Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2011
Наталья Гранцева
Наталья Анатольевна Гранцева родилась в Ленинграде, окончила Литературный институт им. Горького. Автор пяти книг поэзии и исторической эссеистики. Живет в Санкт-Петербурге.
Триста лет одиночества
Представьте себе, что сейчас перед вами стоит задача — создать для России новый поэтический язык, обладающий таким ресурсом, который обеспечит возможность развития литературы на ближайшие триста лет. При этом вы знаете, что разные слои общества (и его возрастные группы) используют разные лексические запасы: кто-то говорит на чистом, несколько архаичном литературном русском, кто-то на американизированном английском с небольшими русскими включениями, а кто-то предпочитает смесь китайского с “олбанским”… И на основе этих трех доминирующих в обществе моделей языкового поведения предстоит вам создать новое, синтезированное из наличных возможностей максимально широкого понимания… Разумеется, потенциал каждого словарного “ингредиента” вами должен быть изучен. Но как же определить верное соотношение их в будущем новом языке? И что для этого потребно создателю — филологическая одаренность, поэтическое чутье, провидческий дар?
Пример Михаила Ломоносова, триста лет назад взявшегося за решение аналогичной задачи, свидетельствует — для создания успешного “проекта языка”, кроме перечисленного, надо было еще обладать и многими редкостными качествами. Надо было чувствовать и понимать свою эпоху, надо было понимать и любить историю своей страны, надо было знать обо всех интеллектуальных богатствах, которые “выработало человечество”. Только при этих условиях возможно было предложить миру цельный и многофункциональный литературно-общественный проект, соразмерный многообразию проявлений человеческой натуры и максимально открытый перспективе роста, расцвета, будущего.
В. Г. Белинский называл Ломоносова “отцом русской поэзии”, историки литературы считают, что именно он дал словесную форму тому, что еще не обрело своей формы. Он сформулировал новые “литературные идеалы”, он создал стиль эпохи. И именно потому, что постиг высший смысл происходящего и воспринимал время в большой, национально-государственной перспективе. Найдя правильное соотношение старославянской лексики, славянизмов и собственно русских слов, гений Ломоносова-языкотворца не только создал почву, на которой взросли великие поэты последующих времен, но и доселе воодушевляет современного стихотворца таинственными россыпями таяшихся в ее глубинах самоцветов смысла. Бог, слава, рука, почитаю, взываю, насажденный, отверзаю, говорю, ручей, пока, который… Эти слова, воспринимавшиеся в эпоху Ломоносова как чужеродные друг другу именно по причине принадлежности к разным слоям-языкам, ныне можно увидеть в одном стихотворении, как естественно сочетаемые в едином высказывании, легко воспринимаемом и совсем не устаревшем.
Заслуга Ломоносова состоит и в том, что он регламентировал такие важные составляющие литературного творчества, как жанры и стили. Границы и того и другого хоть и не оставались неподвижными в более близкие к нам эпохи, но никогда не менялись кардинально. И сейчас, в очередную эпоху перемен, мы вновь ощущаем потенциал и целесообразность того многообразия форм, что три века назад считал присущим природе российской словесности Ломоносов.
Да и известная нам со школьных времен ломоносовская теория “трех штилей” призвана была предложить оптимальную меру соотношения разных лексических пластов середины XVIII века — эта потребность диктовалась назревшей необходимостью выразить новое культурное содержание возмужавшей империи и предъявить в полном объеме мировоззрение нового человека.
Разве и мы сейчас не находимся перед лицом вызова подобного масштаба?
Однако вряд ли кто-то из нас отважится утверждать, что ему по плечу выполнение такой задачи. И это не удивительно — подобные Ломоносову духовные великаны рождаются, как утверждают знатоки, раз в триста лет.
Если не отвлекаться на рассмотрение достижений Ломоносова в естественнонаучной сфере (что почти невозможно, ибо естественнонаучное знание органично включено в филологическую деятельность этой уникальной личности, как будто чудесным образом явившейся в Россию прямиком из эпохи Возрождения), то и без этого следует дивиться тому, как много уникального создал великий поэт за столь короткую жизнь. Пятьдесят четыре неполных года — разве это справедливый предел жизни сверходаренной личности, подарившей российской культуре сверхценные идеи и сверхмогучие открытия в области духовной жизни?
Ломоносов не был в чистом виде литератором-теоретиком. Он был деятельным делателем-практиком. Созданные им самим регламентации были испробованы поэтом в собственном творчестве. Он испытал на прочность и жанры, и стили. Он продемонстрировал поэтические возможности разных форм. Образцы его одописания остаются до сих пор непревзойденными. Переложения некоторых псалмов, созданные его рукой, являют высочайшее духовное содержание. Мощь и экспрессия поэта, вызывавшие недовольство и зависть современников, поражают и доныне читателя, как поражает телесно-духовное совершенство молодого атлета, оказавшегося в компании вялых худосочных подростков…
Лице свое скрывает день!
Поля покрыла мрачна ночь;
Взошла на горы черна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
<…>
Что зыблет ясный ночью луч?
Что тонкий пламень в твердь разит?
Как молния без грозных туч
Стремится от земли в зенит?
Как может быть, чтоб мерзлый пар
Среди зимы рождал пожар?
<…>
(Вечернее размышление о божием величестве при случае великого северного сияния, 1743)
В поэзии признанного мастера оды (формы, казалось бы, прямо провоцирующей автора на велеречивость и пустопорожнее многословие) нет ни одного лишнего или неточного слова! Духовная мускулатура ломоносовского стиха, его фактурность и живописность удивительны.
Однако Ломоносов проявил собственное величайшее мастерство не только в экспрессивных, энергоемких форматах, но и оставил потомкам образцы нежной лирики, душевной и естественной, “общечеловеческой”, почти детской непосредственности переживания. Школа преемственности этой линии хорошо ощущается и в поэзии нашего времени. От ломоносовского кузнечика ведут свою родословную птички божии, ласточки, стрекозы, бабочки, мотыльки, сверчки и прочая милая живность классической поэзии.
Ты ангел во плоти, иль, лучше, ты бесплотен!
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому.
(Стихи, сочиненные по дороге в Петергоф, 1761)
Отдельная страница творческой жизни Ломоносова — поэтическая драматургия. Эта область его деятельности менее всего известна широкому читателю (и даже стихотворцу). Сценические опыты Михаила Васильеивча незаслуженно обойдены вниманием исследователей. А между тем и здесь поэт создал “высокие стандарты” — и только узкие равнодушные специалисты знают, что Поэт-Историк сочинил первую в истории России трагедию о Куликовской битве (“Тамира и Селим”, 1749) и первый в России образец “древнегреческой” трагедии (“Демофонт”, 1751). Обе пьесы не только заложили основы монументальной (поэтическо-драматургической) пропаганды истории России и эпохи Петра Великого, но и предъявили современникам (и потомкам) возможности достижения шекспировских высот в отечественном театре.
Жаль, что ни современники, ни потомки не смогли по достоинству оценить эти достижения и распорядиться этим наследием должным образом… Может быть, следует подождать еще триста лет, чтобы блестящие трагедии Ломоносова обрели наконец в России сценическую жизнь? “Вся история развития человеческой культуры, — писал Д. Лихачев, — есть история не только созидания новых, но и обнаружения старых культурных ценностей”. Не пришла ли уже пора “обнаружить” в отечественной культуре и шекспировской выделки стихотворные пьесы Ломоносова?
В преддверии 300-летия со дня рождения Ломоносова, несмотря на появление новых публикаций и извлечение из забвения старых, несмотря на раздающиеся со всех сторон официальные и неофициальные хвалы, почему-то все равно не исчезает ощущение того, что великий российский поэт остается недооцененным и недопонятым. Может быть, это естественный, закономерный удел великих, вынужденных проживать свое время в кругу “малых сих” и вести диалог с нами, невеликими, которых природа воспроизводит в огромных количествах — независимо от столетия…
“Настоящее есть следствие прошедшего, а потому непрестанно обращай свой взор на зады, чем сбережешь себя от знатных ошибок”, — предостерегал соотечественников наш великий мудрец Козьма Прутков. Поэтическое наследие Ломоносова многим из нас (и наших предшественников) кажется “задами”, давно изученными и ненужными нашему времени. Но скоро, очень скоро мы узнаем: открыл ли кто-нибудь в преддверии 300-летия со дня рождения великого российского поэта том его поэзии, перечитал ли заново, смог ли более полно увидеть масштаб этой личности, а роль ее в нашей истории литературы более объемно и верно? Или мы опять будем иметь дело с корпусом “знатных ощибок”, оправдываемых авторитетами прошлого, многократно повторенных и кажущихся единственно возможными?
В середине XVIII века в России было мало людей, имеющих полное, универсальное образование истинно европейского уровня. Может быть, Ломоносов был первым и наиболее известным человеком-университетом, как аттестовал его благодарный потомок Пушкин (поэтому в пушкинской поэзии мы можем увидеть множество блесток-отсылок к поэзии великого “отца поэзии”). Абсолютному большинству ломоносовских современников, как сейчас кажется, невыносимо было думать, что для создания поэтических шедевров необходимо учиться, овладевать языками, погружаться в изучение научных теорий. Эта интеллектуальная лень диктовала и стиль поведения — стараясь побольнее уколоть поэта, его оппоненты не уставали упорно называть его химиком. Да, Ломоносов имел марбургский диплом о высшем образовании, полученном в области химии, минералогии, горного дела… Но значит ли это, что Бог обделил его поэтическим даром, а лавровые венцы величия заготовил для вручения малообразованным стихотворцам?
Но современники Поэта-Историка упорно считали главным делом жизни Ломоносова — организацию химической лаборатории. Дело это было, по мнению поэтических авторитетов того времени, “непоэтическим”. И нам остается только радоваться тому, что императрица Елизавета не поручила Ломоносову создание физической, биологической, астрономической лаборатории — он смог бы, несомненно, организовать работу и этих учреждений, а в свободное время — еще и открыть математическую школу и музыкальное училище… Тогда современники и потомки смогли бы столетиями укорять нашего российского Леонардо да Винчи (по определению С. И. Вавилова) еще и в том, что он оскверняет поэзию “немытыми руками” физика, биолога, астронома… Как слышим уже два с половиной века укоры Ломоносову, что он “немытыми руками химика” прикасался к истории…
Сейчас уже никто не упрекнет современного поэта тем, что он получил высшее специальное образование, не скажет, например, что “немытыми руками архитектора” прикасался к поэзии Андрей Вознесенский. Но в отношении Ломоносова такой взгляд все еще оказывается не только возможным, но и прямо пропагандируемым.
История и Поэзия — не антагонисты, они не только не исключают друг друга, но и находятся в неразрывном единстве. Так считал Ломоносов, которому вовсе не помещали исторические знания, усвоенные из летописного наследия Руси и из великих эпических поэм, авторитетных европейских трудов и хроник. Эти знания не помешали Ломоносову блестящим, энергоемким слогом воздать должное крупным деятелям и создателям молодой российской империи. Не помешали “истину царям с улыбкой говорить”. Эта истина была и мощной интеллектуальной поддержкой власти, необходимой для продолжения модернизации страны, созданной гением Петра Великого.
Конечно, Отец нашего Отечества не был ангелом во плоти, был горазд собственноручно рубить не только бороды, но и головы вместе с бородами, а также считал насилие во всех его формах органичным атрибутом власти, но Ломоносов умел отделять главное от неглавного, видеть и ценить большие задачи, стоящие перед обществом и культурой. За это его и осуждали современники, вменяющие ему в вину именно одописание.
Мнение о том, что императорам и императрицам поэт обязан выносить только и исключительно обвинительные вердикты, в послеломоносовское время стало безусловным требованием законодателей поэтического творчества — независимо от набора добродетелей и пороков каждого обвиняемого. Этот антитиранический (антимонархический) посыл, который в конце концов привел к тому, что множество нынешних поэтов неустанно оплакивает “Россию, которую мы потеряли”, был несвойствен Ломоносову-поэту. Он в силу своей мудрости и интеллектуального масштаба все-таки предпочитал знание не частичное, а полное, не тенденциозное, а объективное.
Но не прошло и ста лет со дня смерти Ломоносова, как авторитет пушкинской эпохи Петр Яковлевич Чаадаев уже горделиво публично заявлял: “Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать ее, предпочитаю унижать ее, только бы ее не обманывать”. Эта формула прямо отвергала точку зрения Ломоносова на историю, из нее следовало, что всякое доброе слово, сказанное о родине и ее властителях, — обман. То есть все “хвалебное”, сказанное нашим Леонардо о Петре и его последователях (последовательницах), — наглая ложь. А правдой и истиной является только бичевание родины, ее огорчение и унижение.
На наше счастье “сын” ломоносовской поэзии Александр Сергеевич Пушкин больше прислушивался к мнению Михайлы Васильевича и больше внимания уделял поискам объективной истины, а то не видать бы нам было ни блестящих пушкинских поэм, ни его драматургии, ни исторических трудов…
Однако “одиночество” Ломоносова, а также в значительной мере и Пушкина простирается и до нашего времени. Современная филологическая исследовательская мысль продолжает винить поэзию Ломоносова именно в ее “одическом” характере, не обращая особого внимания на сатиры, полемические и драматургические образцы, лирику великого холмогорца….
Духовное одиночество великих побуждает их не превращаться в анахоретов, а искать равных собеседников в других странах и временах. Так и Ломоносов мысленно беседовал, шутил, спорил, видимо, с близким ему по духу лириком Анакреоном:
Мне петь было о нежной,
Анакреон, любви;
Я чувствовал жар прежней
В согревшейся крови,
Я бегать стал перстами
По тоненьким струнам
И сладкими словами
Последовать стопам.
Мне струны поневоле
Звучат геройский шум.
Не возмущайте боле,
Любовны мысли, ум;
Хоть нежности сердечной
В любви я не лишен,
Героев славой вечной
Я больше восхищен.
(Разговор с Анакреоном, между 1758–1761)
Ломоносов был великим российским Поэтом и великим российским Историком, что, в сущности, одно и то же, и выражается эта двуединая сумма известной нам английской (британской) аллегорией — Великий Бард.
Нельзя сказать, что мы совсем забыли о нашем российском Пиндаре (учителе Горация), о нашем Таците, о нашем Архимеде, о нашем Цицероне… Но нельзя сказать и того, что мы изучили в должной мере его поэтическое наследие, что мы постигли в цельном, нефрагментарном виде его жизнетворчество.
Возможно, сделанное им в науке, литературе, истории нам еще до конца не известно — ведь ломоносовской архив поражает специалистов “лакунами”… Предстоит ли нам когда-нибудь их заполнить сведениями и текстами, хранящимися в церковных и зарубежных сокровищницах прошлого?
Кажется, Михаил Васильевич Ломоносов сам испытывал некоторую “неловкость” из-за сознания своей “неформатности” эпохе. Кажется, он, как Гулливер, боялся лишний раз сделать какое-нибудь движение, чтобы ненароком не повредить галантных обитателей территории, предпочитающей ценности петиметризма… Поэтому иногда и не афишировал сделанное, утаивал его…
“В самом начале 1754 г. Ломоносов в письме к И. И. Шувалову высказывает мысль об издании Академией Наук “периодического сочинения”. Сообщая своему корреспонденту, что просимые последним “Примечания на ведомости” за прошлые годы (“Исторические, генеалогические и географические примечания в ведомостях” и “Примечания на ведомости” издавались Академией Наук с 1728 г. помесячно, а с 1729 г. по 1742 г. еженедельно) трудно сыскать, он прибавляет: “Весьма бы полезно и славно было нашему отечеству, когда бы в Академии начались подобные сим периодические сочинения: только не на таких бумажках по одному листу; но повсямесячно, или по всякую четверть иди треть года, дабы одна или две-три материи (т. е. статьи) содержались в книжке, и в меньшем формате, чему много имеем примеров в Европе, а из которых лутчим последовать, или бы свой применяясь выбрать можно” (П. Н. Берков. “Анонимная статья Ломоносова”, 1935).
Таким образом, Михаил Васильевич Ломоносов стал, кроме всего прочего, и инициатором, и основоположником периодической печати — не ведомостей, бюллетеней и листков, а толстых литературных журналов и альманахов (“Для пользы общества коль радостно трудиться!”).
В результате предложения Ломоносова с января 1755 года стал выходить под редакцией академика Г.-Ф. Миллера первый литературно-научный журнал “Ежемесячные сочинения”. В майской книжке “Ежемесячных сочинений” за 1755 год было напечатано анонимное “О качествах стихотворца рассуждение”. Позднее исследователи установили, что это рассуждение принадлежит перу Ломоносова, а значит, относится и ко всем нам, стихотворцам иных времен, авторам толстых журналов и альманахов.
В этом рассуждении не раз цитируются великие авторы прошлого, а сама статья является, по сути, российским аналогом “Науки поэзии” Горация. Это, если прибегнуть к традиции поэтического мышления образами действия, “ломоносовский завет”, дополняющий ветхозаветную часть его (и нашей?) библии поэтического мастерства.
Поскольку это “рассуждение” написано прозой, а современники считали, что проза нашего всероссийского человека написана “тяжелым латинским слогом”, мы ее лишь процитируем в надежде, что любознательный читатель самостоятельно изучит “учительный” трактат Поэта.
Завершая этот панегирический (непростительно недостаточно панегирический) экскурс в мир поэзии Ломоносова, изложим несколько осовремененным языком часть “стихов” его “завета”, которые, на наш взгляд, сформировали представление о должном и недопустимом в поэтической деятельности носителей “стихотворческого огня” и которые и нам, следующим “ломоносовскому завету”, может быть, помогут не чувствовать себя обреченными на трехсотлетнее одиночество.
— Как бы число умножившихся ныне в свете Авторов не завело в таковую темноту разум человеческий, в каковой он находился от недостатка писателей разумных;
— Трудна наука стихотворческая и великое знание во всем тому человеку иметь надлежит, который стихотворцем быть хочет, если к тому же он от природы имеет поэтическое дарование;
— Правила одни стихотворческой науки не делают стихотворца, но мысль его рождается как от глубокой эрудиции, так и от присовокупленного к ней высокого духа и огня природного стихотворческого;
— Разум наш открывается после многого иногда заблуждения, ежели не имеет прежде доброго руководителя, и люди отворяют глаза, когда ночь уже приблизилась, то есть при конце жития нашего;
— Каковое бы для рода человеческого было просвещение, ежели бы с самого вступления в чтение книг могли мы понимать доброту всякого Автора и осуждать его недостоинство или иногда и истовое незнание?
— Иной думает по самолюбию, что похвала домашних и притворного приятеля есть та самая апробация, которой в публике Авторы ищут, и от того столь горд становится своими в Поэзии мнимыми успехами, что судит о всех сочинениях без разбору и без остановки и тем бич подает на свое невежество людям здравого рассуждения;
— Другие, напротив, написав несколько невежливых рифм или нескладных песен, мечтают, что вся поэзия не дальше простирается, чем их знание постигло;
— Стихотворец, не знающий ни грамматических правил, ни риторических, да когда еще недостаточен и в знании языков, а тем более в оригинале Авторов, ежели не читал тех, которые от древних веков образцом стихотворству остались, никогда до познания прямого стихотворства дойти не может;
— Вместо того чтобы не различать в грамматике частей слова и не ценить ее знание, которое педанством называешь, вместо отказа от церковных славенских книг, чтение которых весьма помогает доброму слогу и правописанию; будь не только знаток, но и критик и учитель в том языке, на котором пишешь;
— Вкус наш происходит от многого читания, пока на свой вкус положиться еще не можем. Ежели правил в сочинениях не знаем, ежели своей собственной материи довольно не имеем, то высокость разума в одно только нас удивление приводит.
— Положи основание по правилам Философии практической к благонравию. Пробеги все прочие науки и не кажись в них пришельцем. Научись тем языкам, в которых библиотеку найдешь тебе учителей. Поступи во глубину чтения книг, найдешь науку баснословия, которая тебя вразумит к понятию мыслей старинных стихотворцев;
— Ежели из правил политических знаешь уже должность гражданина, должность друга и должность в доме хозяина и все статьи, которых практика в Философии поучает; то стихами богатства мыслей нетрудно уже украшать, был бы только дух в тебе стихотворческий;
— Литература, кроме того, что во внутренности ее сокровенно, наружной в себе много красоты имеет, которою читатель услаждается;
— Стихотворство должно быть почитаемо за самую труднейшую науку между многими другими. Многих наук совершенство имеет свои пределы, но стихотворство иметь их не может.