Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2011
Игорь Шарапов
Игорь Ильич Шарапов родился в 1969 году в Ленинграде. Автор книг “Рассказы о нечисти и ее повадках” (1991), “Прибытие” (1995), “Молодым супругам” (1998), “Уроки послушания” (2001), “Верую (Евангелие-2: Возвращение)” (2010) и др. Член СП. Временно живет в США, работая по контракту.
Чечня
История одного предательства
1.
Злые языки говорят, что есть в правительстве мафия, такой влиятельный секретный сговор в очень узких кругах, которые внимательно следят за тем, чтобы война в Чечне не прекращалась, чтобы всегда поддерживалась напряженность, которая провоцирует столкновения в этом регионе. Кто-то успевает подумать о том, чтобы войну что-то питало, чтобы полностью никогда не угасал маленький фитилек, по капле подбавляющий керосина в этот огонь. Причем не из каких-то корыстных соображений, не для себя, им самим в плане материальном эта война ничего не приносит и никогда не принесет, а из-за России.
Конечно, там погибает каждый день от восьми до десяти человек. Но что такое десять человек в день для такой страны, как Россия! Пустое место, ничего, ноль. Россия никогда это количество не почувствует, оно ни на чем не скажется.
Зато у страны есть своя война. Что-то настоящее, что поддерживает в стране жизнь, как кровопускание полезно для здоровья в человеческом теле. Народ сохраняется боеспособный, здоровый духом и крепкий, и ему это помогает так, как ничто другое помочь не может. Если у нас будет война, мы будем готовы всегда умереть, а это заменить ничем нельзя. Мы с этой войной будем сильнее других народов и победим их во всем, в чем только придется, даже в международной торговой конкуренции, когда для этого придет время. И вообще, они все скоро выродятся, а мы станем сильнее их и богаче.
Чечня для России имеет смысл приобщения и очищения. Целое поколение проходит через испытание и приобретает новое очень важное качество, за которое не жалко заплатить все равно чем.
В народе про Чечню говорят: там легче всего служить. Конечно, могут убить, но все равно дело того стоит. Там лучше служить, чем во всех других местах. Там дедовщины нет. Вот трудно представить, но ее там просто нет, и все. Очень хорошо служить, когда нет дедовщины.
Хуже всего были мины. Мне мой армейский приятель рассказывал, что, когда он демобилизовался, в его роту, где он раньше служил, приехала группа новых ребят, шестнадцать человек, все из одного школьного выпуска. Их сначала вместе распределили в Омск, они стояли в окрестностях Омска, а потом потребовалась смена для подразделений в Чечне, их перебросили в Чечню, так в течение первого месяца их службы из них осталось только четверо. А они даже ни одного выстрела не слышали, всё только на растяжках, то есть на минах.
Ему с самого начала говорили: не звони домой. Пиши, но не звони. Те служащие, у которых был доступ к телефону и возможность позвонить, потом говорили, что это всегда только хуже. О том, что здесь, многое нельзя было рассказать, потому что это военная тайна, а то, что можно было рассказать, было не объяснить, и оттого очень остро чувствовалось, что на том, другом конце провода нет, и не может быть, и никогда не будет настоящего понимания. Представлялось, что то, что там, давно уже так далеко, что туда никогда не вернуться, туда и не нужно возвращаться, не стоит даже пробовать.
В ответ из Москвы рассказывали что-то о мирной жизни там, им нужно было что-то отвечать, но это было все равно что из другого мира, в сравнении с тем, что здесь, все их маленькие проблемы казались такими пустяками, но это нужно было, чтобы в разговоре никак не прозвучало, если хочешь сохранить отношения: обидятся и не поймут.
Многие здесь так стали чувствовать себя далеко, что потом разошлись со своими женами и семьями. Они говорили, что раньше и так знали, что нет у них с их семьей никакого понимания и ничего общего, нет и не было, а теперь отсюда становится очень хорошо понятно, что, конечно, ничего никогда и не будет.
А ты, если этого не хочешь, то лучше не так. Не торопи все это и не звони. Только пиши. Потом, даст Бог, приедешь — куда, ты говоришь, в Москву? ну, в Москву так в Москву — сам станешь жить этой другой жизнью. И если только она тебе, эта жизнь, потом после всего этого пойдет, если сумеешь в нее врасти обратно и вжиться (большинство вживаются себе нормально, как будто ничего и не было, так устроен человек, чтобы все забывать), то тогда и проблемы у тебя станут другие, ты начнешь понимать, что они тебе говорят, и тогда у тебя будут снова шансы вернуться.
Ему рассказывал друг, водитель танка, он приехал сюда тоже ночью совсем зеленым, ничего никогда не знал и не испытал. Он только и знал тогда про войну, что анекдот, “что главное в танке”. Кто-то говорит, мотор, броня, пушка или гусеницы, а старшина объясняет, что главное в танке — это не наложить в штаны. Ну, он с хорошей точностью так себя и почувствовал, когда они в первый раз попилили на пулеметное гнездо, пришел по радио приказ, что пехотное подразделение залегло в траншеи, им нужна помощь, чтобы пришел танк и раздавил пулемет, вызвали их. Сам по себе пулемет беззащитен против танка, только и делай, что чеши себе на него и с безопасного расстояния гаси из орудия. Но всегда остается неясным вопрос, не имеется ли у него в этом гнезде какой-нибудь из этих новомодных ракет-гранат, которые пока еще совсем мало применяются в бою, но теперь, говорят, они стали такими маленькими, что уже умещаются у бойца в заднем кармане штанов. Слава Богу, их пока нет на вооружении у чеченских боевиков, но они уже применялись в боевых условиях в целях испытания. Такой выстрел, по слухам, пробивает танк насквозь, оставляя на влёте и на вылете отверстие такой толщины, что в него с трудом пролезает маленький карандаш. Но внутри все мертвые, потому что в состав заряда входит расплавленная медь, которая в полете собирается в капельку, чтобы пробить броню, а внутри расплескивается на крошечные смертельные брызги металла. Или ладно, на хрен все это новьё и хайтек, нет ли у них там какого-нибудь обыкновенного птурса1 на колесиках, простого по устройству, как радиоуправляемая машинка. Нашего, родного, советского. Пусть даже устаревшего и давно снятого с вооружения и производства, как это часто бывает, но все равно потом задыхаться в дыму, гореть в бензиновом пламени, биться кулаками в заклинивший люк и ждать, когда рванет боекомплект, будет так же неприятно и противно, как если бы противотанковый заряд был совсем новым, импортным и по последней моде. Но птурса в этот раз у пулеметчиков не было (я вообще за годы службы птурсов видел меньше, чем танков). Хотя очень за-просто даже могло бы быть. Стрелок сверху над ним гвозданул по гнезду прямо на ходу из движущейся машины, недолет, перелет, попадание, с третьего раза он очень удачно попал и точно хорошо накрыл это пулеметное гнездо.
Он говорил, что видел, как земля вокруг этого места поднялась, и кто там был, все боевики подлетели в воздух. Жахнуло сильно, и было хорошо видно все эти изуродованные и перекореженные тела и обломки металла, которые остались лежать вокруг воронки. Он смотрел, как “чехи” взлетали, как завороженный, потому что раньше никогда такого не видел, и чувствовал, что лучше этого ничего не было в его жизни, лучше ничего быть и не может, и он знал, что это вообще он переживает свой счастливейший момент, больше ничто никогда не сможет это заменить. Он потом после боя говорил с остальными товарищами, которые тоже были в машине, и они все думали одно и то же.
— Хорошо, что ты сказал, — говорил ему потом стрелок.- Я сам на это смотрел, как земля под ними вспучивается и подлетает, и тоже обо всем так же думал, как ты. Такое это все здоровское, и как хорошо, что у меня это в жизни было. После этого, такого, все, что со мной может еще случиться, может, завтра убьют, а может, наоборот, буду долго жить, это уже как бы неважно. Это будет ненастоящее, пустое, потому что того, что было, теперь никто не сможет у меня отобрать. Значит, уже не зря жил. Вся остальная жизнь после этого уже все равно как бы довесок, бесплатное приложение, которого если бы и не было, то и ладно. Ничего второго такого, скорее всего, никогда больше не будет, по сравнению с этим даже любые самые лучшие бабы только дрянь и ерунда, а уж водка тем более.
Но я думал, что никогда не смогу об этом никому рассказать, потому что это только со мной так, больше никто на всём белом свете так не думает, я только один такое говно и урод. Мирным об этом писать нельзя, а даже если бы цензура и разрешала, все равно бесполезно. Потом если, даст Бог, вернемся, я так, как сейчас с тобой, поговорить об этом ни с кем не смогу. Кто сам в этом не был, никто никогда не поймет.
Потом, после этого, все что угодно, но только ничто все равно не могло ему заменить той настоящей жизни, которая только у него и была, когда он в первый раз приехал сюда новичком. Потому что никогда больше такого нет, как когда защищаешь Родину, будучи сам частью этого единого целого. Только тогда чувствуешь, что не напрасно живешь.
Они, весь их взвод, тряслись в кузове грузовика по крутой горной дороге, на каждом повороте с силой вдавливало в доску скамейки, и все дружно орали веселую песню:
Ходжа Насреддин
Был грузин и был армян,
Ходжа Насреддин
Шел в родной Азербайджан.
Ходжа Насреддин
Был туркмен и был узбек,
Ходжа Насреддин
Был вообще простой чучмек.
Начальство эту песню не очень одобряло, у них было указание сверху, директива, что мы вообще-то не враги простого чеченского народа. Но песня была шуточная, а ребята ехали на боевое задание с автоматами в руках, им только один Бог был указ, им почти что ничем нельзя было пригрозить, им ничего нельзя было приказать, так что песню терпели, никто ничего не говорил.
Вообще-то смешно, как это сейчас рассказывают, что в Отечественную везде и всегда сзади были заградительные отряды, без них никто бы в атаку никогда не пошел, что, все ненормальные, что ли. А мы вот здесь обходимся без заградительных отрядов, а ведь все равно как-то работает.
Когда он в Чечне был в составе группы и утром по росянке, молодой и совсем еще зеленый, залезал в кузов старого раздолбанного армейского грузовика, чтобы ехать на нем по дороге, чуть одно неверное движение, разбитая на крошечном участке за поворотом дорога, и машина поползет под откос, никто выскочить, конечно же, не успеет, такие случаи бывали, даже довольно часто, но медленно все равно никто не ездил, водитель опытный, все ехали всегда только быстро, — он думал о том, что едва ли когда-нибудь вообще ещё он будет так счастлив. В каком бы “мерседесе” он потом ни ездил — а у него было откуда-то чувство, что он будет еще ездить по
Москве на “мерседесе”, если только останется жив,— ни на каком мягком и роскошном сиденье ему никогда не будет больше так удобно и хорошо, как на этой трясущейся лавочке в грузовике, он знал, что самое счастливое время его жизни — вот оно, сейчас — ну, так оно и вышло.
Серебряным веселым весенним утром, едва только успевали просыпаться какие-то мошки, он мчался в кузове грузовика по угрожающим поворотам и думал о счастье.
Ему несколько раз приходилось стрелять и убивать людей в Чечне. Но он лучше всего запомнил своего первого “чеха”. Их с напарником тогда посадили на дежурство в гнездо возле источника, к которому, по некоторым сведениям, часто приходили боевики. Они оба так устали уже к этому времени от частых бесконечных дежурств, “через день — на ремень”, хотя и знали, что опасность, а все равно, ничего не происходит, стали волей-неволей подремывать, когда вдруг увидели, что по тропинке к источнику идет человек. Это был мужчина восточной наружности, на вид лет сорока пяти, в масккомбинезоне и темно-красной вязаной шерстяной шапке, с мешком и автоматом на плече, и вел за руку мальчика лет десяти. “Чех” наклонился к источнику с какими-то бутылками. Ну, он не стал разбираться, знал, что через считанные минуты они оба скроются из вида, знал, что “чехи” наших подлавливают всюду и при любой возможности. Он вмазал в мужчину очередью. Автомат дал отдачу, и, в общем, у него не очень прицельно получилось. Из автомата вообще только кажется, что просто, надо уметь стрелять, иначе из-за отдачи только первый патрон идет более или менее прицельно, а все остальные уходят вразброс, “в молоко”, ну а он тогда еще не умел, у них возможности для тренировки было очень мало. Он только знал примерно, что надо стараться, чтобы пули ложились по возможности кучно, вот и подрастянул очередь, как смог. Он увидел, что мужчина лежит на спине, мальчика тоже зацепило-задело, перебита нога, мальчик подпрыгивает на одной ножке и плачет, но почему-то не убегает, ну, он и мальчика тоже следующей очередью. Он не мог объяснить почему, у него это произошло без объяснений, никаких инструкций насчет того, надо или не надо стрелять в мальчика, у него не было. Ну, ему и не задавали никаких вопросов и после не попросили ничего объяснять.
Он помнил из своего пребывания в первый раз в Чечне, как однажды патруль задержал несколько человек. Был среди них такой паренек весьма невзрачной, совсем непримечательной наружности, но только не какой-нибудь “чумазый”, а явно такой из себя полностью русский. Он как раз только подумал, что в Москве в толпе прохожих этот паренек совсем бы никак не выделялся и здесь тоже не выделяется, но все же в группе задержанных он почему-то как-то режет, останавливает глаз. Его наметанный месяцами уже взгляд по какой-то причине останавливается на этом незамысловатом простом пареньке. Вроде бы все с ним в порядке, но что-то не так. Как бы вполне обыкновенные рыбешка, плотва, и все же это не тот материал, который здесь попадается просто на улице, не то, что выловишь в этом пруду, если закинешь здесь “частый бредень”. И тут вдруг его друг по роте Лёнька Шалов (Шалавов? Шпалов?), почти что не изменившись в лице, что-то с ним такое стало, без предупреждения рванул от живота автомат —и сразу в этого парня, покуда никто ничего еще и понять не успел, и стреляет в него и стреляет, полный рожок извел, всего уже измолотил, а никак его не унять, остановиться не может. В чем дело? Ты что? А я его знаю. Что? Да, помню я, говорит, его. Он в прошлом потоке тут у нас служил и полтора года тому назад демобилизовался. Он тут каждую тропинку выучил наизусть, сволочь. И как его только принесло сюда опять! Ведь свой же, гад. Это гораздо хуже врага.
Тут прапорщик подошел:
— За что ты его?
— А я его знаю. Он здесь служил полтора года назад. Раз он здесь, значит, вернулся наемником. Но уже против наших. Не понимаю, откуда только такая сволочь берется.
— Это ты сейчас так говоришь,- сказал другой.- Посмотрим, что ты скажешь, когда тебя отправят отсюда в запас.
— Как кого,- сказал прапорщик.- а меня никуда не отправят. Я уж об этом позабочусь.
— А когда ты вообще собираешься завязывать с этим делом? Когда ты думаешь уезжать отсюда?
— Не знаю. Не хочу даже думать об этом. Наверное, когда свалюсь замертво. Только в свинцовом гробу ногами вперед.
Чечня давно уже стала ареной стрельбы, сценой борьбы контрактников с контрактниками. Лучшие бойцы это контрактники, и нанимают их и с одной, и с другой стороны, у кого больше денег, тот больше и лучше наймет. Нанимают из того же парка возможных работников, поэтому сегодня они вместе воюют в одной команде, а завтра, наоборот, поднаняли его вражеские другие силы, вот он к ним и перешел и теперь за них патроны изводит.
Вот одного, например, поймали, он русской внешности, ну, всё путем, а какой ему еще быть внешности, когда он русский и есть, загребли его в группе других “чехов”, оружия у него с собой никакого нет, ну, профессионал, зачем он с собой еще и оружие будет носить, его винтовка спрятана где-то в тайнике, здесь все стены с двойным дном, он ее достает и раскладывает только тогда, когда выходит на дело, выбирается на место, достает из стены винтовку, и пошло-поехало, понеслася. Ну, забрали его, а он: я, говорит, никто, мирный житель. Другой у нас был такой в команде Сева Гвоздевой, мировой парень, он сразу, как только увидел этого задержанного, ему улыбается, как старому знакомому, а тот все боком, боком, отворачивается, типа, что ты, кореш, ты меня с кем-то путаешь, мы с тобой не знакомы, ну так Гвоздевой снимает с плеча акээс и всё так же с улыбочкой в него полрожка, узнал, называется. И как не узнать, мы с ним вместе полмесяца оттрубили, лучше контрактника не бывает, лучше народу “чехам” не найти, и как только мы еще воевать здесь будем, когда самые хорошие ребята уходят к врагу. Он говорит, такие, как он, даже не просто сволочи, а хуже сволочей, хуже тех комбатантов, которые за бабские юбки, за стариков и детей прячутся, те просто сволочи, а эти сволочи вдвойне и втройне, они хуже “чехов”, потому что “чехи” хоть просто подлюги, а эти предатели нас всех, предатели Родины, ненавижу таких.
А его легко было спутать, он внешне не очень-то походил на профессионального военного, не отличался ни ростом, ни телосложением. На вид довольно хрупок, нескладен, тощ и неказист, неспортивен, ненакачан. Внешнее впечатление было обманчиво, он в действительности-то был довольно натренированным и физически подготовленным человеком, много занимался восточными единоборствами и, конечно же, с детства очень хороший стрелок.
Там была такая женщина-снайпер, Маша Охотникова. Девственница, почему-то из девственниц получаются самые хорошие снайперы. Девичьи бестрепетные руки справляются с этой задачей лучше, чем мужские. Сердце девственницы не знает жалости к мужчине, и рука у нее никогда не дрогнет, душа наливается радостью, когда от нежной девичьей руки большой и сильный мужчина упал, задрыгался, плещется теперь в грязи и в луже и лишился всей своей огромной звериной силы, которой девственница больше всего боится. Эта Маша Охотникова была легендарная личность, никто ее никогда не видел, скорее всего, что она и не существовала, а была продуктом мусульманской радиопропаганды. Кто-то из друзей-мусульман придумал это имя и фамилию. Ее все ненавидели— и ваши, и наши. Она рассылала листовки, разбрасывала их повсюду. Она выступала по радио, когда включалась иногда местная мусульманская радиостанция, обращавшаяся к русским солдатам: “Русские, вы обречены. Скажите об этом вашим командирам. Уходите с нашей земли и сдавайтесь. Командирам хорошо, им первым самим не умирать. Скажите вашим командирам, чтобы сдавались”. Вот по такому радио выступала Маша Охотникова. У нее был мягкий и низкий голос девушки пятнадцати-семнадцати лет. Она говорила: буду всех убивать. Будете у меня захлебываться кровью и пожалеете сами, что сюда пришли. Солдат буду бить по ногам, сержантов и ефрейторов по яйцам, а офицеров всегда только прямо в голову. А еще она любила делать так: подстрелит солдата, но не насмерть, а так, чтобы он лежал и мучился и истекал кровью. Чтобы кричал и звал на помощь. Чтобы знал, что не нужно никому ему помогать, не нужно идти на верную смерть, это только дополнительный, кроме него, расход людей, и больше ничего, так что, скорее всего, ему на помощь никто не придет, нужно спокойно пообвыкнуться с этой мыслью и просто тихо умирать, как положено солдату и герою, но он не мог уже не кричать, потому что вышел из-под контроля, обезумел от страха и боли, свой же товарищ, а пошевелиться уже не мог, не хватало сил, наши все смотрели и в бинокль наблюдали, как у него из легкого выливается толчками кровь, то есть счет идет вообще на минуты. Чтобы кто-то пополз еще следом, чтобы ему помочь, а лучше несколько. Она тогда их всех. А потом, когда подошли уже с какими-то минометами и крупнокалиберными пулеметами, так что ту рощицу, где она пряталась, откуда шла стрельба, сожгли вообще в дым, проутюжили и разровняли, от рощицы ни одного сухонького листочка не осталось, но к тому времени Маши там уже не было, она всегда успевала вовремя уйти.
Вот так был устроен-организован простой каждодневный быт. Однажды нашли американский ящик, сто тысяч таблеток валиума. Зачем он там взялся и откуда? Он там стоял. Он там был. Американцы туда что-то поставляли, ну, завезли и валиум. Они не знали, сколько нужно, ну и поставили ящик. Куда теперь было его деть? Кто-то сказал, что валиум— очень хорошее снотворное. Ну, я-то понимал, что он не только снотворное, не простое снотворное. Но что тут попишешь. Дежурили попеременно все время, в день часто можно было поспать только четыре часа, и на сорока-пятидесятиградусной жаре было не заснуть, а две таблетки валиума — и я как проваливался, засыпал. Становилось сразу прохладнее, и рожа, распухшая от жары, как будто бы подостывала. Только этим и спасались.
Потом приехали журналисты. Сказали: вы такие здесь молодцы, бойцы. Вы так воспринимаете это все хладнокровно, и в лицах появились мужество и бойцовская стойкость. А это у нас было от валиума, я тогда принимал не менее семи таблеток в день, и нам было на все давно уже наплевать.
Я понимал, конечно, что делаю. Что здоровье мое от этих таблеток, которые я сейчас глотаю россыпью, лучше не станет. Потом за все придется расплачиваться. Но лучше же потерять часть, чем целое, рассчитаемся малым чем-нибудь, например, здоровьем, ну будут какие-нибудь проблемы, ну и ладно, а сейчас нужно выжить, потому что идет борьба за выживание.
Потом, когда нас оттуда перевели, я долгое время, многие недели не мог ночью спать. И днем тоже не мог спать, но ночью постоянно колобродил, всем мешал а днем был как будто по башке прибабахнутый.
2.
Приближалась демобилизация.
Мы готовились штурмовать здание в Грозном, где засело несколько боевиков. Один из ребят, мы особенно-то никогда и не дружили, вдруг говорит: “Я чувствую, что меня в этом бою убьют. Хотя это еще, конечно, не точно, но я все равно откуда-то знаю. Когда меня убьют, возьми в Москве мою женщину и живи с ней. Хорошая женщина, скажешь, что от меня, она примет и все поймет. Вот тебе имя и адрес”,— он написал на листочке. Я ему сказал: “Да ну, ты брось такие разговоры!”— как можно более убедительно. Но записку взял. Здесь у нас на войне другие мерки, и если кто-то такое говорит, значит, скорее всего, так и будет, потому что довольно часто бывает, что человек такие вещи чувствует. Ко всему приходится относиться практически и очень серьезно. Когда он заскакивал в дом через подвал, рванула растяжка, ну, на него посыпался весь бетонный пролёт, одним словом, завалило его там. После боя мы его вытащили — не дышит. Ну а записка-то у меня осталась.
Те, кто когда-нибудь были в зоне активных военных действий, привыкли к ношению оружия, что оно всегда под рукой, вот оно здесь, на боку, с его помощью они всё равно что немного боги, со всеми проблемами разбираются сами по себе и на месте, в их руках реальная власть, каждый день и каждый миг при помощи этого оружия они решают жизнь и судьбу — свою и других людей. С оружием в руках довольно часто решаешь про других людей, кому из них жить, а кому умереть. Привычка, что ты что-то значишь в этой жизни, что от твоего решения что-то зависит, что-то находится в твоих руках.
Поскольку вокруг все время погибают люди, то смерть становится очень обычным делом. Смерти совсем не боишься, о ней не думаешь. Смерти как бы нет, она для тебя как будто бы уже позади. Ты все равно что уже умер, и это значит, что ты не можешь умереть. Становишься все равно что бессмертным и думаешь о всех делах, как человек бессмертный или мертвый, что одно и то же, то есть видишь все иначе, со стороны.
Потом, когда возвращаешься в Москву, оказывается, что все не то и не так. Тогда-то только и видишь, что в жизнь Москве — это не настоящее. В Москве, главное, ему было даже и поговорить не с кем. Ну, что он вообще может с кем-то поговорить, он даже и надежду-то такую забросил уже очень давно. Можно поговорить про деньги, когда деньги есть, про выпивку и про женщин тоже можно поговорить. Но вообще народ в Москве мелочный, и жизнь там другая, паршивая, ненастоящая жизнь. Люди все заняты какими-то мелкими заботами, зарабатывают, экономят, ездят на метро или на такси. А его такая жизнь не интересует и никогда больше не будет интересовать. Не жизнь, а одна только симуляция какая-то. Хочется сказать: да перестаньте вы, это, дурака-то валять, давайте все бросим и будем жить без балды и по правде. Но никто не понимает. Тогда хочется куда-то валить оттуда.
Чечня. Из тех, кто были там, многие так или иначе возвращаются туда обратно. Они говорят про себя: для таких, как мы, нужно создавать специальные лечебные реабилитационно-оздоровительные центры, а их нет, ну так куда же нам деваться? Привыкли люди, что у них в руках оружие, ну и не могут без него. Привыкли, что от них зависят их собственная жизнь и жизнь других людей. Привыкли, что с оружием в руках ты каждый день себе самому и многим другим повелитель, и можешь решать вопросы жизни и смерти, а в обычной мирной жизни в Москве, куда они возвращаются, этого нет.
Кроме того, он приезжает обратно в Москву, для него в ней ничего нет, ничего не припасено и не приготовлено. Кроме как ходить с оружием, ничего другого он не умеет и, главное, не хочет. Он мог бы чему-нибудь научиться, так нет же, ничто другое его не устраивает. Подался было в милицию, но туда он не вписался, сейчас везде нужно иметь подход, а у него этого подхода не было. Попробовал в охранную фирму, но уже успел за это время подраться с каким-то милиционером по пьяни, на него заведено уголовное дело, запись в учетной карточке, то есть у него теперь уголовное прошлое, от него никуда не денешься, а с ним не берут. И сидит он себе в Москве, жилья у него нет, бомжует и голодает, оборвался весь. Можно только снова в Чечню контрактником, сначала он так и сделал, до того еще, как на него появилась уголовная запись, ездил туда на полгода, но теперь и это нельзя.
Он стал думать о себе только в прошедшем времени. Поймал себя на том, что живет одними воспоминаниями военных дней. Будущее для него не представляет никакой перспективы.
Война. Он не мог понять, почему каждый раз, когда он думал о ней, в голову приходило одно только положительное. Все-таки какой поганец этот Бог! Оставляет только те впечатления, которые необходимы, чтобы можно было продолжать все так же функционировать в нужном Ему направлении. Видимо, Бог держит его за военного, ну вот у него и сохраняются только те воспоминания, которые нужны Богу, чтобы он воевал. Он же точно помнит, еще в другой, прошлый заход, как он, сидя в канаве, в штаны наложил, когда “чехи” неожиданно пошли в атаку и убили всех бойцов его подразделения, перестреляли прицельным огнём в первые полторы минуты, никто не ушел и не смог спрятаться, должны были так же и его убить, он просто прикинулся мертвяком и лежал в такой неестественной позе, лицом в пыль, носом медленно и бесшумно втягивая-вдыхая песок, потому что не мог пошевелиться, ноги в стороны шире плеч и раскинуты враскоряку. Живой так не лежит, это очень неудобно, так лежит только мертвяк, ну, или тот, кто прикидывается мертвяком, он даже тогда не успел понять, почему это он лежит в такой позе, все произошло как-то по наитию, а понял он потом, намного позже. Вот так он лежал, и вонял, и ожидал или контрольного выстрела в затылок, или что они его двинут в нос острым носком сапога, чтобы проверить рефлексы, когда боевики побежали, пригибаясь, к заставе, но это так и не случилось, они не стали размениваться, и у них не было времени, чтобы еще раз всех проверять, просто ещё один солдат, а сержантских погонов он не носил, потому что как раз тогда пришло распоряжение снять все знаки отличия. Зато потом, после наступления темноты, когда он полз в направлении к заставе, все тело в ссадинах, кости и суставы ломило, он думал радостно, вот как я смог, здорово их обдурил. Правда, он сидел потом три дня в блиндаже, пил водку, смотрел в потолок и не отвечал ни на какие вопросы, только что-то бубнил себе под нос, а видал я вас всех, думал он про свое командование, разве есть что-то такое, что вы можете мне сделать, и только через три дня начал понемногу налаживаться и понимать вообще, что к чему, но и это тоже теперь не вспоминается. Осталось только чувство радости, как он перехитрил врагов и как это он все славно тогда придумал, чтобы победить, то есть выжить. Поганец, думал тогда он, последняя сволочь этот Бог. Такой скот. Ведь было же это все. Почему же это осталось только как-то неявственно, на втором плане, что, мол, хотя и было, но очень маловажно. Богу зачем-то нужно, чтобы он туда вернулся, чтобы он снова туда пошел. А все остальное Богу как бы по боку.
Порядочная падла этот Бог. Все так, как ему нужно. Мы только и делаем, что ему служим, а он о нас, людях, совсем не думает.
В последнее время его стали намного больше интересовать вопросы религии, он пытался заходить в церкви, но довольно скоро понял, что ему нечего там делать. Быстро становилось понятно, что священник, хотя и хороший человек, знает ответы на его вопросы еще даже меньше, чем он сам. Церковь его не устраивает. В Стамбуле он пытался заходить в мечеть, его вообще во многом привлекал ислам, почему-то с детства всегда всё, что хоть сколько-то относилось к исламу, очень его интересовало. Но ислам был еще хуже, там вообще даже не принято было разговаривать, спрашивать и интересоваться, а можно было только подчиняться и молиться. Он смотрел равно на священников и на прихожан и видел, что они, конечно же, пришли в храм совсем не для Бога. Их привели какие-то другие мотивы, это для них хороший случай, чтобы собраться вместе. А Бога у них никакого нет, это они между собой очень хорошо знают. И чем выше ранг священника или церковного активиста, чем чаще бывает человек в храме, тем лучше он знает, что в храме Бога нет, и приходит в храм не за Богом, а за чем-то только ему известным, за чем-то другим.
Одно время он думал о том, чтобы как-нибудь покончить с собой, но перед этим хорошо повеселиться. Сначала он думал просто повеситься. Продолжение его сегодняшнего существования не имело для него никакого смысла, жизнь была на нуле, все, что он любил, пропало, надежды на восстановление разрушенного никакой не было, неоткуда было и ожидать. Но эти мысли скоро сменились другими. Он погрузился в размышления о том, что бы перед самой смертью ему сделать такое, что он никогда раньше не делал. И тогда он решил, что лучше всего было бы совершить геройский подвиг. Он стал думать над совершением геройского подвига, где бы и как найти для этого возможность. Как бы так ему пожертвовать жизнь, которую все равно некуда девать. Что другое, а жизнь его все равно пропадала, да, жизни, этого барахла, было совсем не жалко. Только бы потратить ее не просто так. Только бы найти ей какое-нибудь не слишком дешевое применение.
Вот так он и ходит по городу, смотрит новости и думает по сторонам, где бы найти такое место, чтобы его жертва пригодилась.
Ну вот точно сейчас бы все бросил и пошел бы куда-нибудь добровольцем. Если бы только где-нибудь была война. Но вот только куда? Войны ведь сейчас нет. И не предвидится. Такой войны, чтобы это действительно было с толком. Чтобы воевать против врагов и за справедливость. Чтобы пойти на нее и не чувствовать себя при этом идиотом. Из-за того, что никому эта война не нужна, никому она не в помощь, а ты только идешь на нее оттого, что ни для чего больше в жизни не приспособлен, ничего больше не можешь, не умеешь и не хочешь делать.
Завидую людям, которые жили, когда началась Великая Отечественная война. Вот тогда была жизнь. Это было здорово. Не зря сейчас всегда показывают фильмы по телевизору, мы смотрим, и мы тоже хотели бы жить в те времена. Но что толку попусту завидовать?
Там, в Москве, он услышал от друзей: приходи, есть для тебя работа. Не спрашивают ни документов, ни характеристик. Требуются наемники за границу, он тогда еще не знал, конкретно куда. У него раньше был друг Сережа, очень хорошо подготовленный, у которого давно уже были свободно без словаря две вещи — английский язык и восточные единоборства, он работал тренером в военно-спортивном институте. Так вот он уехал наемником в Южную Африку и там неплохо жил, хорошо зарабатывал, занимаясь, если можно так выразиться, любимым делом. Подал заявление, его с ходу взяли. Помогать правительству расизма и апартеида. Только предупредили, что, когда едешь в Южную Африку, нужно дать расписку, что не будешь делать трех вещей. Не хранить деньги в иностранных банках, не делать еще чего-то, я уже не помню что, и не заниматься физическим трудом. Ну, то есть совсем не заниматься, потому что для черной работы есть чёрные люди, такой у них в государстве порядок. Если ты, к примеру, едешь по дороге в своей машине и у тебя сломался мотор, ты не имеешь права открыть капот и начать что-то там разбираться, а ты должен позвонить, и к тебе приедут.
Наниматели на Сережу не нарадовались, он был у них нарасхват, как раз то, что им нужно. Не требовалось никакой дополнительной учебы или подготовки, он всегда сам, бывало, придет и тех, кто с ним вместе в одной упряжке будет работать, всех всему научит. А подойдет время для боя, если только вспомнишь в нужную минуту, чему тебя учил Сережа, то помогает, еще как помогает. Спасает и жизнь, и все на свете. Сидишь в окопе спиной к неприятелю, выскакиваешь из него и разворачиваешься, как на тренировке. Автомат на вытянутых руках, мозг собран и работает быстро, но мышцы расслаблены. Сосредоточиться не значит напрячься, а наоборот, совсем наоборот. Автомат в руках бьется и поет, как птичка. Держать его надо так, чтобы пули ложились рядышком, одна к одной. А то, если не умеешь, если недостаточно упражнялся, только первая будет более или менее прицельно, остальные уйдут все “в молоко”. Ныряешь обратно в окоп и слышишь с той стороны сдавленные, чтобы виду не показать, предсмертные крики неприятеля. Грамотно поставленная правильно сделанная очередь гораздо чаще вызывает ответный предсмертный крик с той стороны. А иногда, если хорошо рассчитать и правильно прицелиться, длинная очередь может вызвать сразу несколько предсмертных криков. Это вообще прекрасно. Лучше всего на свете. Падаешь в окоп и чувствуешь себя бесконечно счастливым. Значит, попал. Значит, работает, ох как работает Сережина наука.
3.
Ему к тому времени стало настолько уже все равно, он попросил друга: сведи меня с чеченцами, тот свел. Он удивился тому, насколько это оказалось просто, существует работающий и налаженный такой рынок труда для тех, кто умеет это делать и интересуется. Первым делом он прошел у своих новых нанимателей подготовку где-то в Турции, в отдаленных северных провинциях, в лагерях, но очень скоро оказалось, что готовить его не нужно. Турецкие учителя ничего нового ему уже не могут дать, он все умеет гораздо лучше, чем они. Там в подготовительном лагере в Турции его пытались чему-то подучить, но не смогли. Так и сказали: вы все умеете лучше наших инструкторов, так что мы вам ничего дополнительного сверх этого не можем дать, извините. Он сказал: ну, то есть как это, не можете, а это у вас что? Ящики с патронами и тренировочное стрелковое оружие. Ну так давайте это все сюда, так вы мне очень хорошо поможете.
Он спросил: сколько здесь у вас можно тратить патронов на то, чтобы упражняться в стрельбе? Ему сказали, а сколько хочешь. Ну как, он говорит, не может быть сколько хочешь, должно же быть какое-то ограничение. Ему сказали, вон видишь то низкое здание, покрытое сверху дерном и сухой травой. Это склад. Там патроны к пистолетам любого калибра. Коробки уложены в ящики, ящики уложены в контейнеры и блоки. Стреляй— за всю жизнь не перестреляешь. Он спросил: а тир? Тир вон там, длинный дощатый сарай. Но в него никто не ходит. А почему? Чем же таким они заняты? Они ведь вообще правоверные мусульмане, они даже и водки не пьют? Никто ему не ответил на этот вопрос. Хотя на базе был бар, все равно что базар, и бар был всегда полон. Там проводили время наемники из Саудовской Аравии. У них считалось, что геройский подвиг, который они себе готовят, перекроет маленький грех, который они возьмут на себя с принятием алкоголя. Он понял так, что люди находят что-то такое, за чем они проведут последние дни и часы своей жизни, кроме стрельбы. Но его это не колыхало. Такие заморочки его не трогали. Ему было даже нелюбопытно, какие такие занятия они для себя находят. Он пришёл и включил электричество. Зажегся свет. На стенах на плакатах были нарисованы нормативные упражнения. Движущиеся мишени включались в различных режимах, неожиданно появлялись с разных сторон и разворачивались только на короткое мгновение. Он лежал за бортиком, повернувшись к ним спиной, до того, как раздавался зуммер сигнала. Тогда он вскакивал и с двух рук вел прицельный огонь. Потом падал за бортик и ждал следующего зуммера. Внимание сконцентрировано, а мышцы расслаблены. Сосредоточиться не значит напрячься, а наоборот, совсем наоборот.
После этого он сам без никого проводил в этом помещении день и ночь и пережигал в нем ящик за ящиком, выходил обалдевший в наушниках. Ну, он патронов в тире нажег много и настрелялся хорошо, в масть. Он еще думал о том, что если бы им всем дали так потренироваться до того, как их в первый раз забросили в Чечню, да что там, если бы они могли тогда израсходовать на каждого новобранца хотя бы двадцатую часть того, что он настрелял здесь, все равно они бы приехали уже бойцами, которые что-то умеют, все могло бы повернуться совсем иначе, и многие хорошие ребята, которые потом погибли, остались бы живы. Но ведь их же выбросили прямо в бой, перед этим для подготовки только выдали каждому десять патронов для автомата, а больше, значит, у Родины для вас патронов нет. В Турции там у них этих патронов в лагере прямо ящиками, завались, стреляй хоть целый день, сколько хочешь, покуда не надоест, все равно все никогда не перестреляешь, ну а ему никогда не надоедало. Он вставал, завтракал, выпивал чашку кофе и уходил стрелять, потом приходил, обедал и шел стрелять, потом ужинал и шел стрелять. Это было тем более удивительно, что еще раньше, в Москве, он, напротив, стал очень много спать, и его невозможно было поднять с постели в утреннее время, а тут он сам без будильника и без всякого напоминания вставал в любое время очень рано, как будто и не спал, а всю ночь думал о том, как он утром рано встанет и пойдет в тир, и заканчивал вечером, когда уже выключали все огни, шел в свой барак с фонариком.
Утром снова уходил стрелять, и хотя от того, как он стреляет, в ближайшем будущем должна была зависеть его жизнь, дело было явно не в этом. Он мрачно и коротко усмехался себе под нос, хотя в длинном сарае он был один, никто его не мог услышать. Было не похоже, что ему вообще очень дорога его жизнь, что она играет для него хоть какую-то роль во всей этой истории.
Теперь он как-то так научился, что мгновенно, так, что не успеешь и заметить, выхватывал в двух руках пистолеты, но только не “макарова”, а специальной особой облегченной конструкции, эти пистолеты он где-то купил и очень любил, с инкрустированной перламутровой рукояткой, индивидуальной работы, они парой продавались в маленьком бархатном чехольчике, ну а патроны для них подходили точно, как от “макарова”.
Пистолеты калибра “макарова”, того самого, на который была ориентирована вся промышленность в советские времена. Любое производство в каждый момент могло быть переориентировано на производство этих патронов. Система государственных стандартов была такова, что карандаш губной помады заходил в ствол “макарова” точно и по размеру.
Он очень полюбил хорошее оружие. Потом, когда уже было много денег и он мог заказывать себе все что угодно, начальство приходило к нему и говорило: ты такой ценный работник, может быть, тебе чего-то недостает? Может быть, тебе что-то привезти из далеких городов и заказать такого, что здесь нет? Может быть, тебе отпуск дать, чтобы ты мог хорошо отдохнуть? Ты только скажи, мы тебе всё сделаем. Ну, он достал себе где-то по специальному заказу особенные пистолеты. Они очень дорого стоили, но он не скупился на расходы. Пистолеты были в легком специальном футляре, и рукоятки у них были с перламутровой насечкой.Он говорил: если никто не тратит сил и внимания на то, чтобы у пистолета была на рукоятке перламутровая насечка, кто может гарантировать, что у него будет хороший бой.
Два пистолета ручной работы, украшенные резьбой по горлу.
Украшения резьбой по горлу.
Все, что ты можешь делать в этой жизни, — это только отдаваться.
Другие контрактники уходили пить, а он никогда, пить ему еще в Москве достало-обрыдло, до какого-то момента пил, а потом как отрезало, не заводит это, он говорит, меня, не заменяет все равно ничего и не помогает от моей тоски, потому что тоска у меня другая. Я завидую тем, он говорил, у кого такая тоска, что ее можно этим залить, но вот мне, когда я пью, становится только еще хуже. Единственное, что я могу, “чтобы забыть”, — это заняться своим делом.
Вот подходит один такой же, как он, тоже из контрактников, и говорит ему по-дружески:
— Слушай, бросай все, на х…ра такую жизнь, пойдем выпьем.
А он ему:
— Пейте сами.
Сам думая про себя, нет уж, Россия кончилась, Россия сюда не распространяется, не буду я пить, да и не хочу. С этими контрактниками гребаными не хочу иметь ничего общего. Не знаю, зачем и почему они здесь, но я не они, они мне не Россия и даже не кусок России, и я им никто.
Сам думая про себя при этом, в самом начале, когда только приехал сюда во второй раз контрактником, куда бы он ни пошел, у него всегда была с собой бутылка водки. Только этим и спасался, нервная система требовала, и все тут. После дела устоялись, вошли в какую-то колею. А там, глядишь, и пить стал гораздо меньше.
Тот:
— Я не понимаю, ты что же, не русский?
А он:
— Нет, теперь мне часто кажется, что я довольно давно уже не русский.
— То есть как это?
— А ты и не поймешь, и не надо тебе это понимать.
В другое время в другом месте козел, конечно, полез бы задираться, тем более что оружие разложено везде ровным слоем и всегда под рукой. Но у контрактников это не принято, никогда невозможно знать заранее, какими смертоубийственными приемами владеет другой, и, главное, знать это абсолютно и не хочется, нет ни малейшего желания это проверять, не для того они здесь. Так что козел только посмотрел с уважением, ушел и больше никогда не подходил, с тех пор русские были без него и сами по себе.
Обращение со снайперской винтовкой, например, требует особого навыка, весьма и весьма высокой квалификации, которую не выработаешь иначе как десятками часов подготовки. Да что там, любое оружие, как всякий спортивный снаряд или музыкальный инструмент, занимает недели и месяцы упорных упражнений, покуда начнет действительно хорошо слушаться. Многие из арабских наемников, которые жили в бараках вместе с ним, умели владеть множеством таких инструментов. Они таблицу умножения-то знали не очень, были вообще молчаливы и не любили говорить, а уж тем более хвастаться. Но иногда их собирали на групповые тренировки, в которых проверялись их готовность и способность работать согласованно, упряжками, тройками, парами, и тогда боковым зрением намётанным внимательным взглядом он, конечно, видел. Он не позволял себе смотреть открыто и напрямую на то, что умеют и делают его боевые напарники и коллеги. Но сколько получалось и было можно, всегда замечал: что называется, посмотри в карты к соседу. Он знал, как не-охотно и мало его согруппники обнаруживают свои умения и навыки. Твой напарник в бою тебе друг, но вообще-то никогда не знаешь. Когда доходит до дела, то все это вопрос твоей жизни или смерти. А жизнь бойца хотя и имеет мало значения по сравнению с поставленной задачей, плох солдат, который думает иначе, но все же военный никогда не станет разбрасываться без толку таким пустяком, как его жизнь, зачем, когда она нужна для дела.
Обучение происходит только в обучении.
Обучиться чему-нибудь можно только на тренировках, но никак не в бою.
Это, может быть, бандит, который привык обращаться с лохами, вырабатывает навыки в ходе работы и становится мастером своего дела. Лохи общаются с бандитами редко, а бандиты с лохами каждый день, знают уже во всех вариантах, как может вести себя лох, как он изворачивается и выкручивается, козел, думая, что он только один такой хитрый, не зная, что тебя отличает от него не ум, а ты просто много таких уже повидал.
Война, когда обе стороны с оружием, — другое дело.
Потому что нет такого большого профессионала, который в активных боевых действиях может принимать участие бесконечно. Как бы он ни был хорошо натренирован, гораздо лучше всех, кто будет против него, все равно, если ваш прекрасно подготовленный дорогой виртуоз не погиб в первом же бою, это удача.
Если ты отправляешь его принимать участие в настоящих боевых действиях, ты должен знать, что это он у тебя все равно что расходуется. Десять боев, двенадцать. Пятнадцать, если тебе с ним крупно повезет, — и его нет. Не на одно, так на другое, он все равно на что-то нарвется.
За это время ничему не научишься. Профессиональный военный не может набирать свой навык, воюя с другими.
У него было теперь время, он смотрел телевизионные передачи, но не фильмы, в которых все было вранье, а документальные, в них все ж таки было побольше правды.
Почему американцы в конце Второй мировой войны гордились тем, что их летчики самые лучшие? Потому что немцы или русские не жалели своих асов и использовали до конца, опытные летчики у них продолжали участвовать в вылетах, пока не погибали вместе со своими полезными знаниями. Американцы же каждого летчика, налетавшего сколько-то часов в боевых условиях, снимали с активных действий и отправляли в тыл передавать свой опыт ученикам. И в то время как у русских и немцев не было таких условий, американцы не отправляли в бой своих курсантов до того, как они налетают триста часов с опытным асом на тренировках. Американцы уже тогда были подвинуты на своем “тренинге”. Такими они и остались.
Что есть правда, а что неправда в фильмах-боевиках.
На экранах происходит постоянная война реального с интересным. Интересное чаще всего без особого труда побеждает. Потому что и те и другие главным образом любители интересного. Те, кто делают кино, и те, кто в него ходят.
В настоящей перестрелке или драке интересного очень мало, почти что нет ничего. Все происходит очень быстро, так, что ничего не успеваешь заметить. Да и замечать-то нечего, один-два удара, выстрел, и все закончилось. Такое, чтобы понадобилось несколько выстрелов, бывает очень редко, это почти что никто никогда не видит, да и когда это случается, рассказывать, по существу, не о чем. Это получается все равно как “Ты знаешь, дорогая, мне пришлось сделать четыре попытки для того, чтобы завести сегодня с утра машину”.
Настоящие перестрелки и драки никто особенно-то никогда не видит. Потому что тот, кто в них действительно участвует, долго не живет.
Часто можно услышать, что один подготовленный боец, владеющий приемами и оружием, типа ОМОН или спецназ, стоит в бою шестнадцати неподготовленных. Или справится с шестнадцатью неподготовленными.
Что тут правда, а что нет?
Конечно, подготовка имеет огромное значение. Так же, как в любом виде спорта. Ты никто против твоего тренера, если он действующий спортсмен, он уделает одного за другим двадцать таких, как ты. Хрупкая маленькая девочка легко победит крупного мужчину, если она занималась, а он только недавно в первый раз взял в руки рапиру или, там, теннисную ракетку. А “конфетка” Курникова уработает вообще любого, включая твоего тренера, и зевнет от непереносимой скуки.
Так что когда в японском фильме показывают, как огромная армия нападает на одного “настоящего самурая”, а он хитрыми приемами изворачивается и рубит их одного за другим, это во многом очень похоже на правду.
Но тогда почему они с таким упорством дальше продолжают нападать? Разве же они не понимают, что все бесполезно? Не видят, что он сильнее? Что же они, не соображают вообще ничего?
Дело в том, что матч по фехтованию, в котором победа начисляется по очкам,— это одно, там действительно побеждает всегда сильнейший. Если же, как в бою, все зависит от того, кто нанесёт один-единственный первый удар, то это во многом дело случая. Ни один самый прекрасно отработанный и поставленный прием не гарантирует защиты на сто процентов. Всегда что-нибудь может чуть сорваться и соскользнуть. Элитник-спецназовец может оступиться или неудачно повернуться, и он обязательно когда-то оступится. Даже слабый боец имеет против него хоть и маленький, но шанс. Этот шанс значительно увеличивается, если боец — бешеный отморозок, как самураи в этих своих фильмах. Он ни на что не смотрит, и ему ничего не жалко. А элитник в настоящем бою, когда от этого действительно зависит его жизнь, может, наоборот, начать осторожничать, нервничать, и тогда его дела пойдут значительно хуже, чем на тренировочной площадке.
Так он упражнялся в стрельбе по мишеням и в то же самое время с большим интересом понимал, что все эти умения и навыки ни в коем случае не делают его богом войны, то есть неуязвимым. Правда состояла в том, что он тренировался просто потому, что хотел тренироваться. Более высокая, чем у других, огневая подготовка насколько-то, конечно, увеличивала его шансы остаться живым в бою, но совсем не так уж намного. По-прежнему, когда рота шла в атаку, главным оставалось его качество, как любого другого солдата: не бояться попасть под пулю и не жалеть живота. Настоящего бойца не подготовишь на тренировках. Если нет этой главной характеристики, любые его умения — это ерунда.
Вот и получается, что ребята из Саудовской Аравии были не такие дураки, как это могло показаться. Они что-то там себе понимали, когда пренебрегали огневой подготовкой в тире и уходили пить водку в бар.
Он понял почему, хотя в обучение и вкладывается сколько-то денег, но все же не безумно много и главным образом потому, что деньги все равно есть. Не имеет смысла выращивать виртуоза, его потом так же хорошо убьют, как и новобранца, в первом бою. Новобранец часто приносит столько же пользы, сколько и виртуоз — он берете огонь на себя. Противник, на которого идешь в атаку, не знает, кто есть кто, и новобранец получает мину или пулю, которая, не будь его, досталась бы виртуозу. Даже в самой что ни на есть новой и современной войне по-прежнему главным остаётся не выучка, а то же самое, что было, наверное, отличительным качеством хорошего солдата тысячи лет назад,— готовность и умение хладнокровно действовать под пулями, идти на риск для общего дела и сложить голову за то, чему ты служишь.
Все равно никакая тренировка не подготовит тебя к войне. Боевые действия — не спорт на баскетбольной площадке, они складываются из таких ситуаций, которые невозможно заранее предвидеть и к ним не подготовишься. Вот и получается, что самый последний новичок в каком-то смысле на равных правах с самым большим ветераном и монстром этого дела. И тот и другой, как бы они ни были выучены, обращаются, по существу, с малознакомым, никому не известным оружием, которого они не знают и не могут знать, имя ему война.
Всех побеждает и лучше всех действует отмороженный, в котором ничего не вздрагивает, кому собственная и чужая жизнь не дорога.
4.
Если солдат три раза подряд скажет: “Я предаю тебя”, “Я предаю тебя”, “Я предаю тебя”,- Родина считается преданной.
Он хорошо помнил, как это было, когда он был еще новеньким, в его первый заезд.
Вечером на закате они шли в составе группы бойцов. Вдруг в воздухе что-то зашуршало. Но тихо, очень тихо, почти что не слышно, а может быть, вообще показалось. Будто какой-то стриж пролетел или шершень. Парень схватился за шею без всякой видимой причины. Рядом с ним охнул и согнулся в поясе один и еще один. Пока сообразили, что происходит, половина группы полегла. Остальные постарались все как можно скорее скрыться за какими-то кустами, кто куда. Но в течение некоторого времени то оттуда, то отсюда раздавались сдавленные предсмертные хрипы и охи. Ему повезло, он сам залег за кустами и не шевелился, ничем не выдавая свое присутствие. Он не показывался некоторое время еще даже после того, как заработала наша минометная батарея и рощицу деревьев, где, судя по всему, скрывался снайпер, раскурочили, все равно что утюгом прошлись, так что там ничего больше не осталось, одни воронки и ровное место. Но это все пустая потеря боеприпасов, только со зла. Было явно поздно, все понимали, что рощица чистая, снайпера там давно уже нет.
Вот теперь та же история с ним повторялась, но только с другой стороны.
Сидя на дереве и наблюдая группу бойцов, которая показалась из-за угла здания, он думал: я это или не я?
Нет, это не я. Это кто-то другой вместо меня сидит на дереве и ожидает, пока группа ребят с автоматами войдет в зону более хорошей видимости. Теперь взял их в прицел и плавненько надавил на спуск. Он столько раз на тренировках это делал, что уже просто не мог ошибиться. Внутри него выработалась как будто стрелялочка такая, которая работает сама по себе, главное — ей не мешать. Сосредоточиться не значит напрячься, а наоборот, совсем необорот.
На обратном пути, когда все уже было спокойно. Винтовки с ним давно не было, оставил ее в “двойном дне”, тайнике внутри полой стены. Проходил возле моста. Сбоку рвануло. Асфальт встал на дыбы. Но у него был годами выработавшийся инстинкт действия в боевой обстановке. Он успел отреагировать. Какими-то печенками живота он почувствовал, что справа от него что-то происходит, и успел отпрыгнуть в канаву вбок. Неизвестно до конца, если бы там у него в кустах шебуршнула-шурухнула мышь, а никакая не мина, он бы тоже так отреагировал или нет. Он полетел в канаву жестко, жестоко, не было времени сгруппироваться, чтобы поберечь себя и как-то подумать, на какую часть тела лучше упасть. Его еще два раза перевернуло вокруг оси взрывной волной и хлопнуло плечом и головой вниз, он чуть не подвернул себе шею. “Миномет,— подумал он.— Славно”. Задним числом он теперь уже, конечно, понимал, что как-то успел услышать треск минометного выстрела, боковым зрением, кажется, увидел вспышку или отсвет от вспышки, как будто кто-то фотографировал в темноте. Но только кто здесь будет фотографировать, одни канавы. То есть если бы в кустах сбоку от него была просто мышь, наверное, он все же не падал бы сейчас вниз вперед спиной на камни и обломки железа, рискуя сломать голову.
Воняло говном. Говно хлюпало в сапогах. Сбоку налипла какая-то жижица. Тупо ломило во всех боках, но пока что никакой боли конкретно еще не было. Боль медленно проступала повсюду, изнутри и со всех сторон, и он был занят тем, что оценивал понесенный урон и повреждения. Машинально провел по брезентухе руками — холодное. Нет, не кровь. Пока не кровь. Осколками не задело. Значит, не в этот раз. Не в этот раз пока что. В другой раз, наверное. Значит, до другого раза. Еще не пора. В другой раз, не сейчас.
Интересно, что платили сполна, сколько настрелял, принимали на веру, никто никогда не проверял. Ну, он, понятное дело, всегда приписывал себе пару-тройку, но немного, очень немного, по-крупному в отчетности он никогда не врал, в общем, цифры у него всегда очень близко сходились с тем, что было на самом деле.
Он еще купил себе специальную винтовку, бесшумную и очень высокой точности, с длинным стволом, он в них давно уже хорошо понимал. Очень хорошая винтовка. И вот так он работал, хотел нащелкать себе на “мерседес” и вообще чтобы мог потом вернуться в Москву с банковским счетом, сразу квартиру купить. И купил, ему на все хватило. В Чечне расценки такие, там за каждого дают примерно столько же, сколько в Москве киллер получает за “заказанного”, только доставать их можно легче и больше, вот он и срабатывал себе по несколько за вечер, когда выходил на дело (он не слишком часто выходил). Починил старенький “запорожец”, переезжал на нем из конца в конец небольшой страны. Ему уже был каждый камень знаком, он там оттрубил в общей сложности больше года. Он старался немного работать в одной и той же местности, чтобы не узнали, не расчухали, что здесь работает не обычный кто-то, а действительно хорошей марки высокий специалист. Он стрелял сразу по группе людей и мог запросто за один вечер положить пятерых. Винтовка у него была бесшумная, вот они все бесшумно и укладывались у него в ряд один за другим. Кроме того, у него были другие методы. Он видит: по улице идет группа бойцов, ну, он заходит к ним из-за спины из-за угла, и тоже — понеслася. Пистолет у него бесшумный, те, хоть и с опытом, но не успевают даже испугаться и понять, что такое вообще происходит. Только все лежат уже почему-то на животе, и что-то переломлено у них в спине, как будто там какая-то пружина или струна оборвалась, и кровь ручьем течет откуда-то изнутри изо рта, такого с ними раньше никогда не бывало, и мозг посылает команды телу, чтобы, мол, дотянуться до акээса, до пистолета или хотя бы до штык-ножа, но тело этих команд не получает, перервана связь, и почти что даже и не больно, только потрясающе тошнотворно противно, но не остается ничего, кроме как лежать рылом в песке с уставленными в песок же глазами, покуда за шиворот натекает липкая жижа и взгляд мутнеет. Думается о том, что хорошо бы хоть под утро нашли,— тогда тело тренированное, здоровое,— может, будет еще что откачивать, может, успеют еще откачать. Хотя если бы мог действительно думать, то понимал бы, что никто ни хрена не найдет, и ничего, ни хрена, поздно уже откачивать.
Потом в другой раз он тоже человек десять зараз настрелял своим новым особым способом, ему же платят с человека, вот он и решил дозаработать перед самым своим отъездом, назавтра у него был заказан грузовик в Стамбул, и оттуда у него билеты в Москву, а в Стамбуле он как будто бы по туристической путевке, летает уже четвертый раз, как у некоторых “новых” заведено, чтобы на выходные в Африку на сафари. Вот он подходит к часовому, а на нем форма русского сержанта, и сам он русский, потому что русский он и есть, потому что не чучмек же какой-нибудь. И еще светло, сумерки, он специально выбрал такое время, что часовому его хорошо видно, поэтому часовой ничего не заподозрил и позволил ему близко подойти, а оттуда уже промахнуться невозможно, раз — и у него, как у фокусника, в руке откуда-то взялся пистолет, но он выше пояса этот пистолет не поднимает, чтобы не терять миллисекунды, а из этого пистолета сразу часовому по яйцам, и все без шума, без страха и без борьбы, тут часовой сразу, конечно, скрючивается, в этом люди все устроены абсолютно одинаково, в том-то и сила, что он этот прием заранее знает, сам несколько раз проверил и видел, как это бывает. Второй, конечно, идет уже в голову. Он заходит в помещение, ему легко, он же их привычки давно знает, он их изучил, когда они поддатые, а когда они пьяные. В коридоре замочил еще одного, заходит к ним в комнату, они там сидят за стаканами, полковник со своими ребятами, он им широко улыбается, говорит: друзья, я против вас ничего не имею, я сам был раньше такой же, как вы, но я здесь работаю, мне же нужно как-то зарабатывать себе на жизнь, так что извините. Голос у него действительно при этом виноватый, ему неловко, так что ему охотно верят, голос, не вызывающий подозрений. А в руках у него уже два пистолета, и раньше, чем они смогли что-нибудь предпринять, он у них там всех десять человек и положил. Потом придал свежим трупам, новоявленным мертвякам изуродованный вид, вспорол внутренности и напихал туда какой-то чечен-ской травы, как он видел на службе несколько раз, чтобы никто не подумал, что здесь работал какой-нибудь особенный специалист, а просто налетела группа боевиков. Доказательств количества убитых от него никаких не требовалось, начальство с ним давно работало, все знали про него, что он не станет врать. Подпалил дом с другой стороны, сам вынул из кармана полковника ключи, завёл полковничий джип, протаранил ворота, и тикать. “Дозаработал” таким образом перед самым отъездом ещё двенадцать человек, а вообще у него были заработаны за этот один приезд сорок четыре человека.
В голове его звучала полузабытая фраза, услышанная когда-то в детстве: “Каждый, кто делает что-то особенно хорошо, будет это делать”.
Когда он еще только подходил к штабу, он думал: не может быть. Это не я иду к штабу с двумя пистолетами, заложенными за пояс, и еще двумя сзади в накладных кобурах. “Я” был тогда, когда ходил в школу, в девятый класс. Ага. Да. Но этот “я” давно уже кончился.
И еще он думал: кто-то двигает моими руками и ногами. Кому вообще это все нужно? Мне это не нужно. А тогда куда же это я все иду, иду.
— Стой, кто идет!- нервно сказал боец, выставив перед собой автомат.
“ Довольно неловко,— отметил он про себя, — видимо, совсем еще недавно здесь, не принимает происходящего очень серьезно, не привык еще”.
— Да свои, свои, не волнуйся,- ответил он как можно более умиротворительно, выждал момент, пока автомат подопустился, после чего вскинул руку и быстро срезал бойца из бесшумника. Выйдя в свет фонаря раньше, чем боец, медленно сползая по стеночке, съехал полностью на бетонный пол, он успел еще боковым зрением увидеть, как в глазах бойца, понимающих и собачьих, гаснет надежда выбраться когда-нибудь отсюда назад, домой к маме, а сказать что-нибудь и произвести какой-то шум, чтобы хотя бы отомстить за себя, чтобы товарищи узнали и услышали: он уже не может, все внутри опало и выключилось, как тормозная системя автомобиля с перерезанным шлангом, мгновенно. Он быстро отметил это для себя, но ничего не испытывал: ни радости, ни сожаления, как автомат, он просто делал свое дело, быстро и эффективно.
Он растворил дверь и вошел к ним туда в комнату, они там все вместе сидят за столом.
— Что надо?- сказал полковник, красивый и крупный мужчина лет пятидесяти.
Он им говорит: извините, ребята, я, может быть, даже кого-то из вас знаю, я понимаю: вы все ни в чем не виноваты, я не жду от вас, что вы сможете извинить меня или понять, но и у меня тоже нет никакого другого выхода. С этими словами он поднял в стороны руки, и как-то так получилось, что одновременно в его только что пустых руках оказались два пистолета с костяными перламутровыми рукоятками, украшенными резьбой (по горлу), никто не успел толком ничего ни сообразить, ни даже схватиться за оружие, которое лежало тут же у них рядом. Он сделал полковника первым выстрелом, сам не зная почему. Это не имело очень большого смысла, может быть, потому, что за полковника давали больше всего денег. Полковник потянулся за оружием, но оружия на нем не было, и с дырой в солнечном сплетении от крупного калибра полковник полетел вверх тормашками вместе со стулом. После этого, раздвинув в обе стороны руки с двумя пистолетами, Костян старался более всего внимательно следить за теми, кто быстрее всего реагировал, ну, или в силу более хорошей физической формы был более склонен быстрее всех реагировать. Он откликался выстрелом на любое резкое движение в его периферийном видении, покуда не остались только двое, которых он держал под контролем, эти уже не пытались ничего предпринимать, завороженно глядя в дыры его стволов, дожидались своего контрольного, который сразу же и последовал им по мозгам.
Все, что ты можешь делать в этой жизни, — это отдаваться.
На подходе к командному пункту его окликнул часовой:
— Стой, кто идет!
— Что же ты, друг, принял на посту, так что уже и не отличишь своего от чухохбиля!
— Не свои сюда не сунутся,- сказал часовой.- Это-то точно,- и повернулся рыжей розовой веснушчатой рожей.
При свете фонаря, увидев удивленное непонимающе-неузнавающее и несколько растерянное лицо часового, он прошел два шага, повернувшись спиной, потом с разворота засандалил два раза из бесшумника, один раз промеж очков, второй — как дантист, в разинутый широко от удивления рот. Брызнули стекла. Раздался легкий треск раздавливаемых, ломающихся костей черепа. Как звук поставленного на пол прикладом вниз акэмээса. Как звук открывающейся хорошо смазанной двери. “Вот ведь, — подумал,—сейчас делают бесшумники — не то чтобы как хлопок от пробки, вообще ничего не слышно”. Часовой в удивлении так, как будто бы в чем-то признательно на него посмотрел. И мягко подсел вдоль стены, где стоял. Часовому как будто сделали облегчающий обезболивающий укол, который сразу подействовал. У парня расслабились все мышцы лица. У часового было такое отдыхающее выражение, как будто его только что уволили в запас с почестями и освободили от всех обязанностей. Что-то такое, от чего ему сразу же стало легче — и больше никогда никаких забот. Без всякого сомнения, он так и не понял, что к чему. “Счастливчик,— подумал Костян,—всем бы нам так. Даже и испугаться и дрыгнуться не успел. Вообще ведь, сука, ничего не почувствовал”.
Сказал про себя:
“Извини, брат. Я ничего не имел в виду. В смысле — ничего плохого. Я ведь против тебя лично вообще ничего не имею. Я знаю, как трудно служить. И страшно. Теперь тебе даже и легче. Раньше ты боялся, а теперь бояться больше ничего не нужно. Я тем самым тебя рассчитал и уволил, освободил, так сказать, от исполнения служебных обязанностей. А ты ведь и не хотел их исполнять. Я-то вот тоже не хочу то, что делаю. Надеюсь, что ты не в обиде. А даже если и в обиде — то что с того?” — и двинулся дальше по коридору.
Он вошел в эту комнату. Он посмотрел вокруг себя во все стороны. Он увидел, что тут сидит полковник, и с ним майор и еще вокруг все старшие офицеры, у них уже чай разлит по кружкам и рожи у всех красные, все они наливают и пьют. Они тоже вдруг все замолчали и посмотрели на него. Никто ничего не сказал. Он вдруг как бы засмущался, голос у него запрыгал, и он сказал напрягшимся извиняющимся тоном:
— Ребята, я против вас ничего не имею, мне, право, неловко, но я…
Он обращался к ним, как к своим, в конце концов, у него с ними было столько общего, общее прошлое, общее настоящее, общая жизнь.
Тут он увидел, что они уже все поняли, они только смотрят со всех сторон и ждут от него каких-то конкретных действий. Ну, стало быть, пора.
С этими словами он развел руки в стороны, и в руках у него каким-то образом оказались два пистолета. Он не спешил, потому что все равно никто ничего не делал, чтобы ему помешать. Никто не бросался к автоматам, которые были разложены на столе, по крайней мере до тех пор, когда раздались первые выстрелы. Он стрелял и стрелял, и чем меньше становилось в его магазинах патронов, тем меньше оставалось в комнате людей. Патроны почти что совсем не пропадали понапрасну, с каждым выстрелом кто-то новый еще хватался за голову, за лицо или за грудь, кто-то переламывался пополам и хлопался на живот, как ком. Каждый выстрел освобождал из человека огромное количество энергии, которое от рождения было заключено в нем. И вот уже кто-то с простреленным легким бился на полу в кровавом кашле, с огромной силой раз за разом стуча головой об угол. С треском обрушилась ножка стола. Но вообще было довольно спокойно и тихо. Никто не двигался. Последние, кто только успел, бросились было уже к автоматам, сработало хладнокровие и привычка действовать в боевой обстановке, но так же, как в бою, стало вдруг понятно, что они проиграли, им не успеть, чтобы продлить себе время, они отступили назад к стене, как положено проигравшим, которым не осталось больше ничего делать, и только ждали своего наказания за проигрыш, который для него, как золотая медаль победы, ждали, как в замедленной съемке, как он наведёт на них пистолеты и нажмет на спуск. Хотя стрелял он очень быстро, не тратил ни доли секунды лишнего времени, только и успевал наводить и стрелять, меньше чем через десять секунд их всех не стало, а тех, что лежали на твердом полу на пузе и могли еще сквозь туман что-то соображать, можно было уже не трогать.
Костян посылал пулю за пулей из двух пистолетов, разведя руки в разные стороны. Он был спокоен, как в тире, повторяя бесконечное число раз отработанную процедуру, когда открываются и мгновенно захлопываются мишени, и увидеть их можно только боковым зрением. Сознание сконцентрировано, но мыщцы расслаблены. Думать быстро, а двигаться медленно, как будто сидя за рулем машины, устало и немножко вяло, как сонная муха. Сосредоточиться не значит напрячься. Внимательно он успевал следить, что делается у него с обеих сторон. Тот, кто раньше других начинал резко двигаться, хвататься за кобуру, там, и так далее, получал пулю раньше. Тот, кто, спьяну, не сразу протрезвев, не очень успевал еще понять, что это происходит и откуда оно свалилось такое, тоже получал свою пулю, дождавшись, но только уже не спеша, позже. Тот, кто тихо подумал и рассудил, что лучше всего не рыпаться, а спокойно сидеть, тогда, может быть, пронесет, успевал посмотреть все происходящее, как программу по телевизору, после чего получал пулю последним, в самом конце, успев только удивиться на направленный, раскрывшийся прямо в глаза ствол и последующий за ним хриплый трескучий звук выстрела: “Нет, холера, приплыли, теперь приплыли. Фига лысого, это раньше всегда проносило, привык уже, думал, что теперь всегда будет так, а вот оно, на тебе, ни хрена в этот раз не пронесло!”
5.
Он мог бы, конечно, сколько угодно остаться за границей, в Париже совсем не-плохо, когда деньги есть, ну а деньги-то у него как раз были, но он не хотел. Не, он говорил, не. За границей для меня жизни нет. Потому что каждый ищет, где ему лучше. Ну а я привык к Москве. Потому что и пиво здесь лучше всего, мне нравится питерское, “Балтика”, навернешь вечером троечки, недорого, а удовольствия — море, там, за рубежом, всякого полно, но такого пива больше нигде нет, я его ни на какого “Миллера” никогда не променяю. Немецкое пиво или “Хейнекен” еще туда-сюда, но американское пиво вообще дрянь, эта нация в пиве ничего понимать не может. И кроме того, я люблю так, чтобы я пришел — мне обрадовались. Вот, например, девочки на перекресточке, я улыбаюсь им, и они мне, я подхожу, широко раскрываю обьятия: “Девочки, а вот и я!” — они мне рады. Я им: “How much?” Они мне: “Стольничек”.
Сколотив на войне состояние, он приехал в Москву и стал жить. Деньги он вложил в то, чтобы поддержать какой-то бизнес, да так успешно, что его капитал очень разросся. Он точно знал, что в бизнесе его никогда не обманут, потому что это любому выйдет намного дороже. Деньги и ценности ему стали не нужны, деньги были не проблема, и работать в последнее время было не нужно. Но чего-то все же не хватало и со временем не хватало все больше. Все было какое-то не то, ненастоящее. Люди равнодушные и мелочные, проблемы пустые, развлечения глупые и безрадост-ные. Люди вокруг не умели по-настоящему ни гулять, ни любить. У него было много друзей, но никого, кто бы его хоть сколько-то понимал.
Тогда он догадался наконец, что ему нужно, и поехал назад контрактником в Чечню. Теперь с деньгами за спиной было совсем другое дело, он поинтересовался, кто это может сделать, сразу нашлась какая-то фирма, и ему оформили все нужные документы только так. Там он стал замаливать—замывать старые грехи и исправляться. Ему необходимо было оправдаться перед Родиной. Хотя его никто не обвинял, но он-то обвинял сам себя. Хотя о его провинностях никто не знал и не узнал бы никогда, но сам-то он знал. Он хотел убить столько чеченских боевиков, чтобы оправдать гибель людей, которых он перед этим убил за деньги. Он хотел своей будущей смертью, а в том, что его убьют, он не сомневался, ему везло на пули и мины, но он был намерен оставаться на передовой линии борьбы с терроризмом до конца. Он надеялся, что его будущая смерть многое искупит, потому что заменит собой смерть группы молодых мальчишек, которым зато не нужно будет умирать.
Он хотел наказания за все, что он сделал. Он искал смерти в бою.
1 Ïòóðñ — ïðîòèâîòàíêîâûé óïðàâëÿåìûé ðåàêòèâíûé ñíàðÿä, — Ïðèì. àâò.