Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2011
Александр Кутас
Александр Валентинович Кутас родился в 1968 году. Учился в Институте железнодорожного транспорта. Срочную службу проходил в РВСН. Живет в Днепропетровске. Лауреат премии журнала “Нева” (2007)
По-хорошему нельзя?
Рассказы
Жизнь
Зигин сделал последний, пенный глоток, посидел еще какое-то время с запрокинутой головой, держа горлышко пластиковой бутылки у раскрытого рта, а потом резко в него дунул. Бутылка тут же ответила ему коротким воем, похожим на гудок тепловоза. Зигин улыбнулся, поставил бутылку между ног и развалился на лавочке, широко раскинув руки по ее спинке.
Он шел с рынка. Сегодня жена отрядила Зигина на рынок самого, и он, скупившись, пошел назад пешком, несмотря на тяжелую сумку. Еще на рынке Зигин купил пиво в большой фляге и теперь специально зашел в парк, чтобы там его выпить.
Была весна, ранняя и неуклюжая. На тротуарах прохожие в расстегнутых овчинных тулупах и пуховиках неловко прыгали через зеленовато-серые лужи талой городской воды. Проезжавшие мимо машины швыряли в людей горсти изжеванного снега. Солнце, до этого мечтательно-отстраненное, вернулось, и день ото дня все пристальнее вглядывалось в город, наполняя воздух запахом мокрых фасадов и дорог.
Из-за чрезмерно долгого отсутствия жена могла хватиться Зигина и испортить его маленький праздник своими звонками, поэтому, чтобы иметь в запасе лишних двадцать-двадцать пять минут, Зигин поехал на рынок на маршрутном такси. В дороге он с сожалением думал, что поездка стоила ему пол-литра пива.
На рынке Зигину неожиданно повезло: он очень удачно сторговал фасоль и сохранил на этом даже больше, чем потратил на проезд.
…Это была хорошая старушка: во-первых, она была одета в черный протертый ватник с верхом из искусственного бархата, в которых ходят совсем уж дремучие селяне; во-вторых, кроме фасоли и мелкого, явно домашнего чеснока у нее ничего не было; а в-третьих, у нее были чистые руки с ломаными, с несмываемой черной каймой, ногтями.
“Сделаю, — подумал Зигин, глядя на старуху из-за чьей-то спины, — эту — точно сделаю”.
…Так оно и вышло. Он насел на нее довольно грубо, твердо держась цены, вполовину меньшей, чем у других торговок. Хвалить свой товар старуха не умела, но цену не уступала. Тогда Зигин достал из кармана крупную купюру, показал ее бабке, сказал, что возьмет не стакан фасоли, а два, и чуть поднял цену. Конечно, это было смешно — давать бабке две сотни, когда стакан фасоли стоит всего четыре монеты, но Зигин и не собирался их давать. Просто он знал, что, увидев большие деньги, люди обычно теряются. Вот и бабка— растерялась, согласилась и полезла в карман за сдачей. Хотя, само собой, сдачи с такой суммы у нее не было. Деньги она держала не в кошельке, а по старинке — в носовом платке. Увидев это, Зигин обрадовался. Он сказал бабке, что возьмет вдвое больше – четыре стакана фасоли (сколько ему и было заказано женой), если бабка еще чуть-чуть уступит. Бабка махнула рукой — ладно, на почин.
Это была полная и безоговорочная победа.
— За почин, — сказал Зигин бабке на прощание, взяв из открытого пакета еще несколько фасолин. Он высыпал их в боковой карман куртки и пошел на выход.
— Спасибо! — крикнула ему в спину старуха слабым, но бодрым голосом.
Вместе с разгорающимся за окнами солнцем в огромном ангаре рынка быстро и шумно разбухала жизнь. Зигин, не оборачиваясь, на ходу кивнул головой. Он торопился в мясные ряды, где ему нужно было сделать еще несколько покупок.
… Зигин вспомнил старуху и улыбнулся. Он пошарил в кармане куртки, вытащил из него фасоль и пересыпал ее прямо в сумку.
“ Сама подберет”, подумал Зигин, имея в виду жену.
Одна из фасолин упала на мокрую землю, и Зигин поднял ее. Фасолина была грязная. Зигин не стал ее вытирать. Он бросил фасолину в пустую бутылку, стоящую у его ног, потом взял бутылку и быстро потряс ею из стороны в сторону, как колокольчиком. Звук напомнил ему топот школьников, мчащихся по коридору в столовую. В детстве Зигин не голодал, но почему-то именно эти бега были для него самыми яркими школьными воспоминаниями.
“ Выпускной… — подумал Зигин, — Все-таки если старшую в этом году не вытолкать на работу, будет тяжко. Двух студенток я не потяну…”
У Зигина были две дочери, чужие тихие кошки с разницей в год. Обе – в мать. То, что они выскочат замуж сразу же после школы, он не сомневался. Обе хотели поступать в институт, но как они учились, Зигин точно не знал – этим заведовала жена. Сам же он через кума пристроил их на лето продавцами мороженого. Желания дочерей на этот счет Зигин не спрашивал. После зарплаты, которую Зигин, поколебавшись, полностью оставил детям, жена сказала Зигину, что старшая хочет идти в торговый, а младшей “лучше идти на юриста или врача, потому что с математикой она не дружит”.
…Вспомнив дочерей, Зигин заерзал на скамейке, закурил, для надежности чиркнув о коробок сразу две спички, и бросил их, еще дымящиеся, в бутылку.
С деньгами стало туго. И не потому, что цены за последний год сильно выросли, а зарплату, понятное дело, никто не пересчитывал. Зигин жил не с зарплаты. Точнее, не только с зарплаты. Он работал мастером участка ручной покраски на небольшом заводе. Поскольку пресс для отходов и электронные весы находились в ведении Зигина, на заводе был заведен такой порядок, что все остальные цеха прессовали и взвешивали отходы своих производств – картон, пленку и жесть – у него. Зигин же обязан был подписывать акты о взвешивании, как один из членов комиссии. Он подписывал их не глядя, поскольку ни излишки, ни недостачи в других цехах ему ничем не грозили. За это “не глядя” ему и приплачивали коллеги.
Вторым дополнительным источником дохода у Зигина были приписки рабочим лишних часов в табель учета рабочего времени. Дело в том, что к части покрасочных заданий, а именно к разовым, нетипичным работам, нельзя было применить стандартную расценку, и в таких случаях людям платили за отработанное время. Зигин не дурил, приписывал часы аккуратно, чтобы по итогу не получалось, что работяги красили круглые сутки. От начисленных денег он давал малярам двадцать процентов, как он говорил, “за обналичку”. Работяги его не сдавали — подсидеть его в цеху было некому, так как все были без образования, а личных конфликтов у него не было. К тому же Зигин закрывал глаза на мелкие хищения краски и растворителя и никогда не брал “левые” заказы, а отсылал просителей к рабочим.
Первый удар по доходам Зигина нанес директор завода. Он придумал закрывать время нестандартных работ по соглашению. Это значило, что он или инженер приходили— и просто говорили: за то-то и то-то закроем пять часов по ставке. Можно было, конечно, выторговать еще полчаса-час, но к Зигину это уже не имело никакого отношения.
Дальше — хуже. На завод взяли нового начальника охраны — корейца по прозвищу Трамвай. Трамвай подбил директора выделить для всех отходов отдельный склад с кладовщиком. Туда же перевезли от Зигина и пресс с весами. По слухам, кладовщик был Трамваю каким-то родственником. Сопротивляться было бессмысленно: у директора Трамвай был пока как новичок в фаворе, а в голове у Трамвая были не извилины, а рельсы. Не перешибешь. Зигин равнодушно относился к национальному вопросу – для него этого вопроса просто не было. Но почему-то именно сейчас больше всего Зигина жгло то, что его обскакал кореец.
…Настроение испортилось быстро, как погода в горах. Зигин от нечего делать взял бутылку и начал ерзать ее горлышком по уже оттаявшей земле, норовя набить бутылку всяким мусором.
В кармане зажужжал телефон. Звонила жена.
— Ты где?
Ответ на этот самый популярный и самый ненавистный вопрос был готов у Зигина заранее.
— Еще на рынке. За сметаной стою.
— Так долго?
— Очередь. Нету сметаны.
— Фасоль не забыл?
— Не забыл, не забыл…
— Почем?
Зигин назвал обычную для рынка цену.
— Дорого. Что – не мог поторговаться?
— Не с кем было. Одни перекупщики.
— Вот я же тебе говорила, что надо было раньше ехать!
— Сама бы и ехала! – рассердился Зигин и выключил телефон.
Зигин пришел из армии и сразу влюбился. Но не в будущую жену, а в ее подругу. Подруга была пухленькая и смешливая. Его будущая жена — тихая и худенькая. Подруга уехала в Москву поступать. Не поступила, но и не вернулась. Зигин поступать не поехал, а подал документы у себя в городе и в тот же день уговорил будущую жену прокатиться на берег реки – на шашлыки.
Потом его будущая жена сказала ему, что у них будет ребенок. Наврала она тогда или ошиблась, Зигин не знает и сейчас. Сейчас он знает, что его жена растолстела и ей это все равно.
Наверное, она тогда ошиблась.
…Они возвращались, пропахшие дымом, по пустынной проселочной дороге, держась за руки. Впереди были закат, чужие огороды и дым фабричных труб. Он тогда думал, что для счастья совсем не нужны деньги. Часто потом он ловил себя на мысли, что это был единственный раз, когда ему было хорошо именно после.
“Я всю жизнь жалел ее, — подумал Зигин, — а она жалела только себя…”
Зигин опять полез за сигаретами. В пачке лежали последняя сигарета и несколько монеток. Зигин взял одну, самую мелкую, и бросил в бутылку. Сейчас и на десять таких ничего не купишь. Потом он закурил и вдруг закашлялся.
“Курить надо бросать. Сдохну”, — подумал Зигин, глядя на пустую пачку.
“Э-э… Все равно сдохну”, — подумал Зигин, и ему сделалось совсем грустно. Он достал из кармана ручку и, думая о Трамвае, нарисовал на пачке злую рожицу. Зигин надел пачку с рожицей на бутылку и поставил ее рядом с собой.
Пора было собираться. Зигин встал с лавочки, потянулся и вдруг увидел, что у этого утра есть и другие поклонники: в его сторону шла девочка лет шести. Она сосредоточенно шлепала по лужам рифлеными подошвами резиновых сапог, стараясь на каждом шаге сломать ледовую кромку. В руке у девочки была маленькая бутылочка с лимонадом. От этой бутылочки Зигину сделалось смешно.
— Ой! – вдруг вскрикнула девочка и всплеснула руками.
Она остановилась, округлила глаза и даже немного присела, рассматривая ту самую пластиковую бутылку, в которую Зигин натолкал столько всякого мусора. Стенки бутылки были темными, но в свете дня за ними были хорошо различимы высохшие травинки, окурок, пара обгорелых спичек, какой-то вяло изгибающийся белесый червяк и много, много мелкого мусора вперемешку с жирными комочками земли и зернами лежалого снега. Фасолину было не видно. Поверх всего этого компоста сверкала маленькая алюминиевая монетка, а на горлышко бутылки была насажена пустая пачка из-под сигарет с нарисованной на ней злой рожицей.
— Что это, дядя? — осторожно спросила девочка.
— Это?… – Зигин запнулся и неожиданно для самого себя сказал: — Это — моя жизнь…
К девочке, как ко всякому остановившемуся в парке человеку, со всех сторон за-спешили голуби.
— Как краси-иво… — зачарованно протянула девочка.— Дяденька, вы не уходите, пожалуйста, я еще Леке показать хочу…
Пораженный Зигин кивнул, посмотрел на бутылку и быстро-быстро заморгал повлажневшими глазами.
Девочка, распугивая голубей, убежала.
…Конечно, она не вернулась.
Но настроение у Зигина потом было хорошее. Целый день.
Икеич
Истопник — всегда самый маленький человек. Букашка в штатном расписании. Меньше подсобного рабочего. Меньше грузчика. Даже меньше уборщицы. Не по деньгам, разумеется, по положению. Это ясно как божий день: во-первых, уборщица ходит в кабинет директора. Каждое утро. Если уборщица не ходит в кабинет директора, а работает в цехе — она ходит в кабинет начальника цеха. Тоже может что-нибудь сказать. Уборщица обедает за общим столом и кипятит воду в общем чайнике. Она может угостить кого-нибудь печеньем. Она может стянуть какую-нибудь мелочь из плохо закрытого шкафчика. Она много что может. Конечно, уборщица — это не охранник, она не может себе позволить разорить ночью общий холодильник. Но она может туда заглядывать, чтобы узнать, кто и что принес на обед. Интересно же. Уборщица грамотно мозолит глаза и являет собой прибор для вбрасывания в коллектив простых благополучных слухов. Проверено.
Истопник всегда на отшибе. Он лишен — нет, не власти. Прежде всего, он лишен общения. Он одинок и даже — хуже: он одинок, и у него есть топор. Кто-нибудь видел счастливого человека с топором? А если видел, то вряд ли был столь же счастлив. Истопник служит у топки. Что он там сжигает, кроме опилок, неизвестно, но котельное помещение всегда чем-то неуловимо похоже на крематорий. Куриные кости, забытые им в тарелке, стоящей на табурете, заставляют поежиться. Истопник слишком часто для простого смертного смотрит на огонь— это никогда не кончается добром. От котла в его комнате идет легкий аромат сгоревших опилок, смешанный с угарным газом. Это кружит голову и усиливает впечатление.
Держитесь от них подальше.
Истопника звали Роберт Михеевич, но по имени-отчеству к нему никто не обращался. А ведь он был не мальчик и знал о жизни кое-что, кроме как бросать в топку опилки. Роберту Михеевичу было шестьдесят семь, и на пенсию он ушел с должности капитана сухогруза. Звали его все Икеич. Коротко, метко, и язык не сломаешь. Икеичем он стал в первый же рабочий день. Привезли тогда из подвала старого офиса поломанную мебель – на дрова. Роберт Михеевич (еще не Икеич) отвез эту гору фанерных листов на своей пританцовывающей тачке в небольшой дворик, отгороженный для истопников, и уже на следующее утро осчастливил сборочный участок сильно поцарапанным, но большим шкафом для посуды. Именно благодаря этому шкафу он и обрел свое прозвище, списанную телогрейку, а также возможность получать погрузчик по первому требованию.
Приняли его в октябре. А в ноябре, еще даже не истопили всех прошлогодних опилок, случился кризис. Хозяин завода, про которого и думать забыли, воскрес и начал ходить по цехам и складам, часто — один, без директора. Первым он уволил начальника охраны. Было за что, но уволил за пустяк. Интуиция, наверное. Просто один из сторожей не узнал хозяина завода и послал по матушке. По матушке хозяин не пошел, а пошел в домик охраны. В домике охраны пили чай и смотрели телевизор. Телевизор был отключен от камер наблюдения за складом и показывал сериал про грабителей. Переключать и не думали — воскресенье. Директор был молодой и нормальный, директор по воскресеньям на работу не ходил. Хозяин раньше вообще не ходил, а тут…
В то воскресенье приехали все: и директора жена привезла с дачи, с запахом; и главный инженер приехал, без запаха, но в резиновых сапогах и с ружьем в багажнике; начальники цехов… ну и начальник охраны приехал, уже – бывший.
Сказать, что бардак в то воскресенье был больше, чем в предпоследний приезд хозяина на завод, нельзя. Просто у хозяина угол зрения поменялся. Сказать, что потом стали работать как-то по-другому, тоже нельзя. Просто злее стали.
…Уходили они уже— хозяин с директором. Пошли они не мимо архива, а по нижней дороге, вдоль железнодорожной ветки. Как раз в Икеича и уткнулись.
— Вы— истопник? — удивился хозяин завода, — А сколько вам лет?
Хозяин завода вежливый был, даже когда матом орал. Только никогда не здоровался. Зато всех на заводе на “вы” называл. Не то что директор или тем более какой-нибудь мастер.
— Шестьдесят семь, — радостно сказал Икеич и потряс топором перед носом у хозяина завода. — Правда — не скажешь?
Он всем говорил, даже если не спрашивали. Как знакомится с человеком, так обязательно ввернет. Гордился, что выглядит моложе. Видимо, в тот день переоценил он себя. Сильно.
— Вы прекрасно выглядите, — угадал правильный ответ хозяин завода и попятился.
— Да, — сказал довольный Икеич и подошел поближе, желая еще пообщаться. Хозяин завода опять попятился, а директор сказал, чтобы Икеич занимался своим делом. Тоже, кстати, на “вы” сказал – из-за хозяина. Икеич вернулся к дровам, а директор с хозяином пошли дальше.
Вот тут-то хозяин директору и сказал:
— Зачем вы держите этого старого придурка? Что, сейчас — проблема с кадрами? За забором на эти деньги— очереди. Уволить и взять нормального.
На какие деньги, хозяин, конечно, не знал. Он просто всегда так говорил. Ну а директору — что? Уволить работягу — не проблема. Тем более — истопника, его даже учить не нужно. Это технолога сложно уволить или снабженца — они про директора кое-что знать могут. А тут — как пришел, так и ушел. Уволит — лишний раз скажет: “Выполнил ваше указание”. А это всем приятно слышать.
Директор сам Икеичу ничего не сказал, конечно. Во-первых, неприятно. Хотя душу уже давно не щиплет — не в первый же раз. Но лишний раз — зачем? А во-вторых, по команде нужно.
Кивнул директор завода головой хозяину, записал в книжечку, а в понедельник вызвал начальника всех уборщиц и истопников — ахошника.
— Возьмешь на место Икеича другого.
— Зачем? — удивился ахошник. — Он же не пьет.
— Старый он, — сказал директор.
— Ничего. Он справляется, — возразил ахошник. Не сильно, но возразил.
— Я принял решение, — сказал директор. Неудобно ему было говорить, что не он решил, а хозяин. Не по характеру.
— У меня замены нет, — не сдавался ахошник. Жалко ему Икеича было. Не то что за возраст или за нрав. За исполнительность.
— Неделю даю, — сказал директор, а потом повторил слова хозяина про очередь за проходной. Не хотел он, чтобы в следующий свой приезд хозяин завода опять Икеича увидел.
— Можно, я его в ремстройгруппу переведу, — спросил ахошник,— вместо Тикова?
— Ты еще и Тикова не уволил? — рассердился директор. Ну и дальше объяснил по-простому, как он ахошником дорожит.
Ахошник, конечно, испугался. Он бумагу туалетную каждый месяц покупал, и мыло, и еще кое-что, по мелочи. А деньгами, которые ему фирма давала, где он все покупал, с директором не делился. Было чего бояться.
— Тикова не могу пока уволить, — сказал ахошник, — болеет он. Выйдет — уволю. А Икеича — без проблем, он же обязательный.
Что делать? Свои-то детки – голоднее… Замену ахошник в тот же день и нашел: у уборщицы, что в административном корпусе работала, как раз сына сократили, строителя. Позвонил ахошник в кадры. В кадрах открыли дело — справки все медицинские у старика есть, даже удостоверение котельщика, как назло, не просроченное. До среды, до смены Икеича, ахошник подождал, а потом пришел к нему и говорит:
— Последняя у тебя, Икеич, сегодня вахта.
— Почему? — удивился Икеич. Он как раз с одним дежурным электриком познакомился, тоже моряком старым, только дизелистом. Было теперь с кем пообедать, и вообще…
Сказать Икеичу, что сокращение — нельзя. Не положено, чтобы через день работали. Один заболел, что же второму — жить там? Это Икеич как бывший капитан знал. За работу у Икеича замечаний не было. Сказать, что за возраст — обидеть. Ничего ахошник не придумал, просто сказал:
— Ты, Икеич, не спрашивай почему, ты заявление пиши.
— Не буду я, — сказал Икеич, — мне деньги нужны.
— Деньги всем нужны, — сказал ахошник. — Давай, Икеич, без скандала…
— А я без скандала и говорю — не буду…
И пошел у них дальше пустой разговор. На какой козе ахошник к Икеичу ни подъезжал — без толку. Уперся старик, как анкерный болт в бетоне, — не сорвешь. Плюнул ахошник, сказал старику на прощание:
— Я тебе, Икеич, серьезно говорю: иди сам, по-хорошему. Не захочешь по-хорошему — будет по-плохому. Завтра утром, после смены, заявление принеси. Нет — уволим и зарплату выплатим только по ведомости, понял?
А что там — по ведомости… Слезы.
— Не пугай, — ответил Икеич, — меня в последний раз крыса судовая напугала, когда тебя еще на свете не было, понял?
Не принес, конечно. ахошник рукой пока махнул — ладно, думает, рассосется. Может, забудет директор. В первый раз, что ли.
Директор, понятное дело, не забыл. В тот же день ахошника и спросил:
— Уволил деда?
— Не хочет он.
— Что??
— Не хочет он, зараза. Может, по сокращению предложить?
— Ты что – идиот?? Я ему буду компенсацию платить? — директор разозлился, аж губы белые стали. — Могу, конечно. С твоей зарплаты… Короче, или я его с завтрашнего дня не вижу, или с послезавтрашнего — не вижу вас обоих. Все.
Ну, насчет послезавтрашнего дня директор загнул, но смысл был ясен. Смысл был серьезный уже. Если директор говорил “все”, это было — “все”.
Пошел ахошник к сменщику Икеича и хотел кое о чем договориться, но сменщик отказался. Тогда на следующий день ахошник пошел к другому сменщику, шахтеру бывшему, и сказал то же самое:
— Нужно мне, чтобы ты с Икеичем сменами поменялся.
— Можно, раз нужно, — сказал шахтер. — Когда выйти?
— Завтра. Только договорись, а сам дома сиди. Я тебя по телефону вызову.
— Зачем это?
— Затем, что договоришься, а сам в его смену не выйдешь.
— А это зачем? Потопить капитана хочешь? — спросил шахтер. Шахтер умный был: он три года в колонии сидел. Два раза. Понял, что Икеичу прогул хотят актировать.
— Что его топить, он же на пенсии, — сказал ахошник. — Директор на меня давит, забодал уже… Выйдет по-моему — оставлю тебя на лето в ремстройгруппе, обещаю. А нет… Сам знаешь…
Сам шахтер знал вот что: ловил его ахошник. Раз с дружком посторонним, раз — просто с запахом.
— Зачем ты так? — спросил шахтер. — Чем тебе старый насолил? Что — по-хорошему нельзя?
— Не хочет он по-хорошему, — вздохнул ахошник, — на принцип пошел…
— Он такой, — сказал шахтер. — Молодец, старик…
— Да, — согласился ахошник.
В общем, сговорились они… Среди шахтеров тоже разные бывают.
Вечером шахтер позвонил ахошнику — договорился, мол, о подмене. На следующий день взял ахошник уборщицу, которая сына хотела пристроить до весны, взял еще сварщика из ремстройгруппы и пошел в котельную через полчаса после пересменки.
…А там — Икеич! Двор метет как ни в чем не бывало. Как потом оказалось, первый сменщик рассказал Икеичу, что ахошник задумал. Сменщик сам заводским признался. Отпустил ахошник комиссию и говорит Икеичу:
— Слушай, старый, зла у меня на тебя нет, только сейчас раскладка такая, что или ты меня, или я тебя, понял?
— Гнида ты, — сказал ему Икеич, — раз нас никто не слышит. Я таких, как ты, на лине1 за бортом катал. Зачем я тебе?
— Директор меня душит, — не выдержал ахошник, — говорит: ты старик, молодого нужно.
— Я сам к директору пойду, — сказал Икеич, — покажу, какой я старик. И спрошу, чем я ему плохой… Будет он сегодня?
— Нет, не будет, — соврал ахошник и аж похолодел. — Завтра будет. Завтра приходи.
На том и расстались. Ахошник себе места до самого обеда не находил, ходил по заводу как неприкаянный, а потом потерялся где-то.
В обед, как обычно, Икеич пошел в сборочный цех, погрузчик просить. Только вернулся – опять комиссия.
— Что пришли? — смеется Икеич. — Может, чаю? Еще не остыл…
— Можно и чаю, — говорит ахошник, — наливай, Икеич.
Налил он им чаю, а там — водка. Вот тебе и раз!
— Ну что, — говорит ахошник, — актировать будем, или сам заявление напишешь?
Сел старик, губами, как рыба на берегу, похлопал, только и сказал:
— Сам я. Идите.
Они и ушли.
Заявление он так и не принес. Утром сменщику ничего не сказал, смену сдал, как положено, и пошел на выход с завода. Не дошел, у самой проходной сел на лавочку и умер. Люди все, кто на работу шел, думали – задремал. Тепло было, как весна. Когда ахошник пришел на завод, у проходной его уборщица с сыном ждала, устраиваться. Пошли они вместе, ну и увидели Икеича. Ахошник, когда понял, что Икеич преставился, сам чуть в ящик не сыграл, на той же лавке. Туда-сюда, примчался, конечно, директор:
— Что случилось?
— Уборщица говорит: ему пить нельзя было, а он выпил, — проблеял ахош-
ник. — Наверное, забыл. Бывает же…
— Сволочи вы все, — сказал директор завода, а потом скривился, будто кислого съел, — Довели старика. Нет чтобы по-людски…
Сволочи промолчали. А что тут скажешь… Он же – директор.
— Вынесите его за проходную, — сказал директор, — на лавку в сквере. Чтобы не на работе был. Там “скорую” и ждите. Завтра всем отгул. Оплатим. За вредность.
Вынесли. Не за отгул. Действительно, зачем же на работе…
Никто из заводских не знал, как похоронили старого. Нормально, наверное: сын-то есть. Таких на заводе нет, чтобы из-за рюмки лишний раз на гроб глядеть. Даже шахтер не пошел, так напился. А до конца отопительного сезона третьего истопника не брали. Договорились как-то с директором, работали через день. И то хорошо – заработали. Про Икеича больше не вспоминали. Только шахтер как зарплату новую получил, деньги посчитал и сказал: “И тут тебе спасибо, Икеич”. И еще хозяин, когда приехал, спросил у директора между прочим:
— Истопника поменяли?
— Поменяли, — сказал директор, — это же было ваше распоряжение.
Вот так.
…В тот день, когда Икеич помер, ахошник пошел к себе и закрылся. Сидел один до вечера. Уборщица говорит – плакал.
Брешет.
Любовь, клинически…
Клиника — комплекс симптомов и жалоб больного, характерных для какого-либо заболевания и позволяющих выставить предварительный или окончательный диагноз.
Валентин Крошин в свои неполные восемнадцать лет уже работал бригадиром грузчиков ролевого склада. На работе это был добродушный и исполнительный показной деспот с большими мягкими пальцами профессионального душителя. Ему было трудно. Прежний бригадир ушел сам, а Крошин стал бригадиром не по авторитету, а по протекции своего дяди, который работал в главной конторе. Сдуру. Крошин отработал только два месяца, не разобрался еще. Думал — начальником будет. Должность же эта была мелкая, нервная и не сильно оплачиваемая. Грузчики, матерые мужичары, его не жаловали. Хорошо, что ни ростом, ни силой Крошина Бог не обидел, а то бы совсем затюкали. Как назло, случая грамотно показать авторитет не представлялось. А горлом… Горлом можно баб строить. В мужской бригаде злость нужна. Независимость. Нахрап. А Крошину не хватало нахрапа. Беда… Все руководство бригадира Крошина держалось на хорошо составленных нормировщиками и устоявшихся тарифах, на том, что должность бригадира никому не была интересна, и на том, что бригада ему досталась работящая — жадная до денег и спаянная. Крошин работал, как все. Ночами ему снились вагоны и матерный ор завскладом Зинаиды: “Кро-о-ши-и-ин!!!… тра-та-та!!!… Где бри-га-да?!!… тра-та-та!!!” После таких снов Крошин шел на завод с желанием зацепить чем-нибудь первого попавшегося мужика и завернуть его в улитку. Однако войдя в бытовку, он опускал голову. Дело было не в силе. Сила — что? Здесь дохликов не было… Дело было в том, что даже самый младший из мужиков, Чапа, и тот был старше Крошина на девять лет. Вот так вот. Не было у Крошина никакого союзника… Дядьки одни…
Шли дни. Злоба копилась в Крошине, но не имела выхода. Однажды Крошин не выдержал и подрался. Дело было на свадьбе у водителя погрузчика из другой бригады. Дрался он в жизни не однажды, конечно, но в тот раз ему особенно не повезло. Поднимаясь в очередной раз с удобренного закусками линолеума, он удачно парировал плечом ножку стула и… влюбился. Присох.
Предмет его внезапной страсти – Ольга, школьная подруга невесты, держала руку с ножкой на отлете и бурно колыхала грудью.
— Не трогай брата, зараза, — сказала Ольга.
— Какого? — решил уточнить Валентин и посмотрел на битву за спиной.
Это было ошибкой. Удар ножкой стула в область правой почки заставил его элегантно прогнуться и открыть рот в безуспешной попытке вдохнуть. Глаза, своей формой и размером в этот миг сравнимые с формой и размером широко распахнутого рта, несколько мгновений рассматривали трещинки на потолке.
“Следующий удар будет по голове”, — успел подумать опытный в такого рода делах Крошин и опять ошибся.
Следующий удар пришелся по правому же бедру. С облегчением рухнув поближе к столу, под который нужно было теперь закатиться, Крошин перекатился на спину и неожиданно замер, встретившись с Ольгой взглядом.
— Дура, — сказал Крошин с некоторой ноткой восхищения, — какого брата?
— Обоих, — ответила Ольга уже мягче и опустила руку. — Слышь, больно, да?
— Ничего, — радостно сказал Крошин, — до свадьбы заживет!
— И не думай, — ответила Ольга и переложила ножку стула в левую руку, а правую протянула Крошину. — Вставай, что ли…
Как раз в это время за Чудским озером шампанского, разлитого по полу, группа гостей под предводительством свидетеля со стороны жениха прорвала позиции на левом фланге отчаянно отбивавшегося гарнизона. Операция под кодовым названием “Похищение невесты” вступила в решающую фазу, и прихрамывающий Крошин бросился в прорыв как резерв главного командования…
Больше они в тот день не разговаривали и разошлись по домам — в разных компаниях и в разные стороны.
— … Мам, — спросил на следующее утро Валентин у матери, — а как вы с отцом поженились?
— Как, как… — сказала мать и вздохнула: — Известно “как”, по любви… А что спрашиваешь? Случилось уже что?
— Что случилось? — не понял Валентин.
— Я говорю, что жениться уже нужно?
— Не знаю… — честно глядя в глаза матери, ответил Валентин, — я еще не думал…
Соврал он. Как раз вчера вечером, возвращаясь со свадьбы, он только об этом и думал. В первый раз в жизни Валик вдруг сильно задумался о женитьбе. Вот что-то было такое в глазах Ольги, что Крошин вспоминал их, холодел и думал, как заведенный, одно и то же: “Ах, чтоб тебя… Глаза-то какие…” И сразу за этим помимо воли и обреченно: “Все… Женюсь! На ней — женюсь!” Ощущение у Крошина было такое, будто он глядел в бездну…
Конечно, Крошин уже знал женщин. Не знать их до семнадцати лет было невозможно — ни по нравам школы, где он учился, ни по его собственному бедовому характеру. Но жениться… Жениться —это серьезно. Жениться — это навсегда. Как инвалидность. Или — орден. В общем. — другая жизнь, взрослая. Ему очень хотелось, чтобы все в этой новой жизни было по-правильному. Красиво. Как в церкви, на венчании. Не в смысле — дорого. В смысле — чисто. Чинно. По любви, а не из-за случайного беспутства.
…Со свадьбы Крошин шел домой вдвоем со своим соседом и другом Женькой Косарем. Трепались ни о чем. Косарь был старше Крошкина на три года. Он уже отслужил в армии и был женат. На свадьбу он пришел без жены: она лежала в больнице на сохранении.
— …Скажи, Косарь, — решился на вопрос Крошин, — а ты по любви женился?
— По любви, — легко ответил Косарь, — куда ж денешься…
— Слушай, Жека, вот как ты думаешь, а что такое — “любовь”? — спросил он Косаря.
Они осторожно ступали по щебенке, стараясь не повредить “парадные” туфли.
— Любовь… — Косарь задумался, — любовь… Любовь — это как удар под дых. Голова ясная, а мозги не работают.
— Почему это?
— Потому, что вместо мозгов расстегнутая ширинка получается, вот почему. И что бы ты ни делал, а думать будешь этой самой ширинкой.
Крошин осторожно прислушался к себе.
Ничего, кроме странного легкого томления…
— А если с головой все в порядке? — спросил Крошин. — Ну… в смысле — не думаю я ничего такого…
Косарь непонимающе посмотрел на Крошина, а потом сказал:
— Ты, Валына, —Валына — это прозвище такое у Крошина было,— про что сейчас говоришь? Если про любовь — то я тебе уже сказал, как жизнь устроена. А если про голову свою, то это ты у Пилюлькина спроси, их там учат… на лягушках!
Они захохотали…
Пилюлькин, он же — Дима Вязов — был одноклассником Крошина. Ушел он из школы в медучилище около трех лет назад и уже должен был вот-вот получить диплом фельдшера.
…В воскресенье, наскоро перекусив, Крошин до обеда возился с отцом в саду. В обед он пошел в магазин, купил бутылку беленькой, хлеб и большую банку селедки с пряностями. Прямо из магазина, как был — в рабочей одежде, — Крошин пошел к Пилюлькину. Пилюлькин жил один, в оставшейся ему по наследству от бабушки, малосемейной квартире. Жил нормально: родители ему не помогали, но он дежурил по ночам в больнице, медбратом. Раньше было хуже.
— Что тут у тебя? — спросил его Пилюлькин, показав на пакет.
— Зеленый змий.
— Побеждать будем, или ты мимо шел?
— Будем, Пилюля… — сказал Крошин и пошел на кухню. — Разговор есть.
Прошло уже граммов триста водки… На двоих, разумеется. А ясности так и не стало.
— …Да нет… Ты ничего не понимаешь! Любовь — кли-ни-чес-ки – это — невроз… Стоп, стоп… Мне — хорош…
— А “клинически” —это как?
— “Клинически” — это если смотреть, что болит.
— А-а… Бери селедочку.
— Ик… Спасибо…
— Ну?
— Что – “ну”? Нормальная селедка.
— Да при чем здесь… Что должно болеть-то?
— А-а… Ну, например, есть не хочется… Дай еще селедочки… Спасибо.
— А если — хочется?
— Если хочется, то это еще не любовь. Если хочется – это просто влечение. Сек… ик, —… суальное.
— Да нет, я про еду. Если – есть еще больше хочется?
— А-а… Про еду-у… Ты знаешь, это могут быть и глисты!
— Глисты? При чем здесь глисты? Ты мне про любовь расскажи, Пилюлькин!
— Слушай, Кроха, мы так глубоко не лезем, — сдался наконец Пилюлькин, — мы же не патологоанатомы какие…
— А кто такие паталого-натомы?
— Патологоанатомы? Ну… это такие хирурги. Только очень любопытные. Неважно… Мы — просто фельдшера. Подай, принеси, уколи, роди…
— Роди?
— Тьфу ты… То есть “роды прими”, я хотел сказать. Кстати, а хочешь — я тебе про роды расскажу? Я недавно…
— Не хочу я про роды, — перебил его Крошин. — Ладно, Пилюля, все я понял:
наука бессильна. Давай по последней, на коня, и я пойду. Дело у меня еще есть.
Они подняли стопки и резко, по-мужицки, выдохнули, думая каждый о своем…
…Выйдя от Пилюлькина, Крошин вернулся домой, принял душ, надел белую рубашку отца и позвонил молодоженам. Рубашка была тесновата. Узнав домашний адрес Ольги, Крошин пошел к ней пешком, чтобы выветрился хмель. По дороге он купил три гвоздики. Жила Ольга, как и Крошин, в частном доме. Когда Крошин позвонил, калитку открыла именно она.
— Цветы?
— Это твоей маме, — сказал Крошин.
— Кому? – удивилась еще больше Ольга.
— Давай поженимся, — сказал Крошин, хотя начинать, конечно, нужно было со “здрасьте”.
— Тю, — сказала Ольга и внимательно посмотрела на Крошина, — дурак, что ли?
— Я — серьезно, — строго сказал Крошин.
— Пьяный,— догадалась Ольга.
— Выпил, — признался Крошин, — а что?
— Ничего, — сказала Ольга. — Долго думал?
— Хватит, — сказал Крошин — Жить у меня будем. Нечего…
— Нечего… — повторила Ольга и усмехнулась: — А на что жить будем? Я в техникум хочу.
— Работаю я, — твердо сказал Крошин, — на бумфабрике. Бригадиром.
— Бригадиром? — недоверчиво спросила Ольга.
— Бригадиром, — кивнул Крошин, — Отца спроси.
— Спрошу, — сказала Ольга и оправила блузку. — Идем погуляем. Что под домом стоять…
— Потом погуляем, — ответил Крошин. — Отец дома?
— Ты что, не шутишь? — начала прозревать Ольга. — Ну ты даешь… Мы же один только раз виделись!
— Хватит, —опять сказал Крошин, — мне — хватит.
— Я подумаю, — сказала Ольга и шутливо добавила: — Можно?
— Думай, — разрешил Крошин, —думай, какое платье на свадьбу хочешь.
Они засмеялись…
…На следующий день, в обед, за общим бригадным столом все ели гороховый суп. Хлеб брали из общей тарелки. Последним рядом с Крошиным сел за стол Чапа, дохнув в лицо Валентину запахом свежего перегара. Когда Чапа потянулся за хлебом, Крошин вдруг крепко придавил локтем Чапину руку к столу.
— Руки иди помой, Чапа,— сказал Крошин. — Тарелка — общая, что — забыл?
— Ты что это, Кроха, лапы распускаешь?! — удивленно вскрикнул Чапа, но в тарелку опять не полез.
— Ничего, — угрюмо сказал Крошин, — женюсь я…
Мужики захмыкали. Одобрительно. По тому, как они захмыкали, Крошкин понял: его приняли.
Мария
…В небольшом и уютном, на три стола, кабинете, войдя в который сразу понимаешь, что здесь работают одни только женщины, было тепло и пахло булочками.
Утро, мягкий старт рабочего дня.
Напротив входной двери, за невысоким бруствером из папок и бумаг, затаилась болезненного вида женщина. Женщину зовут Елена Ивановна, и работает она здесь инспектором по учету кадров. Елена Ивановна потихоньку отщипывает от булочки, лежащей в открытом верхнем ящике стола, и читает женский журнал.
Сразу возле входа в кабинет, справа от двери, неудобно, как временщик, сидит парень с заспанным лицом. Стол его равномерно засеян канцелярским хламом. Парень качается на стуле вперед и назад и громко разговаривает сам с собой, как будто бы пытается себя убаюкать. Он думает, что разговаривает с Еленой Ивановной. Елена Ивановна периодически кивает ему головой, но так не думает.
— …Перманентный кризис литературы состоит в том, что ею занимаются профессиональные литераторы. А профессиональные литераторы — как профессиональные убийцы: работают исключительно за деньги. Отсюда — нет души и мизерные либо пластмассовые сюжетные поводы. И опять же профессиональные литераторы хорошо знают только про жизнь профессиональных литераторов. Ну, может, еще — врачей. Вот как они могут написать, к примеру, про меня? они меня знают? А если бы они…
— Если бы они тебя знали, — ловко подхватывает Елена Ивановна, — они бы про тебя не писали. Они бы тебя прибили, бездельник. Что ты мне душу вынимаешь с самого утра? Еще и душегубов ввернул. Слышала бы Красновская… Кофе бесплатный выпил? Все — иди работай… Нагородил тут… сорок бочек новеллистов… У тебя совесть есть? Тебя же люди на проходной ждут…
Укоры Елены Ивановны были вызваны, конечно, не радением о мерзнущих за воротами претендентах на низкооплачиваемый физический труд. Они были рождены тихим желанием дочитать журнал и доклевать булочку, покуда не пришло начальство. Потому речь ее была проста, но обжигающе эффективна, как эффективно бывает заклинание “Изыди! Изыди!” в устах любого мало-мальски опытного экзерциста. Вот и парень— встал, безнадежно цепляясь за мелкие предметы на своем столе, и пошел к выходу.
Парня звали Вадим Блюмин. Вадим был яркоглазый и восторженный вечный мальчик в дешевом черном костюме и рано постаревших ботинках с широкими квадратными носами. Рабочие за его спиной шутили, что носы эти он обрезал гильотиной. Был Вадим тщедушен, самолюбив и, на свою беду, еще с детских лет чрезмерно начитан в области полового созревания и семейного строительства, что и предопределило его поступление в институт, на специальность “психолог”.
Верно говорят, что беда детям, если родители, не угадав, вместо художественных книг рано подсовывают им научно-популярные.
Женат Блюмин был по любви, но ранним браком. Он имел годовалого наследника, которого отец жены почему-то называл “муджахидом”, и недостроенный дом в пригороде. Дом он возводил самостоятельно, всегда, когда это было возможно — в одиночку, по ходу дела осваивая различные строительные специальности. Работая в большой бакалейной компании рекрутером, практически — на женской должности, Вадим отчаянно нуждался. В составе компании был завод, для которого Вадим каждую осень набирал людей на работы, связанные с сезонным расширением производства. По окончании сезона людей так же массово выставляли на улицу. В других подразделениях текучка была слабая и, если бы не эти регулярные сезонные приемы-увольнения, работа была бы не пыльная. Рекрутерство было Вадиму проклятием на бедность. Попытка Вадима сменить ремесло на более денежное — заняться продажами — закончилась единственной удачной продажей — продажей собственного мотоцикла за долги. Его многочисленные миграции по торговым фирмам с заявкой себя в роли бизнес-тренера и менеджера по оценке были неудачны, чтобы не сказать — смешны. О том, чтобы назначить его мало-мальским руководителем, даже и речи быть не могло. С первого взгляда Вадим производил впечатление начитанного и хронически не уверенного в себе человека. “Ботан”2, — говорили обычно люди, к которым он приходил на собеседование, как только за ним закрывалась дверь.
Парадокс был в том, что ни особо начитанным, ни особо застенчивым, он не был.
…Блюмин вышел из здания заводоуправления и пошел на проходную завода, здороваясь по пути с каждым встречным за руку. Здесь он прижился. Хотя Блюмин и относился к административному аппарату, его затрапезный вид и сбивчивая речь располагали к нему рабочих и мастеров, которые держали его за своего. Это было удобно, так как даже директору завода иногда требовалось разузнать кое-что, что его интересовало, в обход цехового начальства. За старание Вадим получал от директора мелкие привилегии. Например, полгода назад ему выделили бесплатно машину для перевозки цемента.
Сегодня Вадиму был крайний срок найти человека на ролевый пресс для изготовления ящиков. Женщину. Хотя бы одну. Это было сложно. В начале прошлой недели директор уволил пятерых — мужчину-грузчика и четырех женщин. За алкоголь. Попались лично ему. За алкоголь директор увольнял сразу и без торгов: на прошлой работе у него был пожар из-за пьянки рабочих. На этой — несчастный случай, дорого замятый. Еще до прихода Вадима на фирму. Об этом знали. Но пили. Мастера знали, что пили, но увольняли только тех, кто плохо работал — план-то не трезвый делает, а работящий. Блюмин тоже знал, что пили: сам видел несколько раз пустые бутылки, летящие через забор, но никогда никому не рассказывал, чтобы не добавлять себе работы. К тому же это были бутылки из-под пива.
Платили у них на заводе мало. Мало так, что жить на эти деньги было нельзя. Мужчине нельзя было на них жить с семьей, а женщине и одной было нельзя. Потому никто на них и не жил. Работали по двенадцать часов два дня подряд, а потом по два дня сидели дома. Жили все с огородов и с чего-то еще, чего Блюмин для себя не понимал. Для себя он понимал, что люди работают здесь просто ради работы: чтобы шел трудовой стаж для начисления пенсии. Потому как ни больничных, ни отпускных на заводе не платили. Одежду рабочую покупали — да, “чтобы не как партизаны”, — как говорил директор, и мыло тоже, вот и весь соцпакет…
Накачанная иллюзиями экономика крутилась, как двигатель с порванной ременной передачей, и люди требовались везде. Хороших работников держали зарплатами, а плохие заняты были на стройках — подсобниками. Поэтому набрать людей на сезон было трудно. А тут еще это увольнение… В набор приходили совсем уж негодящиеся: отпетые лентяи, скандалисты, наркоманы и— самые интересные — просто больные на голову. Их Вадим выделял в очереди ожидающих собеседования сразу и берег, как десерт, напоследок, чтобы всласть потешить свое неуемное профессиональное любопытство.
…Блюмин зашел на проходную. Лампочка в помещении была выключена. В полумраке, за турникетом, стояла женщина. Она была одна. Она стояла и, не отрываясь, смотрела через большое окно на качающийся тополь. Вахтер в будке спал с открытыми глазами.
— Вы на собеседование? — спросил Вадим громко женскую спину.
Женщина обернулась всем телом.
— Я? — спросила неуверенно женщина.
— Вы, — подтвердил Блюмин. — А что, здесь еще кто-нибудь есть?
Вахтер наконец вздрогнул, подался вперед и начал для вида что-то писать в журнале.
— Свет включи, — весело сказал Блюмин вахтеру, — нектолоп.
— Не кто? — не понял вахтер.
— Я на работу пришла, — сказала женщина голосом неуверенным и похожим на тающий снег.
— Ну да? — усмехнулся Блюмин. — На улице еще есть желающие поработать?
— Нет, — сказала женщина. — Посмотреть?
— Не надо, — сказал Вадим, — иди за мной.
“Как легко я стал переходить на “ты”, — подумал Вадим, роясь в кармане в поисках ключа, — уже и не замечаю. Почти…”
Сразу за постом охраны была маленькая конура с зарешеченным окошком, топчаном, столом и двумя стульями. На столе стояла чашка с холодным чаем и были рассыпаны крошки. Вадим поморщился: он забыл выпить чай, и уборщица, конечно, ничего не убрала. Вадим сел за стол, взял чашку, будто все так и надо, и хлебнул из нее вчерашний чай. Бр-р-р…
— Анкету заполнила?
Женщина кивнула.
— Давай сюда.
Она протянула ему анкету.
“Запах от нее какой-то… — подумал Вадим, разглядывая анкету. — Бомжиха, что-ли?..”
— Тебя Мария зовут? — спросил Вадим, чтобы начать разговор.
— Мария…
Умирающий лебедь, а не работник, ей-богу…
— Что голос-то такой тихий? Нездоровится?
— Нет,— заметно громче сказала Мария, — я — здоровая.
И — покашляла.
— Здоровая —это хорошо… А дети твои где, Мария?
— Дома…
— Болеют?
— Кто?
— Де-ти боле-ют? — произнес Вадим раздельно и слегка раздраженно.
— Бывает, и болеют, — ответила Мария. — Как не болеть? Дети же…
— А кто с ними сидеть будет, когда заболеют?
— Кто?
— Тьфу ты… — не выдержал Вадим.— Если дети заболеют, ты что, на работу не пойдешь?
— Как — не пойду? Пойду…
— Так ведь младшей-то — три года. Старшей — четыре. Вместо мужа у тебя — прочерк. Родители — прочерк. Живешь ты, Мария, в N–кове, сада детского там нет. И больницы нет. Из всей цивилизации — только газ и электричка. На работу тебе из твоего N–кова в пять утра выезжать, а дома ты будешь в девять. Что — бросишь с температурой и пойдешь? Не пойдешь — верно? — останешься дома. А мне потом будут холку мылить, что прогульщицу принял, а? Мария?
— Я на соседку детей оставляю, — быстро сказала Мария.
…Слишком быстро, чтобы Вадим ей поверил.
— Ну, ладно, — сказал Вадим и потянул вверх один угол рта. — На соседку так на соседку…
Был бы еще кто-нибудь в очереди — он бы уже выпроводил эту дурнопахнущую тетю: “Я тебе позвоню” и т. д., а так… Можно и поразвлекаться…
— Где ты, Мария, работала? Что-то я не пойму по трудовой-то… Уборщица… в колхозе. А на кой… А зачем в колхозе уборщица-то?
— Я работы не боюсь! — так же быстро заговорила Мария. — Я еще со школы работала…
— Ну да, — кивнул Вадим, — а потом декрет и еще раз декрет, верно? Так дальше пойдет — у тебя декретов будет больше, чем у советской власти…
— Слушай, ты — такой молодой, а уже — начальник, — Мария поняла, что Вадим настроен против нее. — Помоги мне, а? У меня мать померла, и теперь денег нету вообще. Раньше хоть пенсия была, а? Дай уголь на зиму купить, а?
“Уголь! — понял Вадим. — Она углем топит, вот вся и провонялась…”
— “А”? “А”? Заладила… Я здесь не начальник, — хотя он и привык к заискиваниям, Вадиму было, конечно, приятно, что она его назвала начальником, — я — рекрутер.
— Ну да — рэкетир… — повторила за ним знакомое слово Мария.
— Не рэкетир, а рекрутер,— поправил ее Вадим и прыснул.
— Да, — так же легко согласилась Мария, — рекрутер.
— Знаешь, какая разница? — пошутил Вадим. — Нет, — честно сказала женщина…
…Если Вадим не найдет сегодня хотя бы одного человека, то через три-четыре дня пойдет нехватка ящиков. Обычно мастер ставит кого-то на ящики временно, скажем, упаковщицу с термоусадочной линии, но ведь и упаковщиц-то лишних нет! Поставит упаковщицу — упадет выработка смены по основной продукции, кто же на это согласится? Никто не вспомнит потом, что это директор так широко рукой махнул… Директор так уж точно не вспомнит…
“…Ее же, дуру, ни один нормальный HR не пропустит,— подумал Вадим, глядя на Марию из-под лба.— Морщины на лице все в саже несмываемой. Не женщина на ролевом прессе, а индеец, вышедший на тропу войны. Видно, холодной водой моется. А ведь и тридцати нет… Кашляет… Дети… Красницкая увидит — грохнет меня. Директор… Ну, директору, как он говорит, “с ними не целоваться”, лишь бы станок работал…
— Ты не сомневайся ,— говорит Мария вдруг ласковым грудным голосом, — я тебя не подведу… Обещаю…
Взять, что ли… Все равно вакансию закрыть нужно.
— Воровать будешь… — не спрашивает, а, скорее, размышляет вслух Вадим.
— Нет! Что ты! — Мария замахала на Вадима руками, как на осу. — Я не умею…
Вадим рассмеялся. Не умеет она. Дура дурой. Ему нравилось называть этих женщин “дурами”. Нет, не из презрения их умственных способностей. Просто — нравилось. В хорошем смысле. Вроде как женственно.
— Вот что, Мария… — как бы самому себе сказал Вадим и почувствовал, что женщина затаила дыхание.
Вадим встал из-за стола, подошел к двери, выглянул: никого.
— Есть еще кто на собеседование? — крикнул Вадим охраннику на всякий случай.
— Нету, — послышался из-за угла голос вахтера.
Вадим повернулся к женщине:
— …Идем, работу тебе покажу. Там еще с начальником цеха поговоришь. Если он тебя возьмет— так тому и быть, пойдешь. Для начала — на испытательный срок, без оформления, понятно?
…Считай, что принял. Начальнику цеха было все равно: что не так будет — скажет, что Вадим не того привел. Бывало уже…
Прошло четыре дня. Вадим благополучно защитил недельный отчет по заполнению вакансий и заработал свой месячный бонус. Мария начала катать свои картонные ящики. Уже два раза ходила в смену — людей-то не хватало. Пока, конечно, норму ей не поставили — не изверги же. Работала на семьдесят процентов от ставки, как стажер. Получалось в день столько же, сколько и у уборщицы. Только не присядешь. Но главное, что — в смене, а не на пятидневке. Если бы на пятидневке, то денег, оставшихся после похорон, на электричку бы не хватило. Сейчас плохо стало с электричками: каждый день проверяют. Звери.
…Вадим шел на проходную мимо цеха, где работала Мария. День заканчивался удачно – он пришел сегодня пораньше и позавтракал оставшейся с вечера пиццей. Пиццу его начальник — Красновская — легкомысленно (или великодушно) положила вечером в холодильник после большого совещания для руководителей дирекций. Еще кусок пиццы Вадим нес с собой в портфеле с документами — он рассчитывал съесть его сейчас подальше от чужих глаз — в комнате для собеседований.
В цеховой курилке, на улице, стояли две женщины в фуфайках — рабочие. Увидев Вадима, они замахали ему рукой. Он подошел. Поздоровались.
— Вадим, — сказала одна женщина, которую звали Люба, — ты кого нам привел, а?
— Кого? — не понял Вадим.
— На пресс ролевый кого привел, Вадик?
— А-а… Марией зовут. А вы что — еще не познакомились?
— В том-то и дело, что познакомились! — вступила в разговор другая женщина, которую тоже звали Люба.— Ты что — сдурел? Ты же нам туберкулезницу привел! Ты хочешь, чтобы мы и сами заразились, и детей своих заразили, и вообще… Да и вообще — у нее справка есть?
По условиям приема на работу каждый будущий сотрудник обязан был принести справку от врачей про то, что он не болен, в том числе и туберкулезом. Вадим обычно это правило нарушал, стараясь побыстрее закрыть вакансии, чтобы не потерять бонус. Справки рабочие ему доносили потом, в течение испытательного срока.
— А что тебе до ее справки? — весело и нагловато, засовывая руку в карман брюк и выпячивая грудь, ответил Вадим. — Я когда тебя принимал, у тебя тоже справки не было! Что – кто-то умер, а?
…С ними только так и нужно — весело и нагло. Иначе — ноги вытрут. С ними лучше показная наглость, чем показное дружелюбие.
— Вадик, слушай, — примирительно сказала Люба-один, — мы же не от себя говорим, мы от бригады говорим… Убери ты эту, а?
— Убрать? С каких соловьев?
— Она не справляется, — негромко, но твердо сказала Люба-один,— и не справится, я тебе говорю. Ты меня знаешь…
…Эта знала, куда бить.
— Как ты знаешь? — не сдавался Вадим. — Человек только два полных дня отработал — а ты уже знаешь?
…На самом деле не только начальник цеха или сменный мастер, даже опытный рабочий – стоило ему просто посмотреть на новичка, нет, не за работой, а так, сразу мог безошибочно сказать, задержится человек на заводе или нет.
…И ведь факультетов никаких, кроме цыганских, не заканчивали!
—Что вам до того, как она справляется? — удивился Вадим. — Вы же обе на переборке брака стоите, вы вообще на эту Марию никак не завязаны… Ладно, пойдем в цех, я с Гаврилычем поговорю…
Гаврилычем за глаза звали начальника цеха. Гаврилыч был вечно задерганный посредник хозяйского деспотизма и пролетарского наплевательства. Лицом он был похож на старого сеттера, совершенно потерявшего чутье и поэтому встающего в стойку возле каждого куста.
…Нашел Вадим Гаврилыча в цеху, у полуразобранного станка, в котором Гаврилыч рылся вместе с двумя рабочими. Станки были старые, простые и верные, купленные где-то в Европе за медный грош. Гаврилыч стер зубы на этих станках и разбирался в них лучше любого электромеханика. Был он мужик простой и мастеровой. Любил работать руками.
— Что, Вадик, допекают? — спросил Гаврилыч Вадима, вытирая руки ветошью, когда они отошли в сторону. — За Марию небось пришел разговаривать?
— Да, — сказал Вадим, — поймали вот…
— Меня в первый же день поймали, — заулыбался Гаврилыч. — Тебе-то что? Пришел—ушел. А мне-то от них не скрыться!
Гаврилыч всегда балагурил, говорил вроде как шутейно, когда речь шла о кадровых вопросах. А — Вадим однажды стал случайным свидетелем — когда речь шла об отношении к технике, об обслуживании, то был строг и ругался, невзирая на чины. К директору на повышенном тоне обратился, когда тот подшипники какие-то “родные” не подписал, а подписал более дешевый аналог. И директор, и даже хозяин ему такие нападки спускали, потому как – техника. Не игрушки.
— Гаврилыч… — начал было Вадим.
— Слухай, Вадик, — перебил его Гаврилыч и улыбнулся как-то по-другому. Строго как-то улыбнулся,— с утра у меня уже целая депутация была. Я их, конечно, отфутболил, чтобы не забывали, кто главный, но… Тут все серьезно. Если ты хочешь директору бабий бунт показать, так — пожалуйста. Но не в моем цеху, понял? В фасовочном — иди поразвлекайся. У меня план опять вверх скорректировали, у меня малый автоклав на ладан дышит, а я ему даже профилактику толком сделать не могу, у меня… Короче, я уже Марию твою предупредил, что она меня не устраивает и что работает она последний день. Я понимаю, что сам не прав — нужно было сразу ей от ворот поворот дать… Поэтому то, что мне людей в ближайшие пять…
— Десять!
— Пять, Вадик, пять дней не будет хватать… Да, это – моя зубная боль, и директор про то не узнает. С женщинами я поговорю — будут выходить сверхурочно, пока замены нет, никуда не денутся, раз от них ветер дует, лады?
Как ни странно, но Гаврилыч всегда называл женщин именно “женщинами”. Даже за глаза.
— А как же ей…— начал Вадим.
— Слухай, да что ты все в положение входишь, как ведро в прорубь? Или что – отчитался уже, что все в порядке?
— Да, отчитался, — сказал Вадим, хотя думал совсем не об этом. — А где она?
— В бытовке она, — сказал начальник цеха, — плачет…
Они помолчали.
— Где ж ей быть, если электричка через три часа только? — внезапно сказал Гаврилыч раздраженным голосом, — Что ты — не знаешь, что ли?
Они опять помолчали.
— Слушай, Гаврилыч, — сказал Вадим, — а скажи мне, за что они так на нее все взъелись? Не понимаю… Она же им не конкуренция — ни по работе, ни с мастером…
— Не понимаешь? — усмехнулся начальник цеха— Ты вот скажи мне, Вадим, ты похороны любишь?
— Похороны? — удивился Вадим и начал вспоминать — не так-то и много похорон было в его жизни. — Э-э… Нет, не люблю, а что?
— Вот и я не люблю, — продолжил начальник цеха, будто и не Вадима слушал, а что-то свое, смешное вспоминал, — и мертвяков не люблю тоже… Мария эта для них — понимаешь — вроде как мертвяк… То, чем жизнь заканчивается, если что не так пойдет, понимаешь? Ты же знаешь, что на нашу зарплату в городе просто не проживешь, у нас один межгород работает. Они все из таких вот маленьких поселков… А там этих Марий… Глядят женщины на нее, и вроде как похороны своих надежд на будущее, на хорошее видят, понимаешь? Тяжело это… Ты их не слушай, тут дело не в кашле совсем. Это просто как покойник в доме лежит. Каждый день приходишь— он лежит и пахнет, понимаешь? Каждый божий день…
И они еще помолчали. Вроде как и сказано все, а вроде – и еще нужно, но непонятно что…
— Денег ей не выплатят… — сказал Вадим.
— Я знаю, — ответил Гаврилыч. — А где это видано, чтобы за три дня платили?
— Угля у нее на зиму нету, — сказал Вадим.
— Наслышан уже, — ответил Гаврилыч. — Весь цех наслышан…
И снова они замолчали.
— Иди руки умой, — сказал Блюмину Гаврилыч, — вон в солидол влез…
Гаврилыч пошел в свою загородку, а Вадим пошел с ним, а потом повернул в бытовку, где были душ и рукомойники. Вадим подставил руки под холодную воду и вдруг подумал: “Умываю руки…”
Ерунда какая-то…
Было уже начало седьмого. Елена Ивановна, которой Вадим передал документы Марии для проводок, уже упорхнула, закрыв сейф. Потому выходило, что Марии еще и завтра приезжать нужно. Вадим вздохнул и пошел искать Марию.
Глаза у нее были уже сухие, и пахла она мало. Почти совсем не пахла.
“Это она в душе заводском моется, — догадался Вадим, — Ну, хоть в горячей воде помылась…”
Он уже принял для себя ее уход как прошлое. Легко. Жалко, конечно, но — что поделаешь?
— Ну что, Мария, — сказал с ходу Вадим немного сочувствующим, но бодрым голосом. По опыту он знал, что главное — напор и не пересолить с сочувствием, а то может быть все что угодно, даже истерика и царапанье лица, — бывает… Я тебе скажу, что я уже пятого человека привожу, и все – никак. Тут у них так всегда… Я, наверное, на начальника цеха докладную завтра напишу. Директору. Или даже — в головной офис отправлю. Да еще и расценку собираются на ролевый пресс уменьшить — кто у них вообще работать будет? Ну, ты не переживай, если где еще что будет — я сразу твоей соседке на мобильный позвоню, у тебя же в анкете номер мобильного соседки, да?..
Он врал легко и безбожно. Врал безостановочно. Ложь, понимаемая им как спасение отверженных от их мук и самокопаний, была гладка и привычна.
Мария сидела на лавке, обхватив руками живот и подавшись вперед. Так сидят больные с приступом аппендицита, наверное. Она слушала его, полуприкрыв глаза.
Не слушала.
“…Хорошо, что они такие дуры, — думал Вадим, провожая Марию к проходной. Вот, говорят, маркетолога увольняли, пока компенсацию за отпуск не выплатили, он не успокоился…”
Она на удивление легко согласилась на все: и на проходной посидеть, и завтра приехать. Легко.
Когда Вадим, съев пиццу, вышел из своего кабинетика, Мария пила чай с вахтером. За окном начинался дождь. Он прошел мимо них, махнув на прощание рукой. Вахтер сделал вид, что не заметил.
Утром следующего дня, около десяти, Вадим принес на проходную документы Марии. В полумраке помещения у окна стояла Мария и смотрела на качающийся за окном тополь. Дежавю.
“Я хожу по кругу”, — подумал Вадим и усмехнулся.
— Мария, — позвал он женщину.
Мария обернулась и подошла к вертушке. От нее опять пахло сажей. И – спиртным. Шагала она нетвердо. Когда она подошла, Вадим увидел, что взгляд ее дерзок. Нехороший взгляд. Видел уже такие.
— Мария, — сказал Вадим, стоя на всякий случай с другой стороны вертушки, — вот твои документы… А вот — конверт. Там — деньги. Это тебе компенсация за сокращение…
Он говорил еще какую-то ерунду. Потом они расстались.
…В конверте лежали деньги, которые собрали утром с желающих.
И денег с завода собрали, что забавно, аккурат на тонну угля.
…Там лежала и его двадцатка.
1Линь (морск.) — веревка, идущая на разные корабельные снасти.
2 Ботан – от “ботаник” (молодежн. жаргон ) — зубрила.