В. Милюковой. Пролетарская поэзия Урала, согласно ее исследованиям, восходит в конечном счете к текстам алхимическим. Рождение нового человека, создание Голема и гомункулусов, превращение неблагородных металлов в благородные, усовершенствование личности – всем этим в той или иной мере занимались средневековые алхимики. Существовало ведь два вида алхимии: внешняя и внутренняя. И если первая имела дело с металлами, то вторая подразумевала облагораживание человека, превращение его души в Философский камень.
Советские поэты, казалось бы, далекие от всей этой мистики, тем не менее в своих стихах употребляли такие сравнения людей с металлами, что только диву даешься. Механистические метафоры, преобразование человека, его “ковка”, делали, согласно Милюковой, заводскую печь удивительно сходной с алхимическим атанором.
Маяковский, от которого на самом деле во многом отталкивались поэты Урала, буквально в одной строфе стихотворения “Крым” заложил основы понимания человека как механизма, а курорта как кузницы (алхимической лаборатории), что дало новые плоды далеко за пределами полуострова.
ЭГО- И КУБОФУТУРИЗМ: ТРЕЩИНА МИРА
Маяковский обратил внимание на Крым еще на заре своей поэтической славы. Запланировав в 1913 году свое турне с несколькими соратниками по России и сопредельным странам, так называемую “Олимпиаду футуризма”, Маяковский, Игорь Северянин и организатор тура Вадим Баян (настоящее имя Владимира Сидорова, крымского купца и литератора) вначале направились в Ялту.
Ялтинские выступления олимпийцев успеха не имели. В Симферополе же на концерте футуристов зал ломился от публики; от Маяковского ждали скандала. Что неудивительно: поэт не только называл крымских критиков “бараньими головами”, но постоянно подтрунивал даже над своим товарищем Северяниным. Так, во время выступлений последний часто исполнял стихотворение со следующими строчками: “Олазорим, легко олазорим / Пароход, моноплан, экипаж!” Как только тот доходил до этого места, Маяковский невдалеке начинал гудеть своим внушительным баском: “Опозорим, легко опозорим…” Северянин немедленно сбивался.
Но не издевательств Маяковского, а его триумфа на симферопольской сцене не выдержал Северянин, привыкший во всем быть первым. Будущий “король поэтов”, завоюющий свой титул в 1918 году, уже в 1913-м не мог стерпеть перетягивания одеяла на себя, которое предпринял Маяковский. (Северянин, кстати, был одним из первых поэтов в России, который зарабатывал существенные деньги эстрадными выступлениями, предвосхищая слэм-турниры и подобные им практики в русской поэзии XXI века.)
Инвестор проекта Баян со своей стороны не выдержал кутежей и фатовства Маяковского. Приехав в Крым в легкой бедной одежде, поэт вскоре заказал себе у лучшего симферопольского портного розовый фрак с черными отворотами “в счет будущих сборов”. Рассчитывавший заработать на “Олимпиаде” Баян был убит тем, что турне принесло ему лишь долги. Ущемленное самолюбие Северянина и опустошенный кошелек Баяна – вот две причины, по которым эго- и кубофутуризм в лице своих предводителей окончательно расплевались. Произошло это уже в Керчи, впоследствии неоднократно обрисованной в произведениях Северянина в самом унылом и неприглядном свете.
Нетрудно представить себе фрустрацию честолюбивого Северянина. Для него прекрасный Крым навсегда стал ассоциироваться с утратой, упадком славы, вернее, уходом от известности в долгое предсмертное уединение. Поэму, посвященную этим местам, Северянин назовет “Крымской трагикомедией”. И в то же время место, “где от тоски хоть умирай”, остается для Северянина на всю жизнь образцом идеального ландшафта. В эстонских письмах к другу поэт признается: “К счастью, моя Тойла – Крым в миниатюре: море, нависшие отвесные скалы над ним, леса. И в них – 76 озер. А на них – я на своей “Ингрид””(3).
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ: ДИСКУРС ПРЕОБРАЖЕНИЯ
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
– Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
Я через овиди степные
Тянулся в каменистый Крым,
Где обрывается Россия
Над морем чёрным и глухим.
Это стихотворение Осипа Мандельштама имеет два плана выражения пространства: “Здесь” и “Там”, которые проецируются друг в друга, смешиваются, противоречат, диссонируют и спорят. “Здесь” – это монастырь во Владимире. “Там” – каменистый Крымский полуостров, скорее всего Коктебель, откуда приехала Марина Цветаева, адресат стихотворения. Это, вероятно, первое в русской поэзии описание метаморфозы вернувшейся с юга женщины-поэта, ставшей теперь необыкновенно доступной:
Целую локоть загорелый
И лба кусочек восковой.
Я знаю – он остался белый
Под смуглой прядью золотой…
Как скоро ты смуглянкой стала
И к Спасу бедному пришла,
Не отрываясь целовала,
А гордою в Москве была…
Мандельштам здесь создает и транслирует крымский мотив преображения. Неприступность женщины пропадает вместе с появлением загара. Возможно, здесь особенно срабатывает мифологическая связь между мотивами Юга и Желания, в любом случае – это одно из креативных воздействий Крыма. Согласно народной примете, южане, приезжающие к родственникам на север, “привозят погоду”, то есть местный климат на некоторое время теплеет. Подобная мифологическая связь работает и в этом стихотворении, где встреча с Крымом оказывает магическое воздействие на Марину Цветаеву:
Тавриды пламенное лето
Творит такие чудеса.
АЛЕКСАНДР ГРИН: АЛХИМИЯ ПУТЕШЕСТВИЙ
Судьба Александра Грина (литературный псевдоним Александра Гриневского), казалось бы, типичный образец жизненного пути русского интеллигента, выходца из народа, с традиционной для конца XIX века ссылкой, трудной судьбой, чахоткой и смертью на лечении в Крыму. Но еще с детства маленький Саша был не таким, как все. Недаром одноклассники прозвали его за алхимические опыты Колдуном и даже слегка побаивались за предсказания по книге “Тайны руки”.
Самое известное произведение писателя – “Алые паруса”, словно бы сросшееся с его именем, рассказывает о взрослении девочки, с которой никто не хотел играть, с удивительным упорством ожидавшей своего возлюбленного — капитана Грея. Эти три цвета: green (зеленый, англ.), grey (серый, англ.) и алый, который становится в английском переводе повести еще более красноречивым прилагательным crimson (малиновый, темно-красный, кровавый), намекающим на Крым, Crimea, — подобны трем цветам алхимического Великого делания: черному, белому и красному.
Последний этап – Делания в красном – не мог не ассоциироваться в сознании бывшего школьного “Гарри Поттера” с большевистской революцией, которую он приветствовал. Белый этап, с его белогвардейцами, был пройден и преодолен. В результате ожидалось создание Философского камня – новой Атлантиды, утопического справедливого государства.
К сожалению, Грину не удалось его увидеть, и неизвестно, удастся ли кому-то из нас. Но последние годы в Крыму, подобно Ассоль, он ждал этих алых парусов – знаков успешной алхимической работы.
В алхимии есть два пути – “сухой” и “влажный”. Именно последний, морской, путь и выбрал Александр Грин, и он привел его из сухопутной Вятки в морскую Феодосию, “город цветов, тишины и развалин”, где в наше время в доме № 10 по улице Галерейной можно посетить Литературно-мемориальный музей писателя. “Каюта странствий”, “Кают-компания клипера”, “Корабельная библиотека” – это названия комнат музея, дома, в котором Александр Грин написал наибольшую часть своих произведений крымского периода.
ВИКЕНТИЙ ВЕРЕСАЕВ: КРЫМ КАК ТУПИК
Викентий Вересаев, известный своими жизнеописаниями Пушкина, Достоевского, Толстого и Ницше, прожил в Крыму три года, пришедшиеся на Гражданскую войну, когда брат шел на брата, а сын на отца. Правда, с братом Вересаеву повезло. Кузен писателя, Петр Гермогенович Смидович, член ВЦИК, президиума ВЦИК и ЦИК СССР, и был, вероятно, той причиной, по которой выход романа Вересаева о Крыме “В тупике” не привел к репрессиям по отношению к его автору.
Роман написан по горячим следам, от лица девушки-меньшевички Кати, чья семья – отец-народоволец, сестра-большевичка и кузены, ставшие красным командиром и белым офицером, — представляют из себя яркий срез русской интеллигенции времен слома эпох.
В романе отражены не только исторические реалии тех лет, но и отдельные яркие персоналии. Ю. Фохт-Бабушкин отмечает, что прототипом пианистки Гуриенко-Домашевской была артистка Московского Большого театра М. А. Дейша-Сионицкая, имевшая дачу в Коктебеле, академика Дмитревского – генерал Никандр Маркс, составитель первого сборника “Легенды Крыма”, а Кати – жена писателя, Мария Гермогеновна Смидович. Максимилиан Волошин в нескольких эссе о Н. А. Марксе поднимает вопросы дозволенного компромисса и встает грудью на защиту белого генерала, возглавившего при красных феодосийский Отдел искусства (совместно с В. Вересаевым), а потом попавшего под суд при смене власти.
Поселок Арматлук в романе – это Коктебель. Сопоставляя роман с текстом М. Волошина “Дело Н. А. Маркса”, мы узнаём, что певец В. И. Белозеров из романа “В тупике” тоже имел в жизни своего прототипа – оперного баса В. И. Касторского, также как и кровожадный большевик Искандер, о судьбе которого писателя спросил Дзержинский, — это член президиума феодосийского ревкома А. И. Искандер.
Надо сказать, что не оконченный еще роман В. Вересаев читал перед Сталиным, Дзержинским, Каменевым и другими членами Совнаркома. И эта вещь, в которой красные гораздо более кровавы и бессмысленны, чем белые, была допущена в печать.
Внизу, вокруг дымно-голубой бухты, в пыльной дымке лежал город, а наверху было просторное, зеленовато-светящееся небо, металлическим блеском сверкал молодой месяц, и, мигая, загоралась вечерняя звезда. Там, внизу, – какая красота в этой дымке, в этих куполах и минаретах, в светящихся под закатом белых виллах и дворцах! А под ротондой, с обнаженными ребрами стропил, гниет дохлая собака, и тянется по улицам кислая вонь от выгребных ям, и пыль в воздухе, и облупившиеся стены домов. Там ли была она права, судя о городе, или здесь, на высоте?
В этом абзаце – квинтэссенция романа, в котором Вересаев скорее задает вопросы, чем отвечает на них. А Крым становится своеобразными весами, на которых две примерно равные силы кладут все лучшее и худшее, что у них есть. Весы колеблются, и неясно, кто победит. Как у двух вариантов частушки, один из которых приводят ниже авторы данной статьи, у истории всегда остается сослагательное наклонение:
Пароходик идёт, вода кольцами,
Будем рыбу кормить добровольцами.
Авторам известна другая версия, исполнявшаяся белогвардейцами и сохранившаяся в их семье:
Пароход плывёт мимо пристани,
Будем рыбу кормить коммунистами.
В. Вересаев, уподобляясь Максимилиану Волошину, создал замкнутый мир, уютный тупик, в котором уцелели белые, красные, зеленые, дети, животные, горы, овраги, лунные ночи и заросли тамариска.
СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВ-ЦЕНСКИЙ: ПРАВДОРУБ ИЗ АЛУШТЫ
Биографы писателя отмечают неуживчивый характер писателя: Каменец-Подольский он покидает из-за неких вольностей во время преподавания им уроков русского языка, Павлов Посад – из-за конфликта с инспектором; в первый же день прибытия в полк ссорится с ротным командиром и т. д., и т. п. Катастрофическим конфликтом с миром Сергеев-Ценский заряжает и свои произведения: уже первый его рассказ (поэма в прозе) “Лесная топь” – описание группового изнасилования, приведшего к смерти жертвы и ее утоплению.
Эпопея “Севастопольская страда” представляет из себя грандиозную панораму человеческих страданий, показанных на фоне бессмысленного и злого мира. Уже в зачине эпопеи описание уродливой адмиральши, выясняющей у адъютанта Сколкова, пора ли уже уезжать из Крыма, не сулит читателю ничего романтического. Это анатомический театр, в котором препарируются живые люди.
Жестокость и тщета усилий, бессмысленная трата времени, жалкие трепыхания людишек – вот доминанты крымского космоса по Сергееву-Ценскому.
“Бородинский полк, отправившись пешим порядком из Нижегородской губернии еще осенью 1853 года, прибыл в Севастополь в мае 54-го, и ему не было отведено казарм”. Бесстрастный стиль писателя, словно бы страдающего от ампутации эмоций, только усиливает трагический (трагикомический?..) эффект повествования.
Характерна игра детей со смертью, описанная совершенно в духе черного юмора современных детских садистких стишков:
“…на улице куча ребятишек лет по девяти-десяти, сцепившись руками, весело танцуют около чего-то на земле и поют.
Они пели звонко:
Бомба идёт, бомба идёт!
Ух, ты-ы! Ух, ты-ы!
Кого-то хватит, кого-то хватит!
Ух, ты-ы! Ух, ты-ы!
В средине их круга вертелась и шипела бомба, готовясь взорваться.
Даша не видела ее издали, но она догадалась об этом, вскрикнула, обомлела. Кинулась было к ребятам, крича исступленно:
– Чертенята! Что вы! Игрушка вам это?
Но уже поздно было; в пору было самой падать на землю, спасаться от осколков. Взорвалась бомба, и двое ребят валялись на земле в крови, а остальные убегали, оглядываясь назад и крича:
– Ваську хватило!.. Митьку хватило!”
Истоки этих авторских особенностей можно усматривать в биографии прозаика. Напомним читателю, что “Севастопольская страда” была написана в 1937 — 1939 годах, а за 15 лет до этого, в 1922 году, от холеры, подхваченной от соседских ребятишек, умерла дочь горячо любимой жены писателя Маша, к которой Сергеев-Ценский был очень привязан.
ИВАН ШМЕЛЁВ: О КРЫМ, ТЫ – АД!
В чем-то схожа с судьбой Сергеева-Ценского судьба Ивана Шмелева, чей единственный сын Сергей, белогвардейский офицер, за год до смерти дочери Ценского, 3 марта 1921 года, был расстрелян в Феодосии большевиками. Личная драма стала побудительным мотивом для написания эпопеи “Солнце мертвых” о крымском голоде 1921 года, в которой Шмелев, умалчивая о своей собственной драме, дает обобщенную картину происходившего, позволяющую разным критикам сравнить его Крым с дантовским адом, описанием Апокалипсиса и плачем библейского пророка Иеремии о разрушенном Иерусалиме.
Сергеев-Ценский и Шмелев были друзьями. Пока у четы Шмелевых не было своего дома в Алуште, они останавливались у Ценского и его жены Христины Михайловны. Шмелев, как это отмечается многими исследователями, буквально грезил Крымом, но этот природный рай стал для него адом. В рассказе “Виноград” речь идет о художнике и писателе, которые находятся в Крыму в тяжелое время Гражданской войны и не могут творить. У художника убили помощницу Марию – закололи штыком при попытке защитить свою честь. В ходе неспешной беседы выясняется, что их сосед, виноградарь (тут неизбежно включаются библейские ассоциации) недавно похоронил сына, так же точно защищавшего урожай редкого сорта винограда от большевиков, как Мария саму себя. Сын был его долгожданным ребенком, рожденным от матери по имени Елисавета, что соотносится с поздним рождением Иоанна Крестителя у Захарии и Елисаветы. На уровне метафоры – это грустное переложение Евангелия, в котором основные действующие лица – Дева Мария и Иоанн Креститель – мертвы. Старик виноградарь в финале берет у художника крест и тащит его на гору.
В биографическом смысле в этом рассказе нашли свое художественное отражение две смерти – падчерицы Сергеева-Ценского Марии и сына автора Сергея. Рассказ “Виноград” – это фотографический негатив к стихотворению Марины Цветаевой “Сад”, написанному двумя годами ранее, 1 сентября 1934 года:
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На старость лет…
<…>
Такой мне сад на старость лет…
– Тот сад? А может быть – тот свет? –
На старость лет моих пошли –
На отпущение души.
ВЛАДИМИР НАБОКОВ: СПАСТИ НАСЛЕДНИКА
Согласно семейной легенде, отец писателя, Владимир Набоков-старший, был незаконнорожденным сыном императора Александра II. Сам Набоков не только естественным образом соотносил себя с наследником престола, который дважды упоминается в автобиографической книге “Другие берега”, но и встраивал жизнь своей семьи в историю европейской монархии. Так, по признанию писателя, баронесса Корф, “кузина моего прапращура… была та русская дама, которая, находясь в Париже в 1791 году, одолжила и паспорт свой, и дорожную карету” для неудавшегося бегства Марии Антуанетты в Варенн.
Недаром на склоне лет Владимир Набоков пишет роман “Под знаком незаконнорожденных”, вероятно, эта тема не оставляла писателя всю его жизнь. Отсюда и идея двойничества, постоянно отмечаемая исследователями его творчества. В конечном счете жизнь Набокова может быть выражена марк-твеновской формулой “принц и нищий”, в которой принца расстреливают, а нищему удается сбежать.
Символический двойник Владимира Набокова, такой же внук Александра II, как и он сам, гибнет в подвале Ипатьевского дома в то время, как Владимир вместе с братом Сергеем спасаются бегством в благословенный Крым.
“Я этот городок люблю; потому ли, что во впадине его названия мне слышится сахаристо-сырой запах мелкого, темного, самого мятого из цветов, и не в тон, хотя внятное, звучание Ялты”, — признается Набоков в цикле рассказов “Весна в Фиальте”.
В Крыму Набоков в буквальном смысле шел стопами Александра Пушкина – посещая ли бахчисарайский Фонтан слез (история о польке Марии, жене султана, могла напоминать ему судьбу бабушки – урожденной баронессы Марии фон Корф, ставшей возлюбленной императора Александра II), или ухаживая за крымскими красавицами, подобными ложившимся к ногам молодого повесы.
Отец писателя, Владимир Дмитриевич Набоков, воссоединился здесь с семьей после революционных перипетий и стал министром юстиции Временного правительства Крыма. Владимир-младший выбрал для себя другую стезю. Юного стихотворца привлекала не геополитика, а геопоэтика. В Коктебеле он знакомится и с крымским genius loci Максимилианом Волошиным, и c Андреем Белым, чей роман “Петербург” он считал лучшим символистским произведением. Это знакомство послужило во многом духовным толчком, последним условным усыновлением, после которого писатель отправляется в путь изгнания и одиночества.
Одиссей, оставляющий свою Тамару-Валентину-Пенелопу на растерзание новой власти, он знает, что никогда не вернется на Итаку. Своеобразным возвращением в Крым становится в системе набоковских образов средиземноморская Фиальта с ее кипарисом, напоминающим издали “черный кончик акварельной кисти”, где прошлое в лице давней подружки лирического героя гибнет под колесами фургона бродячего цирка.
ИОСИФ БРОДСКИЙ: КРЫМ КАК ТЕАТР
Трагическая судьба Иосифа Бродского известна всем. Обвинение в тунеядстве, арест, ссылка, расставание с музой, вынужденная эмиграция, достаточно ранняя смерть. Но не все знают о еще одной трагической странице в его истории. Расставить точки над “i” нам позволяет поэма “Посвящается Ялте” (1969).
Речь идет об убийстве человека из огнестрельного оружия, совершенном в одном из ялтинских подъездов. В центре поэмы – любовный многоугольник, точнее, тетраэдр, состоящий из дамы, ее бывшего любовника-шахматиста, нынешнего любовника-капитана и главного героя, к началу действия уже являющегося трупом. Все, что нам дано – свидетельские показания, касающееся покойного и его отношений с подозреваемыми. Как оказывается, герой был
… довольно странным
и непохожим на других. Да все,
все люди друг на друга непохожи.
Но он был непохож на всех других.
Из недавней книги Валентины Полухиной “Бродский глазами современников. Часть II” мы узнаем, что от него осталось не двое, как считалось ранее, а трое детей. Сын от Марины Басмановой, дочь от Марии Бродской и недавно обнаруженная дочь от балерины Мариинского театра Марии Кузнецовой. В интервью с дочерью, опубликованном без указания ее имени в журнале “Медведь”, последняя и приводит любопытные сведения, подспудно раскрывающие суть происходящего в поэме “Посвящается Ялте”: “Бродский посвятил маме стихотворение “Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве…” (1987). Но об отце она мне практически ничего не рассказывала… Я узнала о некоторых нюансах буквально года за полтора до смерти Иосифа. Толком ее расспросить я не успела. Зато нашла открытки, которые он присылал ей из Ялты, еще откуда-то, с забавными полуматерными стихами”.
То есть поэт, находясь в Ялте, думал о своей возлюбленной, балерине Марии Кузнецовой, которая, возможно, уже ждала их ребенка и которая, очевидно, послужила прототипом главной героини:
Чтоб не случилось путаницы. Я,
вы знаете, работаю в театре.
Там вечно неожиданности. Вдруг
заболевает кто-нибудь, сбегает
на киносъемку – нужно заменять.
Ну, в общем, в этом духе.
Для поддержания поэтического градуса Бродскому, как это часто бывает, постоянно были нужны острые переживания. То любовный треугольник с Мариной Басмановой и Дмитрием Бобышевым, то странные отношения с Марией Кузнецовой, которая, по свидетельству дочери, одновременно была близка с художником Гариком Восковым.
Инцидент в Ялте – смерть неординарного человека, по поводу которой его дама и ее любовники дают свидетельские показания, — просто метафора разрыва с возлюбленной, ушедшей к другому. Сформулируем гипотезу впервые: по-видимому, петербургская история Иосифа Бродского, Марии Кузнецовой и, вероятно, Гарика Воскова послужила отправной точкой для поэмы “Посвящается Ялте”. Место действия здесь, как в театре, довольно условно. Крым – лучшие театральные декорации для извечной драмы любви, ревности и измены.
ВАСИЛИЙ АКСЁНОВ И ДРУГИЕ: АНТИ- И ПРОСТО УТОПИЯ
Роман Василия Аксёнова “Остров Крым” – шедевр в жанре “альтернативной истории” – воплощает в себе утопические представления писателя о том, как могла бы развиваться жизнь в России, сложись по-другому исторические обстоятельства. Аксёнов конструирует антагонистическую пару – утопающий в бездуховности материк СССР, с его плановой экономикой и жерновами пропаганды, и островной ковчег индивидуальной свободы и социальной гармонии. Крым выступает русским аналогом Тайваня, из обломка архаического прошлого перерождающегося в испытательный участок будущего, цитадель эффективного передового общества. Сила и точность воображения писателя таковы, что в эпоху распада Советского Союза роман практически стал настольной книгой социальных реформаторов и даже некоторых сепаратистов.
В нашем случае не меньше, чем текст “Острова Крым”, важен его литературный контекст, а именно типологический ряд (сопоставление, сделанное крымским историком Андреем Мальгиным), внутри которого и, возможно, благодаря которому он возник. Речь о двух произведениях ранней советской прозы (оба опубликованы в 1926) – романе “Крушение республики Итль” Бориса Лавренёва и рассказе “Падение Даира” Александра Малышкина, которые Аксёнов вполне мог читать в раннем возрасте. Вымышленные исторические действия, весьма напоминающие крымские эпизоды Гражданской войны, происходят каждый раз в некоем замкнутом географическом пространстве, в котором читатель, при некоторой доле фантазии, легко узнает Крымский полуостров. По-видимому, использование Крыма как воображаемой игровой площадки (в позднейших интервью Аксёнов применяет в этом отношении англоязычный синоним “плейграунд”) оказалось соблазнительным сюжетным ходом, который в романе “Остров Крым” сработал максимально эффектно.
Описанный типологический ряд, тем не менее, был продолжен. После Аксёнова возникали новые версии альтернативной истории Крыма, от сказочных до апокалиптических, в том числе такие произведения, как “Бурда Моден” Вадима Каплуна и “Жизнь насекомых” Виктора Пелевина. Последним известным нам опытом в данном ряду является вышедший в 2009 году в Симферополе роман Ивана Ампилогова “Вольер”. Мрачная антиутопия, где экологически и социально деградирующий Крым 2025 года, в тисках между Сциллой захолустной Украины и Харибдой впадающей в тоталитаризм России, увиден глазами оторопевшего европейца. Чтение не для слабонервных.
АЛЕКСАНДР ТКАЧЕНКО: НАПАДАЮЩИЙ-ЗАЩИТНИК
Знаменитый крымский футболист, а затем российский литератор и правозащитник Александр Ткаченко пронес через всю жизнь страсть к победе и спортивный азарт. Маскулинное начало, стремление к лидерству, здоровая агрессивность ощущаются и в его текстах, в особенности связанных с малой родиной автора. “Такая женщина – и не моя!” – повторяющийся мотив в “крымской” автобиографической прозе Ткаченко, неизменно толкающий лирического героя к любовным победам.
В Ткаченко сочетались два противоположных начала – прирожденный нападающий и истовый защитник слабых. В этом плане характерен рассказ “Игра головой”. Лирический герой – молодой alter ego автора, – проезжая мимо поселка Планерское (название Коктебеля в советское время), видит вывеску: “Здесь в двадцатые —
тридцатые годы отдыхали и творили М. Цветаева, О. Мандельштам, М. Волошин.… И в настоящее время здесь работают и отдыхают писатели Ф. Кузнецов, В. Белов, В. Аксенов”. В герое просыпается будущий правозащитник, он выражает возмущение тем, что имя Феликса Кузнецова – гонителя авторов, вошедших в знаменитый альманах “Метрополь”, — соседствует с именем Василия Аксенова, лишенного гражданства из-за той истории. Буквально через несколько абзацев всплывает тема футбола… Владелец шашлычной, предприниматель явно криминального склада, хочет помериться силами с прославленным спортсменом. Он сулит герою в случае проигрыша в поединке отдать свою шашлычную. Футболист же при своем поражении обязан увезти в Москву громоздкую голову от памятника “каменному Вовке”.
Бой один на один, в узкие ворота. Накал страстей напоминает о временах священной индейской игры в мяч, когда играли отрубленными головами, а проигравшие считались отвергнутыми божеством. Сражение заканчивается ничьей, но, уезжая из Планерного, герой видит, что фамилия Кузнецова на плакате заменена его собственной…
Мужественность писателя становится понятнее, если знать, что он сын героя Второй мировой Петра Ткаченко, командира партизанского отряда, базировавшегося в крымских горах. По матери же Александр – крымчак, потомок малого народа, почти полностью уничтоженного нацистами во время той же войны. Вершиной творчества Ткаченко многие считают последнюю его прозаико-эссеистическую книгу “Сон крымчака, или Оторванная Земля” – собранную по крупицам художественную реконструкцию исторической памяти исчезающего народа.
ЕВГЕНИЙ САБУРОВ: ПУЛЬС УТРАТЫ
…Он медленно бродил по набережным Ялты,
подкармливая чаек и жуя
свой одинокий хлеб, и – сам себе семья –
под шляпу заправлял желтеющие патлы…
Боль одиночества, движения бесприютной души – не самый распространенный мотив в контексте крымского Эдема. Однако Евгений Сабуров, московский поэт, драматург, ученый-экономист, ялтинец по рождению, в середине 1990-х руководивший правительством Республики Крым – личность, неожиданная во всем. Многозначная и тем притягательная.
Его образ, органично вписывающийся в мифологическое пространство Тавриды – русского Средиземноморья – это образ страстного сатира, догоняющего убегающую нимфу жизни. Лирический герой крымских стихов Сабурова стремится настичь манящих и недоступных женщин, девушек, муз. Подобно тому как во сне может присниться нескончаемая погоня, герой все не может догнать своих подруг, ускользающих от него, как само Время, как убежавшая молодость:
Рой маленьких прелестных барышень
Сбивает в ласковые стаи…
Я еду ночью с гор по серпантину…
Я чувствую, как с моря пахнет тиной
и замечаю фонари на лодках
моя душа не может отказаться
от юности, сколько бы лет ей ни было.
Мне хочется к тем барышням прокрасться
сквозь все года, сквозь все мои погибели.
Место действия – пространство Сна и Утраты. Крым предстает краем мира, страной несбыточных грез. Вечный бег, вечный сон, Стиксовы пределы. Море как напоминание о Конце. Постоянное mеmеnto mori, сопряженное с детскими и подростковыми воспоминаниями. Первые сексуальные желания как прощание с детством, возникающие перед смертным одром как наиболее важные, отчетливые и позволяющие принять свою конечность. Эрос и Танатос в лирике Сабурова неотделимы друг от друга.
Счастлив бегущий по краю Чёрного моря.
С камня на камень, как лёгкая птица, стремится
Мальчик достичь небывалого счастья и горя:
Вдруг увидать голой курортницы жопу…
Словно лодка Харона, встает перед нами образ корабля, идущего из Одессы в Ялту. Лирический герой вспоминает, как плыл на нем с классом, с бабушкой, с возлюбленной, изменившей ему с помощником капитана:
Милый хороший корабль, ты куда, ты куда?
Я на чужбине? На родине? Где я?
Мало сказать, что кругом вода
или воды идея.
Это таинственное пространство между жизнью и смертью во все времена интересовало настоящую поэзию.
АЛЕКСАНДР ГРАНОВСКИЙ: ИСЦЕЛЕНИЕ ГЕНИЕВ
Симферопольский врач и писатель Александр Грановский, занимаясь акупунктурой, обнаруживает связь между событиями мирового масштаба и тем, что происходит в Тавриде. Сравнивая Крым с ладонью или стопой, воздействуя на которую можно вылечить весь организм человека, автор призывает более внимательно относиться к тому, что происходит на полуострове. В рассказе, посвященном описанию приезда в Евпаторию Сальвадора Дали, Грановский раскрывает по-другому терапевтическую тему, открытую Владимиром Маяковским (“Все болезни выжмут горячие / грязи евпаторячьи”), привнося в нее изрядную долю мистики: Крым служит починке не телесных, а астральных оболочек человека…
Знаменитые мойнакские целебные грязи – причина приезда сюрреалиста в Крым. В описании этого воображаемого события автор использует эпитеты “бермудский”, “астральный”, “секретный”, вводя читателя в пространство тайны. Загадочное онемение правой руки, лишившее художника трудоспособности, внезапно отступает. И в этом эпизоде – утверждение образа Крыма как чудесного места, где только и возможно возвращение творческой активности. Оживающая на полуострове рука великого живописца– метафора тех креативных сил, которые, по Грановскому, пронизывают пространство Тавриды.
ВЛАДИМИР СТРОЧКОВ: ПОИСКИ ВХОДА
Стихи Владимира Строчкова о Крыме – выпуклое подтверждение концепции “крымского текста”: сквозной сюжет безуспешного поиска единственно правильного, наиболее точного образа полуострова.
Горы спят стоя в табуне Крыма,
море бдит лежа, шевеля берегом…
Московский поэт много лет ездил летом в Восточный Крым как художник на этюды. В каждом стихотворении автор возвращается к сизифовой задаче заново, в глубине души сознавая, что пересоздать Крым лучше, чем его создал Создатель, проблематично:
Ну конечно, не маслом же Крым рисовать,
а беспримесной, ясной, сквозной акварелью.
Он такой, словно только из акта творенья,
из Господней руки…
Несмотря на периодические успехи на этом гиблом фронте, автор раз за разом приближается к пониманию своей победы как пирровой. Особенность строчковского подхода – именно в принципиальном согласии на конечное поражение, на приятие образа Крыма как вещи-в-себе, непостижимого черного ящика. В поисках отмычки, лазейки, щели между смысловыми пластами автор прибегает временами к формальным опытам. Так, стихотворение “Пал туман в Крым…” сделано в жанре визуальной поэзии: строки разделены посередине щелью разной ширины, что дополнительно энергетизирует текст разрывом ритма при прочтении. Произведение становится графически идентичным абрису входа в скифский Царский курган близ Керчи… Учитывая, что дверной проем гробницы изображал вагину (“смерть как возвращение в лоно Матери-Земли”), следует признать, что поэтом найден здесь самый сокровенный ход, мистическое отверстие в преграде на пути к разгадке крымской тайны.
Пал туман в Крым,
скрыл дома, скрыл
все дымы, срыл
все холмы, скрал
берега, скал
перекат, стал
поперёк гор,
вод и рек горл,
перламутр, пар,
баламут – пал,
залепил глаз
золотник газ
от фаты, дух
от воды, сдул
все стыды, смыл
все следы, скрыл
все бега, сплыл,
не беда! Смёл
всю печаль, свёл
из плеча боль,
излечил, борт
залатал, свет
притушил, смерть
приручил, жить
обещал, нить
дал, меня спас.
Вот и весь сказ.
ГРУППА “ПОЛУОСТРОВ”: ТВОРИМАЯ ИСТОРИЯ
С начала последнего десятилетия XX века важное место в истории взаимодействия Крыма и русской литературы, в качестве проводника и метафоры этой связи, занимает крымско-московская поэтическая группа “Полуостров”. В нее вошли Михаил Лаптев, Николай Звягинцев, Мария Максимова (Москва), Андрей Поляков (Симферополь), Игорь Сид (Москва — Керчь).
Под эгидой этого литературного объединения в 1993-1995 годах проводился Боспорский форум современной культуры, собиравший в Керчи и на острове Тузла цвет литературной Москвы, а также художников и культурологов из России, Украины, Швейцарии, Австралии. Справедливости ради следует отметить, что идея и концепция Форума принадлежит коллеге и приятелю “полуостровитян”, российско-канадскому филологу Изяславу Гершмановских. Выступая чаще как суровый критик “Полуострова”, свой необычный жёсткий юмор Гершмановских вкладывал в эпиграммы, в том числе, даже на литераторов Серебряного Века и недавнего прошлого. “Максимилиан Волошин / максимально оволóшен” – из цикла “Портрет в четыре слова”; “Пчёлка Бродский и трутень Ахматова / брали взятку у солнца лохматого, / а капустница Цой / раскалённой пыльцой / поперхнулся, и молча уматывал” – о непростом для освоения пушкинском наследии, и т.д. Всё это настраивало коллег на нестандартные подходы к литературному прошлому, на требовательное и бестрепетное, если можно так выразиться, отношение к великим.
В продолжение Боспорского форума в 1995 году в Москве был создан Крымский геопоэтический клуб, ставший одной из заметных столичных экспериментальных площадок современной культуры. Вечера, посвященные текстам о Тавриде, клуб проводит с начала 2000-х в дегустационном подвальчике магазина “Массандра” возле Крымского моста…
Крымская тематика, разумеется, обширно и многообразно представлена в творчестве “Полуострова”. Михаил Лаптев (1960 —1994), придумавший объединению название, при этом единственный из группы, кто из-за проблем со здоровьем ни разу не побывал в Крыму. Тем не менее, его стихотворение о Коктебеле публиковалось в крупнейших антологиях поэзии о Крыме:
Коктебель, Коктебель! В сиреневом тёплом дыму —
караимы, татары, грузины.
И пространство гудит, уводя в одиссееву тьму,
в эту звонкую тьму парусины.
И, раскатываясь долгим эхом, звук влажно-тяжёл,
и, как солнце, лазоревым светится боком Эллада,
и мальчишки во двориках тихо играют в футбол
посреди листопада.
Остальные участники группы – аборигены либо частые гости Тавриды. В стихах Марии Максимовой и Николая Звягинцева крымские образы вспыхивают, как блики, в самых разных текстах, иногда никак даже не связанных с полуостровом. Нередко они зашифрованы или заметны лишь посвящённым. “В Цементной Слободке сойдёмся мы вновь/ и найдём отшлифованный камень / или косточку персика, обглоданную хрустящей волною” – пишет Максимова в известном стихотворении “Каприччио”. Цементная слободка – район города Керчь над античным городищем Гермисий, куда выезжали во время экскурсий участники Боспорского форума.
“На лике Таврики след соленый”, “Рыбица Крым в кошкиных лапах” – эти и другие легко запоминающиеся “крымские” строки из Николая Звягинцева используются другими авторами в качестве цитат и эпиграфов к собственным текстам. Нередко и сам Звягинцев становится персонажем произведений коллег. “…У вас бывает слишком много взаимных обид и слишком мало сигарет. У нас тоже, но мы любим Крым” – так Николай упоминанием Тавриды, словно заклинанием, снимает любые противоречия между членами группы в своем предисловии к подготовленному им сборнику “Полуострова” (М.: АРГО-РИСК, 1997). А наиболее, пожалуй, концентрированным отражением нашей темы стал его собственный сборник “Крым НЗ” (где аббревиатура означает, очевидно, и “неприкосновенный запас”, и инициалы автора).
В цикле поэм Игоря Сида “Коварные крымцы” (“Случай с Саламандрой”, “Случай со Спасителем”, “Случай с бесконечной Перестройкой” и т. д.) Крым – это заповедник дремучих романтиков и безбашенных авантюристов, с разной степенью бредовости представлений об окружающем мире, стартовая площадка для интеллектуальных и конспирологических экспедиций в Северное Прикрымье и еще дальше. Своеобразная “галерея лишних людей” предъявляет между тем реальных персонажей полуостровной жизни конца XX – начала XXI века.
Проявления же “крымского дискурса” у Андрея Полякова заслуживают отдельных специальных исследований…
АНДРЕЙ ПОЛЯКОВ: ПУТЕШЕСТВИЕ РЕЧИ
Андрей Поляков, без преувеличения, живая легенда современной русской поэзии. “Привет из Крыма! / Я уже бессмертен” – характерным, провокативным лишь на первый взгляд пассажем начинается один из шедевров автора. Это элегия “Письмо”, написанная, что тоже характерно, еще до получения всех литературных премий…
Поляков —лауреат, в том числе первого конкурса имени М. Волошина в номинации “Тексты о Крыме”, стипендиат Фонда памяти Иосифа Бродского. Притом, что симптоматично автор, почти никогда не выезжающий из Крыма. “Попробуйте меня от Крыма оторвать, ручаюсь вам – себе свернете шею!” – шутит он, перефразируя Мандельштама. Вполне феноменальны ситуации, когда Поляков не приезжает в Венецию для получения престижной поэтической награды, отказывается от презентации своего творчества в Берлине или от участия в работе передового философского семинара в Москве… Его все более редкие, раз в четыре-пять лет, визиты в Златоглавую каждый раз воспринимаются литературным сообществом как событие экстраординарное. “Теплоголовый Крым, как мертвый, знаменит / для маленькой Москвы, для письменной столицы…” Некоторые даже полагают, что Полякова не существует, что его тексты – продукт творчества анонимной команды талантливых литераторов.
Странный полузамкнутый образ жизни поэта становится понятнее, если заметить, что тема Крымского полуострова для Полякова онтологически неразрывно связана с темой русского языка. А пространственные перемещения для него – всего лишь необязательная метафора настоящей жизни – непредсказуемого движения внутри многомерного лингвистического пространства. “В черной капсуле речи летел я над Крымом вечерним…”
“Невидимый крымский поэт”, как называет он себя устами одного из своих героев, представляет собой, возможно, просто новую породу Homo sapiens, – личность, постигающую мир через его филологические реалии и “просвечивающие друг сквозь друга наслоения поликультурных дискурсов”.
Для понимания творческих особенностей Полякова важным оказывается его прозаический очерк “Подлинная история Хороших Путешествий” – одно из ключевых произведений в истории крымского текста. Вымышленная история возникшей сорок лет назад в Крыму литературоцентрической религиозной секты – по сути, иносказательная автобиография поэта. Дело даже не в совпадении даты “старта” Хороших Путешествий и реального дня рождения автора… Все, что происходит с поклонниками Матушки-Речи – обожествление книг, “литературная студия”, “семейно-исправительное помещение”, кружение по внутрикрымским орбитам, “выпуск журнала”, — имело место, в прямом или переносном смысле, в жизни самого Полякова.
Впрочем, в этих жизненных пунктах и маршрутах любой мало-мальски литературоцентричный читатель легко узнает и свой собственный путь. Крым как аллегория русского языка, русский язык как аллегория жизни… “Пытаясь понять подоплеку “хороших путешествий”, исследователь сам вовлекается в “хорошее путешествие”, цель которого не может быть до конца ясна никому, кроме Матушки-Речи”.
АЛЕКСАНДР ИЛИЧЕВСКИЙ: В ЧАШКЕ ПЕТРИ
Любопытный мировоззренческий излом крымской темы представлен в романе Александра Иличевского “Ай-Петри” (2006). Герой путешествует по диким местам бывшего СССР, по преимуществу гористым (что подчеркивается подзаголовком “Нагорный рассказ”), – как бы стремясь приблизиться к небу, к Абсолюту для максимальной чистоты решения своих экзистенциальных проблем; ему сопутствует на некоторой дистанции, перевоплощаясь, пара символических персонажей – прекрасная девушка (слепая женщина) и злобная собака (злобный волк). Метафорически данный тандем прочитывается почти однозначно – Любовь и Смерть. Третий, завершающий фрагмент сюжета происходит в Крыму, в Ялте, у подножия Ай-Петри – крымского Монблана и Эвереста. Наблюдение за последней версией мистической парочки ведется через подзорную трубу – по сути, микроскоп для подглядывания за мелочами человеческой жизни. Любовная линия приобретает все больший накал; собака нагнетает и без того напряженную обстановку рычанием и смертоносными прыжками; в финале из кабинки фуникулера, движущейся к горной вершине, падают в бездну и Любовь, и Смерть.
До сих пор русские авторы, пишущие о Крыме, демонстрировали в своих текстах влияние христианства и, быть может, ислама. В романе же Иличевского впервые – пускай лишь на уровне элементарных образов и сюжетных поворотов – проступают буддистские мотивы. На пути к самосовершенствованию, к Абсолюту следует отрешиться от мира, оставить за бортом все эмоции, все земные проблемы, от любви до страха смерти включительно. Но прийти к этому герой должен не в Средней Азии и не в Сибири, а только в Крыму.
МИХАИЛ СУХОТИН: ГОЛОС ВИНЫ
Есть такой литературно-журналистский штамп: “Интеллигенция – это совесть нации”. Иногда, однако, это определение звучит более чем уместно. Поэт-экспериментатор Михаил Сухотин, причисляемый многими критиками к школе московского романтического концептуализма, — участник элитарных литературных проектов, не ангажированный массовой аудиторией. В своих произведениях Сухотин зачастую поднимает непопулярные, что называется, проблемы этического плана. В поэме 1995 года “Шалалула”, место действия которой – Южный берег Крыма, затрагиваются вопросы исторической ответственности России за судьбу национальных культур полуострова.
“Чижик-Пыжик, где ты был,
когда Суворов
на казармы
храмы перестраивал,
в свою очередь
построенные из могил…”
Если поборников справедливости традиционно волнует только сталинская депортация крымских татар, то поэт задает неудобные вопросы, направленные гораздо дальше, в глубь отечественной хронологии. В тексте звучит нота ностальгии, сожаления о Крыме до его присоединения к России. “И уж где ты был, / Чиж-мой- Пыж, /когда все греческое население / оптом / выселяли в Приазовье?” Греки уезжали, закапывая в землю посреди своих храмов то, чем они дорожили, потому что знали, что все будет разрушено и подвергнуто осквернению.
Разрушенные памятники, нивелированная мультикультурность – таков счет, предъявляемый поэтом к истории – советской, российской, украинской… “Спят подо льдом моря / (как мертвые под ЛЖД)”, — пишет Сухотин, давая в конце сноску: “ЛЖД – пансионат львовских железнодорожников в Уютном, построенный на территории средневекового кладбища”.
В этом контексте говорить о “культуре Крыма” кажется автору невозможным: “…не играйте здесь / в культурологию / с ее логическим концом – / культурным б…ством, / выгодным нацистам, / будь то руховским / или русским”. И далее поэт, ерничая, обращается к морским птицам, олицетворяя их как персонажей-наблюдателей, бывших до этого просто подвижной частью пейзажа, но получает прохладный отпор:
– Чаечки-чаечки,
чаечки-прощаечки,
этя ктё тякёй клясивий,
ктё тякёй халёсий?
Ви ни зняити?
– Неть.
Ми ни зняимь.
ИГОРЬ ЛЁВШИН: КУРОРТНЫЙ АРМАГЕДДОН
Нельзя не упомянуть еще одну немаловажную линию в перераскрытии образа Крыма, а именно сюрреалистическую. Первые попытки в этом направлении предпринимались еще в 70-е годы Генрихом Сапгиром. Лирический герой по имени Генрих Буфарёв витийствует в квазикрымском пространстве, размеченном горной цепью под названием Дакараг… Эти опыты, впрочем, не занимают сколько-нибудь важного места ни в творчестве автора, ни в корпусе русских текстов о Крыме.
На рубеже тысячелетий эту линию развивают в том числе такие авторы, как Павел Гольдин и Игорь Лёвшин. Но если у первого художественный метод основан на выносе в сюрреалистическое пространство каждый раз какой-нибудь одной темы или мифологемы (пионер, отдыхающий в Артеке, неожиданно сплетает во сне языком “лет восемьдесят мировой истории”; студенты ловят на практике молодую русалку и записывают для “центральной фонотеки” ее песнь, и т. д.), то у второго и физическая, и метафизическая реальности всякий раз сходят с ума целиком.
Писатель, поэт, рок-текстовик Игорь Лёвшин – один из самых изобретательных русских литераторов сегодня. Хотя, как и большинство оных авторов, он не жил никогда в Крыму больше месяца подряд, полуостров отчего-то присутствует в доброй трети его рассказов и стихотворений. Так, в рассказе “Четвертый” Крым – место неги столичной богемы, где неизбежны события неординарные. В рассказе “Ластик” – культурно-исторический фон, на котором естественно появление мифических и мифогенных существ. В цикле стихотворений “Пророк Аджика” – топос, где на отголоски Серебряного века накладывается блатная, зэковская пена. Однако наибольший интерес, с нашей точки зрения, представляет верлибрическая поэма (скорее даже стихотворение в прозе) “Тэ У Вэ, или Стихи про войну и Крым” из цикла “Лекции о поэзии”.
“…Поселок стал, пожалуй, грязней, война не пощадила даже саму воду в заливчике у Дивы, куда неистовая сентябрьская жара сбросила тела бойцов Невидимой Крымской Войны… На Пляже Боевых Действий можно наткнуться на незачехленное оружие сисек… Гильзы сигаретных окурков в мелкой гальке между и под распростертыми телами. Провокаторы добивают раненых лукошками жареных мидий, рапанов и крохотных черноморских креветок. Обугленные полутрупы лениво отворачиваются, трупы отстреливаются гривнами, которые местные гериллас как ни в чем не бывало зовут рублями…” (курсив автора. — Е. Д., И. С.)
Апокалиптическая картина “пляжа боевых действий”, нарисованная густыми ироничными мазками, может читаться как метафора всей человеческой жизни, сплетающей блаженство отдыха и жестокую корриду быта в единое неудобоваримое месиво, а может – как пророческий бред оракула, антиутопия, художественное предсказание будущих исторических катаклизмов… Сам Лёвшин никогда не комментирует образный ряд и сюжетику своих произведений, предоставляя читателю трактовать его на собственный риск, а исторической реальности – подтверждать или опровергать странные строки.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В научных монографиях обычно под конец предлагаются прогнозы дальнейших путей развития предмета исследования. Хотя на строгую научность авторы данной статьи не претендуют, некоторые догадки на этот счет имело бы смысл изложить.
Во-первых, крымский текст, несмотря на необозримый объем уже написанного, далеко не исчерпан. Хотя бы потому, что школ и направлений в современной словесности едва ли не столько же, сколько отдельных авторов. И если о Крыме будут талантливо высказываться в письменном виде хотя бы создатели или представители всех возникающих новых стилей и форм, мы обеспечены увлекательным пополнением своих “крымских” полок до скончания веков.
Во-вторых, по мере процесса глобализации и туристического знакомства с Тавридой представителей зарубежных культур (каковое знакомство впервые было мощно заявлено еще 200 лет назад “Крымскими сонетами” Адама Мицкевича) крымский текст перестанет быть явлением сугубо русской культуры. И прежде всего весьма вероятно наращивание корпуса текстов о Крыме в рамках литературы украинской. На сегодня, ввиду упомянутого выше восприятия Крыма Украиной как чужеродного тела, пополнение этого корпуса идет не слишком активно, в прерывном диапазоне от сочинений, заостренных под тем или иным углом (“…╗ в╗д спраги загнеться останн╗й москаль в Севастопол╗” – небезызвестная строчка из стихотворения Сергея Пантюка), до произведений, по теплоте и тонкости восприятия реалий полуострова близких к крымскому тексту русской литературы (как, например, рассказ “Паспорт моряка” Сергея Жадана о необыкновенных приключениях двух харьковских тинейджеров в околокриминальных кругах Алупки).
В-третьих, учитывая историко-политические тенденции последнего десятилетия, интонации и темы современного крымского текста могут стать в скором времени исключительно драматичными, если не трагичными. И вот почему.
О высокой вероятности возврата в будущем Крыма под юрисдикцию России в политической публицистике не писал только ленивый. Каковая вероятность подкреплена удивительным единодушием на этот счет представителей российского империализма и украинского национализма. Противоположности, как всегда, сходятся. Как утверждает в недавнем интервью живой классик украинской литературы Юрий Андрухович, “без силового вмешательства России ничего не произойдет. Но оно представляется неминуемым. …Будет сложная ситуация, но мы выйдем наконец из этого нацией. …Нам уже сегодня стоит готовиться к потере Крыма”. Получается, что концепты “возвращения России к своим историческим границам” и “формирования украинской нации” в унисон обосновывают неотвратимость определенной операции с Крымом. Вряд ли стоит сомневаться, что эта “операция по пересадке” чревата немалой кровью, – прежде всего, как полагается в таких случаях, для самого объекта манипуляции.
Между тем писатели, как всегда, уже произнесли полезные будущие цитаты на этот счет. Так, на своем авторском вечере в Крымском клубе в Москве 20 июня 1997 года Василий Аксенов высказал, в частности, предположение, что Украина могла бы Крым России просто продать, – дело только в цене вопроса.
Остается надеяться, что если ожидаемое столь многими все-таки произойдет, то не путем применения оружия, а взаимовыгодным путем торговли и дипломатии и с учетом интересов всех крымчан.
Ибо сюжетов, завязанных на войну, кровь и смерть, крымскому тексту еще на много поколений хватит вдоволь от всех предыдущих войн.
(1) Термин введён культурологом А.П. Люсым – вслед за В.Н. Топоровым, открывшим в своё время “петербургский текст русской культуры”.
(2) Русский поэт, основатель, совместно с Николаем Звягинцевым, Михаилом Лаптевым, Марией Максимовой и Игорем Сидом, крымско-московской поэтической группы “Полуостров”.
(3) Так поэт называл свою лодку.