Публикация Маргариты Райцино
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2011
В. С. Дороватовская-Любимова
«Идиот» Достоевского и уголовная хроника его времени
I.
Когда Достоевский окончил “Идиота”, он в одном из своих писем к Страхову из Флоренции от 26/II–10/III 1869 г. высказывал свои заветные и привычные мысли об искусстве в связи с этим только что законченным романом.
“У меня свой особенный взгляд на деятельность в искусстве; и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив. В каждом номере газет вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять и описывать? они поминутны и ежедневны, а не исключительны…” “Мы всю действительность пропустим этак мимо носу. Кто же будет отмечать факты и углубляться в них?”
В этом письме имеется ценное признание писателя: он открывает тот материал, который привлекался им к художественному творчеству, подвергался его обработке, возводился в достоинство эстетического факта.
Этот материал — газета. Это то, что называется газетным фактом. Речь идет о происшествии, о случае, о злободневном событии, сообщенном газетой. Как это выяснится дальше, у Достоевского это чаще всего, хотя и не исключительно, — преступление.
Здесь довольно точно указывается и способ использования газетного факта — “замечать”, “описывать”, “разъяснять” и “углублять” его.
Приблизительно через год в письме к Каткову из Дрездена от 8/20 октября
1870 г., по поводу нечаевского процесса в “Бесах”, Достоевский еще раз говорит об этом приеме своего творчества: “…обстоятельства того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать, я только беру совершившийся факт”… “И потому, несмотря на то, что все происшествие занимает один из первых планов романа, оно тем не менее только аксессуар и обстановка действия другого лица, которое действительно можно бы назвать главным героем романа”. Здесь определяется то место в романе, тот план его, к созданию которого привлекалась газета, — это “аксессуар и обстановка действия” главного героя романа, и намечается отношение к привлеченному газетному факту — он не копируется. Связывая это с высказанным в письме к Страхову, можно добавить, что эти факты не копируются, но “разъясняются” и “углубляются”. По-видимому, Достоевский имел в виду обнаружение в них “самой сущности действительного”, т. е. идеологическое истолкование данного явления.
Итак, прежде всего, тема о газетном факте в романах Достоевского — есть тема о втором плане их.
Игнорирование второго плана в творчестве писателя, соблазн центральных тем, предполагает нарушение органического единства художественного произведения, в котором нет ничего неважного и случайного, создание каждой детали которого должно явиться предметом изучения. Романы Достоевского подавляют огромностью своих центральных идей, а между тем они исключительно богаты деталями и зарисовкой второго плана, неотделимого от главного действия романа. Все тонкости в развитии центральной идеи романа, да и вся специфичность его без этого второго плана ускользает и искажается. Ни один аксессуар не является лишним в сюжетном оформлении произведения, ни одна деталь не остается без влияния на главный замысел романа.
Центральная идея “Идиота”, подчиняющая себе все его действие, поставленная по мысли Достоевского в образе “положительно прекрасного человека”, вокруг которого разыгрываются страсти эгоизма, гордости и обособления и гибель этого человека, — сплетена крепкими нитями с фактами русской действительности, о которой Достоевский читал в газетах. Любимый герой Достоевского, “самая поэтическая мысль” его, как бы окружена газетным материалом. Ведь за границей газета была для Достоевского единственным источником, из которого он мог почерпнуть нужные ему факты русской действительности. Она восполняла для него ту “живую струю жизни”, русской жизни, которой так не хватало ему в Швейцарии. Характерно, что в письмах Достоевского из Женевы, во время работы над “Идиотом”, особенно часты упоминания о том, что он читает газеты “до последней литеры”, а после отъезда из Женевы особенно серьезно звучат жалобы на отсутствие газет как необходимого “материала для письма”.
По свидетельству Анны Григорьевны и по письмам Достоевского видно, что в это время он читал “Московские ведомости”, “Петербургские ведомости” и “Голос” и, вероятно, только из этих источников и мог узнать о тех уголовных процессах, которые вошли в построение “Идиота”.
Но помимо русских газет Достоевский ‹…› читал и французские — “Journal des De2bats” и “Inde2pendance Belge” и, несомненно, почерпнул из них кое-какие факты, вошедшие в роман1.
“Идиот” обдумывался и писался в Женеве, Вене, Милане и Флоренции. Место действия его — Петербург и Павловск, время действия — 1867 и 1868 годы. Петербургская действительность этих лет и создавала ту обстановку, в которой жил любимый герой Достоевского, “положительно прекрасный человек”.
II.
Одна из главных тем “Идиота” — роман Настасьи Филипповны и Рогожина, как это легко заметить при внимательном чтении, проходит под знаком какого-то уголовного дела, которое, как настойчиво сопутствующий ему мотив, звучит сначала отдаленным напоминанием, потом нависает как всезахватывающее предчувствие и, наконец, заканчивается мрачным и точным его осуществлением. Напоминание о каком-то действительно совершенном преступлении все время сопутствует Настасье Филипповне и Рогожину и всегда вслед за ее появлением на сцене рядом с убийцей Рогожиным возникает еще чей-то образ…
Первое действие “Идиота” начинается в среду 27 ноября 1867 г. На вечере, обращаясь к Гане, Настасья Филипповна говорила:
“Нет, теперь я верю, что этакой за деньги зарежет! Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уже лезет в ростовщики! А то намотает на бритву шелку, закрепит, да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я читала недавно”. ‹…›
Прошло шесть месяцев. Князь вернулся в Петербург и через неделю в Павловске прочел письма Н. Ф. к Аглае.
Вот что писала она в третьем, последнем письме:
“…Я уже почти что не существую, и знаю это; бог знает, что вместо меня живет во мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые постоянно на меня смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной. Эти глаза теперь молчат (они все молчат), но я знаю их тайну. У него дом мрачный, скучный, и в нем тайна. Я уверена, что у него в ящике спрятана бритва, обмотанная шелком, как и у того московского убийцы; тот тоже жил с матерью в одном доме и тоже перевязал бритву шелком, чтобы перерезать одно горло. Все время, когда я была у них в доме, мне все казалось, что где-нибудь, под половицей, еще отцом его, может быть, спрятан мертвый и накрыт клеенкой, как и тот московский, и так же обставлен кругом стклянками со ждановской жидкостью, я даже показала бы вам угол”. ‹…›
И, наконец, третий отрывок, заключительная сцена романа Настасьи Филипповны и Рогожина и вместе с тем окончание всего романа. Князь Мышкин и Рогожин около трупа Н. Ф.
“— Я ее клеенкой накрыл, хорошею, американскою клеенкой, а сверх клеенки уже простыней, и четыре стклянки ждановской жидкости откупоренной поставил, там и теперь стоят.
— Это как там… в Москве?” ‹…›
Эти три сцены романа Н. Ф. и Рогожина, над которыми веет дух какого-то загадочного преступления, поставлены Достоевским в связь с одним из самых замечательных по художественной выразительности образов романа — с домом Рогожина.
Ведь именно дом Рогожина утверждает Н. Ф. в ее предчувствии смерти от руки его владельца, и дом же Рогожина напоминает ей преступление, о котором она читала в газетах.
От дома Рогожина веет преступлением и смертью; и сам Рогожин, и дом его воспринимаются как единый художественный образ.
Итак, во всех этих связанных между собой сценах романа Достоевский как будто вскользь, как будто прикрыто, упоминает какое-то уголовное дело, которое происходило “там, в Москве”…
Это ведет к необходимости отметить один, по-видимому, важный момент в истории создания этой темы “Идиота”: в конце ноября 1867 г. Достоевский прочел в газетах судебное дело потомственного почетного гражданина Мазурина,— как раз в то время, когда после 22 ноября старого стиля он принялся заново обдумывать “Идиота”.
Еще в марте месяце 1867 г. столичные газеты поместили на своих страницах известие об убийстве ювелира Калмыкова и потом в течение месяца продолжали печатать подробности этого убийства2.
“С самого утра, — писали “Моск[овские] ведомости” (№ 48), — густая толпа в буквальном смысле загородила проезд Мясницкой ул. в Златоустинский переулок. Перед запертыми воротами дома почетной гражданки Мазуриной стоял полицейский караул, с трудом сдерживая напиравшую толпу. Еще летом 1866 г. об этом доме ходили странные слухи в связи с исчезновением художника-ювелира — Ильи Калмыкова”. Именно в этот дом, к своему приятелю Мазурину он заходил 14 июля прошлого года, после чего бесследно исчез, и поиски его оказались напрасными. Только в феврале 1867 г., т. е. через 8 месяцев, случайно был открыт пустой магазин Мазурина и в нем найден разложившийся труп Калмыкова. При следствии обнаружилось, что Мазурин пригласил к себе Калмыкова, чтобы сговориться с ним о выкупе заложенных им у одного ростовщика бриллиантов. Калмыков нашел предложение интересным и отправился к приятелю на другой же день. Мазурин сам отворил ему дверь в передней, где никого не было, и повел для переговоров вниз, в свой пустой и запертый магазин. Выйдя за перегородку, чтобы достать реестр заложенных вещей, Мазурин вместо него выпул из конторки бритву, “крепко связанную бичевою, чтобы бритва не шаталась и чтобы удобнее было ею действовать”, вошел в комнату, где сидел Калмыков, и “так сильно нанес бритвою рану по горлу своей жертве, что Калмыков, не вскрикнув, повалился на пол и захрипел”. Покончив дело, Мазурин вынул из кармана убитого деньги, завернутые в бумагу, снял кольцо и поднялся к себе наверх. Сбросив запачканное кровью платье, он вымыл руки в комнате рядом со спальней матери. После обеда, к которому он не притронулся, Мазурин отправился к вечерне, потом, около 9 часов вечера, купил ждановской жидкости и черную американскую клеенку, спустился в магазин, налил жидкость в два поддонника и две миски, а труп покрыл старым пальто, лежавшим тут уже давно, и принесенною клеенкою. По показанию Мазурина бритва была завязана им гораздо ранее, чтобы она не шаталась, так как служила для разрезывания тонкого картона, а новый кухонный нож со следами крови, найденный в магазине, — был куплен для домашнего употребления.
В ноябре 1867 г. состоялся суд над Мазуриным с участием присяжных заседателей. “Моск. ведомости” поместили о нем подробный отчет 26 ноября (№ 259), а “Голос” 29 ноября (№ 330). Никаких смягчающих обстоятельств в деле найдено не было. Особенно не в пользу Мазурина было то обстоятельство, что он оказался богаче своей жертвы. Мазурин принадлежал к богатой и известной в Москве купеческой семье, и приводился факт, что он получил однажды из конторы Марецкого 200 000 руб. в виде процентов за 1 1/2 с капитала, оставленного его отцом. Единственно, на что могла указать защита, — это то, что до преступления Мазурин был честный и тихий человек. По суду он был приговорен к 15 годам каторги.
Это уголовное дело произвело на Достоевского во время ноябрьского обдумывания “Идиота” настолько сильное впечатление, что под его знаком написан весь роман Н. Ф. и Рогожина, и по замыслу Достоевского Рогожин в заключительной сцене романа с точностью манияка повторяет фантастическую по своей обдуманности картину сокрытия трупа Мазуриным.
Отдельные детали этих сцен, перенесенные Достоевским из газеты в роман, в общем развитии его преобразуются в детали высокого художественного значения. Современные европейские исследователи, не подозревая реальной основы этих банок со ждановской жидкостью и черной американской клеенки, придают им глубокий мистический смысл.
Связь Рогожина с преступлением Мазурина, сделанная самим Достоевским, за-
ставляет все же внимательней присмотреться к двум этим образам, так как естественно возникает вопрос, не была ли эта связь глубже, нежели это кажется на первый взгляд. И действительно, некоторые обстоятельства этого дела таковы, что делают весьма вероятной догадку, что и самый образ Рогожина задуман и введен в роман под влиянием завладевшего воображением Достоевского образа Мазурина. История создания Рогожина, быть может, должна начаться именно с того момента, когда Достоевский прочел в газетах судебное разбирательство дела об убийстве ювелира Калмыкова.
Конечно, возникновение образа в воображении художника навсегда останется тайной, если тут нет каких-либо определенных указаний. Речь может идти лишь о более или менее убедительных догадках. Поскольку можно восстановить тип Мазурина по газетным сообщениям, — он мало походит на Рогожина. Но ведь копировать что-либо было вообще не в духе Достоевского. Но можно сильно подозревать, что Мазурин мог послужить толчком к первому замыслу Рогожина, первым еще неясным рисунком его в романе, — его первообразом.
Некоторые совпадающие хронологические даты в этом отношении очень убедительны.
4 декабря нового стиля, а следовательно, 22 ноября старого стиля, Достоевский уничтожил написанный им для “Русского вестника” роман и принялся за новое обдумывание романа, — “старый не хотел продолжать ни за что. Не мог” 3. 6/18 декабря, т. е. через две недели, он уже приступил к писанию его (“принялся за другой роман”) 4. В этот же промежуток времени, между 22 ноября и 6 декабря ст. стиля, во время двухнедельного обдумывания “Идиота” Достоевский несомненно прочел в “Московских ведомостях” и в “Голосе” судебное дело потомственного почетного гражданина Мазурина.
К концу декабря, когда первая часть романа была уже написана и отослана Каткову, положение с героями романа в воображении автора было таково: “Оказалось, что, кроме героя, есть еще героиня, а стало быть, два героя! И кроме этих героев, есть еще два характера — совершенно главных, т. е. почти героев…” “Из четырех героев — два обозначены в душе у меня крепко, один еще совершенно не обозначился, а четвертый, т. е. главный, т. е. первый герой — чрезвычайно слаб”.
Два главные, крепко обозначившиеся в душе Достоевского характера были, конечно, Н. Ф. и Рогожин. История возникновения нового романа, намеченная в письме к Майкову, свидетельствует, что характеры эти попали в роман, “оказались” в нем, как раз во время ноябрьского обдумывания его. Следовательно, Рогожин был задуман в самом начале нового замысла романа, сейчас же после того, как Достоевскому стало известно мазуринское дело.
Понятно, что Рогожин как вторая фигура романа мог так определенно и, по-видимому, нетрудно отлиться уже в самом начале нового замысла, в то время, как старинная и любимая идея “положительно прекрасного человека” давалась ему с таким трудом. Второстепенность Рогожина сравнительно с князем Мышкиным вместе с настоятельной необходимостью в короткий срок написать хотя бы первую часть романа давала Достоевскому возможность использовать для этого образа только что прочитанное в газетах уголовное дело.
Совпадение общих первоначальных черт в типе Мазурина и Рогожина идут, главным образом, по линии социальной. Образ Рогожина включен Достоевским в социальную рамку, целиком заимствованную из мазуринскиго дела. Небезразлично здесь, конечно, и то, что социальная принадлежность Рогожина для Достоевского необычна. Откуда же попал в “Идиота” этот единственный у Достоевского потомственный почетный гражданин, “миллионер в тулупе”? Это обстоятельство лишний раз указывает на тот же источник в создании Рогожина — на дело Мазурина.
Мазурин, как и Рогожин, принадлежит к известной в Москве богатой купеческой семье, тоже потомственный почетный гражданин и тоже от отца у него большой капитал — “200 000 рублей одних процентов за 1 1/2 года”, — что составляет сумму не меньше чем в два миллиона руб., т. е. как раз такой же капитал, каким располагал и Рогожин. Достоевский и помимо газет мог когда-нибудь раньше в Москве слышать фамилию Мазурина, что могло лишний раз задержать его внимание на этом деле и отчетливей представить себе характер этой среды. Имя Мазуриных было известно в то время по, крайней мере, настолько же, насколько была известна по замыслу Достоевского и фамилия Рогожиных.
Дом Рогожина, как и Мазурина, находился на людной, торговой улице (угол Гороховой и Садовой, угол Мясницкой и Златоустинского пер.) и после смерти отца перешел во владение матери. И тот и другой жили с матерью в ее доме, и в нем совершили преступление, и в нем же скрыли свою жертву.
Читая в газетах мазуринское дело и фельетоны о нем, видно, как в представлении современников образ убийцы Мазурина неотъемлемо сливался с его домом. Воображение современников поразило, что труп Калмыкова 8 месяцев находился необнаруженным в доме, расположенном на людной улице, и дом этот даже ни разу не был осмотрен, несмотря на то, что в нем затерялись следы Калмыкова. Может быть, известное имя Мазуриных сыграло тут некоторую роль.
Дом Мазурина, “вокруг которого уже давно ходили странные слухи”, мог повлиять на возникновение в воображении Достоевского дома Рогожина, в котором тоже “все как будто скрывается и таится”. Дом Рогожина поразил князя Мышкина и Ипполита, дома Рогожина испугалась Н. Ф., — но ведь это так потому, что дом Мазурина поразил воображение Достоевского. Дом денежной и сумрачной купеческой семьи, о котором давно ходят странные слухи, дом, скрывающий преступление, — ведь это уже образ, богатый художественными возможностями, который и перенес Достоевский с газетных страниц в свой роман, поставив его в связь со всей “рогожинской жизнью”, с мазуринской жизнью.
Когда князь Мышкин говорит Рогожину: “Твой дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни” или “Засел бы молча один в этом доме с женой, послушной и бессловесною, с редким и строгим словом, ни одному человеку не веря, да и не нуждаясь в этом совсем и только деньги молча и сумрачно наживая”, Достоевский устами князя Мышкина обобщает Рогожина и его дом как определенное социальное явление тогдашней жизни, придает ему черты типа. И именно для этого образа — Рогожина и его дома, — как типического, дело Мазурина и должно было дать богатый материал.
По этой схеме мог обрисоваться и первый силуэт Рогожина, в эту социальную рамку, с точностью воспроизведенную в романе, Достоевским заключен и созданный им внутренний мир Рогожина.
Но, кроме того, целый ряд мелких совпадающих черт очевидно перенесен Достоевским из газеты в роман.
Толстая пачка денег в руках Рогожина, завернутая в газетную бумагу, и та же толстая пачка, завернутая в бумагу, в руках Мазурина, вынутая из кармана убитого. Новый нож, купленный для домашнего употребления и потом послуживший орудием убийства, жаркие июньские дни, в которые совершено преступление, 15 лет каторги для обоих преступников, и даже грубо и тяжело звучащие имена — Мазурин — Рогожин, — все это общие черты, сближающие подробности действительного происшествия и художественного вымысла.
Если есть основания предполагать, что дело Мазурина могло повлиять на самый замысел Рогожина, то для Н. Ф. оно использовано в другом смысле. По замыслу Достоевского Н. Ф. прочла дело Мазурина в газетах в ноябре 1867 г. за день или в тот же день, когда в жизнь ее вошли князь Мышкин и Рогожин. В этот день в памяти ее запечатлелось и потом потянулось за ней на протяжении всего романа как постоянно сопутствующий ей мотив преступление Мазурина. Мрачный и скучный дом Рогожина, который она посетила в то время, когда окончательно завладело ею предчувствие близкой смерти, вызвал в ее воображении другой дом в Москве, в запертом нижнем этаже которого восемь месяцев лежал покрытый американской клеенкой труп, — и образ того убийцы слился для нее с образом Рогожина.
Н. Ф. нарисована Достоевским так, что рядом с нею всегда возникают два видения — убийцы Рогожина и его первообраза — убийцы Мазурина.
И в том, что Настасья Филипповна в своем представлении сливает два эти образа, не заключается ли причудливое указание автора на скрытые пути его собственного воображения, на сродство в его собственном представлении двух этих типов?
Дело Мазурина в “Идиоте” связано с одним из характернейших приемов Достоевского, с излюбленным им приемом тайны. Тайна окружает Н. Ф., — тайна какого-то убийства и тайна какого-то дома. При помощи дела Мазурина Достоевский покрыл тайной роман Н. Ф. и Рогожина.
III.
Так же как роман Н. Ф. и Рогожина написан под знаком дела Мазурина, первые 5 глав 2-й части “Идиота”, представляющие собой вполне законченное целое, темой которого является покушение Рогожина на кн. Мышкина, написаны под знаком другого громкого уголовного процесса того времени — гимназиста Горского. Оно не сходит со страниц этой части романа, и Достоевский с точностью воспроизводит здесь все наиболее разительные его подробности. И так же как Н. Ф. сливает в своем представлении Рогожина с Мазуриным в воображении князя Мышкина, племянник Лебедева сливается с преступником Горским. Здесь имеется как бы во второй раз повторенный художественный прием и во второй раз повторенный психологический опыт, как бы отражение того, что было уже однажды воспроизведено в романе.
Внешний природный фон, на котором развертываются эти сцены, — душная атмосфера приближающейся грозы. Психологический фон — воспоминание и разговоры князя в этот день о деле Горского — убийце семейства Жемариных. И как бы вылупляясь из этого общего мрачного фона, в душе князя Мышкпна образуются две группы переживаний, выросшие из одного источника — из дела Горского. Он сливает образ убийцы семейства Жемариных с племянником Лебедева и в то же время по невольно возникшей ассоциации сравнивает этого преступника с Рогожиным, задумавшим убийство. Первый толчок к этому переживанию князя дается самим Лебедевым:
“Ваше сиятельство! — с каким-то порывом воскликнул вдруг Лебедев, — про убийство семейства Жемариных в газетах изволили проследить?
— Прочел, — сказал князь с некоторым удивлением.
— Ну, так вот это подлинный убийца семейства Жемариных, он самый и есть!
— Что вы это? — сказал князь.
— То есть, аллегорически говоря, будущий второй убийца будущего второго семейства Жемариных, если таковое окажется. К тому и говорится…”
И действительно, в расстроенном воображении князя племянник Лебедева сливается с образом этого преступника.
“Почему-то ему все припоминался теперь, как припоминается иногда неотвязный и до глупости надоевший музыкальный мотив, племянник Лебедева, которого он давеча видел. Странно то, что он все припоминался ему в виде того убийцы, о котором давеча упомянул сам Лебедев, рекомендуя ему племянника”. “И какой же, однако, гадкий и вседовольный прыщик этот давешний племянник Лебедева? А впрочем, что же я (продолжалось мечтаться князю). Разве он убил эти существа, этих шесть человек? Я как будто смешиваю… как это странно! У меня голова что-то кружится…”
И в то же время воспоминание об этом преступлении вызывает в нем невольное сравнение с Рогожиным.
Как только он вспомнил, что говорил недавно об этом деле с половым в тракти-
ре — “с ним вдруг опять случилось что-то особенное”, — им овладело предчувствие, что Рогожин задумал покушение.
“Впрочем, если Рогожин убьет, то, по крайней мере, не так беспорядочно убьет. Хаоса этого не будет. По рисунку заказанный инструмент и шесть человек, положенных совершенно в бреду! Разве у Рогожина по рисунку заказанный инструмент… у него… но… разве решено, что Рогожин убьет?! — вздрогнул вдруг князь”.
В психологическом смысле оба эти переживания интересны и верны. Может быть, и сам болезненно впечатлительный Достоевский так остро переживал те реальные события жизни, которые сообщила ему газета. Но, конечно, не ради выявления душевных переживаний князя Мышкина написаны эти сцены романа. Это было бы не в духе Достоевского. Объяснения их нужно искать в идеологическом плане романа, в развитие которого Достоевскому и понадобилось дело Горского.
Достоевский ставит перед читателем три образа — Горского, Рогожина и племянника Лебедева — и в этом сопоставлении открывает их истинную природу. И Горский и Рогожин — убийцы, но природа их преступления различна. Горский нужен был Достоевскому для того, чтобы в контрасте с ним оттенить природу преступления Рогожина, одержимого и уничтоженного страстью. Больная страсть заносит его руку над князем и потом над Настасьей Филипповной, и недаром на этого убийцу излилось последнее сострадание князя Мышкина. А рядом другое преступление, — рассчитанное устранение препятствия на пути к достижению материального благополучия. И как бы раскрывая духовную основу, породившую подобное преступление, Достоевский указывает на племянника Лебедева — “вот это подлинный убийца семейства Жемариных, он самый и есть!”
По замыслу Достоевского князь Мышкин в своей пророческой прозорливости и Лебедев во внезапном порыве откровения сливают два эти образа потому, что духовная природа их одна и та же.
Что это именно так, видно из последующих глав романа, в которых еще раз упоминается дело Горского как характерная черта того времени.
Дальше Достоевский объединяет его с другим громким уголовным процессом того времени (связанным также с “Преступлением и наказанием”) — с делом студента Данилова.
Дело Горского и Данилова, очевидно, очень внимательно читал Достоевский и упорно размышлял над характерами этих преступников.
IV.
В № 70 “Голоса” от 10 марта 1868 г. Достоевский прочитал известие из Тамбова о том, что 1 марта вечером в доме купца Жемарина убито 6 человек: жена Жемарина, его мать, 11-летний сын, родственница, дворник и кухарка. Подозрение пало на домашнего учителя Жемариных, 18-летнего гимназиста Горского. После первого извещения “Голос” и “Московские ведомости” продолжали печатать в течение месяца подробности этого дела, раскрытые следствием5.
В состоятельной семье купца Жемарина давал уроки гимназист из дворян Витольд Горский. По отзывам его гимназических учителей и товарищей это был юноша замечательно хорошо развитой в умственном отношении, любивший чтение и литературные занятия. “Характер у него резкий, воля не юношеского возраста, он католик, но, по словам его, ни во что не верит”. Сознаваясь в преступлении, Горский показал, что убийство он совершил с целью грабежа, так как чувствовал тяжесть бедности. Мысль об убийстве возникла у него еще за месяц до совершения преступления, а за неделю он подробно разработал и самый план его. Он заблаговременно достал пистолет, не совсем исправный и носил его для починки слесарю. Кроме того, по особому, специально составленному им рисунку он заказал у кузнеца инструмент вроде кистеня, объяснив, что инструмент этот нужен ему для гимнастики. Чтобы неожиданные выстрелы не произвели впечатления на членов семьи, он начал обучать мальчика ученика стрельбе из пистолета, заранее приучая будущие свои жертвы к звукам выстрелов.
1 марта, когда Горский был на уроке и выяснилось, что сам Жемарин и жена его уходят из дому, — он решился на убийство и по очереди убил сначала оставшихся членов семьи, а потом воротившуюся домой хозяйку с младшим ребенком и родственницей. Ограбить Жемариных Горский не успел.
В то время, когда печаталось дело об убийстве семейства Жемариных, газеты продолжали сообщать последние подробности дела студента Данилова, не перестававшее привлекать к себе внимание общества.
Теперь вряд ли кто-нибудь помнит дело Данилова, но во времена Достоевского оно в течение почти трех лет не сходило с газетных страниц. О нем начали печатать в январе 1866 г., писали в течение всего 1867 г., и последние отголоски его печатались до середины 1868 г., когда уже после суда и исполнения приговора в деле открывались новые подробности6.
Первое сообщение о преступлении Данилова газеты напечатали в середине января 1866 г. Сообщалось, что 14 января московский купец Шелягин заявил, что в квартире его дома в Среднекисловском пер., занимаемой отставным капитаном Поповым, принимавшим в заклад драгоценные вещи, — неблагополучно. При осмотре квартиры оказалось, что Попов и его служанка Нордман убиты и ограблены. На основании установленных предварительным следствием данных, 31 марта по подозрению в убийстве был арестован студент Московского университета дворянин Алексей Данилов, 19 лет. По неопровержимым уликам было установлено, что убийцей ростовщика был именно Данилов, но он до конца отрицал свое участие в преступлении и давал весьма противоречивые показания.
Суд над Даниловым состоялся 11 февраля 1867 г. при совершенно исключительном к нему интересе. О личности подсудимого писалось очень много, причем отмечалась даже прокурором его красивая незаурядная внешность, большие черные выразительные глаза и длинные, густые, откинутые назад волосы. Говорилось также о его высоком умственном развитии, хорошем образовании и твердом спокойном характере. Семья Данилова была с средним достатком — отец служил надзирателем в 4-й гимназии и сам молодой человек зарабатывал уроками 60–70 руб. в месяц. По суду Данилов был признан виновным и приговорен к 9 годам каторжных работ. Деньги, украденные у Попова, около 29 тыс. руб. в бумагах, так и остались неразысканными.
Но в ноябре месяце 1867 г. в газеты проникло известие, что по городу ходят слухи, будто Данилов осужден невинно, и истинный убийца Попова и Нордман отыскался.
Оказалось, что арестант Глазков подал вдруг заявление, что он с двумя товарищами убил капитана Попова и его служанку. Но через месяц он взял назад свое заявление и сознался, что принял на себя убийство по соглашению с Даниловым, который рисовал ему план квартиры убитого и заставлял учить наизусть показания. Кроме того, Глазков показал, будто Данилов рассказывал ему историю своего преступления в таком виде: Данилов хотел жениться на Соковиной (она фигурировала в процессе), для чего ему нужны были деньги. Он советовался с отцом, где и как их добыть, и отец дал ему совет “не пренебрегать никакими средствами и для своего счастья непременно достать деньги, хотя бы путем преступления”. В результате этого разговора 12 января в 6 ч. вечера Алексей Данилов, его отец и товарищ отправились на квартиру Попова. Отец остался дожидаться на улице, а молодые люди вошли в дом и убили Попова и Нордман.
И действительно, в появившейся в 1868 г. книге Леонтьева “Оправданные, осужденные и укрывшиеся от суда”7, разбор которой своевременно дан был в “Голосе” и, следовательно, был прочтен Достоевским, указывались все грубые промахи и предвзятые положения следствия и весьма убедительно доказывалось, что преступление это не могло быть совершено Даниловым без сообщников.
Таково содержание двух громких уголовных процессов, над которыми размышлял Достоевский, которые были отмечены им как характерные черты его времени и поставлены в центре одного из самых обширных идеологических сюжетов, включенных в “Идиота”, — о душе современного человека и о сущности “нашего времени”.
Эта тема проходит через весь роман в отдельных отрывках, разбросанных на всем его протяжении, и представляет собой вполне законченный, строго последовательный и легко выделяемый в построении романа сюжет. Являясь как бы “отступлением” в развертывании фабулы, она в то же время играет определяющую роль в развитии основной идеи романа. Дело Горского и Данилова связано с включенным в него эпизодом современных позитивистов.
По поводу этого эпизода Достоевский писал Майкову из Веве 4/22 июня 1868 г. “В 4-х главах, которые прочтете в июньском номере (а может, только в 3-х, потому что четвертая запоздала), пробовал эпизод современных позитивистов из самой крайней молодежи. Знаю, что написал верно (ибо писал с опыта; никто более меня этих опытов не имел и не наблюдал), и знаю, что все обругают, скажут: нелепо, наивно и глупо и неверно”.
И как бы для того, чтобы этот эпизод звучал еще более правдоподобно, Достоевский включает в него действительный факт современной жизни, — преступление Горского и Данилова. Разговоры героев романа все время вращаются вокруг этих дел, и имена Горского и Данилова то и дело мелькают в их речах.
Эти преступления, по-видимому, отмечались Достоевским как те “мудреные факты”, которые встречаются в каждом номере газет, которые “рисуют эпоху” и “нравственную личную жизнь народа”. На этих фактах Достоевский прослеживал путь современных позитивистических идей, усматривал их логическое завершение.
V.
Заключительный эпизод из дела Данилова попал в первую часть “Идиота” сейчас же после того, как Достоевский прочел его в газетах, после 22 ноября во время нового обдумывания романа.
Возможно, что именно этот момент, а также упоминание Настасьей Филипповной дела Мазурина в первой части имел в виду Достоевский, когда писал Майкову: “Кстати, многие вещицы в конце 1-й части взяты с натуры”8.
Суждение об этом деле высказывает в разговоре с князем Мышкиным Коля Иволгин:
“Родители первые на попятный и сами своей прежней морали стыдятся. Вон, в Москве, родитель уговаривал сына ни перед чем не отступать для добывания денег; печатно известно”.
Это первый отзвук дела Данилова в “Идиоте” и первый отрывок сюжета о сущности “нашего времени”. Дальше во 2-й и 3-й части он получает наиболее полное развитие и заключается уже в 4-й части романа.
Трудно сказать, насколько герои газетных хроник непосредственно повлияли на создание образов “современных позитивистов из самой крайней молодежи”, да и самые характеры их, за исключением Ипполита, очерчены Достоевским довольно бегло.
Представители современной молодежи — Ипполит, Бурдовский и племянник Лебедева, “такой молодой, такой даже несовершеннолетний народ”, как и 18- и 19-летние Горский и Данилов.
Мало действующий в романе племянник Лебедева, по-видимому, наделен наружностью Данилова: “Малый лет двадцати, довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными большими глазами”. Его заявление, что у него “есть характер”, а также его постановка в романе как единственного из этой молодежи, не поддавшегося обаянию князя, дает некоторое основание, правда, с большой осторожностью, предполагать, что Данилов мог повлиять на создание этого характера. Примечательно, конечно, и то, что именно племянника Лебедева князь Мышкин в своей фантазии сливает с преступником Горским, как бы предчувствуя в нем ту же сущность.
Главный момент в деле Данилова — ни перед чем не останавливаться для добывания денег — мог войти как составная черта в образ Гани, как он поставлен уже в первой части романа, и важно, что сюда же включен и последний эпизод из дела Данилова. “Нетерпеливый нищий”, Ганя, как и Данилов, хочет перескочить всю “эту гимнастику” медленного накопления и прямо начать с капитала — каким бы то ни было путем. Очевидно, все-таки образ студента Данилова мелькал в воображении Достоевского во время работы над этими персонажами романа.
Появлению на сцене современных позитивистов предшествует их характеристика как общественного явления, сделанная Лебедевым.
“Это собственно некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а пона-
слышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни перед какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я бы все-таки не советовал бы…
Но князь уже шел отворять дверь гостям.
— Вы клевещете, Лебедев, — проговорил он, улыбаясь, — вас очень огорчает ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только… ошибаются…”
Выступление этих молодых людей, по мысли Достоевского, является результатом того же “извращения идей” и нравственных понятий, какое кроется и за преступлением Горского и Данилова. Это извращение идей сводится к торжеству права “прежде всего и мимо всего”, которое легко переходит “на право силы, то есть на право единичного кулака и личного захотения”, а “от права силы до права тигров и крокодилов и даже до Данилова и Горского недалеко”.
Точно так же и выведенные в романе молодые люди, ослепленные идеей права, которую они вносят в дело любви и личной нравственности, доходят тем самым до извращения и до уничтожения самой нравственности, даже не понимая того.
Углубляя это “извращение идей” как характерное для духа времени, Достоевский включает сюда еще один эпизод из дела Горского.
По поводу растраченных 250 руб., данных князем Бурдовскому, племянник Лебедева восклицает: “Кто бы на его месте поступил иначе!”
“— Это напоминает, — засмеялся Евгений Павлович, долго стоявший и наблюдавший, — недавнюю знаменитую защиту адвоката, который, выставляя как извинение бедность своего клиента, убившего разом шесть человек, чтоб ограбить их, вдруг закончил в этом роде: ”Естественно, говорит, что моему клиенту по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и кому же на его месте не пришло бы это в голову?”” — “По моему личному мнению, — продолжает Евгений Павлович уже в другом месте романа, — защитник, заявляя такую странную мысль, был в полнейшем убеждении, что он говорит самую либеральную, самую гуманную и прогрессивную вещь, какую только можно сказать в наше время”.
Речь адвоката, на которую ссылается Достоевский, действительно была произнесена во время суда над Горским.
В № 96 “Московских ведомостей” от 5 мая был напечатан отчет о заседании временного суда в Тамбове по делу о дворянине Витольде Торском, обвиняемом в убийстве Жемариных.
Речь защитника, временного судебного следователя Дуракова, Достоевский прочел, вероятно, с особым вниманием:
“Мы видим, — начал защитник, — молодого 18-летнего человека, полного сил, желающего приносить пользу обществу, но для этого нужна подготовка, а для подготовки нужны материальные средства, которых преступник не имеет”. “Очень естественно, у него родился план каким бы то ни было образом достать что-нибудь, чтобы только принести пользу семейству и себе; у него нашелся один исход — совершить преступление; я не думаю, чтоб много было таких молодых людей, которым бы не приходило на ум воспользоваться каким бы то ни было средством для достижения своей цели, хотя бы даже совершить преступление”. “Находясь под гнетом мысли о бедности, у Горского естественно является зависть к благосостоянию Жемарина”. “Наконец он решился, а мы знаем, что для Горского важно только решиться, исполнение же решения для него ничего не значит. Горский много передумал, прежде чем решился на кровавую развязку, — но избежать ее он не мог”.
Речь защитника вряд ли могла смягчить ожидающую Горского участь, и он был приговорен, как известили газеты, к смертной казни через повешение.
Этот защитник, очевидно, слишком прямолинейно принял некоторые позитивистические увлечения того времени. Вероятно, он как юрист заинтересовался и прочел статью одного из властителей дум того времени Писарева — о “Преступлении и наказании”9 Достоевского. Писарев тоже находил, что “нет ничего удивительного в том, что Раскольников, утомленный мелкой и неудачной борьбой за существование, пал в изнурительную апатию, нет также ничего удивительного в том, что во время этой апатии в его уме родилась и созрела мысль совершить преступление”. “Поставьте на место Раскольникова, — писал Писарев, — какого-нибудь другого человека обычных размеров, развивавшегося иначе и смотрящего на вещи другими глазами, и вы увидите, что получится тот же самый результат”.
Это же черта времени дала Достоевскому повод объединить в своем истолковании и преступника, и его защитника как явления, взросшие на одной почве.
Речь неизвестного тамбовского адвоката, вероятно, не раз вспоминал Достоев-
ский на протяжении своего творчества везде, где ему приходилось бороться с идеями этического детерминизма.
Например, в 1871 г. в “Бесах” он пишет: “Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш”. В дневнике писателя за 1873 г. в главе “Среда”: “Да неужели вы не прислушивались к голосам адвокатов: ”Конечно, дескать, нарушен закон, конечно, это преступление, что он убил неразвитого, но, господа присяжные, возьмите во внимание и то”” и т. д. “Ведь уже почти раздавались подобные голоса, да и не почти”. И, наконец, в последнем романе о том же говорит Великий инквизитор: “Знаешь ли ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. “Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!”
В развитии этой мысли дело Горского и Данилова только факты повседневной жизни, которые давали реальную основу заключениям Достоевского, — ту основу, которой сам он так дорожил. В этом смысле дело Горского и Данилова — крепко припаянные звенья единой цепи, необходимая реальная деталь в развитии одной из центральных идей Достоевского.
Сравнивая официальные сухие или фельетонные сообщения газет с тем, как расшифровывал эти события Достоевский, видишь, как далеко проникал он в самую природу явлений, прозревал все следствия, из них, по его мнению, вытекающие. Дело Горского и Данилова в творчестве Достоевского является примером того, о чем сам он говорил позднее: “Проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах!” (“Дневник писателя” за 1876 г., октябрь, гл. I).
Горские и Даниловы — только злободневные герои газетных хроник, но гениальный синтез Достоевского сообщил им апокалипсическую глубину. Толкователь Апокалипсиса — Лебедев — говорит:
“Согласитесь со мной, что мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в руке своей, так как все в нынешний век на мере и на договоре, и все люди своего только права и ищут: “мера пшеницы за динарий и три меры ячменя за динарий”… да еще дух свободный и сердце чистое, и тело здоровое, и все дары божии при этом хотят сохранить. Но на едином праве не сохранят, и за сим последует конь бледный и тот, коему имя Смерть, а за ним уже ад…”
И еще определенней очерчивая душу “нашего племени”, как любил выражаться Достоевский, он сопоставляет ее с “односоставной”, “об одной идее”, душой средневекового человека. Не случайно вся эта тема н начинается и заканчивается средневековыми образами. Появлению “современных позитивистов” непосредственно предшествует эпизод с “Бедным рыцарем”. После ночных разговоров о современности в день рождения князя и сейчас же перед чтением Ипполита вставлен анекдот Лебедева о средневековом преступнике. И в заключение всей этой темы князь Мышкин в разговоре с умирающим Ипполитом вспоминает, как умер в восемнадцатом столетии “с чрезвычайным великодушием” Степан Глебов посаженный на кол при Петре,— “…совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь в наш век, право, точно порода другая…”
Еще один момент в деле Горского не мог, вероятно, ускользнуть от внимания Достоевского, хотя о нем он прочел в газетах только в августе, когда первая часть “Идиота” была уже напечатана.
Но это настолько характерный момент для того времени, когда писал Достоев-
ский “Идиота”, так близко примыкает к одной из важных тем этого романа, что отметить его небезынтересно, — тем более что Достоевскому приходилось говорить о таких вещах с совершенно особым правом.
“Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот эдакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!” Это из первой беседы князя с лакеем, когда еще не сделано ясное указание, как в следующем отрывке, что таким человеком был сам Достоев-
ский10. Но Достоевский мог знать, что не он один был таким человеком, что такая казнь не раз совершалась в то время, что говорить так он мог не за себя одного…
О подобной казни Горского Достоевский прочел в 166-м номере “Московских ведомостей” от I августа 1868 г. “Так как по высочайшему соизволению смертный приговор заменен каторжной работой на бессрочное время, то по исполнению над ним установленного для присужденных к виселице обряда, немедленно сняли с него белый саван, снова одели в арестантскую одежду и, посадив в простую телегу, отвезли обратно в тюремный замок”.
Но несколько раньше Достоевский, вероятно, прочел в газетах о казни фельдфебеля Тищенко, когда после “совершения обряда” ему было объявлено, что “государь-император дарует Тищенко жизнь”11. А уже во время работы над “Идиотом” Достоевский, вероятно, прочел в “Голосе” (1867, № 290) корреспонденцию из Воронежа о казни одного солдата, который, когда ему завязывали глаза, не верил и спрашивал офицера: “Ваше благородие, ведь это только так, стращают?”
Этот газетный материал, который, несомненно, был знаком Достоевскому, прочитывавшему в это время газеты “до последней литеры”, подчеркивают жуткую правду, рассказанную на страницах “Идиота” о смертной казни.
VI.
Газетный факт использован Достоевским еще в одном идеологическом сюжете, включенном в “Идиоте”, менее обширном и не столь спаянном с основной идеей романа, а потому, как всегда у Достоевского, сконцентрированном в одном месте о русской народной душе и о характере русской религиозности.
Раскрывая в живых фактах действительной жизни примеры народной веры, Достоевский приводит три эпизода из народной жизни, свидетелем которых был князь Мышкин во время своих странствий по России.
“…Вечером я остановился в уездной гостинице переночевать, и в ней только что одно убийство случилось, в прошлую ночь, так что все об этом говорили, когда я приехал. Два крестьянина, и в летах, и не пьяные, и знавшие уже давно друг друга, приятели, напились чаю и хотели вместе, в одной каморке, ложиться спать. Но один у другого подглядел, в последние два дня, часы серебряные, на бисерном желтом снурке, которых, видно, не знал у него прежде. Этот человек был не вор, был даже честный и, по крестьянскому быту, совсем не бедный. Но ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он, наконец, не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: “Господи, прости ради Христа!” — зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы”.
Дальше князь Мышкин рассказывает о пьяном солдате, продавшем ему за двугривенный свой оловянный нательный крест, и о молодой бабе, набожно перекрестившейся над первой улыбкой своего младенца.
В эпизоде с солдатом, по свидетельству Анны Григорьевны, точно воспроизведен случай, бывший с самим Достоевским во время работы над “Преступлением и наказанием”, возможно, что встреча с женщиной тоже взята из жизни; что же касается убийства за часы, то случай этот Достоевский прочел в газетах незадолго перед тем, как он заново принялся обдумывать свой роман.
Этот газетный факт, по-видимому, привлек внимание Достоевского своей “фантастичностью”, и на этом “невероятном” происшествии он раскрыл постоянные, по его мнению, особенности духовного склада русского народа.
Но, кроме того, здесь имеется новый пример использования газетного материала Достоевским — переработка его в художественный рассказ.
В основу этого небольшого рассказа положено действительное происшествие, но в сильно измененном виде. Сохранен лишь главный момент его — убийство по молитве, все же подробности и самая обстановка убийства изменены совершенно.
В “Голосе” от 30 октября 1867 г., № 300, Достоевский прочел отчет о заседании уголовного отделения петербургского окружного суда по делу о крестьянине Балабанове, обвиняемом в краже и убийстве.
Дело происходило в Петербурге, на Петербургской стороне.
Крестьянин Балабанов получил небольшую работу у акушера Штольца и, приходя к нему за деньгами, познакомился со служащим у него мещанином Сусловым 60 лет. Во время второго посещения, когда Штольца не было дома, Суслов и Балабанов по-приятельски выпивали и закусывали. Суслов показал гостю свои серебряные часы и попросил завести их. В это время у Балабанова и явилась мысль убить Суслова, завладеть его часами, сбыть их рублей за 8 и на эти деньги уехать в деревню, где у него остались в большой бедности жена и четверо детей. Когда Суслов принялся ставить самовар, Балабанов взял со стола кухонный нож, подошел к Суслову и со словами: “Благослови, господи, прости Христа ради” — перерезал ему горло. Взяв у убитого часы, а из комнат Штольца кое-какие носильные вещи, Балабанов, никем не замеченный, скрылся из квартиры. Через несколько дней он был арестован и по суду приговорен к 11 годам каторжных работ.
Балабанов, пришедший в Петербург на заработок, потому что в деревне “кормиться нечем, хлеба нет”, и зажиточный крестьянин Достоевского, убивший только потому, что ему очень понравились часы, — разные типы, и мотивы преступления их различны. Но это изменение сделано в согласии со всей публицистикой романа. Ведь самый мотив преступления в изложении Достоевского тот же, что и у Данилова и Горского: “Считается прямо за право, что если чего-нибудь захочется, то уже ни перед какими преградами не останавливаться”.
Точно так же все детали и самая обстановка убийства явились в результате художественной переработки Достоевского. Весь этот рассказ полон деталями, которых нет в подлинном факте и которые внесены в него художественной фантазией Достоевского12.
VII.
Как видно из вышеприведенного анализа газетных вставок в “Идиоте”, они, главным образом, заполняют второй план романа. Здесь они, по-видимому, имеют оформляющее значение. Вряд ли без определенных газетных материалов мы имели бы образ Рогожина и его дома, картину переживаний князя Мишкина в связи с покушением Рогожина, образы некоторых “современных позитивистов”. Без газетного факта мы также не имели бы маленького вставного рассказа Достоевского об убийстве за часы,— этого небольшого примера преобразования действительного происшествия в художественную новеллу.
Но как же связывался этот материал с главной темой романа, в данном случае с образом “положительно прекрасного человека”, и что может дать для уяснения его анализ газетного материала в романе Достоевского?
Во-первых, должен быть отмечен негативный результат этого анализа, — главная идея романа создавалась совершенно иначе, нежели второй план его, “бралась из сердца”, в то время как к созданию второго плана, “аксессуарам и обстановке действия” главного героя привлекались факты действительной жизни, извлеченные из газет.
Вопрос о том, как связывался газетный материал с главной темой романа, отчасти совпадает с вопросом о том, как связывался у Достоевского второй план романа с его главной темой.
Газетные факты, включенные Достоевским в роман, имеют одно чрезвычайно важное в его творчестве значение: они составляют как бы живой, движущийся фон современной жизни, на котором разыгрывается история “положительно-прекрасного человека”.
Во втором плане романа все время мелькают какие-то непонятные теперь имена и бегло зачерченные фигуры, которые то выступают вперед, снизываясь с главным действием, то опять отступают в глубь сцены. Эти фигуры взяты из действительной жизни, которая никогда не исчезает из поля зрения читателя, так же как и из поля зрения автора. Этот живой, движущийся фон современной жизни неотделим от главного действия романа, определяя в известном смысле и судьбу самого героя.
“Главная мысль романа, — писал Достоевский С. А. Ивановой (Женева, 1868 г. 1/13 января),— изобразить положительно-прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь”. Газета и давала Достоевскому это теперь, среди которого так трудно было поставить князя Мышкина. В творческом замысле Достоевского его герой, по-видимому, никогда и не представлялся ему иначе как в атмо-
сфере современной русской действительности. Любимая идея Достоевского оформлялась среди горячих размышлений над современностью.
Большая художественная задача, эксперимент совершенно в духе Достоевского, поставить своего героя, образ необычайного очарования, лицом к лицу с этими жестокими фактами русской жизни со всей “трагической безалаберщиной нашей текущей минуты”.
Князь Мышкин среди Мазуриных, Горских, Даниловых, Балабановых, Ласене-
ров — вот постановка главного героя в романе.
На всем протяжении романа между князем Мышкиным и этими героями газетных хроник происходит как бы нравственная борьба, ведется долгий сцор, который, несмотря на гибель героя, кончается его нравственной победой.
Так крепко спаяны у Достоевского и самое главное, и второстепенное в его романе, обусловливая, объясняя и дополняя друг друга. Так вся многообразная сложность его художественного материала воспринимается как неразрывное художественное целое, получается органическое единство его романа, в котором нет ничего случайного и неважного.
При анализе газетного материала в романе Достоевского выясняются любопытные подробности некоторых приемов его творчества в разработке отдельных частей романа.
Так, например, во второй и третьей части “Идиота” много места уделяется делу Горского. В конце декабря старого стиля 2-я часть романа была Достоевским записана начерно, и уже выяснилось, что “там будет одна сцена (из капитальных)”13, а между тем о деле Горского Достоевский мог прочесть только в середине марта, когда те части, в которые оно включено, были уже обдуманы и записаны. Не раньше середины или 20-х чисел мая Достоевский мог прочесть в газетах знаменитую речь защитника Горского, а в июльской книжке “Русского вестника” эти главы были уже напечатаны.
Эти газетные вставки указывают, как постепенно создавался фон, на котором развертывался образ главного героя и нанизывались детали к основному замыслу романа, пополняясь подробностями чуть ли не до самой отсылки рукописей в набор.
Газетные факты, внесенные Достоевским в роман, всегда точно приурочиваются им к действительному времени их опубликования. Так, например, Н. Ф. впервые упоминает дело Мазурина 27 ноября, и действительно, в газетах оно было напечатано 26 и 29 ноября.
Так же 27 ноября Коля Иволгин вспоминает последний эпизод из дела Данилова, а в “Голосе” он появился 19 ноября.
К началу июня приурочены переживания князя Мышкина в связи с делом Горского, недавно прочитанном в газетах, — последние известия о нем действительно были напечатаны в середине мая.
Все это сообщало характер правдоподобия, давало иллюзию действительного события роману Достоевского, что, вероятно, особенно ощущалось современниками, одновременно читавшими о тех же злободневных событиях в газетах и на страницах романа.
Этим правдоподобием своих романов сам Достоевский особенно дорожил и стремился к нему, усматривая в нем истинный, по его мнению, реализм.
Так, при анализе газетных фактов в произведениях Достоевского намечаются важные моменты его творческих приемов в зарисовке второго плана романа. Более полный анализ их, несомненно, откроет новые пути к построению теории второго плана романа у Достоевского.
VIII.
Если перенести вопрос о газете в творчестве Достоевского из области литературной в область культурно-историческую, то получится еще новый результат этого анализа: Достоевский вырисовывается как истинный сын своей эпохи, и на произведения его ложится характерный колорит времени.
Ведь это были 60-е годы, начало расцвета газетной литературы, время возникновения больших и влиятельных органов, эпоха “гласности”14. Общественная жизнь сосредоточивалась тогда вокруг газет и журналов, чтение газет становилось привычным, газета входила в быт.
Это была эпоха недавно лишь реформированных судов, и интерес к ним в обществе был тогда совершенно исключительный. Газеты наполнялись обсуждением судебных решений, и знаменитым речам блестящих тогда адвокатов, вроде Спасовича и Урусова, посвящались целые фельетоны и даже передовые статьи.
Этот интерес к судам отметил и Достоевский в “Идиоте” в разговоре князя Мышкина с лакеем Епанчиных.
Самый вид газеты был тогда совершенно иной. Отчеты о судебных процессах занимали по нескольку страниц, сообщения о происшествиях, грабежах и разбоях печатались большими столбцами под громкими и заманчивыми заголовками.
Открытые заседания судов посещались многочисленной публикой, вокруг некоторых громких процессов развивался настоящий ажиотаж, билеты доставались через перекупщиков за огромные деньги. (На процесс Данилова, например, билеты покупались не дешевле 10 рублей.) Чтобы попасть на свободные места, очередь перед зданием судов становилась с 5–6 часов утра.
Казни в то время совершались открыто по определенному обряду при громадном стечении публики, которая иногда извещалась особыми повестками о предстоящем событии. Приговоры также объявлялись публично на площадях, с позорной колесницей и барабанным боем.
Судебное следствие было тогда далеко не на высоте, и в публике и даже в печати появлялись слухи об укрывшихся от суда преступниках, о невинно осужденных, о неправильных приговорах15. Все это окутывало преступления и личность преступника тайной, которая волновала воображение и давала пищу страшным догадкам.
За 1867 и 1868 гг. (время создания “Идиота”) газеты неоднократно отмечали, что “грабежи, разбои, убийства, как показывают официальные донесения и известия, начинают у нас делаться явлением обыкновенным”. “Новая обстановка нашей общественной жизни выводит такие черты наших нравов, которые, казалось, совершенно исчезли за внешним лоском гуманности… Судебная гласность доконала дело, сорвала личину вполне”16.
И совершенно попадая в тон этих газетных страниц, Достоевский в последнем своем романе писал как раз об этом времени: “Наша начинающая, робкая еще наша пресса оказала уже, однако, обществу некоторые услуги, ибо никогда бы без нее не узнали, сколько-нибудь в полноте, про те ужасы разнузданной воли и нравственного падения, которые беспрерывно передает она на своих страницах уже всем, не одним только посещающим залы нового гласного суда, дарованного нам в настоящее царствование. И что же мы читаем почти повседневно? О, про такие вещи поминутно, перед которыми даже теперешнее дело бледнеет и представляется почти чем-то уже обыкновенным!”
Все это обнаруживало нравы того взбаламученного времени, когда крестьяне получили свою “волчью волю”, дворяне свои выкупные и ринулись в город в поисках работы или с чувством приближающегося конца прожигать остатки родных гнезд.
И в это “смутное время”, далеко от России, замечательный русский писатель, “одержимый тоской по текущему”17, погружаясь в русские газеты в кофейнях Швейцарии, оживлял в своей неизмеримой фантазии “факты” и “анекдоты” русской жизни, с точностью хроникера занося их на страницы своего романа, чтобы, “описывая”, “разъясняя” и “углубляя” их, навсегда сделать живой историю своего “смутного времени” и “случайного племени”.
Примечания
1 Например, из иностранных газет мог быть заимствован рассказ генерала Иволгина о даме с болонкой, некоторые моменты из воспоминаний князя о смертной казни (рассказ о казни преступника Легро в Лионе), может быть, анекдот о французском семинаристе и т. д. Но вследствие отсутствия необходимого материала проанализировать эти моменты в романе пока не удается.
2 “Голос”, 1867, № 64, 66, 68, 73; “Московские ведомости”, 48, 49.
3 Письмо к Майкову из Женевы от 31/XII–12/1 1867 г.
4 Письмо С. А. Ивановой из Женевы от 1/13 января 1868 г.
5 “Голос”, № 70, 84, 100, 122, 126, 128, 133; “Московские ведомости”, № 72, 96, 166.
6 “Голос”, 1866, № 6, 22; 1867, № 49. 52, 67, 123, 303, 325; 1868, № 77, 110. 115; “Московские ведомости”, 1868, № 16, 38, 255.
7 Полное название: Леонтьев В. Н. Оправданные, осужденные и укрывшиеся от суда. Замечательнейшие уголовные процессы из практики новых судов с критическим разбором предварительных следствий, произведенных по этим процессам. СПб.: Тип. А. А. Краевского, 1868. Владимир Николаевич Леонтьев — писатель, брат Константина Николаевича Леонтьева (российский дипломат, философ, писатель, публицист, литературный критик). С 1862 г. В. Н. Леонтьев был редактором “Современного слова”, позже работал в журнале “Голос”. — М. Р.
8 Письмо Майкову из Женевы от 20/III–2/IV 1868 г.
9 Д. И. Писарев. Борьба за жизнь (“Преступление и наказание” Ф. М. Достоевского. Две части, 1867 г.). — М. Р.
10 “Но я вам лучше расскажу про другую мою встречу прошлого года с одним человеком. Тут одно обстоятельство очень странное было, — странное тем, собственно, что случай такой очень редко бывает. Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет”. — Беседа князя Мышкина с Елизаветой Прокофьевной и ее дочерьми. Достоевский здесь вспоминает себя и других петрашевцев, выведенных 22 декабря 1849 г. на Семеновский плац, вы-
слушавших смертный приговор, а затем помилованных. — М. Р.
11 “Русские ведомости”. 1867, № 106.
12 В письмах Достоевского периода создания “Идиота” встречаются ссылки на газетные факты, из которых некоторые хотя и в очень ослабленной виде, но все же отразились в романе. Правда, следы их в романе настолько слабы, что они представляют гораздо больший интерес как факты, введенные Достоевским в круг его размышлений .над русской действительностью, среди которых задумывался “Идиот”.
В письме к Майкову от 16/28 августа 1867 г. упоминается дело Березовского и дело о “высеченном купце 1-й гильдии”. Об этих делах см. “Московские ведомости” 1 июля 1867 г. и “Голос”, 1867, № 192, 245, 254; 1868, № 343, 351 — “Дело о бирском исправнике”. В письме к Майкову от 9/21 апреля 1868 г. говорится о воровстве в почтамте — см. в “Московских ведомостях” от 17/IX 1867 г. “Отчет о суде над почтоносцами” и “Голос”, 1868, 22 и 24 января. ‹…›
13 Письмо Майкову от 31/XII–13/I 1867 г.
14 Имеются в виду реформы либерального характера, осуществлявшиеся Александром II начиная с 1856–1857 гг.: закрыт цензурный комитет, разрешена свободная выдача заграничных паспортов, объявлена амнистия политзаключенным (декабристам, участникам польского восстания 1831 г.). — М. Р.
15 См., например, книгу Леонтьева “Оправданные, осужденные и укрывшиеся от суда”, 1868.
16 “Голос”. 1867, № 71, 92.
17 Ф. М. Достоевский. “Подросток”. — М. Р.
Публикуется по: “Печать и революция”. 1928. Кн. III. С. 31–53. Под заголовком примечание: “Настоящая статья является выдержкой из подготовляемой к печати книги └Газета в творчестве Достоевского“. Читана в ГАХН в └Комиссии по изучению творчества Достоевского“, 15 декабря 1926 г.”. (ГАХН — Государственная Академия художественных наук; книга, по всей вероятности, так и не вышла: ни в одном из библиотечных российских фондов таковая или со сходным названием не значится — М. Р.)
“Печать и революция” — журнал критики, библиографии, литературы и искусства, издавался в Москве в 1921–1930 гг.