Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2011
Александр Кургатников
Александр
Владимирович Кургатников родился в 1934 году в Ленинграде. Член Союза писателей
Санкт-Петербурга, драматург, прозаик. Работал инженером; с давних пор занимался
театром, историей России и античностью. Пьесы шли в Москве, Ленинграде, других
городах; публиковался в журналах «Новый мир», «Нева», «Всемирное слово»,
«Современная драматургия», «Театральная жизнь» и др. Книги: «Практически
счастливый человек», «Ночная утопия», «Русская старина», «Суд над Сократом»,
«Год 1740» (серия «Роковые годы России»), «Императорский Михайловский театр» и
др. Живет в Санкт-Петербурге.
он служил истине
Когда встречаешься с человеком на
протяжении сорока лет, кажется, что можешь построить некую линию его жизни;
казалось и мне; но стоило начать записывать, и иллюзия испарилась. Возникли
очень конкретные места наших встреч (почти экскурсионная цепочка) и очень
конкретные темы бесед, и везде — странно! — я вижу как будто неменяющегося
Бориса Николаевича: худощавый — не то слова: «сухопарый», «поджарый»,
«вверх-вверх тянущийся», стройный; немногословен, всегда приязненно-сдержан.
Короткая
экскурсия воспоминаний начинается с Литейного, где обитала редакция журнала
«Аврора», переходит на Шпалерку (Воинова) в дом Союза писателей, продолжается
на Невской перспективе в редакции «Невы», потом делает размашистый зигзаг к
метро «Политехническая» и возвращается на набережную Мойки — по-
следний адрес. Мизансцена наших бесед по смыслу неизменна: Никольский —
заведующий отделом прозы, секретарь союза, потом главный редактор; я —
сочинитель, предлагающий литературный товар.
…И
вот уже слышу слегка грассирующий голос с небольшими цезурами обдумывания и
точные слова, достающие самую суть произведения: понимание художественности у
Бориса Николаевича было абсолютным, и именно этим определялось его отношение к
любому тексту любого жанра. (Разумеется, кто ж не ведает, публикация как
результат зависит от «направления», «актуальности», «ангажированности»,
«редакционного портфеля» и т. д., но об этом и поминать скучно.) Притом
Борис Николаевич никогда не опирался на мнение литературных авторитетов или
других сотрудников, всегда и все прочитывал сам, не по диагонали, не «навырез»,
а насквозь, и потому его суждения были любопытны, вески, возникал диалог, не
скажу, утешавший автора, когда звучит дежурное «к сожалению…», но кое-что (и
немало!) дающий для будущего, если слушать внимательно. Никольский был тверд в
решениях, но не категоричен, противоречия в этом нет: и в случае одобрения, и в
случае отказа он объективно оценивал рукопись. Даже его манера разговора
представлялась своеобразной: помню, в запропащем 1970-м звоню в «Аврору» с
традиционным вопросом о судьбе своих рассказов — пауза и спокойно-бытовая
интонация: «Ваши дела неплохи…»
Забавность фразы запомнилась.
В
«Неве» начала девяностых я публиковался и, соответственно, появлялся довольно
часто, но видеть Бориса Николаевича приходилось редко: его избрали народным
депутатом СССР (Москва, Кремль). Море великой людской стихии волновалось: «Так
и вздулись сердитые волны…», разыгрывалась вечная «Сказка о рыбаке и рыбке»
(непростой, золотой; продолжается до сих пор!). Никольский стал участником
событий политических — не только как абсолютно честный, справедливый, умный
деятельно, но и как наблюдательный, талантливый писатель. В первом качестве от
него зависело не так уж много, зато благодаря второму им написана замечательная
документальная книга «Кремлевские миражи», одно из лучших свидетельств о
времени, столь значимом для нашей истории, противоречивом и, увы, отдающим нередко
delirium▒ом tremens.
Вести
ежемесячник в те годы было, надо полагать, в высшей степени трудно: вектор
читательского интереса повернулся на 180 градусов, никого больше не трогали ни
прямолинейные обличения, ни «фиги в кармане», ни даже опусы с этикеткой: «писал
в стол». Выход был найден в жанровом и
стилистическом разнообразии, в документальных, публицистических и
исторических экскурсах-исследованиях, без заданности и подкраски; в особенности
удачной находкой стало появление в «Неве» захватывающе-неожиданных сюжетных
рубрик о родном городе: «Петербург императорский», «Петербург пушкинский»,
«блокадный», «эмигрантский» и т. д.
Как-то
раз мы сидели с Борисом Николаевичем в его кабинете на Невском, и он (несколько
неожиданно) заговорил о будущем журнала, о том, как набирает скорость колесо
эпох–поколений, как трудно угнаться за стремительной сменой пристрастий и мод…
если гнаться. И тут, в контексте этих размышлений, назвал Томаса Манна как
писателя, чей уровень психологического и философского осмысления мира и людей
считает высоким образцовым… Имя великого немца прозвучало в ауре некоторой
торжественности, Б. Н. встал, прошелся по комнате, провел ладонью по ребру
батареи: «Арктика, очередная пробка, завоздушило»; он усмехнулся, как будто
снимая бытовой проблемой пафос предыдуших слов — очень в его духе! (Замечу, что
тогда зловредные «пробки» играли немаловажную роль в жизни «Невы», так что
некоторым сотрудникам приходилось уходить пораньше, чтобы не «заледенеть».)
В
той мемуарной экскурсии, о которой я поминал вначале, существовал и «мор-
ской» эпизод: в начале девяностых мы оказались вместе на теплоходе «Константин
Симонов» в писательском круизе по странам Балтии. В путешествии по воде, под
небом, распахнутым до окоема, самоощущение людей меняется, и Никольский
испытывал, казалось, непривычную «легкость бытия», улыбался, шутил. Рассказывал
разные юморески из своего редакторского архива: например, о некоем господине,
присылавшем письма с обвинениями во всех тяжких грехах, и что у него (Б. Н-ча)
руки обагрены кровью (литературной); синхронно сей господин атаковал журнал
своими многостраничными опусами.
Особенно
запомнился Борис Николаевич мне на Готланде, острове «посреди винноцветного
моря, прекрасном», где он в полной мере и от души наслаждался и естественной красотой
земли, и рукотворной красотой изобилия, ухоженности, упорядоченности. Все уже
направлялись на борт, а он еще стоял на развилке дорог: ветер перебирал его
крепкую шевелюру, и было видно, как он втягивает воздух на всю глубину легких,
закинув голову, зажмурив глаза…
Таким
и остался во мне его образ — из далекого солнечного дня — образ человека, всей
жизнью служившего добру и истине.