Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2011
Валерий Айрапетян
Валерий Леонидович Айрапетян родился в Баку в 1980 году. С 1993 года живет в России. Печатался в журналах “Москва”, “Аврора”, “Дружба народов”, альманахах “Молодой Петербург”, “Мариеналь” и других. Живет и работает в Санкт-Петербурге.
рассказы
Два мертвеца
1
Оксана сорвала мне крышу и унесла последние надежды в пылающих складках цветастого сарафана.
В ней всегда было что-то от матери, что-то от друга, от ребенка, хищника, потаскухи, недотроги, от человека; в общем, она была женщиной, не любить которую было выше моих сил.
Я опирался о перила небольшой лестницы и провожал взглядом ее уход. Она всего лишь уезжала на пару недель к родителям, но я точно знал, что нам не суждено быть вместе, что расставание неизбежно, что все кончено.
Перед тем, как разойтись, мы стояли у распахнутого окна и смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Груди Оксаны были стянуты майкой, они дышали. Соски упирались в тонкую ткань и мелко бугрились, точно зрелые тутовины. Соски будто бы рвались наружу и подрагивали от напряжения. Ветер плыл мимо нас, как гондола, и мы, стоя друг против друга, тоже плыли.
После расставания жизнь казалась мне чередой обстоятельств, организованных против меня. Любую бытовую неприятность я приписывал хорошо срежиссированной диверсии: я был истощен, был на краю, невроз правил мною, как умелый кучер. Оксана никогда не любила меня, возможно, я ей нравился в самом начале, от меня, говорила она тогда, исходит надежное тепло.
Уже полгода, как я перебрался из Белгорода в Питер, шесть месяцев, как пытался устроиться в новом и пустом городе, двадцать шесть недель, как не видел Оксану, больше ста восьмидесяти дней, как сходил с ума.
Перевестись из белгородского в питерское медучилище оказалось непростым делом: меня пинали из кабинета в кабинет, и в каждом сидел человек, который, как по команде, пожимал плечами и рекомендовал зайти в следующий. Так я попал в отдел кадров, представленный одним работником — грузной женщиной бальзаковского возраста без обручального кольца на правом безымянном. Мне пришлось изрядно запудрить ей мозг, чтобы отсутствие питерской прописки и гражданства России показались ей сущими пустяками. В порыве отчаяния даже пришлось выдумать некое постановление правительства, которое облегчало жизнь таким ребятам, как я, и рассказать пару душещипательных историй из жизни беженца. В конце изложения, как я полагал, весомых аргументов мне непременно приходилось улыбаться и одаривать нежным теплом расплывшееся от жира и скуки лицо кадровички. В последний раз, когда к улыбке я притянул всю скудную нежность своего существа, когда смотрел на нее так, словно умолял родить для меня ребенка или позволить мне умереть ради нее здесь и сейчас, лицо это дрогнуло. Я заметил, как увлажнились глубокие, оплывшие глаза, как коротко и робко загорелись они живыми угольками, как пугливо заморгали и опустились на стол. С полминуты длилось молчание, потом она принесла какие-то списки, внесла меня туда и сама заполнила необходимые документы, прошлепав печатями и направив бумаги в деканат для окончательных заверений. Помню, как искренне сказал “Спасибо” и как она, не в силах повернуть ко мне раскрасневшееся лицо, замахала рукой, чтобы я скорее уходил и не стеснял ее своим присутствием и чтобы не встретился взглядом с вдруг проснувшейся в ней девочкой. Господи, как же велика сила отчаяния и безысходности!
Восстановившись на четвертый — последний — курс и, отучившись четверть, я был направлен на практику в Институт скорой помощи имени Джанелидзе, в отделение хирургической реанимации. Мне было все равно, куда идти и что делать, я сам почти что был при смерти, так что компания набивалась подходящая. Сейчас сам факт моего восстановления и разговор с отделом кадров казался мне невероятным, далеким и чудесным, каким видится иногда раннее детство. Повторить это еще раз я бы не смог ни при каких обстоятельствах.
Оксана по-прежнему жила во мне, говорила, ходила, истаптывая меня вдоль и поперек. Ее существование было параллельно моему собственному, а иногда и моим собственным.
2
Я вошел в палату, и позор человеческой слабости окутал меня, как банный пар ребенка. Беспомощные люди лежали тут, точно опавшие листья. В разделенном на два сквозных блока помещении неплотный поток света безуспешно боролся с тяжелым полумраком. Битва эта была обречена.
Восемь железных кроватей, выкрашенных в нечистый белый цвет, прилегали своими истерзанными спинами к тихим голубым стенам. В сумраке они казались расставленными капканами. К прямоугольным боковинам коек были привязаны запястья лежачих, чтобы, взбудораженные агонией, они не посмели причинить вреда себе, персоналу и чувствительному оборудованию. Больные лежали на спинах, желто-зеленые подбородки некоторых гордо задирались к потолку, из широко отворенных ртов торчали толстые трубки воздуховодов. Молодые и старики, завсегдатаи казино и изрытые чесоткой бомжи, хрупкие девушки и подстреленные костоломы, ведомые случаем, они собирались здесь — в отделении хирургической реанимации, как заговорщики. Жизненная дробь попавших сюда имела в своем числителе мечты и стремления, а в знаменателе — скупое предвестие смерти.
Палату наполнял запах запревших тел, запекшейся крови и сиплое дыхание аппаратов ИВЛ. Покой стоял во всех углах, как наказанный школьник. Я обвел взглядом помещение и вдруг совершенно ясно понял, что мало чем отличаюсь от этих несчастных, бездеятельных и тлеющих людей. Возможно даже, кто-то из лежащих здесь сквозь редкие прояснения сознания чувствовал острый приступ счастья: что все еще жив или надеялся еще славно пожить, — я же просто присутствовал на фоне общей жизненной лихорадки, соотносясь с этим миром лишь физиологическим циклом своего тела да совокупностью совершаемых движений, большей частью лишенных смысла.
Внезапно тишину рассек поставленный женский голос.
— Студент? — спросил голос.
Я обернулся. Передо мной стояла зрелая ухоженная женщина с выразительным бюстом и лицом принцессы Дианы.
— Студент, — ответил я.
— Хорошо. — Слова выпадали из нее, будто литые шары. — Будешь подо мной.
Я представил эту перспективу и почувствовал известное ворошение в штанах.
— Что умеешь?
Для студента медучилища умел я немало. Быстрая обучаемость, любопытство и полное отсутствие брезгливости допускали меня к самым разнообразным медицинским манипуляциям. Кровь, гной, сукровица, вонь разлагающейся плоти, зияние ран, гримасы предсмертного ужаса на лицах агонизирующих, обреченная пустота онкологических больных, наносная печаль абортичек — все это наполняло последнюю пару лет моей жизни будничным содержанием.
Я озвучил диапазон своей профессиональной компетенции, и межбровная складка сестры сошла на нет.
— Хорошо, — сказала она, уронив литой шар мне под ноги. — Оставайся на отделении. Можешь пока ознакомиться с историями.
Принцессу Диану звали Ниной Петровной, она была старшей медицинской сестрой отделения, отчего в ее голосе то и дело вспыхивали колючие протуберанцы власти. После ее ухода я некоторое время постоял на месте, пытаясь собраться с мыслями, составить что-то вроде плана действий. Для начала я побродил по отделению, заглянул в операционную, ординаторскую, еще раз в палату, в морозильную камеру, на полу которой лежали два окоченевших мужских трупа, и снова вернулся в ординаторскую, решив ознакомиться со скудными историями болезней попавших сюда бедолаг.
3
Семен, мой напарник по практике, нашел меня, погруженного в чтение. Я знал, что практиковаться буду с Семеном — своим однокурсником. Веселый, циничный и несложный человек, он отлично вписывался в мое представление о напарнике для работы в реанимации.
— Истории, значит, читаешь, болезней, значит? — смешливо спросил он, словно застал меня за постыдным занятием. — А как насчет перекурить?
Мы вышли на больничный пандус, закурили.
Было пасмурно и душно, понималась благость грозы. Рядом стояла девушка с бесцветным лицом и загипсованной по самый пах ногой. Девушка соответствовала погоде.
— Хорошо, — зачем-то сказал Семен и сладостно затянулся.
После перекура мы оказались в комнате для персонала. Выпили по кофе с коньяком (в холодильнике всегда присутствовали алкогольные подношения родственников лежачих, что никак не влияло на исход: смерть вела трезвый образ жизни) и разговорились. Семен все вспоминал “насаженных” им “телок” и пару раз изобразил возвратно-поступательные движения тазом, вероятно, для усиления эффекта. Я слушал и кивал: внутри меня царили штиль и забвение.
— А ты? — спросил он с интересом. — Давно шпилился?
Хорошо, что вошел доктор Головко — невысокий, лысеющий и незлобный человек, а то бы пришлось мычать в ответ Семену и стеснительно приминаться.
— Орлы! — воскликнул Головко. Темнеющий бритый подбородок его волнительно дрожал, будто сдерживал плач. — Дежурьте, пока молодые!
Головко был выпивший и, уронив фразу, сразу удалился.
— Жить по кайфу! — невпопад выпалил Семен и всосал остатки кофе с коньяком. — А любовь — х…ня!
Весь день мы слонялись по нашему и соседним отделениям, если встречали однокурсников, то перебрасывались с ними дежурными фразами, касающимися в основном практики, иногда выходили все вместе покурить на пандус.
Впрочем, говорил в основном Семен. Я же — завернутый в темные покрывала нелюбви — следовал за ним тенью, смеялся, когда смеялись остальные, отвечал “да” или “нет”, когда спрашивали, молчал, если не требовалось говорить, одним словом — отмирал.
К вечеру мы успели скурить почти все имевшиеся у нас сигареты, навестить всех знакомых и посмотреть две полостные операции. Побродив еще немного по отделению, мы вошли в пустую палату, постелили выданные нам еще днем стерильные в пятнах простыни и почти сразу же уснули.
4
Настоящее всегда наступает внезапно, оттуда, из пустоты, когда ты совсем не готов столкнуться с ним.
Ночью меня разбудила тишина.
Первые секунды я ничего не слышал, после стали различимы трескотня лампы дневного света в коридоре, работа аппаратов дыхания, неясный шум городской ночи, сопение Семена.
Я встал, желая перекурить.
Коридор мрачнел, в слабом свете лежали тени; тени деревьев качались на стенах, словно на волнах.
В конце коридора, у последней палаты, я наткнулся на приставленную к стене каталку, на ней тело, покрытое простыней. Приблизившись, заметил, что с торца каталки чернеет голова, лишенная крыши черепа. Было странно видеть мертвое тело здесь, а не в холодильной камере отделения или в морге, но и это могло иметь рабочий смысл. Возможно, что-то недооформлено милицией, авария или суицид, опознание или нечто вроде этого. Быть может, его безуспешно пытались спасти, пока мы спали. Я был новичком здесь и старался не задаваться лишними вопросами.
В холодном, протравленном хлором туалете я закурил и с первой же затяжки воспоминания, связанные с Оксаной, нахлынули и погрузили меня в сложное состояние: не то тоски, не то обиды, не то надежды, а скорее, всего этого вместе.
Докурив, я вышел из ступора и из туалета.
Спать расхотелось, к тому же в палате жизнеутверждающе кряхтел Семен, и туда не тянуло.
Я невольно остановился возле каталки, подошел к ней и приподнял простыню, обнажив лицо покойника. Мне сразу припомнился Раскольников — так явно в этом лице вырисовалось нечто из минувшего века: что-то от студента и нигилиста, трагично осознающего свое бытие и часто пребывающего в состоянии тягостных раздумий, проступало в этих больших, нескладных и удлиненных чертах.
Голова была сильно покорежена, лицо имело фиолетовый оттенок, на глазах лежали жирные черные круги, окаменелый рот застыл на полпути к полному раскрытию, большой и прямой нос целился в потолок. Теменная кость отсутствовала, мозг был сильно поврежден, почти всю его видимую поверхность составляла обширная гематома. Либо ДТП, либо прыжок с высоты, полагал я. Парню было лет двадцать, не больше. Застывшая и искореженная маска все еще хранила отпечаток молодой и сильной жизни. С висков и с затылка свисали длинные и острые палочки, склеенных кровью волос; наверное, он был рокером, готом или просто стилягой.
На груди его я заметил медальон с изображенной на нем разноцветной спиралью. Я нажал на боковой маленький выступ, медальон щелкнул и отворился. Внутри были две фотографии, я чиркнул зажигалкой и поднес огонь ближе. Два прекрасных молодых лица открыто, не скрывая радости и сознания полной жизни, широко улыбались. Жизнь прекрасна, – говорили лица. Добрый взгляд льется из широких и смелых ее и кротких, глубоких его глаз. Я защелкнул медальон, укрыл простыней голову и сел рядом с каталкой, опершись о стену. Все это, как минимум, странно, думал я, странно и непонятно. Как это обычно и бывает в моменты столкновения со всякого рода нелепицами, с вещами и явлениями, которые подрывают стройный порядок нашего мировидения, ум принялся усиленно подгонять логические обоснования показавшейся мне бессмыслицы.
Да, я мог говорить себе все что угодно, но вид парня говорил мне одно: вот она, жизнь, вот он, триумф случая, вот он, позор нашего безволия”. Мозги, как застывший бараний жир, облепили волосы, и это были мозги человека, мозги моего ровесника, мозги каждого из нас, если угодно, мои мозги! Все, что происходит с другими, происходит с нами, в этом у меня не было сомнений.
Я сидел и пытался представить себе последний день жизни моего мертвого соседа.
С чего начал он свое утро, думалось мне, какими словами он убеждал сегодня себя встать с кровати и освоить еще один день? Думал ли он о своей любимой, провел ли с нею эту ночь, шептал ли ей нежности? Что ел, принял ли душ перед выходом? Почему-то мне показалось чрезвычайно важным воссоздать детали его последнего дня, найти всему некое объяснение, доказать себе справедливость этой смерти, какую-нибудь спасительную ложь в пользу неслучайности наших жизней, но ничего не выходило. Я представлял все это и исступленно смотрел на свои руки, сжимал и разжимал ладони, дышал, вслушивался в удары сердца, пытался уловить мельчайшие проявления жизни в себе, но хаос был убедительней, и мертвец, стывший в холоде безнадежной пустоты, был тому неоспоримым доказательством.
Не помню, что меня побудило встать и пойти в сторону перевязочной. Там я достал из биксов резиновые перчатки, из металлического со стеклянными дверцами шкафчика — несколько рулонов двуглавых бинтов, снял с крючка вафельное полотенце, вернулся к покойнику и откинул простыню. Перед тем, как начать, еще раз открыл медальон и осветил огнем счастливые лица, потом натянул перчатки, развернул бинты и принялся перевязывать мертвую голову так, чтобы зафиксировать сложенное вчетверо полотенце на месте отсутствующей части черепа. Накидывая пас за пасом, я шел до тех пор, пока разрушенная голова не казалась просто забинтованной. Я смотрел на это каменное лицо, еще недавно умевшее так свято улыбаться, и чувствовал теперь к нему почти братскую близость и теплоту. Я представил, как было б здорово, если бы этой ночью он вернулся к любимой, лег бы с нею в постель, пригладил бы ей волосы, сказал бы, как сильно дорожит ею и как хорошо, что они есть друг у друга.
Я немного еще постоял над телом, потом собрал остатки бинтов, выбросил их, перекурил в туалете и сразу почувствовал приятную и заслуженную усталость трудяги, проделавшего тяжелую и ненапрасную работу.
Проходя мимо каталки, я даже не взглянул на нее.
Забывшийся крепким сном, Семен сладостно тянул спертый воздух. Я шумно раскрыл окно и улегся в постель. Луна пела в небе свою колыбельную, ветер шелестел в открытом окне, вся природа казалась сейчас полной той печалью, от которой делается на душе светлее, просторнее и как-то надежнее. Я повернулся на бок, обнял подушку и тут же заснул. Мне снилась Оксана, снилось, что мы снова были вместе, снилось, что мы снова были.
Обстоятельства
Степан Ложкин, сорокалетний холостяк, большой и нескладный житель села Трофимовка, собирался в областной центр на юбилей родственника и нервничал. Города Ложкин не любил и всегда поражался желанию людей поскорее туда перебраться. “Вонь и суета!” — восклицал он, когда кто-то начинал при нем расписывать прелести городской жизни.
Нужно было выгладить костюм, надеть тесные и скрипучие лакированные ботинки, найти подарок и весь вечер общаться с гордыми горожанами, которые несут в себе факт городской прописки, как орден “За заслуги перед Отечеством”.
Но больше всего Степана беспокоило другое. Он никак не мог представить себе, как будет ночевать в чужом доме, посещать тесный туалет, громко сморкаться (а тихо он не умел) во время умывания в ванной, которая по соседству с кухней, а на кухне полно завтракающих гостей…
Все это тяготило Степана, и если бы кто-то сообщил ему сейчас, что торжество отменяется, то он бы почувствовал сильнейшее облегчение и, наверное, на радостях напился.
В городе Ложкин долго блуждал по торговым центрам, выбирая подарок. В парфюмерном отделе он провел полчаса. Стоял, брызгал пробники мужских одеколонов на бумажные полоски и подносил их к носу, пока не перестал различать запахи и не почувствовал гудения в голове. Степан выбежал на улицу, закурил и сладостно затянулся.
— Напридумывали ароматов… парфюмеры, мля! — выругался он, когда выдыхал.
В конце концов, купив в галантерее дорогой кожаный ремень с хромированной бляхой, а в алкогольном отделе бутылку коньяка, Ложкин поехал к юбиляру.
Народу в просторной трешке набралось человек тридцать. Два соединенных в один стола ломились от обилия еды и напитков.
Хозяин и юбиляр представил Степана гостям так:
— Степан Ложкин — мой сельский родич и могучий холостяк!
Ложкин вжался от стыда в стул, потому что шестьдесят глаз смотрели сейчас на него, как на диковинное животное, будто все ожидали момента, когда он, раскрыв пасть, издаст редкий и пугающий рык. Вместо этого Степан покашлял в кулак и слегка привстал со стула.
За столом крепко выпивали и много ели. Это немного раскрепостило Степана, который, помимо прочего, опасался еще и того, что придется медленно и чинно есть, опорожняя одну рюмку в час, а то и реже.
Прямо напротив него сидела стройная блондинка с большим, часто улыбающимся ртом. Степану даже показалось, что она несколько раз задержала на нем взгляд. Блондинка напомнила ему учетчицу Тамару, с которой он в прошлую страду лежал под навесом зернового тока на огромной горе горячей пшеницы и мучительно размышлял: как бы правильно поцеловать ее, чтобы не обиделась или — что хуже — не закричала. Золотистые волосы Тамары струились по желтым блестящим зернам и почти сливались с ними. Казалось, они оба лежат на гигантской копне ее волос.
После того, как Степан в третий раз уверил себя, что блондинка на него запала, он побежал в ванную, смочил расческу, приладил пробор, расчесал брови и вернулся на место.
Когда веселье подходило к концу, Степан узнал, что, помимо него, остаются еще пять человек — иногородние, — которым постелют на полу в разных комнатах.
Ближе к полуночи гости начали расходиться. Сытые и пьяные, они уходили шумно, как цыгане, выкрикивая на пороге поздравления и норовя в …надцатый раз обняться с юбиляром. Вскоре Степан понял, что в числе прочих останется и блондинка, к концу вечера оказавшаяся Татьяной. Радость и вместе с тем тревогу почувствовал Ложкин, но быстро разогнал это смутное ощущение, и, пока другие пили водку, он с юбиляром на пару добил бутылку подарочного коньяка.
Оставшиеся в доме гости пели с хозяевами застольные песни и даже два раза станцевали под быструю современную музыку. Ложкин не танцевал, но живо притоптывал и оглушительно хлопал в ладоши, не сводя глаз от ритмично подпрыгивающих грудей пляшущей Татьяны. Он смотрел на танцующую блондинку и снова вспомнил Тамару, вспомнил, что так и не решился ее поцеловать тогда — на току, и вдруг ясно понял, что она только этого и ждала, потому что именно поцелуя не хватало для того, чтобы картинка получилась полной, а воспоминание — законченным.
“Дурак, — думал Степан, не переставая отбивать ладонями ритм, — дурак…”
Потом женщины убирали со стола и стелили гостям.
За какие-то полчаса пространство, полное света, хохота и движения разгоряченных тел, стало темным, тихим и дремотным.
Посреди ночи Степан резко открыл глаза. Оглушительный храп и протяжный свист заполняли комнату. На полу, помимо Ложкина, спали двое мужчин. Степан открыл глаза и понял, что сильно хочет в туалет. Сладостный и мучительный спазм в животе заставил его бесшумно вскочить, сорвать с чернеющей в ночи спинки стула брюки и, перешагивая через тяжелые, сморенные обильным застольем тела, выйти из комнаты и направиться в уборную.
Он включил свет, бесшумно вошел в тесный клозет, заперся изнутри. Поднял стульчак и тяжело взобрался на унитаз. “Суета!” — думал он, вскарабкиваясь, и, чтобы расслабиться, стал представлять, как сидит в своем деревенском туалете, сосновом, с небольшими щелочками в стенах, в которые по лету ласково струится ветерок, нагоняя свежесть и легкую прохладу.
Тут Степан заслышал голоса. Кто-то разок засмеялся и два раза дернул за ручку. “Как будто с первого раза не понять, что занято!” — раздражался про себя Ложкин, восседая на фаянсовой посудине, точно орел на скале.
За дверью принялись суетиться. Послышались женский голос и короткий, придавленный смешок. Степан представил, как стоит за дверью Татьяна, представил, как встретит его выходящего, как войдет после него и ужаснется запаху и как он — Степан Ложкин, могучий холостяк, — не покажется ей таким симпатичным, каким казался за столом.
От этих мыслей его передернуло. Он покрутил головой и с тоской обнаружил, что в городских туалетах нет щелей для естественного обдува, а есть лишь скромная пластмассовая решетка для вентиляции с грязными забитыми прорезями.
Ложкину перехотелось.
Он сошел с унитаза, как бы для страховки заглянул в его нутро, убедился, что там чисто, смыл, застегнулся и вышел.
В коридоре было пусто. Тишина зияла, будто степная ночь.
Степан дернулся и зашел в ванную. “Надо бы помыть руки, а то услышат, что вышел из параши и так с грязными ручищами спать почесал, подумают — чурбан немытый, пахарь сошный, забулдыга”. Ложкин открыл кран, смочил пальцы, сковырнул с внутренних уголков глаз сонные крошки и вдруг почувствовал новый сильный позыв. Вернее, не новый, а все тот же, только на этот раз гораздо сильнее.
Как можно степеннее — чтобы не создать суеты — вышел он из ванной, прошел в уборную и проделал все то же самое, что и в первый раз. Не успел Степан помечтать о сосновом своем убежище, едва воображаемое пение птиц коснулось его волосатых ушей, как за ручку снова дернули, потом еще раз, а потом еще.
Послышались удивленные возгласы.
“Черт! — молча загибал в сердцах Степан. — Неужто неясно, что раз заперто, то занято. Что за хрень!”
Он еще раз с тоской взглянул на замусоренную вентиляцию, подумал о блондинке и зло соскочил со своего пьедестала. В кишках зарычало, протяжно завыло и болезненно потянуло. Степану показалось, что живот его набит гирями — ржавыми и шероховатыми. Он обернулся, нажал на спуск и вышел, всем видом изображая удовлетворение и дежурное спокойствие.
Коридор пустел, точно выколотый глаз.
“Вот черт, а! Вот черт!” — трясло Степана от злости. Он с силой сжал кулаки и, минуя ванную, прошел в комнату, перешагнул через два тела и улегся.
“Вот, — думал он, — какие неудобства! Мало того, что надо взбираться на этот сральник и упираться потом плечами в стены, а головою в дверь, так еще и никакого проветрона, никакого спокойствия и расслабления! Как живут только?!.”
С этими мыслями Ложкин проворочался с четверть часа, потом уснул. Ему снились зерновой ток, Тамара с расплескавшимися по пшенице волосами, несметная голубизна неба вместо шифера крыши, желание поцеловать ее и робость сделать это. Когда в своем сне он наконец повернулся на бок и приблизил свое лицо к Тамариным губам, а она не шевелилась и медленно закатила глаза, в животе снова засвистело и потянуло. Степан вздрогнул, отпрянул от Тамары и проснулся. В коридоре послышались голоса. “Дело к подъему”, — подумал он по деревенской привычке и принялся растирать себе лицо.
Ложкин скоро оделся, перешагнул через сопящие тела и вышел в коридор, изображая всем своим видом первое свое пробуждение. Там он застал двух молодых людей, поздоровался с ними и, определив в них племянников хозяйки, встал рядом и крепко замолчал. Оказалось, никакой не подъем, а просто очередь по нужде. “Мне так еще лучше. За компанию даже веселее”, — подумал Степан и зевнул.
Ребята громко шептались.
— А я ей, значит, говорю: чего смотришь? — рассказывал худому брюнету невысокий с побритой головой. — Давай, что ли, приступим?..
— И чего? — в нетерпении суетился брюнет.
Лысый коротко покосился на Ложкина, потом приблизился к брюнету и громко прошипел:
— Согласилась.
— И ты молчал всю неделю?!! — почти что взвизгнул брюнет.
— Да в западло было как-то… Наташку-то оба знаем…
Вдруг ребята переглянулись и как по команде прошли в комнату, не в ту, в которой спал Степан, а в другую — в хозяйскую спальню.
В туалете нажали на спуск. Щелкнула щеколда, отворилась дверь.
Навстречу Степану вышла блондинка в коротком шелковом халатике и сонным беспорядком на голове. Татьяна остановилась, посмотрела на Ложкина в упор, поморщилась, словно недоумевая от того, как такая встреча могла произойти, кивнула и прошла в ванную. Степан прошел в уборную и заперся.
В туалете пахло свежим, сонным женским телом и теплой мочой. Ложкин услышал, как вышла Татьяна из ванной и как зашагала по коридору. “Ушла. Ушла спать”, — с какой-то детской радостью подумал он. От сознания этого факта в кишках у него сделался сильный и повелительный спазм, приятный до истомы и болезненный сразу.
Степан расстегнул ремень, стянул штаны, взлетел на унитаз, уперся локтями в стену и с каким-то лихим восторгом выпустил из себя все то, что томило его этой ночью.
Это было то удачное опорожнение, когда все выходит без остатка, единой потугой, когда знаешь, что даже изнутри ты чист и ничем не стеснен.
Ложкин подтерся, смыл, натянул штаны, помахал ладонями (чтобы создать хоть какое-то движение воздуха), отпер дверь и вышел в коридор.
В коридоре, прислонившись к стене, стояла Татьяна.
Степан удивленно и почти испуганно кивнул ей и решительно прошел в ванную, сильно ударившись плечом о косяк. Он услышал, как блондинка заперлась в туалете, представил, как она морщится в плотных клубах запаха, как воротит голову, и стал ждать, когда она выбежит оттуда пулей и зло и брезгливо смерит Степана взглядом перед тем, как сгинуть в комнате. Ложкин покраснел и весь съежился, словно был пойман на воровстве людьми, которые долгие годы считали его порядочным.
Он открыл кран и принялся мылить руки. Яблочный аромат мыла коснулся ноздрей, и вместе с запахом в него проникла какая-то естественная убежденность, что все хорошо и ничего на самом деле не произошло. Лицо его разгладилось и приняло обычный свой землистый оттенок. Степан выпрямился и уверенно шагнул в коридор.
“Что я им, парфюмер, что ли, — благовония распускать в параше? В конце-то концов!”
Туалетная дверь отворилась, вышла Татьяна и так добро, так тепло улыбнулась Степану, что он невольно приблизился к ней. Она остановилась и чуть поддалась вперед. Степан сам не понял, как обнял Татьяну, как приблизил ее к себе, как глубоко поцеловал в губы. Он только чувствовал, что должен и может это делать и что делает все правильно. Чувствовал, что что-то в нем поменялось теперь, чувствовал невероятное облегчение от этого понимания. Голова его кружилась, а Татьяна обнимала его за шею и сильнее прижималась.
Степану вспомнились зерновой ток, горячая пшеница и золотые, убегающие волосы учетчицы. Не вспоминалось только сожаление о когда-то упущенном моменте.