Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2010
Петр Горелик
Петр Залманович Горелик родился в 1918 году в Харькове. Автор книг “Служба и дружба” и “Отважное копье, или Трусливая арена”. Лауреат премии им. А. Володина. Живет в Санкт-Петербурге.
Навстречу смерти
Случай
Если в войне еще можно различить связь и взаимообусловленность событий, то жизнь человека на войне представляются чередой случайностей. Закономерность проявляется лишь в том, что плотность роковых исходов на единицу времени и пространства выше на передовой, чем в тылу. Впрочем, смертельная опасность поджидает человека даже и на пути к фронту. Что уж говорить о передовой. Солдат высунулся из окопа сорвать с бруствера приглянувшуюся ему травинку, а пуля уже просвистела над ухом, и, как сказал поэт, “смерть проходит мимо”. Рядом сосед снял каску, чтобы вытереть потный лоб, и пуля в переносицу обрывает жизнь.
Из не вернувшихся с войны мне чаще других вспоминаются два Николая — Николай Николаевич Истомин, погибший в Польше, и Коля Козлов — друг школьных лет.
Коля не воевал. Он не позволил себе оставить безумную мать и грудную сестренку и эвакуироваться с университетом. Коля умер от голода в оккупированном Харькове. Его замерзшее тело бросили до весны в дровяной сарай. Но для меня он всегда рядом с невернувшимися фронтовиками.
Николая Николаевича Истомина я не могу назвать своим другом. Полковник Истомин прибыл к нам осенью 1944 года. Мы едва успели познакомиться. Вскоре Николай Николаевич погиб. Вот как это произошло.
Дни стояли тревожные. В нелегких боях наша армия удерживала плацдарм на Нареве. Впервые наши войска были в одном переходе от Восточной Пруссии. В конце октября немцы крупными силами попытались отбросить нас за Нарев.
Мне предстояло выехать в войска. Но так случилось, что в последнюю минуту мой выезд отставили: я понадобился для другого задания. Выехал полковник Истомин. И не вернулся. Случайность?.. Погибшие погибали за всех. Николай Николаевич погиб вместо меня. Сколько лет прошло, а коготок скорби все эти годы скребется в сердце.
Но мой рассказ о другом случае. К счастью, он не имел трагического исхода. Все произошло в тылу в мае 1944 года, в Новозыбкове, райцентре Брянской области, в городке, известном миллионам курильщиков по этикеткам на спичечных коробках. Согласно приказу мне предстояло встретить в Новозыбкове эшелон с танками, организовать выгрузку и марш в район Довска. Готовилось большое наступление. То самое, которое осенью 1944 года привело нас на Нарев.
А пока был май 1944 года. Прошло полгода, как взяли Гомель, и войска форсировали Днепр. Новозыбков, хотя и оказался в относительно глубоком тылу, был ближайшей к фронту железнодорожной станцией. Сюда ночами прибывали эшелоны с техникой, боеприпасами, имуществом. Здесь располагались временные склады нескольких армий Белорусского фронта. Отсюда под покровом ночи лесными дорогами все уходило вперед, ближе к своим войскам на днепровские плацдармы. Скрытность господствовала. Движение машин, обозов, людей, даже звуки — все было подчинено одному: скрыть от противника приготовления к наступлению. Сейчас, много лет спустя, кажется, что даже в том, как отдавал мне приказ начальник штаба, было что-то таинственное, заговорщицкое. Это, конечно, обычная аберрация представлений военного прошлого. По трезвом размышлении я понимаю, что ничего подобного в приказании начальника штаба не было и не могло быть. Но таково свойство памяти. Не в этом ли одна из причин недоверия военным мемуарам? Не об этом ли народная поговорка: “Нигде так не врут, как на войне и на охоте”.
Но вернемся к предмету моего рассказа.
Ехать мне не хотелось. Задание было не по душе, в нем слишком много было технического. Танки ожидались из капитального ремонта. Обычно их жизнь после ремонта была недолговечна. Выдержат ли они переход после выгрузки, не рассыплются ли на марше? Я не боялся ответственности, но казалось странным, что со мной не послали офицера танко-технической службы. Мне виделось в этом нарушение того установившегося разделения обязанностей и прав между командирами, тыловиками и техниками. Техники как бы умывали руки.
Не хотелось ехать и по другой причине. За несколько месяцев в обороне мы разленились. Привыкли к спокойной позиционной жизни. А тут надо ехать неизвестно куда. Предстоящее задание нарушало то, что с известной натяжкой можно было бы назвать фронтовым комфортом, так редко выпадавшим на нашу долю. В общем, ехать не хотелось. Но приказ…
В моем распоряжении были две смонтированные на грузовых автомобилях ремонтные летучки, “будки”, как их называли на фронте. Пожилой старшина возглавлял группу ремонтников. Где-то к середине обратного пути должны были прибыть машины с горючим для дозаправки танков.
Мы выехали затемно на следующий день. Нас отделяли от Новозыбкова 130 километров. По рокаде, выглядевшей на карте как гомельское шоссе, можно было добраться довольно быстро. Но мы поехали на восток, проселками и лесными дорогами, по которым предстояло скрытно вести прибывающие танки.
Солнце уже золотило верхушки сосен, когда машины подошли к опушке лесного массива. Сквозь густоту сцепившихся крон не пробивался свет. Черная стена непроснувшегося леса стояла перед нами. Впереди был таинственный сумрак. Узкая, едва накатанная дорога вилась между стройными стволами. Свет фар выхватывал застывшие в неподвижности сосны и тут же возвращал их сумраку, подчиняясь поворотам извилистого пути. Лес постепенно оживал. На смену отступавшей темноте от остывшей за ночь земли поднимался туман. Дорогу стало едва видно. К полудню дорога очистилась. Только в низинах оставались клочья тумана. Сильный запах хвои и испарений земли смешивались в душном воздухе проснувшегося леса.
Карта показывала, что лес этот протянется на много километров до Светиловичей на Беседи. Мы проехали Чечерск, несколько редко встречавшихся населенных пунктов. Война, прошедшая по этому партизанскому краю, оставила зримые следы — безлюдье и торчащие остовы печных труб. Переехали Проню и свернули на Светиловичи. Здесь я наметил привал. Мост на Беседи прогибался под нашими будками. О переправе танков по нему нечего было и думать. Выручить мог только брод. Безуспешные поиски надежной переправы заняли остаток дня, и нам пришлось в Светиловичах заночевать.
До Новозыбкова оставалось пятьдесят километров.
Утром продолжили поиски. К обеду нам повезло. Мы провесили направление брода и, оставив одну ремонтную бригаду на Беседи, продолжили путь. Солнце уже приближалось к закату, когда впереди показался Новозыбков. Вправо и влево от дороги поле было заставлено штабелями укрытых маскировочными сетями ящиков с боеприпасами. Ближе к станции, в тени пристанционных деревьев, стояли выгруженные ночью орудия и тягачи. Станция выглядела пустынной, ничто не напоминало работы, проделанной короткой майской ночью.
Наш эшелон задерживался. Комендант указал мне уцелевшую хату. Здесь офицеры ожидали грузы для своих армий. Крытая соломой хата стояла в самой гуще замаскированных боеприпасов и имущества. Два осокоря, как часовые, охраняли ее. На эти ориентиры, оставив будку с ремонтниками вблизи станции, я и пошел.
Смеркалось. Я вошел в настежь открытую дверь. В сенях солдаты кружком сидели на разостланном поверх сена брезенте. Старшина раздавал хлеб и консервы. В приоткрытую дверь в горницу видны были офицеры, ужинавшие за небольшим столом. На дальней стене маятник чудом уцелевших ходиков отсчитывал время. Я смотрел, не решаясь внезапным появлением прервать оживленный разговор офицеров. Их было трое. Чувствовалось, что они не первый день знакомы. На газете хлеб, нарезанные ломти сала, банка тушенки. Фляга переходила от одного к другому.
Вдруг что-то щелкнуло в памяти и заставило оглянуться на старшину. Да, это был тот самый старшина из армейского саперного батальона, из “хозяйства Сакса”, мой давний знакомый по переправе близ Рогачева. Он тогда, в начале весны, строил мост на Друти и пропускал наши танки. Натерпелись мы с ним под огнем немцев, пока переправляли два танковых полка, а потом несколько ночей вытаскивали застрявшие в болотистой пойме машины. Он, как ребенок, смеялся над вспомнившейся мне строчкой из Чуковского “Ох, и трудная это работа — из болота тащить бегемота” и танки стал называть “бегемотами”. Да, это был он, бесстрашный и опытный старшина инженерных войск. Те же нависшие густые брови, усы, тот же добрый взгляд. Та же выправка, подтянутость и удивлявшая еще на переправе аккуратность в одежде. Подумал: сейчас окликну его, и он ответит своим не по комплекции густым басом.
— Здравствуйте, Семен Игнатьич! Узнаете?
— Как же, товарищ майор, помню и вас, и ту, трижды будь она не ладна, переправу. Погодка была такая, что только с бабой под кустом лежать. А мы под огнем в обнимку со страхом. Разве такой ад забудешь? А все же выкарабкались. И дело вроде сделали.
— Все помню, Семен Игнатьич. Особенно молоденький лейтенантик из головы не выходит. Как вспомню его, так вся картина перед глазами. Ладный такой, в новом обмундировании он стоял на льду. И вдруг то ли в него, то ли рядом ударил неразорвавшийся снаряд, лед под ним проломился, и перевернувшаяся льдина накрыла его. Ребята бросились к нему, но его, беднягу, унесло подо льдом быстрым течением. Жалко мальчишку. Он как будто чувствовал недоброе, все мне рассказывал о своей сестре, оставшейся в Москве, собирался дать ее адрес на всякий случай. Он ведь только несколько дней на фронте, не обстрелян и сразу попал в такой ад на переправу, боялся, что может погибнуть.
— Жалко, что говорить. Да один ли он?
Старшина на мгновение задумался, разгладил несуществующие складки гимнастерки под ремнем, и веселые искорки заиграли в его глазах.
— А жеребенка помните, которого на переправе убило? Какую царскую закуску приготовили тогда солдаты из жеребятины! Все вперемешку, товарищ майор, — и тяжелое и радостное, грустное и смешное.
— Да, вперемешку, только не поровну. Больше тяжелого, а хорошего — чуть. Жеребенка я, впрочем, тоже помню. Помню, как пальцы облизывал. Я такого мяса прежде никогда не едал. А сюда Вас, Семен Игнатьич, чего занесло?
— От батальона. Ночами грузим имущество — мины, взрывчатку. Вчера две машины лопат отправили. Счастливые ночи тоже выпадали: не беспокоили, давали отоспаться.
— А мне эшелон с танками ждать. Еще увидимся, Семен Игнатьич.
Мог ли я тогда знать, что и на этот раз старшина окажется таким же нужным и полезным человеком, как на Друти?
С радостным чувством от встречи с фронтовым знакомым я вошел в горницу. К моему приходу отнеслись равнодушно. Видимо, к появлению нового человека привыкли. Пожилой старший лейтенант, по эмблемам — сапер, переставил со скамьи на стол полевой телефон и освободил мне место. Я поздоровался и назвал себя. Напротив меня сидел молоденький лейтенант пехотинец, на красивом лице которого след заячьей губы казался совершенно неуместным. Гимнастерка первого года носки выделялась складской свежестью на фоне старого, поношенного обмундирования двух других офицеров. Не выдержав моего взгляда, лейтенант встал и назвал себя:
— Егор Трунов, можно просто Гоша.
Назвали себя и другие. Лейтенанта справа звали Федор. Сапер представился Иваном. Я переспросил:
— А по отчеству?
— Алексеевич.
Так состоялось знакомство.
Я достал из рюкзака банку американских сосисок и хлеб. Мне передали флягу. Это был тест на доверие. Я отхлебнул и предложил сосиски. Американец не понравился.
— Пресная еда, на закусь не тянет, ни соли, ни перца, — сказал Егор. Не знавшее бритвы лицо лейтенанта выдавало неопытность в питии.
Его сосед, лейтенант-артиллерист, не преминул съязвить:
— Чья бы корова…
Пехотинец молча проглотил упрек. Лишь шрам над губой сделался лилово-синим, и лицо его исказила досада.
Помолчали… Фляги хватило еще на один круг.
— Надо же, знакомого старшину встретил, вспомнили Друть. А вы о чем так горячо спорили? — спросил я у сапера.
— Да вот прочитали небольшую заметку. — Сапер показал на фронтовую газету, с которой уже убрали еду. — Пишут, что где-то на юге в который раз, чуть ли не в сотый, солдат повторил геройский подвиг Матросова. Закрыл собой амбразуру. Федор, — сапер кивнул в сторону артиллериста, — не верит, думает, что пропаганда.
Чувствовалось, что старший лейтенант не просто не одобрял взглядов Федора. Ему, по всей видимости, вообще было чуждо сомнение в истинности печатного слова.
— Ничего ты не понял, — вскипел Федор. — Может, все это так и было. Может быть, и нашелся дуралей, полез на амбразуру. Может, человеку жить надоело, невмоготу стало тянуть солдатскую лямку. Или получил от девчонки письмо с отказом. Не знаю. Но не верю, что заставила обстановка. Только глупость могла заставить. И не верю, что пошел по приказу. Это какой же изувер прикажет солдату кончать самоубийством? А это и есть самоубийство. Героизмом тут не пахнет, потому как без пользы для дела.
Эту связь героизма и пользы для дела Федор особенно выделил голосом и всем своим видом.
Я посмотрел в лицо Федора. Его ясные голубые глаза говорили мне больше слов. “Что с него, со старика, возьмешь, — прочел я в его глазах. — Человек он добрый, надежный, но темный, затурканный. До него не достучаться, полная безнадега”.
— Как же без пользы? — спокойно возразил сапер. — Чего ты кипятишься? Подумай, рота-то поднялась, пошла вперед. Об этом и пишут. Все очень просто.
— Как же. Не слишком ли просто все это ты себе представляешь?
Спокойный тон старшего лейтенанта вывел Федора из себя. Казалось, плотину прорвало, и он бросился чуть ли не с кулаками.
— Так телом и закрыл? А шмайсер немецкий так и замолчал? У их пулемета пятисотпатронная лента. Одной длинной очередью ствол дерева перерезает. Даром, что ли, в окопах его называют древорубом? Что наше тело для ливня пуль? Ничто. В один миг перережет и будет поливать роту. Не больно продвинешься. Бревно бы подтолкнуть к амбразуре, гранатами забросать немцев — это было бы с пользой. Но об этом не писали бы в газете, и не было бы никакого героизма. А так и рота не пошла, и тело осталось лежать навеки.
Все еще не остыв, Федор обратился ко мне одному:
— Товарищ майор, я понимаю, на войне пропаганда не последнее дело. Героизм надо пропагандировать. Но только настоящий. В нашей бригаде в начале войны наводчик и заряжающий остались в расчете одни, оба ранены, истекая кровью, продолжали вести огонь, подбили шесть танков. Было это не при мне, но об этом с гордостью говорят в бригаде все эти годы. Тогда все были уверены, что ребята погибли. Посмертно представили к героям. Но один чудом выжил и только в госпитале случайно узнал, что ему присвоено звание Героя. Вот это героизм. Вот это надо пропагандировать. А не призывать к бесполезному самоубийству.
Все смотрели на меня, как на судью, ожидая, чью сторону я возьму.
Я думал о сказанном и сознавал, что возразить Федору трудно. И все же… Стремясь несколько охладить задор спорщика, я напомнил им подвиг Гастелло.
Федор не дал мне договорить. Его глаза зажглись, обнаружив постоянную готовность к спору. Он ожидал, что у меня есть что-то в его поддержку. В нем чувствовался непоседа, характер нетерпеливый: вынь да положь, здесь и сейчас.
— Гастелло — другой случай. А я, что же, кругом не прав?
Я на мгновение задумался. Мои собеседники ожидали от меня прямого ответа. Что я мог им сказать? Что меня давно волновало все, что связано с именем Матросова? Волновало в то время, когда я еще не был штабным, когда командовал подразделением? Когда мне приходилось удерживать подчиненных и самого себя от действий внешне героических, но чреватых большими потерями и бесполезных для дела? Что с тех пор, как перешел в штаб, мне не приходилось задумываться над этим? Что их спор с Федором вернул меня к мыслям о Матросове и его подвиге, к мыслям, отошедшим в глубь памяти? Едва ли стоило в этом признаваться. Нужно было ответить без фальши, правдиво. А правда состояла в том, что я разделял мысли Федора. Мне были близки его горячность, настойчивость, задор, его сомнения и независимость суждений. Холодность Ивана Алексеевича тоже была мне близка, но той своей глубокой надежностью, которая так много значит на войне. Такие, получив приказ, не рассуждают, а действуют. Нельзя было не считаться со скрытой и не вполне оформленной в его возражениях мыслью, что Федор перегибает палку. Я понимал, как трудно разрушить стену между спорщиками. Один из них, воспитанный пропагандистскими лозунгами, не позволял себе ни в чем сомневаться, другой, как стихийный марксист, все подвергал сомнению.
Спорщики смотрели на меня, ожидали ответа.
— Ваш спор задел меня за живое, вернул меня к тому, о чем думал, когда только услышал имя Матросова. О нем тогда многие думали, переживали и тоже спорили. Я, как и Федор, был на стороне тех, кто считал бросок на амбразуру самоубийством. Приказ нередко бросает солдата навстречу смерти. По приказу идут в атаку, из которой не все возвращаются. Но атака все же оставляет надежду остаться живым, а бросок на амбразуру — безнадежен. Прав Федор и в том, что поощрять должно опыт тех смельчаков, кто хитростью и отвагой решают задачу, сохранив свою жизнь.
Федор победно взглянул на сапера, как бы говоря:
— Видишь, не один я так думаю.
— И все же, — продолжал я, — в одном не могу согласиться с Федором. Я высоко ставлю подвиг Матросова. Чутье подсказывает мне, что в неотвратимости гибели Матросова нельзя исключать и доли вины командира, хотя солдат сам мог решиться на отчаянный шаг, думая, что это поможет делу. И даже, скорее всего, не задумываясь. Тем значительнее его подвиг, и не нам, оставшимся в живых, его осуждать.
Я посмотрел на Ивана Алексеевича. Мне показалось, что он уже не относился так непримиримо к мнению Федора, как прежде. В чем-то удалось его переубедить.
— Федор, ты товарищу майору расскажи, что ты плел про загробную жизнь? — встрял в разговор Иван Алексеевич. Он явно не хотел оставаться во всем побежденным в споре.
— Ты, Иван, не в парторгах ли обретаешься?
Как бы невзначай, стараясь не обидеть, я поправил Федора:
— Иван Алексеевич.
— Ну да, Иван Алексеевич. Не заметил ты, что партия уже перестала ругать попов. Религия уже вроде и не “опиум для народа”. А о чем я речь вел, ты, Иван Алексеевич, опять не понял. Я хотел только сказать, что человеку верующему умирать легче, что ему не так тяжело расставаться с жизнью. Он верит, будто его ждет вечное блаженство, как обещают попы. Сам-то я сомневаюсь, а все же под огнем втихомолку крещусь. Как говорится, на всякий случай. Да и ты, Иван Алексеевич, признайся, в трудную минуту, не партию молишь о спасении, а шепчешь: “Спаси меня, Господи”.
— Веры в загробную жизнь я касаться не буду. Вера — дело личное. Сам я ни во что такое не верю, но понимаю, что истинно верующему близко то, о чем говорил Федор.
Нас прервал зуммер полевого телефона. Получилось, что я как бы завершил спор. Вызывали погрузочную команду. Слышно было, как старшина поднял солдат и группа ушла в темноту. До нас доходил рев тягачей: это выстраивались в колонну и уходили со станции оставленные с утра орудия.
Федор вышел из избы заправить бензином гильзу — фронтовую “лампу”. Спать не хотелось. Иван Алексеевич достал колоду карт, бумагу и предложил сыграть “по маленькой”. Пехотинец признался, что еще не научился. Иван Алексеевич уверенной рукой расчертил пульку и, обращаясь к нему, сказал:
— Смотри и учись, на фронте пригодится разгонять скуку в обороне.
Игра захватила. Федору шла карта, и, пока везло, он не спорил и не горячился. Но стоило везенью отвернуться, он ерзал на месте, ругался и готов был чуть ли не драться. К моим ошибкам относился спокойно. Сдерживал себя, только бурчал под нос. За игрой не заметили, как прошло время, как вернулись солдаты и стали укладываться в сенях. Гоша-пехотинец уже начал клевать носом.
Внезапно со свистом вырвалась пробка, закрывавшая отверстие гильзы. Язычок пламени и звук вырвавшейся пробки произвели неожиданное действие на дремавшего Гошу. Спросонья схватил он гильзу и, не выдержав обжигающей руки накаленной латуни, с силой бросил гильзу в сени. Бензин разлился, огонь захватил клочки сена близ порога и пополз в сторону лежавших на сене солдат.
“Пожар, горим!” — не своим голосом заорал лейтенант. Мы бросились к двери. Я с ужасом смотрел, как огонь подбирался к солдатам, и с еще большим ужасом думал об открытой огню соломенной крыше над сенями.
Крик разбудил солдат. Нерастерявшийся старшина схватил концы брезента и — откуда только взялись силы — выхватил брезент из-под вскочивших солдат и бросил его на огонь.
Мы вздохнули с облегчением. Большого пожара удалось избежать. Только под досками ступенек, ведших из сеней в горницу, виднелся слабый огонек. Я с благодарностью смотрел на старшину, как на нашего спасителя.
Оказалось, радость была преждевременной. Один из солдат решил погасить огонек, выскочил во двор, схватил первое попавшееся ему ведро и плеснул под доски ступенек. Огонь вырвался из-под досок, и пламя заполыхало с новой силой. В ведре оказался бензин. Тот самый бензин, которым Федор заправлял гильзу. Мы стояли растерянные. Только старшина не растерялся, мгновенно загнул брезент и сложенный вдвое накинул на крыльцо. Солдаты по его команде выскочили во двор и кто ведром, а кто руками стали загребать землю и набрасывать на брезент, начинавший тлеть.
И на этот раз опасность миновала.
Я вышел во двор. Тишина предрассветного утра оглушила меня после пережитого. Равнодушная к человеческим переживаниям природа завораживала и пленяла. Спокойно, будто не было на земле войны, висела в небе бледнеющая луна. Мирно пробегали редкие прозрачные облака. Едва слышно в безветренном прозрачном воздухе шелестели листья осокорей. Буйно зеленел крапивой и огромными лопухами оставленный хозяевами двор. В палисаднике желтели кусты акации. И вся эта красота наступающего майского утра тонула в запахах просыпающейся земли, ароматах зелени и цветов. Как ни был я далек от пережитого в эти короткие мгновения зачарованности природой, я стряхнул оцепенение. Мне представились страшные последствия могущего разгореться пожара. Мысленный взор рисовал жуткую картину: горящую избу, вздымающийся к небу огромный факел, освещающий все пространство складов, заставленное ящиками с боеприпасами и имуществом. Воздушная разведка немцев, привлеченная пожаром и обнаружившая то, что с таким трудом скрывалось от противника. Налет вражеских бомбардировщиков, взрывы боеприпасов, разлетающиеся на сотни метров по сторонам неразорвавшиеся снаряды, уничтожение имущества, необходимого для готовящегося наступления. “Даже если соломенная крыша и ветхая изба, — подумал я, — сгорели бы так быстро, что немцы не успели бы воспользоваться нашей преступной беспечностью, неизбежны расследование и трибунал. Засидевшимися далеко за полночь подвыпившими картежниками предстали бы мы перед следствием, и я как старший по званию — главным виновником. Позор. Штрафбат. Конец всему”.
Вернувшись в избу, я только и смог подойти к Семену Игнатьичу и, скрывая наворачивающиеся на глаза слезы, обнять его.
Через несколько дней прибыли танки. Случай, который мог так трагически закончиться, был позади. Не без приключений задача была выполнена. Но война продолжалась, продолжали набегать и волны случайностей. Но это были другие случайности, и рассказы о них, возможно, всплывут в памяти.
Как я едва не загремел под фанфары
Мой рассказ связан с местами, о которых я лишь мимоходом упомянул в предыдущем рассказе: с Наревом и поиском брода, но не в тылу, как на пути к Новозыбкову, а на передовой, под огнем противника.
В начале осени 1944 года, после пятисоткилометрового похода, освобождения Белоруссии и Восточной Польши, наша армия вышла своими поредевшими дивизиями к Нареву. Это была третья историческая граница, которую предстояло нам преодолеть. Первую, границу Советского Союза, мы перешли в районе знаменитой тогда станции Негорелое, чуть ли не единственной станции, через которую до войны пересекали границу грузы и люди, “форточка” в запертой на замок границе СССР. Второй была демаркационная линия по реке Сан, между СССР и Германским рейхом, предусмотренная Пактом Молотова — Риббентропа, та самая линия, которую вероломно нарушили немцы 22 июня 1941 года. И вот, перед нами река, с 1815 года отделявшая Российскую империю от той части Польши, что отошла российской короне после победы над Наполеоном и Венского конгресса. Эта часть Российской империи именовалась Царством Польским.
Мы вышли к Нареву в районе Остроленки, бывшего уездного городка Ломжинской губернии. В Х1Х веке в этих местах русской армии пришлось дважды скрестить оружие с неприятелем: в 1807 году с Наполеоном, в 1831 году — с восставшими поляками. В феврале 1807 года русский корпус генерала Эссена понес огромные потери от французов. Остатки корпуса вынуждены были отойти. В мае 1831 года русская армия под командованием графа Дибича-Забалканского разгромила под Остроленкой отчаянно дравшихся повстанцев и надолго овладела городком. В 1944 году силу русского оружия предстояло показать Красной Армии.
6 сентября армия овладела городом и крепостью Остроленка. На следующий день нам салютовала Москва. Но с ходу на плечах противника преодолеть Нарев армии не удалось. Противник буквально зубами вцепился в западный берег реки. Немцы понимали: потеря Нарева открывала нашим войскам путь к Восточной Пруссии. Предстояло форсирование, сулившее тяжелые кровавые бои.
Продолжение наступления в течение сентября откладывалось трижды. Ожидали пополнения, подвозили боеприпасы. В конце сентября мой начальник, командующий бронетанковыми войсками армии полковник Н. слег в госпиталь. Открылась старая рана, полученная в начале войны в боях с Гудерианом. Нехотя оставил он свой уютный дом и молодую походную жену, успев, однако, поставить мне, своему начальнику штаба, задачу разведать брод для переправы танков южнее Остроленки.
Нарев, хотя и судоходен, по армейской классификации относится к рекам средней величины. В тех местах, где мы подошли к реке, ширина ее была в пределах 100 — 150 метров. Глубина доходила до 2,5–3 метров. Если бы полковник потрудился навести справки о реке или, по крайней мере, прислушался к соображениям своего начальника штаба, вряд ли я получил бы такую бессмысленную задачу, как поиск брода. Даже минимальная глубина не допускала переправы танков по дну. Но обсуждений, тем более возражений полковник не терпел. Несмотря на мои доводы, задача была поставлена, и ее пришлось выполнять.
Поскольку задача была изначально обречена, нет смысла вдаваться в подробности. Да и рассказ мой, собственно говоря, не о том, как мы под огнем противника добывали сведения, которые можно было легко и бескровно получить из справочника. Скажу только, что брод, даже если он и был бы возможен, не понадобился. Наши части вышли на правый берег Нарева по переправам, захваченным соседней армией. Мой рассказ о том, что произошло после возвращения с бессмысленной разведки.
Выполнив задачу, я с отделением саперов без потерь возвращался в штаб. Солдаты разместились во вместительном кузове “Доджа”. Мы подъехали к перекрестку с указателем “Хозяйство Сакса”. Мне предстояло ехать прямо, саперам идти вправо, несколько километров до батальона. Солдаты собирали инструмент, кое-кто выпрыгнул из кузова. Выйдя из кабины, я прекратил выгрузку, сказал старшине, что до батальона довезу на машине. Обрадованные солдаты возвращались в кузов. Старшина, возглавлявший саперов, отвел меня в сторонку. Оглядываясь, старшина заговорщески рассказал о том, что он узнал от солдата-радиста в окопе на берегу Нарева. Услышанная новость так его ошеломила, что он не мог больше носить ее в себе, ему невтерпеж было разделить с кем-то тяжелую ношу. Оказалось, что радист по боевой рации “поймал” немецкую станцию. Немцы передавали на русском языке, что после напряженных боев их войска нанесли поражение высадившимся во Франции войскам союзников и сбросили их в море. Я подумал: сбросили в море “второй фронт”! В тот момент меня так ошеломило известие, что я не подумал об источнике информации, забыл о приемах геббельсовской пропаганды. Для офицера армейского штаба это было непростительным легкомыслием. Но те, кто помнит многие месяцы ожидания второго фронта, надежды на быстрое окончание войны, которые мы связывали с высадкой союзников в Европе, те, кто помнит, как на фронте и в тылу следили за ходом событий в Нормандии — в районе Кана и на полуострове Котантен, те поймут мое состояние при получении известия о таком крушении надежд.
Проверить достоверность сведений я решил в армейском разведотделе. Не заходя к себе, пошел к разведчикам. В общей комнате офицеры собирались в столовую. Я подошел к своему коллеге, начальнику разведки армии полковнику Туманяну и тихо рассказал ему об услышанном. Он сразу же усомнился в истинности сообщения, но обещал проверить. Не думаю, что полковник донес кому-то о моих сомнениях. Не такой это был человек. По-видимому, кто-то из офицеров уловил суть нашего с ним разговора (несмотря на то, что говорили мы тихо). Как бы то ни было, но уже в столовой пополз зловещий слух. А через пару часов меня как “распространителя слухов вражеской пропаганды” приехал допрашивать помощник прокурора армии майор Борейша.
С Борейшей я был знаком еще до войны. Он жил в институтском общежитии в Козицком переулке вместе с моим школьным товарищем Борисом Слуцким. Борис и познакомил нас. Узнав, что Борейша служит в одной со мной армии, Борис в письмах передавал Борейше привет, а однажды, вспоминая какие-то студенческие проделки, писал: “Передай привет Борейше, скажи ему, что он задница”. С Борейшей мы не были дружны, но война, служба в одной армии, сблизили нас. Виделись мы редко. Армейская прокуратура располагалась отдельно от штаба. Но когда случай сводил нас, встречались дружески, шутили, вспоминая Москву, общежитие, бедные студенческие застолья. Посмеивались и над “задницей”.
На этот раз было не до шуток ни мне, ни Борейше. Приехал не давний знакомый, а помощник прокурора, застегнутый на все пуговицы прокурорского мундира. Начал допрос, как положено, с фамилии, имени и т. д. Меня обвиняли в распространении слухов вражеской пропаганды, в том, что я, пока мой командующий находится в госпитале, слушаю вражеское радио, пользуясь его радиоприемником. Во всем этом правда состояла лишь в том, что у полковника действительно был радиоприемник, предоставленный ему по разрешению Военного совета армии. Все остальное было наветом. Я не только в отсутствие полковника, но и когда он был на месте, не заходил в его дом без вызова. Не мог я там быть и сегодня ночью, так как в это время был в разведке на Нареве. Живущие в доме полковника шофер и адъютант подтвердят это. Я рассказал Борейше, как все происходило, начиная с разговора в машине при возвращении с Нарева и кончая доверительным разговором с Туманяном. Пока допрос еще продолжался, к нам заглянул парторг штаба Денисенко и велел мне явиться в 15 часов на заседание парткома, где будет разбираться мое персональное дело; репрессивная машина завертелась полным ходом… Было ясно, мне во всяком случае, что меня собирались исключить из партии; члена партии нельзя было передать в руки Смерша. Нужно было сначала исключить…
Не могу не вспомнить добрым словом Борейшу: он решил размотать весь клубок, вплоть до окопа на берегу Нарева, где находились эта злополучная боевая рация и несчастный солдатик-радист. Мы тут же отправились в саперный батальон, нашли старшину, и он все подтвердил. Дальнейшее происходило уже без меня. Подтвердил и полковник Туманян, что я лишь проверял сведения и весь мой разговор с ним совершенно не предвещал распространения слуха среди офицеров штаба. Обвинения с меня были сняты, заседание партбюро не состоялось, и даже в последующих характеристиках и аттестациях не было ни намека на все это недоразумение.
А между тем все могло кончиться для меня очень печально. Прервись цепочка доказательств хотя бы в одном месте, и “загремел бы я под фанфары”, как говаривал герой какого-то популярного фильма.