Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2010
Дмитрий Глебов
Дмитрий Глебов окончил РГПУ им. Герцена. Рассказы печатались в журнале “Нева”, стихи — в различных поэтических сборниках, статьи — в “Деловом Петербурге”, журнале “Город” и в ряде левых газет.
ПЕРВАЯ ФАЗА
Колокольчик в кармане брюк Старосты едва можно было расслышать, но каждый член группы твердо знал, что именно топорщится там, в правом кармане. Символ власти, овеянный всеобщим благоговением, без суеты упорядочивающий действительность в соответствии с негласными правилами, такими же неуловимыми, как его звон при ходьбе.
Поначалу насчитывалось всего шесть человек, но уже через пару недель число их достигло одиннадцати и продолжило неуклонно увеличиваться, хотя в том никто вроде не был заинтересован. Процесс группового наращивания усугублялся еще и тем, что участвующим на их постоянной работе давали внеочередной отпуск, а на банковскую карту еженедельно начисляли скромное, но стабильное жалованье. И действительно, чем не отпуск — отдельное отапливаемое помещение, полная свобода деятельности, в пределах все тех же негласных правил, а из обязательных мероприятий — одни лишь вечерние собрания. Да и в них участвовать было скорее интересно, чем нудно, потому что каждому предоставлялась возможность свободно высказать собственное мнение по поднятой руке и любым вопросам.
Незаметный тщедушный Толик обожал подслушивать чужие, не имеющие к нему отношения разговоры. Именно так, из стороннего воодушевленного перешептывания, он узнал о существовании группы и решил, что здорово было бы приобщиться к внутренним ее тайнам. Точно так же когда-то он выявил агента иностранной разведки, за что был представлен к правительственной награде. Правда, это было скорее исключением из правил, раздутым медиа в качестве правдивой иллюстрации государственного призыва “быть зорким и бдительным”. Чаще всего Толика изгоняли, оскорбляли и усердно лупили, пытаясь отучить от излишнего досаждающего любопытства.
Совсем по-другому обстояли дела с так называемой “душой коллектива” Николаем Борисовичем, славившимся феноменально обширным запасом баек и анекдотов, чаще всего довольно бредовых, но бравших количеством. Он опомнился как-то утром уже принятым в группу, но если и огорчился этому, то не сильно — куда сильнее хотелось ему цитрамона или опохмелиться. Николай Борисович вообще не любил застревать на отрицательных эпизодах: когда с ним случалась какая-нибудь неприятность, он покупал в ларьке желтую юмористическую газету и успокаивался — отсюда его солидный арсенал всяческих “забавных историй”. За день до того, как очнуться в группе, он сильно превысил норму алкоголя в малознакомой компании и в очередной раз зарекся не попадать в такие вот ситуации, но тут же забыл об этом, в силу свойственного ему вытеснения всего неподобающего.
Работавшая уборщицей офисных помещений почти пенсионерка Надежда Григорьевна вполне удовлетворялась своей профессиональной деятельностью, потому что длилась она всего четыре часа, а дальше — домой, к телевизору, комнатным растениям и сплетням по телефону. Ненароком получилось, что среди этих офисов был и тот, в котором группа проводила свои каждодневные встречи. Детально разузнав, что к чему, убедившись, что здесь никакая не секта, Надежда Григорьевна вызвалась участвовать и вскоре принялась регулярно надоедать всем пустопорожней своей болтовней, особенно на собраниях, где Староста десятки раз совершенно безрезультатно пытался ей втолковать, что такое регламент и для чего он вообще придуман.
Что касается его самого, то он, сам не понимая, каким образом — вроде всегда был человеком ответственным, — потерял единственный экземпляр ключей от квартиры и, пока искал слесаря, подумал: почему бы и нет, почему бы и не стать Старостой, раз приглашают на руководящий пост. Настоящего имени его никто не знал и не допытывался, а сам Староста не любил распространяться на эту тему. Да и зачем, если в кармане брюк лежит колокольчик власти, — Староста частенько машинально похлопывал по заветному карману, чтобы невзначай не получилось, как тогда с ключами. Удостоверившись, что все в порядке, он почти улыбался, свежел и расцветал на глазах.
Другие истории звучали куда прозаичнее. Основное же, что объединяло всех членов группы, включая Старосту, — полное и абсолютное неведение ее целей и назначения. Известно было только, что инициатива создания принадлежала кому-то извне. Насчет того, кем именно приходился загадочный этот демиург, ходили самые многообразные толки. Оля Байкова, студентка вечернего отделения, считала, что все это эксперимент правительства или крупного бизнеса, а цели у эксперимента, разумеется, самые коварные и антидемократические.
Двадцатишестилетний пацанистый Генка воспринимал Олю как симпатичную бабу и приветливо скалился ей всякий раз, когда видел, наводя на девушку оторопь каким-то даже чрезмерным сиянием переднего зуба — предмета его неистовой гордости. “Так меня и прозвали еще со школы, из которой меня турнули в классе восьмом, кажется, — Генка Золотой Зуб!” — частенько рассказывал он любимую свою дворовую историю, выпятив массивную челюсть и время от времени поплевывая на пол.
Найдя догадку студентки Ольги малореалистичной, а может, просто чтобы произвести на нее впечатление, он выдвинул в противовес свою собственную, куда более романтическую. Согласно его версии, среди них, в группе, скрывается авторитет или продавшийся эфэсбэшник, и ментам или бывшим коллегам надо его “запалить”, в честь чего они и “замутили бодягу”. Под чьей личиной этот злоумышленник прячется, Генка, недоуменно оглядев нелепых своих одногруппников, сказать не смог. Но после заметил резонно и самоуверенно, что на то они и мастера конспирации, чтобы нельзя было их так просто изобличить.
Большинство же сходилось на том, что надобно по ночам крепко спать, вместо того чтобы пыжиться вон из кожи, стараясь прослыть умнее всех прочих. И тем более не нужно из мухи создавать клыкастого вепря, когда и так все здорово, деньги на карту начисляют вовремя, а на старой работе — коллеги поведали — задерживают и премий лишают.
Ваня Костин ничего не придерживался по этому поводу, потому что был занят кое-чем более завлекательным: пару дней назад Староста назначил Ваню главным по закупкам провизии. Следуя все тем же негласным правилам, все члены группы обязаны были проводить в офисе минимум семь часов ежедневно, с обязательным присутствием на заключительном вечернем собрании. Были и другие собрания, например, утреннее и обеденное, но именно вечернее считалось итоговым и самым значительным. Как раз на одном из таких собраний после недолгого диспута постановили, что дешевле и проще будет централизованно готовить на всех.
Первым делом Ваня Костин купил несколько килограммов картофеля. Он думал, что сделал крайне выгодное приобретение, потому что — прямиком у знакомых колхозников, но, как вскоре открылось, вместе с картофелем Ваня приобрел отношения.
В одном из мешков выкобенивалось странное существо, которое с первого взгляда можно было принять за диковинный обрубок корявого дерева. Голова глубоко ушла в плечи, на месте спины торчал нарост, похожий на тыкву, а сразу от груди шли ножки, тонкие, как прутья орешника. В целом загадочное создание более всего походило на раздвоенную редьку. В лице его выделялись длинный острый нос и маленькие черные искрящиеся глазенки.
Ваня Костин, никогда не читавший Гофмана, конечно, решил, что перед ним герой затертой древнеславянской мифологии — гибрид кикиморы и домового, но специализирующийся на огородных проделках, а точнее, Картофельник.
Ваня всю жизнь панически не допускал любых, даже самых невинных анализаторских ковыряний в себе и подытоживаний пройденного — и был в этом, возможно, прав. Тяжело представить, что стряслось бы с этим слесарем, если бы хоть на секунду он в полной мере осознал свое одиночество. Гротескное отсутствие принятия, уважения и любви сопровождало его с рождения. Когда в школьной анкете в выпускном классе ему встретился вопрос: “Кто вы по жизни — лидер или ведомый?”, Ваня не знал, что ответить, а приписать свой вариант — “горемыка” — как-то постеснялся. В армию его не взяли лишь потому, что по нелепой случайности потеряли личную карточку. Ваня очень ждал той повестки, потому что надеялся в глубине, что, может быть, армия как-то изменит его жизнь, но явиться в военкомат без приглашения, да еще с требованиями, он так и не решился, а потом и вовсе прошел призывной возраст.
В группу он попал исключительно благодаря Старосте, для которого вскрывал дверь в тот самый день, когда тот потерял ключи. Но и здесь, среди множества новых людей, он так и не нашел себе места, хоть и занимал стул на каждом собрании, — все изменилось, когда Староста назначил его главным по закупкам провизии.
Картофельник невзлюбил Ваню с того дня, когда тот, бережно ухватившись за вертлявые тонкие ножки, вытащил его из грязного мешка. Смотри Ваня на мир хоть немного более трезво, он достаточно быстро разобрался бы, что Картофельник начисто не способен ни на какие теплые чувства. Бывало, просто ради забавы, он до чрезвычайности больно кусал, щипал и царапал питавшего к нему самые нежные чувства Ваню. Тогда Ваня стискивал челюсти, чтобы не закричать и скрыть свои страдания от группы, и слезы катились у него по щекам. На все изуверские выходки Картофельника он отвечал кроткой материнской заботой. Ваня был убежден, что между ними пульсирует нечто особенное, что не так-то легко постичь даже им самим, не говоря об остальных в группе. Он так и ковылял в состоянии сумрачного счастья, с этим убеждением и Картофельником, словно одноногий на кривых костылях.
И действительно, другие не понимали их отношений. Прежде всего, понять отношения Вани и Картофельника мешало им то, что они никогда не видели этого Картофельника. Для них он имел репутацию сомнительного явления, воображаемого Ванина друга. Картофельник не показывался никому, кроме Вани. Даже Толик, от пытливого слуха которого невозможно было укрыться, ни разу не слышал писклявого Картофельникова мурлыканья. Именно это явилось последним аргументом для большинства в пользу того, что создания такого не существует в реальности.
В своем восприятии Ваня наделял Картофельника своею собственной феноменальной робостью и не порицал его повышенной скрытности. Остальным он рассказывал, какой Картофельник волшебный, уморительный и остроумный, хотя наружность имеет крайне оригинальную, но чем дольше всматриваешься в его живые черненькие глазенки, тем сильнее понимаешь, что красивей их не сыскать. Один-единственный раз на общем собрании Ваня попросил слова. Слово это было предложением о заочном принятии Картофельника в группу. Все пожали плечами, но возражать не подумали.
Вечером, когда после заключительного собрания члены группы расходились по домам, Ваня обыкновенно задерживался, чтобы трепетно попрощаться с Картофельником, — тот отвечал на это кошачьим шипением и яростными пинками.
* * *
Однажды по дороге к офису группы, вблизи четыреста пятьдесят девятой школы, взору “души коллектива” Николая Борисовича — того самого, который перепил с малознакомыми, — предстала леденящая душу картина. Некая бабушка-в-пальтишке кормила хлебными крошками изрядную голубиную стаю. Поначалу голуби с аппетитом поглощали приготовленное для них угощение, с интересом внимая бабушкиным бредням про внуков и жалобам на правительство. Но потом один из голубей сел бабушке на кормящую руку и клюнул в палец. Бабушка по-старчески тускло вскрикнула, после чего остальная голубиная стая накрыла ее синим облаком и повалила на землю. А потом из-под голубиного покрывала прямо к ногам застывшего с разинутым ртом Николая Борисовича побежал тонкий красный ручей. Тут же, не глядя вниз, он отступил, почувствовав липкую теплоту человеческой крови даже сквозь толстую подошву ботинка. За всю свою жизнь он не сталкивался с подобными ситуациями и даже не слышал, что такое бывает. Может быть, видел в фильме Хичкока, но кино не считается.
В данный момент надо было срочно что-то предпринимать — возможно, еще не поздно спасти старушку. Некоторое время он мялся в замешательстве, скорее готовый броситься отгонять птиц, но потом, поймав на себе грозный взгляд особо свирепого голубя, отвернулся и пошел, куда шел. “Возможно, — думал Николай Борисович, — у них там свои дела. Наверное, она пыталась отравить их хлебом, чтобы сварить наваристый голубиный бульон, и они об этом прознали. Ну, там, из каких-нибудь своих пернато-достоверных источников. Так что еще неизвестно, кто из них прав”.
Очутившись в офисе, Николай Борисович был любезен и приветлив, как всегда, при этом травя анекдоты с куда большим артистическим мастерством, чем обычно, от чего те практически были смешными. О случившемся по дороге он как-то сразу запамятовал и возвращаться к нему не хотел, тем более что в группу собирались принять нового члена, весьма яркую личность — Писсуара-Призрака из мужского туалета.
В тот же день, но чуть раньше, чем Николай Борисович увидел то, что увидел, Староста зашел в туалет пописать. В последнее время мочеиспускание было для него процессом мучительным: давал о себе знать хронический простатит. Если бы в туалете, кроме него, был еще какой-нибудь мужчина или, не дай бог, женщина, то он, конечно, не подал бы виду. Находясь же в полном одиночестве, он застонал и малозаметно всплакнул. И тут Писсуар ему вслух посочувствовал: “Классическое мужское недомогание. У меня тоже когда-то такое было. И лучше бы ты сходил к доктору — затягивать с этим нежелательно”. От изумления Староста прекратил писать, но остатками струи замочил себе брюки, как раз рядом с заветным карманом, в котором лежал колокольчик.
После нескольких взаимных реплик выяснилось, что это не просто писсуар, а самый настоящий Писсуар-Призрак, хотя не совсем. Писсуаром-Призраком писсуар представлялся всякий раз при новом знакомстве — для упрощения восприятия. А когда-то Писсуар был человеком, и не просто человеком, а либерал-демократом — его лучшие, наиболее активные годы пришлись на конец восьмидесятых — самое начало девяностых годов. Время было непонятное, но судьбоносное, — прямо не время, а эскадрон шальных мыслей и бесперебойное ожидание перемен.
Потом наступила “свобода”, правда, ничего особенно хорошего из нее не вышло, и бизнес, которым занимался Писсуар, будучи человеком, тоже загнулся. И тогда от общего разочарования и апатии неудачливый бизнесмен-кооперативщик стал стремительно спиваться. Преодолевая в сутки не менее двух бутылок водки, он почти перестал осознавать себя человеком. Скатывание по наклонной продолжалось до тех самых пор, пока в один прекрасный день он с удивлением не осознал себя писсуаром. И водки ему больше никто не давал, потому что зачем писсуарам водка. Так настали в его жизни трезвые времена бесконечных трудов на ниве удовлетворения естественной человеческой потребности.
“Но ничего страшного, — рассуждал Писсуар. — Закон перехода количества в качество. Бывает ведь и похуже. Вот, например, один мой приятель очень любил макароны с сосисками. Конкретно — любил пожрать, хотя мужик, нечего сказать, мировой был. И вот однажды возвращается его жена с работы, а вместо мужа — сам понимаешь — макароны с сосисками большой такой кучей навалены. Как в таких случаях говорят: мы есть то, что мы едим. Правда, непонятно, почему я именно в писсуар превратился, — вроде особой привязанности к этому делу я у себя не примечал, но бытие определяет сознание, и я ни о чем не жалею. Чего я только не повидал на том месте, где вишу уже столькие годы”. И действительно, он не сетовал на судьбу, а, напротив, обладая широким кругозором и богатым тезаурусом, весьма любил порассуждать о мире ссущем.
Весь коллектив сразу же проникся Писсуаром, его складными и благозвучными монологами вкупе с несравненным богатством жизненного опыта. По сути, против принятия его в группу возражал один только Картофельник, которому “этот зассанец” не приглянулся категорически. Но к его мнению, донесенному устами Вани, никто не прислушался, тем более что сам Ваня против Писсуара ничего не имел. К тому же вряд ли Картофельник из-за своего рекордно малого роста когда-нибудь вообще пользовался писсуаром, разве что книжки при этом подкладывал.
И уж совсем все поразились превратностям коварной судьбы, когда вдруг выяснилось, что Надежда Григорьевна, уборщица офисных помещений, и есть жена того самого мужика, который превратился в макароны с сосисками, и что вообще они с Писсуаром знают друг друга давно и тесно, хоть и не общались уже лет пятнадцать, кажется. Но страннее всего было то, как они за все эти годы не признали друг друга в друг друге, хоть и работали в одном здании, — конечно, оба они сильно изменились за все эти годы, но все-таки…
“А что касается Женьки моего, — рассказывала Надежда Григорьевна, вздыхая по-бабьи жалостливо, — то мы его съели. Ну а что? Времена были жуткие, голодные. Кормильца лишились. Врачи-ученые, что Женьку моего исследовали, сказали, что лечению, конечно, подлежит, но двадцать тысяч долларов стоит. А где мы такие деньги возьмем? В семье трое ребятишек худые как щепки, а тут целая гора макарон с сосисками… Мы Женьку месяц ели. Ели и плакали. От любви и благодарности”.
* * *
На следующий день, когда Николай Борисович добирался в офис той дорогой, что и всегда, он вновь увидел хищных голубей. На этот раз они заполнили собой окна школы, у стен которой недавно зверски заклевали бабушку. Сама бабушка лежала все там же, никем не убранная, в виде обглоданных белых костей. Рядом скопилась уже целая экспозиция зоологического музея из скелетов кошек, собак и каких-то других, неизвестных Николаю Борисовичу зверюшек.
Голуби сидели максимально плотно друг к другу, зорко наблюдая в окна за ходом школьных занятий. В кишках Николая Борисовича заерзало от недобрых предчувствий: уж не высматривают ли эти бандиты себе жертв с нежной плотью молодых организмов. И вообще, жутко это и надо что-нибудь предпринять, донести куда-нибудь, пока не случилась трагедия. Но тут опять какой-то голубь, может, тот же, что и тогда, выразительно-гневно, почти по-орлиному, посмотрел на Николая Борисовича — и тому не осталось ничего другого, как продолжить свой путь. “Скорее всего, они просто тянутся к знаниям, а я тут, исходя из глупых и злых предубеждений, хочу все обезобразить, — убеждал себя Николай Борисович. — Это ведь хорошо, что всякая тварь к знаниям тянется, тем скорее мы придем к христианскому коммунизму, столь выразительно описанному в книге └Проект Россия“. И это здорово”.
Бодрый, бодрее обыкновенного, в прекрасном расположении духа, порядком убедивший себя в скорости и неизбежности коренных социальных преобразований к лучшему, Николай Борисович пришел в офис. Первым делом, чтобы окончательно обратно полюбить жизнь, он рассказал группе первый дежурный свой анекдотец про тещу, которой у него никогда не было, — и тут же в ответ услышал последние новости, то ли насторожившие его, то ли обрадовавшие.
На этот раз группа решила создавать профсоюз. Идея принадлежала Ольге Байковой, студентке вечернего отделения. Генка Золотой Зуб этой мыслью почти сразу проникся: очень уж ему хотелось настоящего мужского братства, пусть даже с бабами, Писсуарами и всякими воображаемыми уродцами. По правде сказать, кличку свою он выдумал сам, в честь золотого своего зуба, которым заменил настоящий после того, как тот, отнюдь никем не выбитый, мирно сгнил до самого основания. Вместе с тем Генка никогда не сидел в тюрьме, хотя по молодости его пару раз чуть было не загребли за мелкое хулиганство, и очень любил слушать русский шансон, по которому и старался жить.
Сама Ольга, пропагандируя идею профсоюза, имела в виду примерно то же самое, что и Генка, но объяснила все следующим: “У нас категорически мало любви. Мы уважаем друг друга, и это здорово, но уважать друг друга можно еще мощнее. Величайшее уважение достижимо только лишь за счет искренней и глубокой любви к ближнему, словно к себе. Вот к чему я вас призываю! Профсоюз сплотит нас и ниспошлет нам эту любовь. Для примера, посмотрите на боевой профсоюз компании └Форд моторс компани“, что во Всеволожске, на железнодорожной станции Кирпичный Завод. Вот где царит истинная любовь, вот где властвует уважение… Любовь, которая радует и придает сил для борьбы и мирного труда. Любовь, потерять которую страшится каждый, вовлеченный в ее благостное чрево. Всепобеждающая любовь. Именно за этим нам и нужен профсоюз”.
Речь Ольги была встречена продолжительными несмолкающими аплодисментами. Оказалось, что каждый всю жизнь хотел именно вот этого, но не знал, как это, блин, выразить, а тут выяснилось, что это называется профсоюз, — знакомое вроде слово, а какое у него содержание!
Но разве можно всерьез рассуждать о профсоюзе в отсутствие собственной профсоюзной газеты, тем более что в офисе, где собиралась группа, наличествовала вся необходимая оргтехника, а конкретно — пара компьютеров и принтер. До этого на компьютерах раскладывали пасьянс, но теперь их целиком и полностью отдали редколлегии, включающей в себя Ольгу и Писсуар, который все больше времени проводил в офисе и все меньше висел на прежнем месте. Газета была хоть и маленькая, занимающая обе стороны листа А4, но зато выходила регулярно и всем нравилась, потому что была своя. На две трети она состояла из Ольгиных графоманских стихов и сомнительной информации, которую та черпала в Интернете; оставшееся место было отдано под авторскую публицистическую рубрику “Будуар Писсуара”.
У профсоюза и вправду получилось пробудить в группе истинную любовь взамен прежнего обыденного взаимоуважения. Все вдруг стали гордиться слабым, почти неслышным звоном колокольчика в правом кармане брюк Старосты. Писсуар в своих статьях называл это “торжеством либерализма при сохранении номинальных атрибутов власти, прообразом и перспективой развития всего человечества”. На самом деле Писсуар ошибался, и для всех, в том числе для него самого и Старосты, колокольчик этот был уже далеко не атрибутом власти, но символом групповой сплоченности.
И даже Ваню все вдруг заметили и полюбили значительно сильнее, чем раньше, и уж точно сильнее, чем когда-либо на его веку. Возможно, Картофельник почувствовал это и заревновал: он хоть и невзлюбил Ваню с самого начала, но еще больше не мог терпеть, когда в центре внимания оказывался кто-то еще. Хотя, может, были другие причины его внезапного и тайного ухода из группы.
Обливаясь слезами, Ваня разыскивал Картофельника не только по всему офису, но и по всему зданию, в котором этот офис располагался. Перенес поиски на улицу, обыскал подвалы соседних зданий, расспросил местную гопоту — но даже это не дало результатов. Вся группа, насчитывавшая к тому моменту двадцать пять человек, вместе с Ваней остро переживала уход Картофельника. Ведь одно дело — уродливый воображаемый зверек со скверным характером, и совсем другое — нестерпимые страдания, которые тот причиняет своим отсутствием их общему реальному другу.
Смутное, невыразимо тревожное предчувствие со своими индивидуальными частностями охватывало всех членов группы. Ольга написала апокалипсический верлибр, но не стала публиковать его в газете, чтобы не усугубить положение. Толик отучился подслушивать, — как-то само собой изучение жизни ближних стало приносить больше разочарования, нежели удовольствия. Надежда Григорьевна вырезала из кулинарной книги фотографию тарелки итальянских спагетти, повязала на краешек черную ленточку и поместила в рамку, в которой до этого висел портрет президента. Николая Борисовича изнуряли регулярные ночные кошмары про голубей, настигающих его собственную престарелую мать, отчего в офис он приходил меланхоличным, заторможенным и не всегда трезвым. Остальные члены группы довольствовались своими невыхваченными и не описанными нами страданиями.
Но вскоре общая скорбь иссякла сама собой, и, по крайней мере внешне, жизнь вошла в привычное русло. Ваня утихомирился и пришел в себя, что тут же передалось и остальным членам группы; правда, была в его спокойствии своя специфика, которую никто нарочно не хотел замечать. Ваня не свыкся с фактом исчезновения Картофельника, а просто почему-то решил, что он ушел ненадолго, вскоре вернется, и тогда все изменится. Над тем, что именно изменится и в какую сторону, он, по обыкновению, не думал — Ваня просто знал, что так будет, и этого для него было достаточно.
* * *
Вскоре так и произошло. Через несколько дней Картофельник и вправду вернулся, но не один, а в сопровождении отряда из десяти вооруженных мужчин в камуфляже без опознавательных знаков. И теперь уже вся группа, все двадцать пять человек, своими глазами увидели мелкого сгорбленного тонконогого уродца, незримо присутствовавшего на каждом собрании. Картофельник поочередно оглядывал всех своими маленькими бешеными глазками, сверяясь со списком, проверяя, все ли присутствуют. Генка Золотой Зуб заметил среди солдат своего старого друга по срочной службе, но сделал вид, что видит его впервые.
Еще совсем недавно Ваня грезил об этом моменте, и вот он настал, и Картофельник вернулся к нему. Ваня представлял, что сгребет его в охапку, как тучу осенней листвы, прижмет к груди и будет вращаться с ним в вальсе, не замечая боли от неизбежных укусов и глубоких царапин: раз-два-три, раз-два-три, пока не закончится день и не настанет пора трогательного прощания. Но теперь, стоя плечом к плечу со всей своей группой перед отрядом вооруженных врагов, он чувствовал, как навсегда затихает вальс его казавшейся нерушимой связи с Картофельником. Между тем в умирании старой, изжившей себя мелодии все яснее угадывалась новая. Гладким эмалевым покрытием Писсуар прикоснулся к похолодевшей Ваниной руке и пробурчал, будто прочитав его мысли: “Ну и черт бы с мерзавцем, туда ему и дорога”.
Больше никто не произносил ни слова. Все понимали, что вооруженные люди во главе с уродцем не планируют их расстреливать, что закончился определенный этап эксперимента, закончился весьма неожиданно и небезопасно для проводившей его стороны, но они нужны ей живыми. Для того, чтобы помочь прийти к некой стандартной стратегии, обеспечивающей успех в других, таких же, как эти, условиях.
Николай Борисович, впервые за долгие годы неотрывно глядевший суровой действительности промеж глаз, с непривычки мелко дрожал и обильно потел под мышками, но взгляда при этом не отводил и не пытался подумать о чем-нибудь отвлеченно курьезном и презабавном.
Ничуть не меньше всей правды про эксперимент, в котором участвовала, группа понимала и то, что ей совсем не хочется идти с этими вот людьми, под контролем вот этой раздвоенной редьки. Ведь как там говорила Ольга Байкова, студентка вечернего отделения: профсоюз для того и создан, чтобы разрешать конфликтные ситуации.
И тогда Староста медленно извлек из кармана колокольчик, блеснувший огнем в свете ламп дневного освещения, и все десять затворов передернулись. Никто не мог в точности сказать, что последовало потом, стрелял ли кто, падал ли кто, премерзко хихикал ли кто-то. Колокольчик звенел, наполняя пространство, искривляя его пламенем своего радостного сердцебиения. Колокольчик звенел так громко, что дети из соседних школ подумали, что уроки закончились, и, радостные, выбежали на улицу. Синяя опухоль испуганно взорвалась, разлетелась далеко в стороны, разлилась на гаденьких, растерянно воркующих птах, мгновенно лишившихся былой кровожадной мощи. Старые смыслы растворялись бесследно, а колокольчик все звенел и звенел, а собаки лаяли и лаяли, пока мужчина из тридцатой квартиры не удосужился посмотреть в дверной глазок, следивший за ним все это время.