Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2010
Александр МЕЛИХОВ
Александр Мотельевич Мелихов родился в 1947 году. Окончил математико-механический факультет ЛГУ. Кандидат физико-математических наук. Известный прозаик и публицист. Живет в Санкт-Петербурге.
НЕБОЖИТЕЛЬ
Как это ни банально, жизнь продолжается и в самые тяжкие времена. Когда одни гибнут, другие продолжают мечтать о прекрасном будущем — только этими мечтами и жив человеческий род на такой огромной и вместе с тем такой крошечной планете.
В 1937 году обрело живописную плоть одно из самых поэтических созданий советской грезы — “Будущие летчики” Александра Дейнеки: трое голых мальчишек не могут оторвать глаз от самолета.
Но если бы это был фильм, самолет бы пришел в движение, начал становиться все меньше, меньше и, наконец, затерялся — сначала в безбрежном пространстве, а затем и в безбрежном времени. А небо осталось бы. Огромное небо, огромное небо — одно на всех наших предков и всех наших потомков.
Люди всегда смотрели в небеса с особым трепетом и с особой надеждой. Именно с небес ударяли молнии, именно с небес проливались разрушительные ливни или животворящие дожди, именно в небеса люди с высказанной или невысказанной мольбой вглядывались во время засух. Они понимали, что без помощи неба не выживет и земля.
Мы и сейчас говорим о восторженном идеалисте: он витает в облаках. Мы и сейчас говорим о минутах счастья: я чувствовал себя на небесах. Но на деле поднимают голову к небесам и вглядываются в них лишь очень немногие.
Академик Кондратьев был одним из тех, кто всю жизнь смотрел в небо. В сущности, там и пребывала его душа в полном согласии с изречением: где сокровища ваши, там будет и душа ваша.
Но, витая в заоблачных высях, он не прекращал думать о земле.
Вот уж что воистину общечеловеческая ценность — наша планета. Воздушный океан, водный океан. И главный источник жизни на Земле — Солнце.
На него нельзя смотреть без риска ослепнуть. Но физики приблизили его к нам. Мы не раз видели на экране, как Солнце стремительно приближается, пульсирует, дышит, взрывается, переливается восхитительными и грозными красками, как оно порождает и безмятежные облака, и грозовые тучи, и дивное разнообразие трав и лесов, — и мертвенные пустыни, пыльные бури, смерчи, наводнения, — все это теперь разворачивается перед нашими глазами с барочным роскошеством. Человек вообразил себя царем природы, но судьба мира по-прежнему решается на небесах. Хотя мы в своей самонадеянности предпочитаем смотреть на изделия собственных рук, не сводить глаз с земных богов: нам кажется, что именно они вершат судьбы человечества!
Наш крошечный шарик людская гордыня долго представляла гранитным бастионом, о который бессильно разбиваются волны вселенского хаоса, подобно тому как во время наводнений волны Невы плещут на гранитный шар на стрелке Васильевского острова. Мы давно перестали беспокоиться о его сохранности, для нас важнее завладеть им, отнять у наших соперников. Мы уподобляемся мальчишкам, которые вместо того, чтобы изучать по глобусу географию, играют им в футбол, бьют по нему ногами и перехватывают друг у друга до тех пор, пока он не скатится в грязную канаву. Впрочем, мальчишки, угробив свое наглядное пособие, отправятся обедать к папе и маме, а куда отправится человечество, угробив свой земной шарик?
Но нам не до того, мы не сводим глаз с творцов истории — Ленин, Троцкий, Гитлер, Сталин, Черчилль, де Голль, Трумен, Хрущев, Мао, Рейган, Горбачев… И восхищаемся творениями собственных рук — они и вправду впечатляют, эти промышленные громады: фабрики, электростанции… Сам собой в душе начинает звучать хор: нам нет преград ни в море, ни на суше! В том самом море и на той самой суше, по которым прокатываются штормы, цунами, смерчи, которые поглощаются пустынями, ледниками…
Пульс мира и сегодня бьется не в Париже, не в Нью-Йорке, не в Пекине, не в Тегеране и не в Москве, он бьется в небесах.
Как и положено сердцу мира, Солнце пульсирует — один удар в двести лет. Когда оно сжимается, зеленые пастбища поглощаются ледниками. А когда расширяется, солнечный свет доносит до Земли избыточную энергию миллионов атомных электростанций.
Это называется глобальным потеплением. В такие эпохи в Северной Англии можно возделывать виноград — и это видно всякому. Но только ученые замечают, что почти неуловимо нагревшийся Мировой океан выдыхает намного больше углекислого газа, чем все наши — одними восхваляемые, а другими проклинаемые — заводы и фабрики.
И все-таки нам приятнее смотреть не в небо, а на самих себя. Самих себя по-прежнему считать царями природы если уж не в ее совершенствовании, то хотя бы в ее разрушении. Наша гордыня по-прежнему желает считать самыми разрушительными наши, антропогенные воздействия на природу. Хотя даже и сейчас у нас достает сил уничтожить лишь самих себя.
Смотреть в небо — это слишком страшно, это означает жить, постоянно ощущая собственную мизерность перед лицом космоса. Поэтому пока одни в храмах и мечетях припадают к земле, другие в парламентах, на рынках и стадионах вступают друг с другом в схватки за власть, за деньги, за первенство. Ибо лишь в борьбе друг с другом мы можем ощутить себя сильными…
Но, однако же, во все времена находились люди, смотревшие в небо. Отыскивая в этом новый источник вдохновения. Птолемей, Галилей, Кеплер, Коперник, Ньютон, Эйнштейн… — если брать даже самых великих, череда портретов будет не менее впечатляющей, чем чехарда газетных кумиров. Академик Кондратьев был одним из этой плеяды. Но многих ли из них мы знаем хотя бы по имени?
Мы теряем при этом больше, чем они, — они-то всегда найдут утешение в небесах…
Наша прагматическая эра провозгласила науку производительной силой, рыночной ценностью, полагая, что этим делает науке роскошный комплимент: о науке говорят на партийных съездах, на заседаниях правительства, научные открытия учитываются в биржевых свалках. На первый взгляд это еще и гуманно: ведь всё, в том числе и наука, должно служить людям, увеличивать комфорт, облегчать людские страдания…
Но головокружительно гениальный физик и математик Анри Пуанкаре, одновременно с Эйнштейном открывший теорию относительности, не считал облегчение человеческих страданий достойной целью существования — ведь смерть избавляет от них гораздо более надежно. “Люди практические, — размышлял Пуанкаре, — требуют от нас способов добычи денег. Но ведь не деньги, а лишь науки и искусства делают наш дух способным наслаждаться! Говорят, что наука полезна тем, что позволяет создавать машины, — нет, напротив, это машины полезны тем, что оставляют людям больше времени заниматься наукой! Цель науки — красота, ученый стремится к поиску наибольшей красоты, наибольшей гармонии мира, — но наибольшая красота и приводит к наибольшей пользе!”
И если власть забудет о красоте, она не получит и пользы. “Чтобы выделять субсидии на астрономию, — писал все тот же Пуанкаре, — нашим политическим деятелям надо сохранять остатки идеализма. Можно бы, конечно, рассказать им о ее пользе для морского дела, но пользу эту можно было бы приобрести гораздо дешевле. Нет, астрономия полезна, потому что она величественна, потому что она прекрасна, — вот что надо говорить. Она являет нам ничтожность нашего тела и величие духа, умеющего объять сияющие бездны”.
Вот в чем главная ценность науки: она являет нам величие нашего духа, она рождает восхищение и гордость за человека. И это не глупая петушиная гордость кулачных боев, а гордость человеческим гением!
России сегодня так необходима уверенность в своем высоком предназначении, но она ищет ее где угодно — сражения футбольных фанатов, эскапады “новых русских”, скинхеды, высматривающие “инородцев” — и забывает собственных великих ученых. Много ли знаменитостей мы сумеем назвать по имени в университетской портретной галерее?
Кирилл Кондратьев, серьезный паренек из Рыбинска, поступил на Ленинградский физфак в 1938 году. Но рукотворная смута “века науки” скоро отняла его от груди матери-кормилицы и бросила сначала на Ленинградский фронт, затем в госпиталь для умирающих от голода; в 42–43-м он курсант парашютно-десантных войск. Помните Анчарова?
Он грешниц любил,
А они — его,
И грешником был он сам.
Но где ж ты святого
Найдешь одного,
Чтобы пошел в десант?
Но Кирилл Яковлевич Кондратьев, прошедший огни и воды, всегда выглядел таким джентльменом, оставался таким образцом корректности, словно никогда не выходил из академической среды. Он никогда не рассказывал и о своих военных подвигах. Только из всех своих многочисленных наград носил лишь скромный значок ветерана ВОВ, — награжден он был, не считая медалей, орденами Ленина, Трудового Красного Знамени (дважды), Отечественной войны II степени.
Хлебнув и фронта, и медсанбатов, он и демобилизован был после тяжелого ранения, и — с 44 года — вновь университет, кафедра физики атмосферы. Эту кафедру Кондратьев с блеском закончил после войны и впоследствии много лет ее возглавлял. Не оставлял он ее и тогда, когда занимал должность ректора. Параллельно он возглавлял серьезные структуры и в Главной геофизической обсерватории имени Воейкова, и в Институте озероведения и самого начала выполнял классические работы по актинометрии (раздел геофизики, в котором изучаются перенос и превращения излучения в атмосфере, гидросфере и на поверхности Земли), но звездным часом его стал выход в космос. Кондратьев одним из первых оценил искусственные спутники Земли как еще небывалый инструмент исследования — инструмент, который еще нужно было освоить. И он был освоен Кондратьевым и его учениками в союзе с легендарным Королевым.
К сожалению, о достижениях академика Кондратьева почти невозможно рассказать без формул и графиков, от которых все нормальные читатели немедленно погрузятся в сон. Даже самые близкие его коллеги и ученики, отдав дань восхищения масштабу его мысли и сверхчеловеческой эрудиции, тут же переходят к коротковолновой и длинноволновой радиации, радиационному переносу и турбулентному перемешиванию, к полихроматорам, спектрографам и спектрофотометрам, забывая сообщить профанам, какое это чудо — спектральный анализ. Когда-то мудрый Сократ интерес к тому, из чего состоят звезды, приводил как пример праздного вопроса, на который никогда не будет получен ответ. Но вот 150 лет назад Кирхгоф и Бунзен обнаружили, что по излучению объекта можно определить его химический состав — благодаря этому гелий был обнаружен на Солнце раньше, чем на Земле!
Увы, физики не очень склонны к поэзии в нашем, профанном понимании — у них своя поэзия. А для нас в их рассказах вспыхивают лишь космические зори, приглушенные сумеречным ореолом. Однако летчик-космонавт Виктор Савиных, ныне член-корреспондент РАН, президент Московского государственного института геодезии и картографии, дает довольно внятную картину. Оказывается, это легко сказать или спеть: “Мне сверху видно все — ты так и знай”. А на самом деле сверху мало что можно разобрать.
Савиных познакомился с Кондратьевым, когда тот читал лекции для космонавтов в Звездном городке: “В те годы не было хороших фотоаппаратов, которые снимали бы Землю с высоким разрешением, мы тогда радовались каждому проявленному снимку, привезенному из космоса. Тогда было время ручных камер, наших профессиональных камер не было — снимали немецкой └Практикой“. Потом уже, на шестом └Салюте“, появился └Хассельблад“…
Но Кирилла Яковлевича больше занимала не поверхность как таковая, а Земля в комплексе с атмосферой: климат, метеорология, геофизика… Особенно верхняя атмосфера: озоновый слой, распределение по высоте различных загрязнений, тепловой баланс. Все те вопросы климата и экологии, которые сегодня стали предметом политики и околонаучных манипуляций. Кирилл Яковлевич был известен как метеоролог и геофизик, а выходит, он был одним из отцов космонавтики, по меньшей мере, одним из тех, кто ставил задачи перед конструкторами, космонавтами и превращал добытые в космосе цифры, графики и наблюдения в настоящую информацию.
Да, Кирилл Яковлевич не конструировал космические системы и аппараты как таковые. Но он ставил задачи и обосновывал саму необходимость и полезность получения из космоса громадного объема новой информации об атмосфере и земной поверхности. Сведений, далеко выходящих за рамки обычной, картографической информации. По сути, именно тогда была поставлена сама задача наложения на карту и совмещения многих слоев разнородной информации, то есть создания геоинформационных систем. В те годы еще не было автоматических спутников, дающих необходимый объем информации: ракетная техника надолго опередила развитие бортовой └начинки“. Академик Кондратьев был одним из тех, кто формировал направления исследований и тем самым — развитие бортовой аппаратуры. Как физик атмосферных процессов Кирилл Яковлевич не ограничивался Землей, внеся существенный вклад в изучение планет. Например, в те годы были знаменитые полеты межпланетных станций к Марсу. Среди его работ была великолепная научная монография по атмосфере Марса, где скупые сведения, полученные непосредственно с планеты нашими └Марсами“ и американскими └Маринерами“, были расшифрованы на основе физических моделей, отработанных на земной атмосфере.
Особенно заметен его вклад в планетологию планет земной группы — Марса, Венеры, куда летали первыми наши аппараты. На этих планетах как раз и проявляются детально изученные на Земле процессы теплообмена, в частности └парниковый эффект“, благодаря которому средняя температура на Венере не сорок, как считали, исходя из близости Венеры к Солнцу, а четыреста градусов, что во многом связано с атмосферными аэрозолями — облачным покровом — и высоким содержанием углекислого газа. Тогда понятие парникового эффекта применительно к земной атмосфере интереса не вызывало — эту проблему ввел в научный обиход именно Кондратьев на основе изучения и моделирования атмосферы Венеры. А в те времена не было даже самого термина — └парниковый эффект“. Кирилл Яковлевич активно участвовал в разработке научных программ всех межпланетных станций и обработке полученных результатов. Он входил в группу, руководимую тогда академиком Петровым. К. Я. Кондратьева с полным правом можно отнести к первооткрывателям космоса: именно он на основе абстрактных цифр телеметрии рассказал о погоде и климате далеких планет, как будто побывал на них сам. Чтобы задать вопрос, надо знать часть ответа. Чтобы это узнать, надо было еще до полета сказать разработчикам, что, где и как измерять. Но замеры — это только полдела. Без расшифровки, интерпретации цифры бессмысленны, как непроявленная пленка. Кирилл Яковлевич был человеком, который проявлял еще скрытую от нашего разума и воображения информацию, спрятанную в добытые техническими средствами сырые цифры. Природу надо уметь спросить. Технические задания на разработку научных приборов для космоса — это, по сути, вопросы, заданные природе. Однако мало задать вопрос — надо понять полученный ответ. Телеметрия позволяет лишь глядеть, видит же разум. По зоркости своего разума Кирилл Яковлевич был одним из немногих. Именно это качество обеспечило академику Кондратьеву безоговорочный авторитет у коллег во всем мире. Внешняя легкость и бесконфликтность его академической карьеры объясняется просто: уровень его работ и его понимания проблем всегда на несколько шагов опережал уровень современных ему исследований” (запись А. Д. Орлова, “Советская Россия”, 5.10.2006).
Минимизировать число и накал конфликтов ему помогало то, что он никогда не совершал ни единого шага ради гордыни, ради самолюбия, а кроме того, он просто был джентльменом. Вот сценка из воспоминаний знаменитого хирурга академика Федора Углова.
“Как-то по делам Института пульмонологии мне надо было сходить к члену академии Кондратьеву Кириллу Яковлевичу. Так как вопрос, с которым я пошел, касался работы лаборатории катетеризации, я взял с собой двух сотрудников, молодых специалистов по инструментам и приборам. Нас принял человек средних лет. Поднявшись нам навстречу, он тепло поздоровался с нами, пригласил сесть. И сам не садился, пока мы не расположились в креслах. Вопрос, с которым мы к нему обратились, он решил тут же, при нас. Вызвал сотрудника, изложил ему суть дела, и, пока тот пошел исполнять, мы по настоянию хозяина ожидали его в кабинете.
Всем нам бросилась в глаза корректность этого человека. За то время, пока мы сидели в его кабинете, он разговаривал по телефону, к нему заходили люди — со всеми он был вежлив и внимателен. Я не мог не заметить, с каким вниманием наблюдали за ректором пришедшие со мной два молодых специалиста. Они, конечно, много слышали о нем, знали, что К. Я. Кондратьев — большой ученый, автор крупных работ в области изучения атмосферы и влияния ее составных частей на климат Земли. Их поразила простота и человечность Кирилла Яковлевича. При этом не было в его словах, поступках ничего от позы, рисовки, которые нередко встречаются у людей, занявших не по заслугам высокий пост и желающих во что бы то ни стало производить хорошее впечатление. Нет, Кирилл Яковлевич вел себя и просто, и естественно, так, что верилось: такой он и дома, и с друзьями.
Вот зашла пожилая, скромно одетая женщина. По-видимому, она не совсем хорошо себя чувствовала. Встав навстречу, он подвел ее к столу, поставил стул и помог сесть. Женщина от волнения долго не могла говорить, вытирала глаза платком. Он терпеливо, участливо ждал, пока она успокоится, а заметив, что она никак не может прийти в себя, позвонил секретарю и попросил принести стакан чая и поставил перед женщиной.
Оправившись, она изложила свою просьбу. Невольно прислушиваясь, я уловил, что женщина пришла не по адресу, ей надо было обратиться к кому-то другому, но ректор, выслушав ее, позвонил в несколько адресов и добился положительного решения вопроса.
Затем к нему пришли сотрудники его кафедры. Один из них, похоже, допустил какую-то большую ошибку. Кирилл Яковлевич, указывая на ошибку, не распекал сотрудника, а выразил сожаление и попросил найти выход из положения.
В кабинете стояло несколько шкафов с книгами. Тихо, чтобы не отвлекать разговаривающих, мы подошли к шкафам. Большинство трудов составляли исследования верхних слоев атмосферы. Тут же была целая полка книг К. Я. Кондратьева. Автор один и тот же, а названия книг разные. И книги солидные, многие изданы за рубежом.
Когда Кирилл Яковлевич, освободившись, подошел к нам, я спросил:
— Когда вы успели написать столько книг?
— Вы знаете, мне нередко задают этот вопрос,— улыбаясь, ответил он. — Я обычно отвечаю, что для этого надо больше сидеть за письменным столом. Я бы, может, и больше написал книг, да вот видите… профессиональная болезнь. — И он показал довольно внушительную мозоль на ногтевой фаланге третьего пальца правой руки — свидетельство большой и длительной работы за письменным столом.
— Однако, — сказал я, — чтобы столько написать, надо еще и много знать. Экспериментировать! Вы же еще так молоды.
Он улыбнулся и перевел разговор на другую тему”.
Так же корректно он вел себя и с партийным начальством. Когда обкомовская наместница, если не ошибаюсь, Зинаида Михайловна Мирошникова (как бы не увековечить ее под чужим именем…) упрекнула его, чего это вы, мол, так много за границу катаетесь: Кондратьев был вице-президентом Международной ассоциации астронавтики, эту должность, к нашей космической славе, впервые занимал представитель Советского Союза. На это Кондратьев ответил с обычной своей корректностью: если вы считаете, что моя международная деятельность мешает административной работе ректора, я готов с нее уйти. Она протянула ему лист бумаги, и он тут же написал заявление об уходе. Весь университет был ошарашен — один Кондратьев выглядел совершенно невозмутимым.
Но он умел быть и душой компании, мог одним остроумным тостом снять раздражение, накипевшее во время производственных споров. Кажется, по-настоящему возмутить его могло лишь покушение на святыню — научную истину.
Уточню: наука не может знать истину, в науке нет и не может быть ничего, кроме гипотез. Честность ученого заключается только в том, что он с одинаковым усердием стремится доказать или опровергнуть как то, что ему житейски выгодно, так и то, что невыгодно. Это справедливо для любой науки, но в стократной степени — для климатологии.
В науке о климате едва ли не самое трудное то, что она в огромной степени складывается из элементов, принадлежащих другим наукам. Движение водных и воздушных масс принадлежит механике сплошных сред, превращение веществ — химии и биологии, парообразование и таяние льдов — теплофизике, рассеяние, отражение и поглощение солнечного света — оптике, электромагнитные процессы — электродинамике, изменение растительного покрова — ботанике… И каждый из фрагментов этой картины при таких грандиозных масштабах уже сам по себе представляет совершенно неохватную задачу. Так каким же должно быть объединение этих неохватностей!..
И каким должен быть разум, который возьмется их синтезировать! Этот разум должен владеть едва ли не всеми науками сразу, быть в курсе новейших открытий едва ли не во всех областях человеческой деятельности. Чтобы выйти на мировой уровень в этой науке наук, недостаточно однажды найти какую-то гениальную идею и затем всю жизнь ее развивать — ученый, посвятивший себя синтетической, глобальной проблеме, должен учиться до конца своих дней наравне со своими студентами. И Кондратьев учился до конца своей, по счастью, долгой творческой жизни так, как бо2льшая часть его студентов занимается лишь в ночь перед экзаменами. Он читал постоянно. Читал за письменным столом, читал на отдыхе, в дороге, на совещаниях, которые при его высоких постах могли бы поглотить все его время, если бы он не умел выкраивать для дела БУКВАЛЬНО каждую минуту; кое-кого даже раздражало, что он и во время заседаний что-то продолжает писать своим экономным почерком. Зато и знал он в своей энциклопедической области решительно все, что можно было знать.
Если даже бегло просмотреть одну из его итоговых монографий “Перспективы развития цивилизации: многомерный анализ”, написанную в соавторстве с В. Крапивиным и В. Савиных (первые наброски Кондратьев сделал в московской больнице, куда попал со сложным переломом ноги, в конце концов его и погубившим), если следить даже не за идеями, а лишь за используемым материалом, уже возникает ощущение чего-то запредельного. Динамика населения за десятилетия, динамика экономического роста или спада, потребление угля, нефти и газа во всевозможных регионах, цены на нефть и бензин, выбросы углекислого газа, урожайность зерна и кукурузы, внешний долг стран СНГ и Восточной Европы, размеры ядерного арсенала, сохранность лесов и коралловых рифов, производство мяса, металлов и древесины, продолжительность пребывания в атмосфере двуокиси серы, окиси азота, аммиака и метана, энергозатраты сельского хозяйства, запасы бурого и каменного угля, площадь поверхности нефтяной пленки, количество свинца, поступающего в Мировой океан, водопотребление и совокупная масса вулканической пыли…
Но вы, я думаю, уже и так поняли, что этот список можно продолжать бесконечно.
Вторая мучительная для настоящего ученого особенность науки о глобальных изменениях: в ней НЕТ РЕШАЮЩЕГО ЭКСПЕРИМЕНТА. Нет того верховного судьи, который в науках менее масштабных твердо ставит на место шарлатанов и прожектеров. В науке о глобальном климате оппонентов может рассудить лишь история. А в пределах одной человеческой жизни слишком уж велик соблазн прогреметь на весь мир предсказанием какого-нибудь антропогенного апокалипсиса. Прогреметь, сорвать с перепуганных дилетантов солидные суммы на спасение мира от прохудившегося озонового слоя, от парникового эффекта, от глобального потепления, а суд всем этим сенсациям сумеют вынести лишь потомки. Они же, может быть, и разглядят, кто и сколько миллиардов на этом заработал.
Именно поэтому в глобальной экологии, глобальной климатологии необычайно важно такое, казалось бы, внепрофессиональное качество, как ЧЕСТЬ ученого. Когда речь идет о процессах и без того почти непредсказуемых, готовность ученого подсуживать сильным мира сего, не подвергаясь опасности разоблачения, превращает его из искателя истины в едва ли не самого могущественного ее врага. И уникальная роль академика Кондратьева заключалась в том, что во всем мире он обладал не только научным, но и огромным моральным авторитетом. Он никогда не боялся выступить против самой модной и выгодной кампании.
Все мы слышали про Киотский протокол — что-то очень экологически чистое и прогрессивное. А вот Кондратьев в своем интервью “Известиям” (19.07.2002) открыто заявил, что глобальное потепление — это миф, что эту проблему придумала “научная мафия с целью получения денег на свои исследования”. Все началось с публикаций 1969 года американца Сейлерса и советского ученого Будыко. Тогдашние да и сегодняшние теории не могут обеспечить достоверного прогноза, и все-таки его стали использовать для получения денег на свои исследования. А в 1988 году к этой теме подключился Дж. Хансон — директор Годаровского института космических исследований в Нью-Йорке. Выступая летом 1988 года в конгрессе США, он восклицал: “Смотрите, что делается за окном, — жара! Это потому, что происходит глобальное потепление климата, связанное с концентрацией СО2 в атмосфере”. И это тоже была чистейшая спекуляция, для которой не было никаких оснований!
Тогдашние численные модели климата действительно приводили к выводу, что удвоение концентрации СО2 может вызвать катастрофические потрясения. Более того, учет одного лишь влияния парникового эффекта приводил к слишком сильному потеплению, и тогда добавили охлаждающее влияние сульфатного аэрозоля, подгоняя модель под нужный результат! Хотя сульфатный аэрозоль был совершенно искусственным предположением, потому что реальный аэрозоль — взвешенные в атмосфере твердые частички — имеет гораздо более сложный состав…
Короче говоря, “в научном мире в вопросах климата сформировалась мощная мафия! Это постепенно развивалось, люди получали все больше и больше денег, миллиарды долларов, в этом участвуют тысячи людей. Поэтому одним из аргументов стал такой: └Смотрите, тысячи людей считают вот так, как же можно считать иначе?“ Говорят, что существует консенсус по этому поводу. Но позвольте, какая же может быть наука с консенсусом? Наука развивается только на основе противоречий. А если консенсус, то это уже могила, а не наука… Я скажу так: эти тысячи людей куплены, чтобы писать в поддержку определенных концепций.
…Я написал письмо президенту Путину в начале прошлого года, но ответа не получил. Тогда написал второе письмо, и тут закрутилась административная машина, меня стали одолевать сотрудники администрации президента. В конце концов мои рекомендации направили в Росгидромет, к этим безответственным людям, которые ничего не понимают, которые говорят глупости. В общем-то, история с глобальным потеплением — лишь одна из иллюстраций гигантской бюрократической активности, ежегодно поглощающей сотни миллионов долларов вместо инвестирования их в развитие науки.
А подводя итог нашему разговору, отмечу следующее: сокращать выбросы СО2 в атмосферу нереально, даже если бы было нужно”.
Выражения, как видите, самые непарламентские. Допекло, стало быть, глобальное потепление…
Великий физик-теоретик Вольфганг Паули шутил, что когда он предстанет перед Господом, то задаст ему два вопроса: первый о единой теории поля, второй о физике атмосферы; но он заранее уверен, что на второй вопрос Господь лишь вздохнет: я еще сам не разобрался…
Расхождение мнений, споры научных школ — это нормально для любой становящейся науки. А тем более — для науки о климате, даже отдельные части которой практически не поддаются точному анализу. Одна только физика атмосферы изучает неустойчивые процессы, которые в принципе не поддаются прогнозированию — невозможно предсказать, в какую сторону упадет карандаш, поставленный на острие. Это понимают и не столь большие ученые, как академик Кондратьев, но, когда одну из возможных позиций поддерживают огромные социальные силы, требуются мужество и бескорыстие, чтобы открыто указать на ее недостаточную обоснованность.
А мы-то думали, что только при социализме возможна “лысенковщина”, вмешательство политики в науку…
“Климатический катастрофизм, — считает ученый-космонавт Савиных, — это издержки западной системы финансирования науки, зависимость от системы грантов, которые более охотно даются под сенсационную и катастрофическую тематику. └Есть ли жизнь на Марсе?“, └Упадет ли на Землю астероид?“, └Состоится ли глобальная климатическая катастрофа?“ — под такие темы деньги дают не считая, поскольку результаты на лету подхватываются прессой. А под сложные, тонкие и многолетние программы, и особенно под работы, закрывающие выгодную └катастрофическую“ тематику, часто не дают ни копейки. В современном обществе фундаментальная наука все чаще должна доказывать массе эрудированных дилетантов (в их число входят и госчиновники) саму необходимость своего существования. Посмотрите, какое жалкое существование влачит американская космическая программа. И это при многолетнем избытке денег в американском бюджете! Очевидно, что такое отношение невольно порождает определенную └ложь во спасение науки“, когда катастрофизм становится инструментом и чуть ли не нормой конкурентной борьбы за финансирование. Тем более что впечатляющие примеры коммерциализации и политизации мнимых и реальных глобальных угроз уже созданы. Это и обогатившая └Дюпон“ проблема озонового слоя, и Киотский протокол, и └астероидная опасность“, и многое другое… Академик Кондратьев был человеком другой закалки, считавшим недопустимым любое искажение научной истины. Тем более в стратегических вопросах развития человечества, когда от рекомендаций науки зависит будущее народов и цивилизаций. Проблема оптимальной численности человечества, впервые открыто поставленная Римским клубом в └Пределах роста“, есть проблема раздела не только квот на ресурсы, но и квот на выживание. В условиях конкуренции за общий ресурс верить выкладкам фактических конкурентов нельзя, нужно проверять их доводы и расчеты самим. Так зрел замысел исследований по глобалистике, по мониторингу и прогнозированию устойчивости всей природной среды в целом. В принципе идея глобального мониторинга среды интересовала академика Кондратьева и раньше — на нее выводили все его разносторонние исследования и научные интересы. Но в прошлом сама идея глобального проектирования и моделирования была, как известно, └прерогативой ЦК“, а ряд вопросов, например продовольственный баланс, был └загрифован“. И только в последние годы у Кирилла Яковлевича появилась возможность по меньшей мере попробовать свести все проблемы устойчивого развития в единую систему, чему он посвятил свои последние годы. Будем реалистичны: наши монографии по глобальному развитию — это только система вопросов. Но система, из которой следует план будущих исследований. И этот план на будущее — важнейшая часть научного наследия академика Кондратьева. Недаром сказано, что правильно поставленный вопрос — это наполовину полученный ответ.
Климатические изменения — это лишь часть проблемы. Но и она требует громадного объема наблюдений и многомерного анализа окружающей среды, чем, собственно, и занимались мы с академиком Кондратьевым в последние годы. Собрать все возможные данные в единую многослойную цифровую карту — геоинформационную систему (ГИС), дополнить ее системой моделирования и прогноза (ГИМС), научиться управлять своей планетой, не нанося вреда людям и не расходуя все более дефицитные ресурсы впустую, найти и обеспечить своей стране достойное место в мировом сообществе — вот сверхзадача для науки, очертить контуры которой мы попытались в нашей монографии └Перспективы развития цивилизации: многомерный анализ“. Эту монографию можно с полным правом назвать научным и человеческим завещанием Кирилла Яковлевича. Он оставил нам фундамент незаконченного здания — этим сказано достаточно. Отмечу особо: в идее глобального управления природной и искусственной средой скрыты очень непростые этические вопросы, по сравнению с которыми даже проблемы медицинской этики выглядят мелко. Сколько людей способна устойчиво прокормить Земля? Кто и как будет делить └билеты в будущее“? Бездумно и бесконтрольно отдать вопросы жизни и смерти международным организациям и другим государствам, как это вышло с Киотским протоколом? Безусловно, нет: нам нужна собственная независимая и полноценная научная база для равноправного участия в управлении мировым развитием. А готовить и принимать решения должны люди с чистыми руками, всеобъемлющими знаниями и неистощимой любовью к людям и всему живому. Именно таким был удивительный человек и уникальный ученый — академик Кирилл Яковлевич Кондратьев”.
Вот так. На склоне дней, на вершине всемирного признания академик Кондратьев пошел против могучего течения, примкнув к которому он бы мог прожить свои последние годы куда более комфортабельно…
Но подобные мотивы для него не существовали.
Любовь к истине не есть ли сама мораль?
* * *
На редкость красивая судьба!
Говорят, тот прожил удачно, кто завоевал любовь женщин и уважение мужчин. Академику Кондратьеву посчастливилось встретить самую большую любовь своей жизни в такие годы, когда большинство мужчин уже думают только о поликлинике. И прожить с этой любовью до серебряной свадьбы. Его любимая женщина сделалась его лучшим другом и правой рукой во всех делах, начиная от завтрака и кончая научной перепиской. Она и сегодня говорит, что все будничные дела становятся счастьем, когда они служат сразу и любимому человеку, и выдающемуся ученому.
Жизнь Светланы Кондратьевой начиналась тогда, когда лучший юный физик Рыбинска еще только приглядывался к Ленинградскому физфаку. И начиналась она в тех очередях, которые ненужным привеском стыли возле ленинградских тюрем. Постараюсь привести рассказ Светланы Ивановны в той простоте, в которой его слышал. Ей на редкость чужда даже самая малейшая рисовка, ее античные черты всегда выражают серьезность и душевную чистоту. Очень юное, я бы сказал, “комсомольское” в лучшем смысле этого слова выражение лица. А смех совершенно детский. И расплакаться может совсем по-девчоночьи…
Хотя повидала она в жизни всякого, она и родилась в “каторжной” Сибири.
“Я родилась там, да. В тех местах далеких, в сибирских. Даже Кирилл Яковлевич иногда смеялся, говорил: “Вот ты такая закаленная, здоровая, тьфу-тьфу. Так скажи спасибо товарищу Сталину за это!” А случилось это так. Мой папа, конструктор военных кораблей, был арестован. У него и отец был кораблестроитель, и он сам работал в ЦКБ № 1 судостроения, они строили военные корабли. И по доносу это произошло — вся головка этого бюро конструкторского была арестована. Мама в ту пору была студенткой третьего курса медицинского института.
Когда пришли девяностые годы, у меня появилась возможность познакомиться с этим делом. И я пришла в Большой дом, в большую комнату.
А вдоль стены стояла большая очередь. Это были люди старшего возраста, и все они, конечно, были в тяжелом настроении. Я подумала, что мне придется в эту очередь вставать, чтоб узнать о моем отце. Но в это время — мне просто, я считаю, повезло — на меня обратил внимание милиционер, который стоял за небольшим заграждением. Он обратил, скорее всего, внимание на мой решительный вид, я вошла, наверно, несколько воинственная, решительная. И он подошел ко мне и спросил, что мне нужно. Я объяснила.
Тогда он мне сказал любезно довольно, что вот, пожалуйста, садитесь на эту скамейку. И через некоторое время меня пригласили. Я помню эту огромную дверь, с тяжелыми такими занавесями. Я вошла. Это был довольно большой кабинет. Там сидел человек приятной наружности, средних лет, который любезно пригласил меня сесть и спросил, в чем моя проблема. Я сказала ему, что мой папа был арестован в таком-то году и я хочу все про него узнать.
И тем более, поскольку в ту пору мамы уже не было, я хотела бы узнать судьбу моей мамы. Она реабилитирована так же, как отец, или нет. Этот человек очень спокойно со мной разговаривал. Я думаю, он был одним из главных лиц нашего ленинградского КГБ, мы с Кириллом Яковлевичем видели его по телевизору. Он обращался к зрителям и говорил, что сейчас, граждане, вы можете познакомиться с делами ваших родственников, ваших близких. Но могу сказать вам, что это довольно тяжелое дело, случаются не очень приятные ситуации, поэтому подумайте прежде. Потому что если человек уже в достаточно почтенном возрасте, то кто-то рядом с ним должен находиться.
И вот этот человек меня спрашивал, что бы я хотела. Я сказала, что хочу узнать историю ареста моего отца, историю его реабилитации и получить все документы. Так же, как и документы моей мамы. Поскольку у мамы была история, как у жены декабриста. Я думаю, даже гораздо сложнее и страшнее. После того как отец был арестован, — конечно, это ночью происходило, — на следующий день пришли за ней. И ей, студентке третьего курса медицинского института, было предложено в течение суток отправиться в любую сторону.
Но моя мама была столь наивна и столь влюблена и предана моему отцу, что решила пойти и выяснить все, ведь не может быть, что ее муж — враг народа. Пришла она на Литейный, 4. Там она обошла массу всех этих окошек. Никто на нее не реагировал, говорили, что это невозможно. Никто не слушал. Но один человек все-таки нашелся, сказал, что ваш муж, если он не признается, будет отправлен в сибирскую тюрьму, где, возможно, вы с ним будете иметь очень короткое свидание, три или четыре минуты, и он вам скажет, куда его направят. Вероятнее всего, это будет новосибирская тюрьма, а из новосибирской тюрьмы, значит, еще куда-то дальше.
И она действительно встретилась в новосибирской тюрьме с моим папой… Вернее, он еще не был папой, меня еще на свете не было… И длилось это свидание три или четыре минуты, и отец сказал, что по этапу его отправят в Колпашево. Это верховье Оби, местечко такое, лесоповал. И мама поехала туда и встретилась с отцом. Они вместе жили в бараке, который отец строил на этом лесоповале. И я там родилась.
Кирилл Яковлевич потом мне не раз говорил, что хорошо бы попасть в те места и посмотреть, где жили твои родители. Мамы уже к тому времени не было, а папа еще был жив. И они с Кириллом Яковлевичем часто беседовали. Кирилл Яковлевич всегда восхищался и поражался, какой удивительный мой отец, как он сохранил такой прекрасный характер, прекрасную речь. И не имел никакой, как я бы сказала, злости на существующую власть. Ну, так случилось, он говорил. Но если бы я делал революцию, то я делал бы ее по-другому.
Когда я жила в этой тайге, взрослые иногда начинали что-то говорить между собой, произносили даже, я слышала, имя Сталина. Нас было много детей, и, как вы знаете, у детей всегда ушки на макушке. И вот когда начинались такие разговоры, взрослые сразу говорили: тише, тише… Я оглядывалась: почему тише, тише? Это были послевоенные годы уже, годы моего детства. Я считаю, что оно у меня было благополучным, потому что было очень много взрослых, которые заботились о нас. Родные мамы, ее родной брат в Ленинграде, который высылал нам очень много интересной литературы, книжек для нас, открыток…
Когда мы вернулись в Ленинград и я пришла в Эрмитаж, я все знала. Вокруг меня были мои двоюродные сестры и братья, они говорили: откуда ты это знаешь, ты же здесь не родилась?
Так что я не считаю, что была как-то обделена, взрослые старались все, что могли, сделать для детей. Но я очень хорошо помню эти места, и у меня осталось очень яркое впечатление об этой природе великолепной. Это юг Западной Сибири. Леса такие могучие! Буквально лес у нас начинался за порогом дома. Лес был и нашим кормильцем — грибы, ягоды великолепные!.. Ягоды и дикая малина, и черника, и смородина — все росло в лесу.
Но вот конфет там не было. Зато был мед прекрасный. Там был такой пасечник, дедушка Никифор, по-моему. Все ходили к нему, такой добродушный, красивый старик…
Нарядов тоже не было, там было все очень скромно. Но я не хочу произносить слово └бедно“, потому что у моей бабули — она приехала туда и долго оставалась с нами, — у нее сохранились вещи, как она говорила, └от монархического строя“. Она сидела и шила нам, переделывала все на машинке └Зингер“. Это были удивительные вещи. Мы все, дети, собирались вокруг и смотрели на эту машинку, как она быстро на ней работала. Она у меня, кстати, сохранилась на долгие времена. Я всюду ее возила с собой и не так давно с ней рассталась. Кому-то, по объявлению, я увидела, нужна машинка для интерьера, такого вот типа.
В общем, я помню, что я все-таки выглядела очень даже хорошо в своем классе. А класс состоял из детей репрессированных, ссыльных… Я тогда не знала этого слова, конечно. Я помню, это были замечательные дети из Прибалтики, литовцы, латыши, ребята из Молдавии, из Кишинева. Там были и немцы… Кстати, у меня все учителя были немцы, но немцы, жившие в Поволжье. Мой первый учитель по математике, я помню, был Виктор Киндсфатер, красивый молодой человек. Но, конечно, он нам казался уже довольно почтенным человеком. А литературу русскую преподавала Мария Дитрих. Немецкий язык преподавала Эмма Готвих.
И у меня мамочка старалась, чтобы я, чтобы дети учили немецкий язык. Поэтому был приглашен и занимался с нами дома Александр Вервейн, который был очень добрый. А мы манкировали…
Моя мама очень хотела, чтобы я тоже была доктором. Когда мы жили в Сибири, она однажды мне сказала, — она заведовала уже тогда отделением хирургическим и была известным хирургом в тех местах, в Бийске… Так вот, однажды — я уже училась в восьмом классе — она мне сказала: а пойдем сегодня со мной на работу. Я пошла. И как раз так случилось, что в этот день привезли тяжело травмированного. Это была черепно-мозговая травма. Человека, я видела, несли на носилках. Это была, конечно, очень жуткая для меня, школьницы в то время, картина. Я не убежала, но маме сказала, что я не могу смотреть на это. И мамочка, конечно, согласилась.
Это было время физики, └физики-лирики“, когда вышел знаменитый фильм └Девять дней одного года“, — вернее, он вышел несколько позже, но я его помню. Мы возвращаемся сюда, в Ленинград. И папа находит нас, мой папа. Но к тому времени уже прошло ведь очень много лет. Мне восемнадцать лет, я никогда не видела своего папу. Он простился со мной, когда я была еще совершенно младенцем. Ведь папу уже в Сибири арестовали второй раз. Он был человек довольно проницательный и старше мамы на четырнадцать лет. Она была студентка третьего курса, когда отправилась в Сибирь за ним.
И папа ей сказал: ты знаешь, приготовь мне узелок, не ровен час, еще второй раз со мной такое может случиться. И действительно, через некоторое время отца снова арестовали. И я осталась с мамой в таком младенческом возрасте. Конечно, я ничего не помню и не знаю. И мама тоже не любила рассказывать, как ей было очень, конечно, непросто и трудно.
А тут еще и начинается война. И мама начинает работать в госпитале. И вот однажды с Северо-Западного фронта прибывает большая группа офицеров раненых, солдат. Среди них был один офицер, у которого было тяжелое ранение челюстное. У него практически не было нижней челюсти. Полевой хирург наскоро что-то ему зашил и считал, что доделают уже где-то в тыловом госпитале.
Этот человек был в очень тяжелом состоянии. Поскольку мама была из Ленинграда и он был из Ленинграда, врачи маме сказали, что в одной из палат лежит ваш земляк, пойдите попытайтесь с ним поговорить. А он не мог говорить, у него язык, зубы — все это отсутствовало. И есть он не мог. Кормили его через специальную систему, через трубочки… И делали уколы, конечно. И он сумел маме написать записку, что он просит ее написать письмо в Ленинград, где у него остались дочка и жена.
Мама это сделала и сказала, что он должен надеяться, что поправится, и рассказала свою историю. Что у нее есть муж и она не знает, где он. Но она уверена, что во что бы то ни стало она с ним встретится. И он тоже должен надеяться. Но через некоторое время пришло письмо этому офицеру — кстати, он был геолог, окончил университет Ленинградский. Так вот, оказалось, в письме, которого он так ждал, были написаны страшные, жестокие слова: забудь меня, я никогда уже не буду с тобой вместе, я не хочу заботиться об инвалиде — мне так рассказывали. И он решил, что не хочет больше жить, и начал отказываться от пищи.
И тогда мама начала убеждать его, что он должен жить, что он молодой человек, что она верит, что встретится с моим отцом, и ему тоже встретится на пути женщина, и как-то уже по-другому сложится его жизнь. Мама написала для него второе письмо, на которое ответ уже не пришел. И стало понятно, что эта женщина приняла действительно окончательное решение. Но мама день за днем продолжала ему рассказывать, что он должен поправиться, что ранение, конечно, тяжелое, но он молодой человек, и поэтому постепенно все это пройдет.
В конце концов он выписался. И, будучи офицером, получал офицерский паек, который в знак благодарности приносил нам. И, как я понимаю, у него возникло чувство гораздо более сильное, чем привязанность к моей маме.
Он был ей благодарен, что она так его поддерживала. И через какое-то время сделал маме предложение выйти за него замуж, то есть предложил ей руку и сердце. Но он и до этого приносил нам в дом офицерский паек. Я это все очень смутно помню, но помню, что он был очень добрый, всегда это были вкусные вещи в то голодное время, продукты. И моя бабуля говорила маме: ты обязательно должна выйти за него замуж, иначе мы умрем. И мама согласилась. Но поставила условие: если ее муж, мой папа выживет и найдет их, то она с дочкой возвратится к нему. Этот человек согласился, считая, что война — такое страшное время, а жив ли ее муж, который уже дважды был арестован, — вряд ли. Может быть, его уже и нет на этом свете.
И вот началась тогда у нас новая жизнь. Он был геолог. И мы начали переезжать. Его родственники приехали из блокадного Ленинграда, и они были против его женитьбы: жена врага народа, да еще с ребенком! Но он человек был мужественный и действительно искренне любил мою маму. Я помню его очень смутно в эти первые годы. Он был человек необыкновенной воли, мужества. Он даже научился говорить. Сначала он говорил нечленораздельно, просто что-то мычал: у него все было повреждено, отсутствовала нижняя челюсть. Но он справился постепенно и даже начал читать простые лекции о международном положении в тех местах, где мы бывали. А это были места в тайге, назывались Мартайга — Мариинская тайга. Золотые прииски различные. Вот мы с места на место там и путешествовали.
Мама была уже хорошим, знающим хирургом. Я почти ее не помню, потому что, когда мы просыпались, ее уже не было дома, она уже была на операции — за ней прибежали, за ней пришли… А когда мы засыпали, мама тоже еще не вернулась. У нее было такое золотое правило: если она делала кому-то операцию, она обязательно первую ночь, хотя был хороший персонал, проводила рядом с этим больным.
Очень много было благодарных людей. Я помню, как они приходили к нам в дом в те года, приносили кто что мог. Кто-то приносил нам десяток яиц, кто-то приносил какую-то тарелочку… Мама всегда отказывалась, всегда отказывалась. И проходило время, и постепенно у моего отчима становилось уже практически незаметно тяжелое его ранение. Но однажды вернулся с фронта полевой хирург, который сказал маме, что у него большой опыт. Мама была очень рада, что появился второй хирург в этой больнице небольшой, и доверила ему операцию. Но операцию он провел неудачно. Пациент, а потом и не один даже, погиб.
И выяснилось, что он никогда операций не делал практически. Он работал в штабе и хирургического опыта не имел. В итоге мама с ним вынуждена была расстаться. А он в отместку написал на маму донос, что кому вы, мол, доверили жизни людей, это ведь жена врага народа! А мы тогда жили в поселке, где был рудник, была обогатительная фабрика. И там очень много было ссыльных. Они так же, как и мы, должны были каждый месяц отмечаться в комендатуре. Там были снега глубокие, и до сих пор стоит в глазах такая картина: довольно высокая гора, склон, вернее, и высокое здание, а к нему тянется длинная очередь. Это ссыльные, которые должны были там отмечаться. И среди них было очень много тех, кто должны были проходить комиссию, которую возглавляла тогда мама. И всех их полагалось отправлять в шахту, хотя среди них было много людей уже немолодых, больных часто… Поэтому мама старалась как-то им помогать, спасать. Я помню, в нашем доме бывали женщины, помогавшие по хозяйству. Потом они куда-то исчезали. Это все были те, кого мама пыталась освободить от шахты.
И вот этот человек написал донос, что жена врага народа продолжает свою вражескую деятельность. В результате мы опять вынуждены были куда-то в новое место переезжать с отчимом. А поскольку это была Сибирь, его трест назывался Запсибзолото — западносибирское золото, он геолог-поисковик был.
Но проходило время, уже это был пятьдесят третий год. Мы выехали с рудника и пробирались к железной дороге — от железной дороги мы жили примерно в ста километрах. Упряжки назывались не тройки, а гусевки, когда лошади запряжены были друг за другом. И в санях, в больших таких шубах, не знаю даже, какой это был мех, закутанные, мы переезжали в какое-то местечко поближе к железной дороге. Помню даже эту ночь, смутно. По пути были такие пункты, как, может быть, даже в девятнадцатом веке, где лошадей меняли. И мы продолжали путь, эти сто километров, а может быть, даже и больше.
И помню, наш кучер — мы очень быстро ехали — все говорил: волки, волки… И какое-то осталось смутное впечатление, что вдоль дороги бежали такие огоньки. Потом говорили взрослые, что это были волчьи глаза, что волки в такую пору могли даже нападать на людей. И лошади неслись со страшной силой. Я помню, как нас держали взрослые, и отчим, и моя мама…
Ну все-таки все это мы преодолели.
Потом наступил — я училась в восьмом классе, по-моему, — пятьдесят третий год. Помню этот день, когда директор школы, преподаватель истории, созвал всех учащихся, всех учителей. Была такая торжественная линейка, на которой мы узнали, что скончался Сталин. Директор плакал, многие учителя плакали, я помню, дети многие тоже плакали — этот день я очень хорошо запомнила. Но после всего этого, вернувшись домой, я, как советовал директор, и даже без совета директора мы бы это сделали, нашла портрет Сталина, а тогда их было очень много везде, и его вырезала. На входной двери нашего дома прикрепила кнопками и даже еще украсила черной и красной ленточками.
Мама вернулась с работы и спросила: кто это сделал? Я сказала, что это я. └Тебе в школе это сказали сделать?“ Я сказала: да. На это она ничего не ответила. Но дальше была такая ситуация. Мы с подружкой сидели у приемника. У нас был большой приемник, радиола он назывался, можно было музыку слушать, у нас была большая фонотека, присылал мамин брат из Ленинграда много классической музыки. И мы сидим с ней, звучит траурная музыка, а мы плачем. Плачем, плачем… Мама вошла и сказала: └Светочка, я хочу тебе сказать…“ Даже она, наверно, таких слов не говорила, она сказала: └Светочка, ты будешь так плакать, когда меня не будет“.
И меня вдруг как-то это поразило, и мы с подружкой перестали плакать. Действительно, почему так плачем? Что такое случилось?
Потом я окончила школу. Ну, а главное событие было то, что к тому времени нас нашел мой папа. Он приехал в Москву получать реабилитацию, — уже прошел тот знаменитый съезд, по-моему, хрущевский съезд, на котором было объявлено обо всех злодействах Сталина. Папа нас нашел и написал нам, что хочет с нами встретиться. Что он находится там-то и там-то, и если есть возможность, то в первую очередь он хочет повидать Светлану. Я помню эту встречу. Я никогда его не видела, но у меня сохранился портрет. И мама хранила портрет моего отца, он у меня до сих пор есть, этот портрет. Это молодой человек с красивой буйной шевелюрой, в очках, с прекрасным таким лицом, одухотворенным. Я еду в Москву, и папа мне пишет: я тебя никогда не видел, и ты меня тоже, — пожалуйста, выйди последней из вагона, а я буду тебя ждать на перроне.
Я долго ждала, пока все вышли из вагона и даже из соседних вагонов уже вышли. Я смотрю в окно, думаю, да, вот теперь можно уже. Смотрю, а где же папа? Держу перед собой фотографию, смотрю, а на перроне стоит какой-то дедушка с огромным букетом цветов, в которых прячет свое лицо, седой совершенно. Думаю: да неужели это мой папа?.. Да, это оказался действительно он! Была очень трогательная встреча, папа едва сдерживал слезы. Но я смотрела на него совершенно спокойно. Мне интересно очень было, что вот это мой папа, но я его никогда не знала и не видела. Тогда он мне не сказал, что хочет с нами соединиться.
С ним произошла еще такая история. Когда папа был уже на поселении, на Колыме, к нему пришла знакомая женщина и сказала: Иван Михайлович, вы один живете, и я тоже одна — она была экономист, вольнонаемный, приехала туда просто на заработки. И рассказала, что ее муж был расстрелян, а она хотела бы моему папе помогать, и предлагает ему жениться на ней. На что папа ей сказал: я вам очень признателен, благодарен, но — если вы согласитесь, конечно, — у меня такое условие, пусть не покажется оно вам странным. Я уверен, что моя жена и дочь живы и я их найду. И когда я их найду, то я непременно останусь с ними, вам придется расстаться со мной.
На что женщина согласилась и про себя подумала… Я потом ее встретила, она мне все это тоже рассказывала. Она подумала, что, боже мой, какие страшные времена и еще все это продолжается, да живы ли они, его жена и дочь? И все-таки так случилось, что мы все оказались живы и встретились в Ленинграде.
Моей маме тоже было очень тяжело. После, когда ее не стало, я многое узнала от родных, от ее сестер, даже от папы. В тот день она сказала мне и моему брату, который в то время уже был большой мальчик, это сын отчима, — она сказала, что сегодня должна встретиться с Иваном, с моим папой. И они должны что-то решить.
Я помню, отчим очень волновался. Он несколько раз прибегал с работы и все спрашивал: не приехала, не приехала ли Валюша? Но мама вернулась поздно вечером. В руках она несла огромнейший торт.
Мы все уселись за стол, и она сказала: я должна все вам рассказать. Я встретилась с Иваном, нам очень трудно было что-либо решить. И мы решили, что все должна решить Светлана. Это было, конечно, может быть, несправедливо, что они решили такое решение возложить на меня. Но я, не задумываясь, сказала: конечно, мы останемся с тобой, с папой Левой — так звали моего отчима. Он был очень рад. И все было решено. После этого мама никогда больше не встречалась с моим отцом. Я продолжала, конечно, с ним встречаться — виделась, навещала, ухаживала…
А когда я попала на физику атмосферы, получилось так, что я учусь и у меня тяжело больна мама. Я научилась к тому времени ухаживать, делать уколы — все, что требовалось для ухода за таким тяжелым больным, как моя мама. А она все время повторяла: ты должна учиться, закончить университет. Но я про себя уже решила, что вот теперь-то я должна стать врачом.
Такие вопросы должен решать заведующий кафедрой, как я знала. Значит, я должна сказать Кириллу Яковлевичу, что ухожу, буду заниматься медициной, пойду в медицинский институт. А кафедральный секретарь, я даже ее помню, Зинаида Федоровна, все называли ее Зиночка, такая милая, приятная женщина… Мне казалось тогда, что все были влюблены в Кирилла Яковлевича. Все женщины, которые там работали, не говоря уже о студентках. Однажды я шла по Дворцовому мосту — тогда по нему еще трамваи ходили — и вдруг увидела на подножке… или на площадке… Кирилла Яковлевича. И я подумала: как, такой человек едет в трамвае?.. Интересно, видел он меня или нет? Мы на него смотрели, как на такую недосягаемую величину, вернее, не величину, а нашего любимого профессора, и не решались к нему приблизиться.
Хотя он был очень общительный человек. Когда устраивались кафедральные вечера, самые смелые девушки объявляли: о, дамский вальс или, там, голубой вальс — и приглашали его танцевать. Все это выглядело всегда красиво, легко, очень красиво вальсировал Кирилл Яковлевич. Но я никогда, конечно, на такое не осмеливалась. И вот Зинаиде Федоровне я сказала, что у меня к нему дело. └А зачем вам нужен Кирилл Яковлевич?“ Я говорю: мне нужно рассказать, что я хочу уходить, я так решила. А она мне сказала: как, вы оставите эту кафедру, этот физический факультет? Я говорю: да, я так решила. Эти железки, эти лабораторные занятия… Нет, нет! Надо быть там, где действительно, я чувствую, я смогу помогать людям. Пусть я буду терапевтом или хирургом, я не знаю, но я пойду в медицину. На что она мне сказала: └А вы знаете, ведь у Кирилла Яковлевича не в порядке с печенью. Он жалуется. — Я раскрыла широко глаза… — И его ваш уход очень огорчит“. Я теперь думаю, она это просто придумала, но тогда я даже удивилась, думаю: как это, мой уход огорчит любимого, всеми уважаемого профессора? И у него, самое главное, больная печень! И я, будущий врач, принесу ему такое огорчение! И я осталась на кафедре, окончила университет.
Потом когда-то, вспоминая все это, я сказала Кириллу Яковлевичу: а ты знаешь, ведь могло так случиться, что я ушла бы в какую-то другую профессию, может быть, даже не в медицину, и мне пришлось бы трудно. └А что ж тебя остановило?“ Я говорю: твоя секретарша Зиночка, она сказала, что у тебя больная печень. Он так смеялся. └Зина? Зинаида Федоровна? Про мою печень? Она же ведь ничего не знала!“
Я закончила, выбрала профессию. Очень многие из нашей группы стремились защищать диплом по теме, которую предлагал Кирилл Яковлевич. Это была актинометрия, ну, радиация. Я выбрала другую — радиолокацию, меня интересовала больше экспериментальная работа. Которой я впоследствии и занималась на полевой экспериментальной базе, далеко за городом.
Наш заведующий лабораторией был одним из прототипов романа Гранина └Иду на грозу“, и мы действительно старались как можно ближе подойти к грозовому очагу. В такие моменты самолет начинало бросать из стороны в сторону, стрелки приборов зашкаливало, мы едва удерживались в креслах. У нас у всех были парашюты, но, слава богу, нам они не понадобились. Да они бы и не помогли: за бортом было минус пятьдесят.
Мы считали нашу работу очень увлекательной, мы решали задачи для таких известных фирм, как └Туполев“, └Ильюшин“ — их интересовала безопасность полетов в сложных метеоусловиях и защита самолетов от статического электричества. Экипажи самолетов состояли из летчиков-испытателей высокого класса, получив метеосводку о штормовой ситуации в каком-либо районе, мы отправлялись туда, иногда проводили без посадок по семь-восемь часов…
Но когда я слышала, что где-то какая-то конференция, где выступает профессор Кондратьев, я, если была возможность, всегда отправлялась его послушать. Это, как и прежде, когда он читал лекции у нас, всегда было интересно: прекрасная речь, логика, всегда какие-то интересные новые сообщения… Кроме того, уже началась космическая эра. Уже был запущен первый спутник Земли, уже слетал Гагарин. Я помню, как все пошли на улицу, многие студенты шли с плакатами на груди: мы хотим тоже!
К счастью, нашей маленькой лаборатории тоже удалось внести свой вклад: у нас был сконструирован датчик напряженности электрических полей в свободной атмосфере, такие датчики устанавливались на первых спутниках. Эти датчики должны были быть малогабаритными и весить намного меньше килограмма.
Вскоре мне предложили поступать в аспирантуру, но к этому времени мы остались вдвоем с младшим братом, которому еще нужно было получать высшее образование. И мне пришлось параллельно работать учителем математики в вечерней школе в одной деревеньке Ленобласти — ехать нужно было сначала на автобусе, а потом пять километров пешком. Ученики были в основном механизаторы, иногда подвозили на таком тракторе с огромными задними колесами.
В лаборатории же меня назначили руководителем группы, которая занималась сбором данных по атмосферному электричеству — они приходили из разных геофизических обсерваторий мира. Работа была совершенно новая, связанная с большим табличным материалом, который еще требовал обработки”.
Здесь самое время вспомнить слова Цицерона о том, что природа, заставив все живые существа склоняться к земле в поисках пищи, одного только человека подняла и побудила смотреть на небо. И дополнить их словами Сент-Экзюпери: любовь — это не когда двое смотрят друг на друга, а когда двое смотрят в одну сторону. Будущие счастливые супруги смотрели не просто в одну сторону — они многие годы смотрели в общее небо, прежде чем решились приблизиться друг к другу.
Про эти годы Светлана Ивановна не рассказывает, но можно догадаться, что в эту пору жизнь обращалась к ней отнюдь не самой светлой своей стороной… И когда судьба снова свела ее с любимым учителем, она была хотя и сравнительно молодой еще женщиной, но уже далеко не девочкой. Увы, их возраст уже никак не позволил бы им сыграть Ромео и Джульетту…
Но рискну заметить, что любовь людей зрелых, вкусивших горького опыта, стоит гораздо дороже, чем любовь юных, чей дар идеализации еще не унижен разочарованиями. Отточить остроту зрения на некрасивой правде о человечестве — и все же видеть своего любимого совершенным, — для этого нужно быть неисправимым романтиком!
Романтика могила исправит… Судьбоносная встреча Кирилла и Светланы произошла в полном соответствии с романтическими стандартами, требующими тем или иным способом сближать любовь и кровь: у автомобиля ее пожилой приятельницы, которую она приехала навестить в Комарово, отказали тормоза, и машина на бешеной скорости понеслась меж заборами в сторону Нижневыборгского шоссе, по которому в это время дня безостановочно мчались машины. Они чудом проскочили и увязли в песке.
А потом, приходя в себя и не в силах расстаться, они набрели на двух мужчин, мирно беседующих на скамейке под деревьями. Один из них шагнул навстречу и обрадованно поздоровался. “А это кто?” — с ноткой игривости спросил другой, как впоследствии оказалось, выдающийся астрофизик и тоже академик Виктор Викторович Соболев. Могла ли она тогда подумать, что не через такой уж долгий срок будет принимать его в качестве друга дома и любоваться, как два великих ума впадают в восторг или отчаяние перед телевизором, болея за любимую футбольную команду, а потом обсуждают тренеров и полузащитников с гораздо большей серьезностью, чем ритуальное выступление президента АН СССР! Кондратьев и здесь ответил более серьезно, чем требовал шутливый вопрос, и чрезвычайно приветливо пригласил ее в дом выпить чая; но она была так растеряна и смущена, что отказалась: она была уверена, что там у него семья, хотя, на ее счастье, это не соответствовало истине.
Однако уклониться от приглашения она сумела не без изящества:
— Вот я напеку пирогов — тогда и приеду к вам чай пить, — пирог с черникой был ее коронным блюдом.
Разумеется, исполнить это полушутливое обещание она не решилась. Однако через некоторое время ее пригласили работать в Главную геофизическую обсерваторию имени Воейкова, где академик Кондратьев заведовал отделом. Новое дело требовало постоянной работы в библиотеке для формирования информационно-поисковой системы “Гидромет”, и Кондратьев тоже просил собирать для него те или иные данные. Тем не менее, впервые собравшись доставить ему исполненную заявку, она наткнулась на верного стража — на его помощницу: а вы зачем к академику?!.
Гордая Светлана, пожав плечами, уже готова была отдать бумаги и уйти — в конце концов, он и без устных комментариев разберется, — но защитница поняла, что рискует вызвать недовольство патрона, и отступила. Так началось их деловое общение, а однажды Кондратьев вдруг деликатно напомнил ей о давнем обещании…
Она пекла пироги всю ночь, сожгла два противня и, не спавши ни единой минуты, приехала с корзинкой на комаровскую дачу уже во второй половине дня. Долго звонила в свой будущий дом, большой, но внешне неказистый, отбившийся от главного поселка вместе с дачами Лихачева, Пиотровского и Шостаковича, — однако никто не открывал. Наверно, гуляет, подумала она и наконец осмелилась приоткрыть дверь. Никого. Она присела на диван подождать, а потом не выдержала и на минутку склонилась к подушке.
Проснулась она, когда хозяин дома спустился вниз со второго этажа. Она была сконфужена до крайности, а он, напротив, уверял ее, что она поступила совершенно правильно. “Да зачем так много пирожков!..” — “Кого-нибудь угостите”, — этот разговор уже тянущихся друг к другу, но еще не решающихся в этом признаться воспитанных людей каждый легко представит сам…
Ей и потом было трудно перейти с ним на “ты”.
Когда они стали мужем и женой, она ушла с работы, как ее ни уговаривали: она была хорошим, ценимым специалистом, но она считала, дело женщины посвятить себя мужу, ведь ее мать даже отправилась за мужем в ссылку (вспоминая о матери, она не может сдержать детского всхлипывания)… Впрочем, если у женщины есть какие-то великие амбиции, уточняет она, мужчина тоже должен ее понять.
Но ее амбиции и заключались в желании служить большому ученому, вести его переписку, печатать его труды, защищать его от его же собственного легкомыслия или великодушия: зачем ты опять берешь этого соавтора, он же тебя измучает, снова все будет сдавать не вовремя, а у этого отвратительный стиль, снова придется все переписывать…
Но Кондратьев ради высокого профессионализма прощал все. Ну а уж ради любимой женщины переступать через бытовые размолвки ему, похоже, не стоило вовсе ничего. Окружающие видели их настолько гармоничной парой, что напрашивался вопрос: да неужели вы никогда не ссорились? “Нет, — отвечает Светлана Ивановна, — если что-то и было, то только шутливо. Я могла сказать: ну что ты опять то забыл, это не сделал!.. А он говорил: ну конечно, я виноват, я плохой, но я все сделаю, как ты хочешь. И это всегда так выглядело мило, с улыбкой — настолько он был доброжелательным, приветливым человеком. Когда я от женщин слышала: я третий день с мужем не разговариваю — я просто в ужас приходила: как так можно!.. Я считаю, для людей было просто счастьем с ним работать, даже просто общаться. Он так щедро раздавал свое обаяние, что меня иногда спрашивали: вам-то что-нибудь остается? А я их успокаивала: много, много!.. Он меня и в прямом, и в переносном смысле носил на руках”.
И едва ли не в буквальном смысле слова подарил ей целый мир. Почта к нему приходила пудами, и он, раскладывая приглашения из всех сторон света, шутливо спрашивал свою помощницу-повелительницу, куда на этот раз она предпочитает отправиться. Его просили то прочесть цикл лекций, то провести консультацию, а то и написать монографию — растолковать и обобщить уже собранные данные; в последние годы полученные за границей гонорары он тратил на издание книг в России и на поощрение своих сотрудников — такой вот оригинальный способ финансирования науки. Родные бюрократы в основном старались не выдать перевод, придравшись к просроченной дате, к неточному написанию имени (Cirill вместо Kirill), а то и повторно содрать уже уплаченный налог. Последнюю несправедливость Кондратьев целиком взял на себя, а соавторам сообщил лишь с большим опозданием. Они только повздыхали…
В советское время, правда, были свои прелести. Тогда же нам все были начальники: чтобы отправиться с мужем в ГДР, требовалось разрешение чуть ли не из ЖЭКа. Какая-нибудь тетка будет допытываться: “А вам чего там делать?” — “Я его секретарь”. — “Какой секретарь — вот же написано: жена!”
И все же со временем беспрерывные поездки стали утомлять, хотя и пожаловаться никому было невозможно — примут за кокетство: ишь ты, кьянти ему надоело, как говорится в похожей ситуации у Ильфа и Петрова. А ей и впрямь хотелось побольше бывать в своем счастливом доме с окнами на залив (ныне Ленэкспо). Но и на зарубежных фотографиях она светится счастьем.
Правда, если они оставались дома, заграница приезжала к ним сама — при всем радушии Светлана иной раз не удерживалась от упрека, узнав, что ее знаменитый супруг опять не сумел удержаться, чтобы не пригласить еще одного-двух, трех-четырех заморских гостей: с милым рай ведь только в шалаше, но не в гостинице! Хотя об этих неудовольствиях не могла бы догадаться ни единая душа, тем более заморская.
Серьезное недовольство у нее однажды вызвало другое. Супруга немножко раздражали неумеренные, как ему казалось, комплименты и шутливые поцелуи, на которые были щедры представители более раскрепощенных культур, и когда Светлана Ивановна оформила пенсию, он начал постоянно упоминать об этом, представляя хозяйку дома гостям: “She is retire, she is pension”. То есть “она пенсионерка” — самое жалкое звание в нашей стране. Понемногу ей это надоело, и однажды она представилась сама: “I am retire, I am pension”. Кирилл Яковлевич потом ей даже начал выговаривать: что, мол, за спектакль? “Так ты же сам все время говоришь, что я пенсионерка, — я и решила тебе помочь. Сколько можно?..” — “Так ты что, обиделась?”
Инцидент был исчерпан. Как и все прочие. Единственное, чего он по-настоящему не выносил — это когда его перебивают. Вернее, к остальным он снисходил, а к ней нет. Его искренне изумляло, что люди задают кому-то вопрос, а ответить не дают — Кондратьеву при его благоговейном отношении ко всякому знанию было трудно представить, что люди беседуют главным образом не для того, чтобы что-то узнать, а для того, чтобы защититься от знания.
Но на других можно было пожаловаться хотя бы жене, а кому станешь жаловаться на жену? Сам он никогда не перебивал даже несноснейшего зануду или мямлю, который полчаса пережевывал то, что уже давно было понятно, и преданная супруга иной раз не решалась прервать беседу, даже чтобы сообщить важную новость. Отвечая на его последующие упреки в том духе, что ты же, дескать, сам запретил — в общем, милые бранятся, только тешатся.
Хотя окружающие не наблюдали даже и таких невинных проявлений его недовольства.
Но, увы, — его прославленная выдержка не была полной неуязвимостью — он очень глубоко переживал развал того дела, которому отдал всю сознательную жизнь. Но и здесь он не стал предаваться отчаянию или столь же бесплодной политической мести — лишенный экспериментального оружия, академик Кондратьев потратил последние годы на то, чтобы набросать фундамент будущего здания, которое будут строить с нами или без нас.
Без нас — если мы откажемся от человеческого стремления смотреть в небо.
Академик Кондратьев вкусил всего, о чем может мечтать смертный, он знал счастье и несчастье, успехи и поражения, но даже и поражения его были масштабными, а потому красивыми. Последние годы его жизни — классическая трагедия: столкновение великой личности и рока. Рок сильнее, но человек прекраснее, если уходит со сцены несломленным.
Академик Кондратьев ушел несломленным. И продолжал мыслить до последней минуты, охватывая своим энциклопедическим разумом сияющие бездны.
Мыслить не о себе, не о своей уходящей жизни — о стране, о планете…
Пока что зеленой и все еще голубой.
* * *
Мы с вами — одно из первых поколений, которое ясно сознает, что смертны не только мы сами, но и наш дом, наша планета. Мы ясно понимаем, что земля — не как мертвое космическое тело, а как источник всего живого — может погибнуть не вообще когда-нибудь, через миллиард лет, а в самые что ни на есть исторически обозримые сроки. И потому нам, как никогда, необходимо масштабное мышление академика Кондратьева — ради жизни на Земле.
Но и масштабное мышление, умение видеть себя в космическом контексте тоже чрезвычайно суровое испытание для человека, ибо в этих грандиозных декорациях невозможно не ощущать собственной мизерности и беспомощности. А потому нам, как никогда, необходимо спасительное чувство причастности к чему-то красивому и долговечному. Для большинства обычных людей это чувство рождается принадлежностью к собственному народу — потому-то людям так остро необходима красивая национальная родословная. Необходимейшей частью которой является череда выдающихся ученых, чьи имена мы сегодня с младенческим легкомыслием позволяем заносить пестрым сором политики и гламура. И теряем при этом неизмеримо больше, чем они: для них-то пребывание в прекрасном и долговечном — просто будничный хлеб, ибо на свете есть очень мало вещей, более прекрасных и долговечных, чем наука. В ней ученые находят не только пропитание, но и утешение.
И когда смерть уже всерьез постучалась к академику Кондратьеву, он не стал метаться в поисках знахарей, а взялся за подведение научных итогов — за свое научное завещание. Взялся прямо в многоместной палате Первой градской больницы города Москвы, куда он приехал на заседание академии.
Таков уж удел человеческий — самая прекрасная история рано или поздно приходит к скверному концу. И единственным утешением для нас, лишившихся вечного, оставшихся только с бренным, является красота. Красивый конец, когда человек уходит несломленным, подобен финальному аккорду, и этот аккорд останется с верной подругой выдающегося ученого до конца ее дней. У нее, в отличие от многих других вдов, осталась возможность служить своему любимому и после его смерти: приводить в порядок его наследие, что-то делать для увековечения его памяти. Ведь из наших “государственников” почти никто не понимает, что одна из важнейших миссий государства — укрепление и обогащение культурной памяти, национальной родословной…
Светлана Ивановна с присущим ей мужеством и серьезностью и выполняет их обязанности по мере своих сил и средств, уж сколько их ни есть.
Хотя в тот страшный вечер она металась под фонарями, как самая обычная женщина, с чьим мужем стряслось несчастье. Настоящие ученые душою не стареют — после заседания в академии Кондратьев, не желающий признавать власти времени, отказался от полагающейся ему машины и побежал на троллейбус — в середине девятого десятка… Не заметив в темноте, что асфальт возле сгоревшего киоска весь в ледяных буграх от пожарной машины.
Как обычно, он прежде всего спешил успокоить ее: все в порядке, сейчас встану, — но уже по его позе, по неестественно вывернутой ноге она поняла, что случилось страшное.
Как назло, разрядился мобильник, и ей пришлось выпрашивать его у прохожих, но “Скорая помощь” почему-то не отвечала. Она хотела броситься в ближайший магазин — не может же там не быть телефона! — но не решалась оставить мужа. Какая-то женщина предложила помощь, но, узнав, что нужно остаться с изувеченным на неопределенный срок, немедленно охладела: “О-о, это долго…” Только сам пострадавший сохранял полнейшую выдержку: иди, иди, со мной все в порядке. Кто-то помог ему подложить картон, чтобы он не сидел на льду, а потом он не пожалел и портфеля.
В сияющем супермаркете толстая тетка при телефоне смилостивилась не сразу и не слишком: только на полсекунды! “Этот тлен душевный!..” — с силой произносит Светлана Ивановна, и в ее голосе звучит не столько негодование, сколько омерзение.
Наконец-то прибывший врач доверия у нее не вызвал — бомж не бомж, — но разобрался в ситуации очень быстро, для носилок мобилизовал подвернувшихся мужчин: “Осторожно, осторожно…” Он знал, что такие сложные переломы сопровождаются страшной болью, нужно сделать как можно скорее обезболивающий укол, иначе может наступить гибель от болевого шока. Но Кирилл Яковлевич упорно повторял, что ему не больно, и даже не забыл подать ей знак, чтобы она дала врачу денег.
Она протянула ему все, что у нее было; он очень смутился: “Да я бы все равно сделал все, что надо…” — но деньги все-таки принял. Первая градская больница далеко не аристократическая, но выбирать времени не было, помощь следовало оказать немедленно.
Первая операция длилась около часа — сверлили, пилили, свинчивали, чтобы насадить на бедро аппарат Илизарова, — собирали из обломков под местным обезболиванием. Старый фронтовик и после этого настаивал, что было не больно, — только пахло жженой костью. Вторая операция, через неделю, длилась часов пять.
В общей палате их встретила публика в наколках. Однако, узнав, кого к ним привезли, прониклась страшным уважением, стала называть академика батей. Светлана Ивановна, естественно, уходить не желала, собиралась всю ночь просидеть на стуле, но братва ей не позволила: если чего надо, сами все сделаем — такой человек!.. Потом, когда его перевели в небольшую палату, приходили прощаться.
Но Кирилл Яковлевич и в палате “для подлых”, как именовали простой народ в простодушное петровское время, ни на что не жаловался, а сразу же принялся составлять план своей последней монографии.
Его лечили — и, увы, мучили — капельницами: капельницы, капельницы… Они делали свое дело, но годы тоже брали свое — начало отказывать пищеварение…
Впоследствии все медсестры и в больнице, и дома, куда тоже пришла больница, повторяли, что еще не видели такого терпеливого больного, как он, и таких преданных сиделок, как она — она просто жила в одной палате с мужем.
Опытные врачи разъяснили ей, что это не просто сложный перелом, это разрушение иннервации, это тяжкая травма всего организма, а возможности даже самого могучего духа, увы, не безграничны… Но Кондратьев не сдавался: днем работал, а по ночам учился ходить по пустому коридору.
Ему выдали верткие английские ходунки времен доктора Ватсона, и, отказываясь от поддержки, покрываясь испариной от невыносимой боли, он шагал к поставленной цели — к стулу, который она ставила впереди в качестве цели. Опытные хирурги, приходившие консультировать, неизменно удивлялись: обычно такие больные деградируют, а у него крепкое рукопожатие, не говоря уже о постоянной научной работе. Работать больше обычного было невозможно, ибо предел был давно достигнут, — он только уже не позволял себе отвлекаться на второстепенные дела.
Он и работал, и уже ходил без тросточки, что считалось в его возрасте делом невозможным, — и все-таки чувствовал, что угасает. Пытаясь понять, что с ним происходит, он обращался к спутнице жизни, в чьи медицинские познания свято верил, и она старалась придумывать какие-то обнадеживающие объяснения, специально вооружившись трехтомной медицинской энциклопедией. Она уже понимала, что дело идет к концу, и лишь старалась сделать его предельно безболезненным.
Правда, однажды и она не сумела выдумать что-то научно-утешительное, и он все понял: “Ну уж если ты не знаешь…” Она и сейчас не может говорить об этом без своих девчоночьих слез, как все любящие, выискивая какую-то несуществующую свою вину…
Хотя в последние его месяцы она уже ясно понимала, что выхода нет, и только старалась оставаться с ним, как выражалась ее бабушка, “до березки”.
До той березки, что вырастает на могиле.
Но он и за гробом остался с нею. Не в том расхожем значении, что она его помнит — это, к счастью, удел довольно многих. Но в том, что забота о его наследии и после его смерти наделяет ее жизнь смыслом и красотой.
Люди, подобные академику Кондратьеву, способны наделять красотой и смыслом жизнь целого народа, если только народ умеет ценить своих выдающихся сыновей.
Впрочем, простые люди нигде этого не умеют — дело государства помочь им в этом. Дело государства — длить красивую национальную родословную, для которой, благодарение небесам, нам вовсе не требуется прибегать к фальсификации. Нужно всего лишь регулярно проводить инвентаризацию своих сокровищ.
А люди, подобные академику Кондратьеву, аристократы духа, подобные академику Кондратьеву и есть главные сокровища России. Это не высокие слова, а самый что ни на есть медицинский факт.