Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2010
Ирина Чайковская
Ирина Чайковская — прозаик, критик, драматург, преподаватель-славист. Родилась в Москве. Кандидат педагогических наук, с 1992 года живет на Западе. Печаталась в журналах “Вестник Европы”, “Нева”, “Звезда”, “Октябрь” (Россия); “Новый журнал”, “Чайка”, “Побережье” (США). Автор повестей “Завтра увижу” (М., 1991), “Карнавал в Италии” (2007). Живет в Бостоне.
Из записок об Америке
педагогические размышления
Сын поступил в одну из двух знаменитых ньютонских школ — Newton North High School (была еще South). Школа в Америке не “единая”, что выражается даже в том, что все ее три ступени (начальная, средняя и высшая) размещаются в разных зданиях. Здание Илюшиной “Хай скул” растянулось на километры, было оно без окон: архитектор, его спроектировавший, специализировался на тюрьмах, — много лет жило в ожидании ремонта, который из-за отсутствия средств бесконечно откладывался. Школьный автобус возил сюда детей со всего Ньютона; отдельный автобус привозил в эту школу, считавшуюся “элитарной”, черных детишек из Бостона, из самого страшного его района Дорчестера, — так обеспечивалось “равенство возможностей”; была здесь программа и для детей с замедленным развитием. По части “политкорректности” школа могла дать сто очков вперед любой российской. Один день в году в классы приходили юноши и девушки, геи и лесбиянки из числа школьников — для проповеди радостей однополой любви. Либеральный директор считала, что такая пропаганда — одно из выражений демократических традиций учреждения. Об этой назойливой тенденции — неустанно и на разные лады воспевать нетрадиционную сексуальную ориентацию.
Из трех Илюшиных школ — итальянской, российской и американской (школ по количеству, конечно, было больше, но я имею в виду сам “тип”) — американская безусловно была самая свободная. Здесь впервые я не слышала: “Не хочу в школу!” — ежеутреннюю молитву моего сына в Италии и в России. Дух школы ощущается сразу, при входе. Входишь — и чувствуешь атмосферу, это я говорю как учитель. Здесь атмосфера была деловая, но вольготная. И, однако, учиться всегда трудно, тем более на чужом языке, в новой системе координат. В этой ситуации детям просто необходима помощь взрослых, а мне помогать было тем легче, что я работала в сходной системе и не боялась ее, как боятся многие родители, в которых сидит еще детский страх перед этим учреждением.
Если попытаться коротко охарактеризовать школьную систему Америки, я бы употребила слово самостоятельность. Замечательные учебники, не слишком яркие учителя (за четыре года у сына было всего три запомнившихся учителя) и огромные возможности для самостоятельной работы, для добывания информации. Школьники в “Хай скул” сами выбирают себе предметы для каждого семестра. Класса как такового не существует, так как у всех индивидуальное расписание и каждый новый урок ты проводишь в другой компании. Нет и классного руководителя, тебе персонально назначают “консультанта”. Правду сказать, “консультант” остался в моем представлении (и, кажется, в представлении сына) как эдакий диспетчер, улаживающий конфликты, связанные в основном с расписанием. К сожалению, американская образовательная система не направлена на то, чтобы давать систематические и последовательные знания. Школьники из разных выбранных ими научных курсов получают какие-то “куски”, из них, увы, трудно склеить нечто целое. Из курсов наук выделены математика и английский язык. Экзамен по ним, так называемый SАТ, по результатам которого принимают в университеты, становится для многих фетишем: к нему готовятся с репетиторами, посещая специальные курсы и школы, начиная с Middle schооl. Хороший “скор” (результат) на этом экзамене гарантирует поступление в престижный вуз и, главное, льготы в оплате, а иногда и бесплатное обучение.
Мне бесконечно жаль, что теперь, с введением ЕГЭ, и в российской школе возобладала система “натаскивания” на экзамен. Но главная беда, как кажется, в потере литературы как “экзаменационого”, иными словами, значимого школьного предмета. Неужели непонятно, что когда литература “одна из”, то это моментально сказывается на состоянии как школы, так и общества (два сообщающихся сосуда!)? В недалеком прошлом именно литература была носителем традиционных ценностей — культуры, морали. Кто сегодня несет их новым поколениям? Религия? Но Россия пока что государство секулярное, к тому же многоконфессиональное; да и стоит ли отказываться от светской культуры, от внерелигиозной морали?
Написала — и тут посмотрела по телевизору несколько серий “Школы” и еще один фильм того же автора “Все умрут, а я останусь”. Фильмы несомненно талантливые и достоверные, живые свидетельства кризиса школьной системы. В конце 80-х я, тогда школьный учитель, написала несколько повестей о школе, в частности дилогию “Убить Мармеладова” и “Неведомую глубь”. Повести света так и не увидели, хотя первая была выловлена из потока журналом “Юность” и отобрана для напечатания. Тогдашний главный редактор “Юности” Виктор Липатов наложил на нее запрет по той простой причине, что моя фамилия была ему неизвестна. Сотрудники редакции передавали мне его рассуждения: “Полякова — знаю, Алексина — знаю, а кто такая Чайковская — не знаю. Пусть за нее поручится академик”. Академика среди моих знакомых не нашлось — повесть осталась ненапечатанной. В ней, как и в следующей, я криком кричала, что в школе неблагополучно, что в ней плохо всем — и учителям, и ученикам, что авторитарность и несвобода, царящие в обществе, отражаются в зеркале школы и разъедают ее.
С тех пор, судя по фильму Валерии Германики, — а я “чую” в нем правду, — процесс стал необратимым. Система образования окончательно прогнила. Если ученики не хотят, не могут и не любят учиться, а учителя не хотят, не могут и не любят учить, — ясно, что нужно менять весь механизм этого порочного круга. Как менять? Ответа у меня нет. Может быть, следует творчески использовать “американский вариант”: оставив несколько обязательных предметов (в их числе литературу!), в остальном дать школьникам возможность самим выбирать для себя учебные курсы и учителей?
Скажу про “запомнившихся” американских учителей. Первый — итальянец, преподаватель итальянского языка; еще будучи Freshman (ом), новичком, Илюша пришел к нему в “почетный” (honors) класс, то есть класс повышенного уровня обучения. А еще “до того”, знакомясь со школой и проходя по ее бесчисленным разветвленным коридорам, я обратила внимание на громко раздающиеся из одного класса забавные итальянские фразы, произнесенные с неподражаемой итальянской интонацией, вызвавшей у меня непроизвольную улыбку. “Профессоре” не был создан для каждодневной шлифующей работы, для скучных упражнений по грамматике — любил тех, кто уже знал язык, таких, как мой Илья, для которого итальянский, наряду с русским, был madrelingua. С ними усиленно занимался, перемежая колоритные рассказы о своих “приключениях” в Америке артистичным чтением строф Леопарди; то же, по рассказам сына, было при случайных встречах в школе или на улице: “профессоре” с равным оживлением мог вести разговор о Данте и об итальянской кухне. Национальный тип, сохранившийся во всей своей непосредственности.
Под его ненадоедливым руководством Илья два года подряд завоевывал награды на общеамериканском конкурсе по итальянскому языку.
Класс по дизайну вела маленькая кореянка миссис Брукс; даже закончив школу, сын не прервал с ней связи. До школы она работала художником-дизайнером в офисе, своих самых способных питомцев приохотила к живой дизайнерской работе. Последовательно учила их всем фазам оформительского дела, так что в “продвинутом” классе школьники могли выполнять настоящие заказы: школы, магазинов, рыбного ресторана с известным брендом Legal Seafoods. Денег заказчики не платили, но юные “дизайнеры” поощрялись: для выигравших конкурс (а над проектом работали “конкурирующие группы”) ресторан устраивал бесплатные обеды, да и приятно было знать, что спроектированные тобою карточки, меню, салфетки воплотились в реальные карточки, меню и салфетки и используются по назначению. Вот когда наша семья зачастила в Legal Seafoods!
Миссис Смит была грозой школы, вела она предметы, связанные с журналистикой.
Именно под ее придирчивым и жестким контролем издавалась ежемесячная школьная газета — уровень могу засвидетельствовать. Илья, желая выбрать “курс полегче”, остановился на “Технике пропаганды”, посвященном рекламе. Возмездие не заставило себя ждать. Оказалось, что курс этот ведет миссис Смит и из всех литературных предметов он, пожалуй, самый сложный. Понадобилась моя помощь. Вообще-то моя помощь нужна была частенько.
Муж помогал Илье по предметам естественно-математического цикла, я — в гуманитарной области. Странно было бы иное: сыну пришлось на протяжении короткого времени сменить три страны, три языка, три системы обучения, психологический удар был настолько силен, что вызвал последствия, о чем я еще скажу.
Времени на чтение книг “по программе” у сына не было — я читала за него “Тяжелые времена” Диккенса, “Приключения Гекльберри Финна” Марка Твена, “Ромео и Джульетту” и “Макбета” Шекспира, “Алую букву” Натаниэля Готорна, а затем подробно пересказывала их содержание. Произведения изучались по главам (актам), обычно по каждой главе учитель (а за четыре года учителей было множество!) давал письменные вопросы с целью выявить уровень знакомства (незнакомства) школьника с текстом. Так вот: ни один такой проверочный тест Илья не завалил, справлялся с ними лучше многих. Судите сами, как хорошо мы сумели “наладить технологию”. Легче было с произведениями, не входящими в раздел классики: их изучали не так подробно. Список обязательной литературы, как я понимаю, составлялся с учетом пресловутой политкорректности, что сильно напоминало разнорядки советского времени, в него входили произведения женщин-феминисток, черных рабов и рабынь, людей из третьего мира, приехавших в Америку… Изучалась даже книжка “в картинках”, созданная девушкой из Ирана. Все это было довольно любопытно, хотя порой почти нечитаемо из-за художественной беспомощности.
Как я поняла, устные опросы на уроках не практиковались, основной упор делался на письменные работы. По окончании изучения книги, как правило, следовало домашнее сочинение. Поначалу нам с Ильей оно не давалось, так как писали мы, как говорится, по другим лекалам: старались высказать свое суждение, выразить эмоции. Но вскоре выяснилось, что ничего этого не нужно. Так называемое американсакое сочинение — как на литературную, так и на нелитературную тему — пишется по определенному шаблону. Дается тезис. Затем следует несколько подтверждений-иллюстраций. В заключение тезис повторяется и делается вывод. Помню, как мы писали с сыном сочинение для одной “тупой” молодой учительницы, по происхождению филиппинки. Ничего не имею против Филиппин, но, лично познакомившись с американской “коллегой” из этой страны, подумала, что ей “по размеру” разве что комикс, но никак не Шекспир. А сочинение “для нее” пришлось писать именно по Шекспиру — по “Макбету”. С четвертого захода, полностью отказавшись от “умствований” и добавив примеры из области игры в бейсбол (не шучу!), мы с Ильей получили желанную А. Кстати, одновременно нам пришлось писать эссе по психологии для учителя, претендующего на высоколобость. Вот тут-то нам и пригодились примеры из “Макбета”, не понятые тупой учительницей с Филиппин…
Помню, что даже для учителя физкультуры при выведении годового балла понадобилось написать письменную работу. Справились отлично, опираясь на замечательный американский фильм “Форест Гамп”, где главный герой находится в состоянии “вечного бега” — чем не спортсмен-бегун?
Миссис Смит, с ее курсом “Техника пропаганды”, оказалась “крепким орешком” даже для меня. В конце курса все ученики ее класса находились в состоянии полного физического и морального расстройства.
Казалось бы, что можно было выдумать в связи с такой примитивной, “простой, как мычанье”, вещью, как реклама? Миссис Смит, однако, выдумала. Она — хвала ее честности и принципиальности! — выдвинула тезис: всякая реклама лжет. Вслед за этим, без сомнения, верным утверждением давалось перечисление “способов” лжи. Список включал гиперболы, метафоры, сравнения, эвфемизмы, искаженные данные статистики и проч. и проч. От учеников требовалось каждый день отыскивать по пять реклам и в специальной тетради отмечать, в чем они лгут и какой способ лжи при этом задействован…
Мы с Ильей благоразумно разделили работу: он ежедневно “шуровал” среди старых и новых журналов и рекламных проспектов — тогда-то нам и пригодилась вся присылаемая по почте макулатура! — и отбирал пять более или менее подходящих для работы реклам. Затем их нужно было вырезать и приклеить в тетрадь. Следующий шаг был за мной: я силилась определить, в чем каждая из реклам лжет и каким способом; иногда задачка была, как американцы говорят, sophisticated; лживость рекламы, хотя и очевидная, с трудом поддавалась отлавливанию и формулированию. Нелегко было определить и “способ”, порой никак не влезающий в перечисленные…
Тот, кто не выполнял ежедневное задание, подвергался у миссис Смит прилюдной и едкой словесной порке; к тому же для получения оценки за семестр нужно было представить точное число проанализированных реклам. Помню, Илья рассказывал, как в конце этого “марафона” один из “отстающих”, едва держась на ногах после нескольких бессонных ночей, читал перед классом свои ночные рекламные кошмары… Господи, да стоила ли овчинка выделки?
Однако, положа руку на сердце, скажу, что работе и дисциплине такой метод учит. Приучает к каждодневной регулярной умственной зарядке.
Пишу про Илюшиных учителей и вспоминаю своих, российских. Наверное, есть определенное время для “урожая” интересных талантливых учителей. Сомневаюсь, что их много в сегодняшней российской школе. В моей школьной жизни их тоже было мало, может быть, потому так хотелось стать учителем — от противного. Но за свою жизнь я встретила, по крайней мере, двух феноменально талантливых школьных учителей-филологов.
По странному совпадению здание, где я впервые их увидела, находилось в месте, ставшем спустя много лет для меня родным. Место — московские Чистые Пруды, здание — Институт со скучным названием содержания и методов обучения при Академии педагогических наук. Располагался он (было ли это случайностью?) на улице педагога Макаренко, ныне повсеместно забытого, дававшего “путевку в жизнь” беспризорным и уркам бесхозного постреволюционного времени. Впоследствии именно в этом институте я защищала диссертацию, что было довольно удобно, так как жила я в двух шагах от него — на улице Чаплыгина, в районе Покровки, куда после рождения дочки мы переехали из окраинного Перова. Чистые Пруды… Покровка… Земляной Вал… Садовое и Бульварное кольцо… старинные места с заповедной, тогда еще не до конца порушенной архитектурой… Поселившись здесь, я посетовала на судьбу, подарившую мне эти места так поздно… Мне хотелось бы здесь родиться.
А за много лет до того мы с сестрой, первокурсницы, посещали знаменитый педагогический семинар Николая Ивановича Кудряшова, проходивший как раз в институте со скучным названием. Попали мы на него случайно: приехали на консультацию с сотрудницей института по поводу экспериментального факультатива “Поэты пушкинской поры”, а Николай Иванович нас заприметил — и пригласил на свой семинар. Мы, дурочки, тогда и не предполагали, какое это чудо, к какому живому источнику получаем возможность припасть. Это был городской семинар педагогов-словесников, на который, естественно, приглашались лучшие из лучших; из студентов были мы одни. В тот год мы с сестрой не выступили ни на одном заседании, не задали ни одного даже пустячного вопроса. Сидели в уголке, смиренно затаившись, — и слушали, впитывали, внутренне перерабатывали услышанное. А послушать было что. Больше других запомнились два великолепных учителя, в нашем случае — оратора, Семен Абрамович Гуревич и Лев Соломонович Айзерман. Если не ошибаюсь, Айзерман был учеником Гуревича, что не мешало им постоянно находиться в состоянии плодотворнейшей конфронтации. Плодотворнейшей — поскольку она рождала восхитительные “отповеди”, блестящие остроты, неожиданные контрпредложения…
Оба были людьми неординарными, умеющими себя подать, каждое выступление обоих — а как правило, они выступали друг за другом — вызывало восхищение, радость, чувство свободы. Позднее сходные чувства я испытывала на лекциях по философии “младомарксистов” Алексея Сергеевича Арсеньева и Феликса Трофимовича Михайлова, готовивших аспирантов к сдаче “кандидатского минимума” и, не убоявшись возможных и вполне реальных кар, приобщавших молодую аудиторию к высоким, утерянным в тогдашнем обществе истинам не профанных “диамата” и “истмата”, а ее Величества Философии.
Семена Абрамовича Гуревича позже я встречала в Московском городском институте повышения квалификации учителей, где оба мы вели семинары. Очень дорога была мне его похвала, когда после моего “представления” (а мы агитировали каждый за свой семинар) он вдруг воскликнул: “Как у вас лакомо получилось!” Помню разговор с ним по дороге домой с семинара, в поезде метро: он с тревогой говорил о своей дочери, актрисе Анне Каменковой, которой приходилось непросто в театре на Малой Бронной… Последняя встреча произошла незадолго до его смерти: мы случайно столкнулись на улице, и он потащил меня к себе домой — оказалось, жил рядом, в районе Покровки, — показать книги. Жилище его меня поразило — книги лежали везде: на столах, стульях, на полу (вспомнился пушкинский Чарский, чье жилище отличалось отменной аккуратностью в противовес “поэтическому беспорядку”). Здесь же был самый настоящий беспорядок, поэтический или непоэтический — бог весть. Жить в этой “библиотеке”, думаю, было ужасно неуютно. Подобное, уже в Америке, я видела только у Наума Коржавина…
Завидую ученикам Семена Абрамовича Гуревича, как и тем, кого учил Лев Соломонович Айзерман: даже на учительских семинарах, даже при кратком общении вовлекали они тебя в атмосферу, заставлявшую забыть о “скучных песнях” тогдашней серой, какой-то снивелированной советской действительности.
Учителя — проповедники, учителя — “учители”, открывающие тебе нечто в этом мире, дающие направление в жизненном плавании… Они могут быть встречены тобою и в школе, и в университете, и на семинаре, и просто в жизни. Смущенным и заблудшим нашим душам они “напоминают о Христе”, недаром их путь, как правило, — та же Голгофа. Николай Чернышевский, Андрей Сахаров, Дмитрий Лихачев, Александр Мень — для меня они несомненные и высокие образчики этой драгоценной породы.
Заканчивая эту тему, скажу об Илье: если вы подумали, что наша совместная работа над сочинениями ничему его не научила, вы ошиблись. Кстати, подобный метод обучения я применяла и к своим ученикам. Не умеешь, не знаешь, как и что писать? Давай работать вместе. А дальше — пробуй сам. Илья так приохотился к “сочинительству”, что, уже будучи студентом, написал цикл смешных историй о своей летней работе на компанию AlItalia, тогда же опубликованный в русскоязычном американском журнале “Кругозор”.
3
Придется присовокупить к сказанному несколько горьких ламентаций, чтобы некоторые читатели не подумали, что переезд в “зазеркалье” и в “антимир” — обозначим так перемену местожительства — нечто вполне нормальное и комфортное. Человеческая психика загадочна, у каждого из нас она имеет свой предел прочности, свои ответы на “подначки” жизни. Сложные подспудные переживания выливаются порой в странные необъяснимые поступки…
Еще в Италии началось что-то непонятное с Ильей. Он был тогда маленький, лет семи. Как-то у нас с ним зашел разговор о том, что Лев Толстой “сам сделал свою внешность”. Я рассказала Илюше, что юный Толстой захотел иметь густые брови — и заимел: поджег их с помощью обычной спички, и вон какие кустистые образовались… Сведения были мною почерпнуты из толстовской биографии, написанной чудаковатым мудрецом Виктором Шкловским. Лучше бы не рассказывала, так и кажется, что первый шаг к дальнейшему — здесь.
Места в итальянской квартире было у нас немного, все в основном группировались на кухне, за длинным мраморным столом. И вот помню: ждем гостью — одну малоприятную русскую, вышедшую за пожилого, к тому же серьезно заболевшего итальянца и имевшую одно всепоглощающее желание — поменять незадачливого партнера. Ждем мы эту легковесную Надю: я читаю, Наташа что-то пишет в тетради, а Илюша играет с зеркалом и ножницами. Хорошенький, черноволосый мальчонок с синими глазами и длинными пушистыми ресницами. Случайно оторвав глаза от страницы, я увидела, как Илюша поднес ножницы к лицу и отхватил от своих пушистых ресниц довольно значительную часть.
— Что ты делаешь? — мой голос срывался.
В этот момент раздался звонок — пришла благоухающая какими-то рыбными духами Надя. Мы с Наташей в ужасе молчали. Надя оказалась женщиной зоркой и быстро просекла ситуацию. Она обратилась к Илье:
— Ты, я вижу, ресницы стрижешь? Нравится?
— Нравится, — упрямо кивнул Илья и, словно приняв вызов гостьи, отхватил кусок ресниц с другой стороны.
Я ушла в спальню — рыдать, Наташа побежала меня утешать, а гостье ничего не оставалось, как быстро ретироваться. Ситуация “конфуза” вполне в духе Достоевского.
Илья расправился со своими длинными ресницами с непонятным ожесточением: не просто их отрезал, а вырвал до последнего волоска. Не знаю, правильно ли себя вела, но я ничего ему не говорила, ругать не ругала: хватило ума понять, что это странное действие — некий ответ. Знать бы на что… Но в общем знала и это: на нашу почти “беженскую” жизнь, на то, что живем в церкви, что для всех окружающих Илюша “другой”, что в школе его называют Руссо.
Матери, любующиеся своими маленькими детьми, могут посочувствовать моей печали-тоске: Илюша стал вполовину не так привлекателен, как прежде: глаза — сухие, голые, беззащитные — глядели как-то по-цыплячьи. Утешала себя: ничего, он мальчик, внешность для мальчишки не так важна. Память подбрасывала “переживательные” сюжеты: я иду с Илюшей по корсо Маццини, и к нам подходит пожилой итальянец. “Che bel 2 bambino!” — восклицает он и в порыве неизбывной в итальянцах любви к красоте целует “ангелочка” в голову… Я стала внимательнее приглядываться к глазам актеров, к лицам на картинах — и, представьте, находила, что у некоторых актеров нет ресниц, а на женских портретах эпохи Раннего Возрождения дамы изображены не только без ресниц, но и без бровей.
До бровей дело дошло уже в Москве. В те полгода, что мы там были, Илья искоренил свои красивые темные брови до основания.
Однажды на московской улице я встретила директора Илюшиной школы, явно к нему благоволившую. Всегда, когда я сталкивалась с нею в школьных коридорах, она дружески мне кивала и останавливалась для разговора. Остановилась и сейчас. Глядя на меня немножко искоса, сказала, что понимает меня и мне сочувствует и что с ее сыном было то же самое.
— То же самое? Что именно? — я была удивлена и слегка обескуражена, не понимая, о чем речь.
— Выдирает, — она дотронулась рукой до бровей, но слово не произнесла, словно на нем лежало “табу”.
Я неуверенно кивнула — никогда ни с кем не говорила на эту тему, а директриса продолжала:
—Мой сын так же, как ваш, и в этом же возрасте выдирал, — она опять показала рукой, — и я водила его к разным врачам, пока один хороший психиатр мне не сказал: “Радуйтесь, что ваш ребенок вымещает свои проблемы на себе. Он мог бы вымещать их на других, связаться с улицей, начать совершать антиобщественные поступки…”
Она спросила, обращалась ли я по поводу Илюши к врачам, и была удивлена, что нет, не обращалась. На прощание директриса заверила меня, что примет Илюшу в свою школу, когда бы он в следующий раз ни приехал (имелось в виду, что мы вернемся из Америки). И еще она сказала, что ее сын со временем избавился от дурацкой привычки, устроился на хорошую работу, женился и зажил припеваючи.
Следующий виток начался уже в Америке.
Илье было четырнадцать, время пробуждающейся мужественности, играющих гормонов. Все это наложилось на нашу ситуацию смены стран и городов…
В один из дней нашего первого года в Бостоне Илья прямо при мне начал рвать себе брови. Я вскрикнула. Мне показалось, что сам он был испуган не меньше моего. В Newton North High School была одна русская учительница, преподавательница химии. Илюша у нее не учился, но приходил к “тете Тане”, веселой жизнерадостной одесситке, в перерывах между классами; вообще для “нормальных русских школьников” (их в Newton North было человек пять-шесть) в трудную минуту она была как “скорая помощь”. Говорю “для нормальных”, так как в школе была компания “ненормальных русских”, сыновей российских нуворишей, обыкновенных хулиганов, с которыми довольно долго церемонились, позволяя им вытворять бог знает что; однако через некоторое время даже либеральная директриса не выдержала и прогнала нахальных лоботрясов из школы. Не зная, с кем посоветоваться, я позвонила “мадам Осипенко” — так, помня об ее одесском прошлом, мы шутливо называли Татьяну. Она случившимся с Ильей встревожилась, но подсказать ничего не могла: сталкивалась с подобным впервые. Помню, как она охала в трубку, приговаривая: “Ваш Илюша, о, это такой мальчик, такой золотой мальчик…”
“Золотой мальчик” был сильно озадачен, он вдруг осознал, что его действия “бессознательны”, он не отдает себе в них отчета. Это его испугало, и он вместе с нами стал искать выход. Нашел в Интернете систему аутотренинга, начал по ней заниматься. Наверное, чему-то она помогла, но явления не сняла. Попросил отвезти его к гипнотизеру, отыскал такового на интернетном сайте: средних лет американец, живущий в центре Бостона в забитой вещами квартире. Он честно сказал, что успех не гарантирован, и был прав: сеанс не дал результата. Я расспрашивала знакомых — искала психотерапевта — вспоминала, как смеялась над тем, что все американцы “ходят к психоаналитикам”, — и вот самим понадобилось. Несколько психоаналитиков от Ильи отказались — сказали, что снять явление очень сложно, если не невозможно.
Моя приятельница Нина Г. (о ней еще пойдет речь) порекомендовала человека, который помог ей преодолеть страх вождения машины после случившейся аварии. Хорошо было то, что этот американский врач-психотерапевт специально изучил русский язык, чтобы иметь русскую клиентуру. Я как-то спросила у сухощавого симпатичного Криса, сколько лет он занимался русским, — говорил он довольно хорошо: медленно, тщательно подбирая слова, акцент был едва заметен. Ответ меня потряс, он сказал: “Несколько десятилетий” — и пояснил, что его работа требует “тонких” материй, знания малораспространенных слов и выражений. Запомнилось: “Я должен был знать такие слова, как “щепетильный”. Признаюсь, мне бы очень хотелось увидеть “многодесятилетнего” учителя Криса, у которого он брал частные уроки.
Илья ездил на сеанс два раза в неделю, мы отправлялись вместе с ним, муж — как водитель, я — как сопровождающая. Сеанс длился час и состоял из вопросов — то на русском, то на английском, — на которые Илья отвечал. Ожидая в коридоре, можно было увидеть других пациентов, как казалось, вполне обычных людей. Американская медицинская страховка включает и услуги психоаналитика, правда, за каждое посещение нужно платить 15–20 долларов, что при длительном лечении вырастает в крупную сумму. После первого сеанса я спросила сына, какие вопросы ему задает Крис. Ответ был: “Примерно такие, какие задаешь ты, когда я обедаю дома после школы”. До начала сеансов я “от лица родителей” сказала Крису, что мы понимаем: снять явление трудно, на это потребуется время. Но нам бы хотелось, чтобы сын успокоился, понял, что ему помогают, чтобы восстановился его внутренний мир. Через какое-то время сеансы сами собой прекратились. Задача-минимум была выполнена. Что до задачи-максимум… Помню, в детстве я читала страшную сказку: девушка, чтобы спасти любимого, последовательно отдавала злой колдунье свои прекрасные волосы, свои жемчужные зубы, свой нежный румянец. Плата есть плата — никуда от этого не уйдешь, даже если не веришь в реальное существование злобных колдуний. Бог с ними — бровями и ресницами. Я научилась смотреть на сына так, чтобы их не замечать.
4
В Бостоне, в том самом темноватом бейсмонде, то есть комнате ниже уровня земли, куда мы перехали из Солт-Лейк-Сити, располагалась моя школа для маленьких — “Колокольчик”. Название выплыло из нашего с сестрой детства. Так назывался хор дошколят в московском Ансамбле песни и пляски под управлением Владимира Сергеевича Локтева. Всегда удивлялась многолетнему руководителю хора малышей Юлии Сергеевне, улыбчивой, добродушной, мягкой, оставшейся такой до самого позднего возраста. Сама я в этой роли никогда себя не представляла — всегда дело имела со старшеклассниками, что считалось “верхом” карьеры словесника и предполагало подготовку и прием выпускных экзаменов, руководство “методическим объединением”, работу в “медальных комиссиях” (знали бы вы, сколько крови они у меня отняли!) и прочую “серьезную муру”. Долгие годы я подрабатывала репетиторством — и тоже со старшими, абитуриентами. Любила говорить, что предпочитаю преподавать “на уровне сознания”. Не думала, нет, что придется опуститься в “досознательную” и прямо-таки “малосознательную” область…
Никогда не занималась с малышами, вообще с маленькими. Стоп. Было. Однажды, когда только пришла в школу Кронгауза — возле Елоховского собора, “вредный” директор к трем старшим классам добавил четвертый — пятиклассников. Донагрузил. И как ни сопротивлялась, отбиться не смогла. Для работы в том незабываемом шестом классе (11-летние суперактивные подростки) требовалась особая выучка. Я быстро поняла, что взывать к “разуму” здесь бесполезно. Класс был особый — неуправляемый, прямо бешеный. Шум, крики, беготня по классу, полное игнорирование учителя — и мое нежелание взывать к администрации, вызывать родителей, записывать в дневники, тем самым признавая свое педагогическое бессилие. Кем должен быть учитель, работающий с подростками? Дрессировщиком — раз, массовиком-затейником — два, волшебником — три. Увы, мою волшебную палочку кто-то из них утащил — была замечательная, японская, временами действительно волшебная. Дикий класс замирал по ее команде. А сколько я тогда сочинила детских стишков и песенок?! Все для них и про них. Сейчас уже ничего не помню, вертится в голове только частушечное двустишие: “Чтоб Сережа Боровков не искал своих носков”. Такие двустишия придумывались для каждого из тридцати неуправляемых подростков…
Для моего “Колокольчика” кое-что из этого опыта пригодилось. Во всяком случае, песенки, веселые стишки и куплеты звучали на занятиях постоянно, и к каждому уроку я старалась написать смешные частушки про того или другого члена “Колокольчика” — колокольчонка.
Сделаю небольшое отступление. Не знаю, образование ли в этом повинно, наработанный ли опыт, свойства ли натуры, но многие из приехавших в Америку из бывшей советской страны в своей области смогли преуспеть и достичь высот. Полагаю все же, что главная причина — в образовании. Именно оно, образование, дало нам кругозор, ориентировку, знания. Нас трудно испугать задачей, если она хотя бы одним концом соприкасается с нашей специальностью, мы не боимся нового и готовы приспосабливаться к неожиданным обстоятельствам. Наверное, не все бывшие советские таковы; конечно же, тот, кто, позевывая, распивал чаи в конторах или обретался при “руководящих” должностях по причине партийности или кумовства, короче, занимал свое место не по заслугам, тот здесь не нужен, пусть остается на родине, если она еще с ним не разобралась…
Некий Жданов, приехавший по гранту в Анконский университет, продержался там весьма короткое время. Судя по его полной неспособности к любой научной работе — на рабочем месте он занимался исключительно рассылкой писем во все концы мира с просьбой о “трудоустройстве”, — был он “сотрудником органов”. Подозрение подкреплялось тем, что, бывая у нас, он, нисколько не стесняясь, матерился на жену и сына. Куда же соваться, имея только эти навыки?! Представителю “этого контингента” трудновато прижиться за границей в качестве “специалиста”. Приживаются знающие дело “рабочие лошадки”.
Итак, я решила заняться малышами. Причины? “Рекогносцировка” показала, что в Бостоне уже существует несколько серьезных русских школ для подростков и юношей от 8 до 17 лет. Об одной из них — литературно-драматической студии Нины Гольдмахер я даже написала статью для российского еженедельника “Первое сентября”, сразу же по приезде. В феврале мы оказались в Бостоне, а в марте я наткнулась в ньютонской библиотеке на листочки-приглашения посетить Отчетный концерт литературно-драматической студии Нины Гольдмахер.
Посетила — и обомлела. Дети, родившиеся в Америке, читали стихи Блока, Волошина, Цветаевой — с разнообразными акцентами, но с верными интонациями, с пониманием и сопереживанием; игрались сцены из Гоголя, Чехова, Булгакова! Позже я узнала, что Нине помогает один из “бывших родителей”, наделенный ярким талантом комедийного режиссера Миша Редько. Этот тандем, работающий уже в течение 18 лет, создал в Бостоне потрясающий пласт русской культуры — и не только среди “детей”. Ведь дело это, как правило, общесемейное, в нем участвуют — порой весьма активно — родители, бабушки-дедушки, тети-дяди и знакомые семьи. На Отчетные концерты ходят “всем кагалом”. Занятия младших в русской студии делают семью сплоченней, объединяют поколения, дают общий язык для общения, для обмена эстетическими впечатлениями.
Слово “кагал”, случайно мною употребленное, толкает к еще одному пояснению. Русскоязычная община в Бостоне в основном состоит из евреев-эмигрантов. Не все из них сохраняют верность русскому языку и русской культуре — кто-то обращается к иудаике, к еврейским национальным традициям, к ивриту. Но огромная часть эмигрантов-евреев наряду с этническими русскими и русскоязычными других национальностей — всех прибывших из России американцы по своей привычке называют “русскими” (как равно зовут “американцами” выходцев из Сербии, Черногории и Гватемалы) — не желает, чтобы их дети потеряли такое богатство, как русский язык и русская культура. Они, по-моему, прозорливее, чем кое-кто на их родине.
Несколько слов о самой Нине. По образованию математик, долгие годы в Америке работала менеджером в компании и вдруг… “Вдруг” был спровоцирован собственными детьми — в американской школе им, “интеллигентным и думающим” мальчикам, по российским меркам было недодано классической литературы, а в общем, самого обыкновенного “нормального” чтения. Моя статья о Нининой студии называлась “З2 строфы из └Онегина“ — по числу строф из пушкинского романа в стихах, которые обычно заучивают наизусть ее питомцы. Вообще-то в Америке нет привычки к заучиванию стихов. Один из американских критиков вполне серьезно утверждал, что в России стихи учат наизусть из-за отсутствия текстов и хороших библиотек. Мне-то всегда казалось, что строчки, оставшиеся в памяти, — это как скорая помощь, которая всегда с тобой. “Великая русская литература”… на родине на нее рукой махнули, посчитав мало интересной для современных школьников. А она потихоньку начала прорастать на чужой почве, помогая подросткам из “русских семей” осваиваться на земле Америки.
В России в последние годы я работала в “Пушкинской школе”, расположенной на том самом месте, где, по преданию, родился Александр Сергеевич, — возле метро “Бауманская”. Не знаю, как сейчас, но долгие годы в “Пушкинской” была традиция “пушкинских праздников” с чтением стихов, с инсценировками произведений. Как же походило увиденное мною в Бостоне — представьте себе дистанцию времени и места — на те московские представления!
С Ниной мы подружились, вступать с ней в конкуренцию не хотелось, а тут как раз четыре мамы, чьи старшие дети занимались в ее студии, обратились ко мне с просьбой взять на обучение их маленьких детей. Четырехлеток. Первая мысль была: зачем таким малышам школа? Но мамы были настроены решительно: дети должны научиться читать и писать по-русски до того, как пойдут в американскую школу.
О эти четыре девочки, эти четырехлеточки, эти небесной красоты ангелята!
Представьте себе: Лиза, Ника, Юля и Сашенька. Каждая есть поэма!
Лизочка — милое, нежное создание, наивный взгляд синих глаз, вызывающий умиление, умненькая, слегка упрямая, будущий писатель.
Ника — прелестно артистична и умна, с огненно-черными глазками, гибкая, стремительная, капризная, плохо произносящая согласные.
Юля— с намеком на будущую цветущую женственность, с рыжеватой вьющейся копной, рассеянная, командирша, будущий учитель.
Сашенька — милота и смущение, темные ресницы и брови, красота боярышни, скромна и ответственна, из того теста, из которого лепят отличников.
Думаете, выписываю из дневников? Да бог знает где они у меня валяются, мои дневники. И захочу — не найду. Нет, эти четыре девочки словно и сейчас рядом со мной, хотя давно уже выросли, стали “барышнями”. И вот к этим четырем “принцессам” позднее, примерно через год, присоединилась Лера. Лерина мама дружила с мамами “ангелят” и решила приобщить к их синклиту свою дочурку. Эффект был неожиданный.
Лера черным лебедем ворвалась в ангельский круг, вписаться в него не сумела. Бедная Лерина мама приписывала дочкины “взбрыки” дурной наследственности.
И то сказать — самум, а не девочка. Резкая до нахальства, капризная до истерики, ревнивая и самолюбивая до потери самоконтроля. Но при этом — временами безумно веселая и кокетливо шаловливая, весьма остроумная, с ярко выраженным талантом художницы. Такая вот гремучая смесь. Лере было необходимо преувеличенное внимание к ее особе. В конце концов она стала посещать у меня две группы — “ангелят” и еще одну, где в компании двух более взрослых мальчиков расцветала и купалась в лучах “избранничества”. Вера рассказывала, что, когда она сломала ногу, дочка страшно огорчилась, что теперь все внимание перейдет с нее на больную маму.
Через какое-то время Лера сама сломала ногу (уж не нарочно ли?). То-то было радости! Кажется диким, но так было. Бедная женщина! Наши занятия хоть на некоторое время освобождали ее от необходимости находиться в тяжелом Лерином поле. Я прямо чувствовала, как, уходя, она освобожденно вздыхает, всего-то на час вырываясь на свободу. На этот час на дежурство заступала я. Чего только Лера не вытворяла! Залезала под стол и не вылезала оттуда, не откликаясь ни на какие наши призывы, ложилась на диван и засыпала прямо во время занятий, вместо чтения и письма занималась рисованием всевозможных симпатичных зверят…
Если бы это был мой ребенок… Два раза в жизни я применила к Илюше “жесткие меры”, если точнее — дала ему оплеуху. Оба раза в Италии, в год нашего туда приезда, ему, стало быть, было пять лет. Оба случая были связаны с его упрямством и, как тогда казалось, эгоистическим нежеланием войти в нашу ситуацию. На площадь Кавура к Рождеству обычно привозили цветной, сияющий огнями паровозик для малышей. Детвора за “две милле лиры” могла совершить на нем круг по площади. Радость, визг, полный кайф. Илье поездка так понравилась, что он захотел прокатиться еще — и прокатился. Прокатиться в третий раз я не разрешила: у нас не было денег. Раздосадованный, красный от негодования и ярости Илья стал громко требовать купить ему билет на третью поездку. Люди на нас оглядывались. Я не знала, как привести его в чувство, и дала оплеуху.
Похожая сцена повторилась спустя месяц, когда на Кавур привезли разноцветную карусель с лошадками, жирафами и верблюдами. Снова Илья хотел прокатиться по третьему кругу, снова я была непоколебима. У нас и вправду не было лишних денег. И мне хотелось, чтобы Илья это понял. Но он был еще мал, он просил, канючил, требовал и никак не отставал. Опять на нас стал оглядываться народ, и опять мне пришлось прибегнуть к оплеухе. Не знаю, была ли я права, но сын этот урок запомнил. Даже сейчас, когда он видит, что провинился, всплескивает руками и комически восклицает: “Что? Дашь оплеуху?”
Моя мудрая подруга из Милана рассказывала про свою приятельницу, известную скрипачку Н. Б. Та приехала в Италию с маленьким сыном. Были они “беженцами”, денег, естественно, не было. Однако она отдавала сыну последние гроши — он не хотел заниматься на скрипке, она “платила” ему за его домашние упражнения. У Н. Б. не было времени на сына, она тогда раскручивала свою карьеру в Италии. И мальчик, по словам моей мудрой подруги, вышел эгоистичный и капризный, любил только себя и впоследствии чуть не довел мать до самоубийства.
Это я размышляю по поводу “оплеухи”…
“Колокольчик” прожил пять лет. Кроме “ангелят”, у меня появилось еще три группы, школа становилась известной в округе. Постепенно отстоялась своя методика. В ее нащупывании мало помогали буквари и хрестоматии для русской начальной школы. Тамошние “пособия” рассчитаны на каждодневные уроки с русскими детьми. А я занималась всего час в неделю и с детьми из Америки, в чьих семьях порой разговорным языком был англо-американский. В час работы нужно было уложить и чтение, и письмо, и ответы на вопросы и их “задавание”, и пение песенок, и декламацию стихов, и пантомиму, и танцы, и произнесение скороговорок и даже телефонные звонки…
Что за звонки? А как же? Звонила, причем довольно регулярно, Утка Кряка с близлежащего берега реки Чарьз.
Была она ужасно безграмотна, и каждый ее звонок грешил смешными ошибками, которые приходилось совместно исправлять. За эти годы сколько было чудных детей, родителей-помощников, а уж какие были бабушки и дедушки!
При входе в школу висело объявление: “Территория русского языка, просьба говорить только по-русски”.
Признаться, позаимствовала текст из известной на весь мир Русской летней школы в Мидлберри, штат Вермонт. По слухам — пока побывать там не довелось, — при входе в мидлберрийскую школу висит точно такое объявление.
Не хочется, да и скучно описывать методику и приемы работы. Лучше я вспомню некоторые значимые для меня сценки из жизни “Колокольчика”.
Мои четыре маленькие феечки сидят вокруг стола. Возле каждой — книжка, долго мною отыскиваемая и наконец отысканная среди многих прочих. Она достойна стать первой. Называется “Цыпленок и Утенок”. Сказка Владимира Сутеева. Книжка с чудными картинками на всю страницу. Внизу каждой страницы по одному предложению. Крупными буквами. Это текст. Первый текст, который предстоит прочесть моим четырехлеткам. Они уже знают все буквы, читают слоги, мы уже поем на мотив “Слышишь песню у ворот — то пастух козлят зовет”: Ма-Мо-Му-Мы-Мэ-Мэ-Мэ Мя-Ме-Мю-Ми-Ме-Ме-Ме. Но они еще не читали ничего осмысленного. Получится ли?
Я волнуюсь. Кажется, волнуются и малышки. Во всяком случае, у Лизочки, с которой начали чтение, голосок дрожит. Но она читает — читает. И Ника читает, и Юля, и Сашенька…
Это как распустившийся цветок. Раз — и распустился. Напряженная работа, стоящая за этим, — приготовление всех пор и клеточек, движение соков, стремление вырваться к свету — все это за кадром, невидимо. Вот они, мои ангелята, сидят и читают. Как будто так и надо. Какое чудо!
Мальчик из второй группы, озорной и эльфоподобный Ники, опять тянет руку — хочет “просолировать” последнюю фразу в нашей песенке об алфавите. В прошлый раз я спросила, кто сумеет спеть конец так громко, чтобы сидящие за дверью родители проснулись. Вызвался Ники, но в последнюю минуту “сдрейфил”, не спел, а прошептал. “Мало каши ел”, — откомментировала я. И вот пробует снова. Да как! Почти басом, изо всех силенок. “Эти буквы знаю я!” — из него вырывается настоящий львиный рык.
Родители в испуге заглядывают в класс. Ники доволен и объясняет свой успех: “Я сегодня во-о сколько утром каши съел. Специально”.
Милая девочка Аша — я зову ее Ашенька (по-английски ее зовут Эшли) — на моих уроках молчит. Она не слышит в семье русских слов: ее мама — американка с итальянскими корнями, отец хоть и из России, но некогда ему заниматься с дочкой, занят “американской работой”. И вот Ашенька молчит и смотрит. Смотрит так внимательно, что кажется, что все понимает. У нее какая-то необыкновенная любовь к бабочкам, на футболке — бабочки, на ранце — бабочки.
У Ашеньки сегодня день рождения, и я изловчилась и отыскала-таки для нее бабочку в маленьком магазинчике сувениров и подарков, который, на наш “европейский вкус”, кажется складом ненужного хлама. Но бабочка для Ашеньки там нашлась — с симпатичными желтыми крылышками, бабочка-брошка. И вот в начале урока мы поем поздравительную песенку — и я вручаю девочке подарок. Ашенька раскрывает коробчонку — извлекает из нее желтокрылое создание и радостно восклицает: “Бабичка!” Это первое слово на русском языке, которое я от нее слышу.
Этого крокодила не стыдно было бы подарить внучке Корнея Чуковского, создателя “Крокодила”. Елена Цезаревна Чуковская говорила мне, что ее в детстве называли Крокодильей Внучкой. Из Италии я привезла ей с весенней анконской ярмарки — фьеры — глиняного крокодильчика, похожего на ящерицу. Из Юты тоже крокодила, но — стеклянного. А этого — стоящего вертикально, на хвосте, темно-зеленого, с разинутой красной пастью — по моей просьбе нарисовала Вероника на большом ватманском листе. И вот Вероникин крокодил царит среди рисунков, развешанных на стене.
На нашей ежегодной выставке иллюстраций эта работа бесспорно лучшая, она украсила и преобразила пространство, как настоящий шедевр. Но, увы, зря я на нее разлакомилась. В художественной студии, где занимается Вероника (а дети “русских” под предводительством взрослых всю субботу ездят из одного кружка в другой), тоже открылась выставка. С грустью смотрю, как Вероникина мама снимает со стены темно-зеленого красногубого крокодила — и пространство вокруг меркнет. А в моей голове проносится, что “крокодилья коллекция” на Тверской в этот момент лишается, возможно, самого замечательного экспоната… Нет, не будет у Елены Цезаревны красногубого крокодила. Жаль.
А в другой раз я развесила на стене три “игры” моего сына.Три скатанных в трубку ватманских листа валялись в кладовке. А тут я решила показать их миру — всем приходящим в школу “Колокольчик”, детям и взрослым.
Каждый Новый год мы четверо по традиции играем в “Илюшину игру”. Игра сложная и многокрасочная, требует от создателя и выдумки, и художественных способностей. Да и времени много отнимает. Когда Илья в цейтноте, на помощь к нему приходит Натуся, раскрашивает не очень ответственные куски. А мы с Сашей придумываем кроссворды, викторины, смешные и странные “винегреты” из несочетаемых продуктов — на запоминание, фамилии знаменитостей, чьи имена следует вспомнить, когда выпал твой фант… все это нужно для “Илюшиной игры”.
У Илюши отмечено, в каком месте разбитого на сегменты игрового поля, напоминающего яркий турецкий ковер, должна остановиться каждая из наших четырех фишек, чтобы началось интеллектуальное состязание.
Первая игра делалась в Италии и изображает Анкону и ее окрестности. Для непосвященных все эти “засечки памяти”, домики и фигурки, нарисованные цветными фломастерами, — “китайская грамота”. А для нас…
Для нас церковь Сан Козьма, ставшая нашим прибежищем и местом встречи с доном Паоло, дом старой итальянки Лидии, над морем, возле Еврейского кладбища, куда мы приходили в будни и праздники, все три Илюшины школы, а также консерватория “Перголези”, где Илья учился игре на аккордеоне, а Натуся — пению, праздничная, высвеченная майским воздухом ярмарка-фьера, устраиваемая в честь патрона города Сан-Кирияко, и повседневный говорливый базар-банкарелла, шумевший под нашими окнами, гостеприимная летняя дача моего ученика Иво, в местечке Поджо, среди лесистых холмов, и крошечный домик доктора Тотти на море в Монте-Марчано, где можно было прийти в себя после несусветного городского зноя, и еще, и еще, и еще — все эти “пункты” и “персонажи” не просто яркие изображения на листе бумаги, а наша жизнь, от которой остались материализовавшиеся в “Илюшиной игре” воспоминания, воспоминания, воспоминания.
Вторая игра была сделана, когда к нам в Америку приехала Наташа. Илья уже оканчивал школу, ее-то, свою Newton North High School, он и запечатлел на листе ватмана. Весь ее несбалансированный облик, несусветный лабиринт запутанных коридоров и классов, дверей и лестниц, всю какофонию членений и форм, что однажды привиделись безвестному архитектору, занимавшемуся в основном проектированием тюрем. Неужели тюрьма в Америке так не скучна и даже романтична? Я сейчас плохо помню, кто именно был изображен на той “Илюшиной игре”. Думаю, что из учителей туда обязательно попали веселый итальянец, любитель спагетти и Данте, преподавательница дизайна, колдующая в ее оборудованном новейшей техникой классе, а также миссис Смит, обличительница лживой пропаганды, с кучей прельстительных, но обманных реклам в руках, под ногами и над головой — в виде нимба.
Игра, висящая в середине, между “итальянской” и “американской”, создавалась Ильей в Анконе перед нашим с ним отъездом в Россию и содержала “российские ассоциации”.
Помню, там были “пьяный” и “инвалид” — два простодушных, но рисковых героя, забавные истории о которых я придумывала для Илюши во время нашего нескончаемого пути домой из детского садика-“азило”. Но были там и более поздние и вполне реальные персонажи, например, соседка по деревенскому дому в Рязанской области баба Валя и ее коровенка Субботка. В Ивановке Илюша каждое лето вместе с внуком бабы Вали Женькой исполнял обязанности пастушка, помогал деревенским бабкам пригонять домой коров. И вот на “Илюшиной игре” расположились и добродушная, с аппетитом жующая Субботка, и задорная баба Валя в белой шелковой рубашке — подарок из Италии, и Илюша с белобрысым Женькой, оба с длинными хворостинами в руках, деловито бредущие за коровьими хвостами. А ведь как недалеко от тех коровьих хвостов до американских “ковбоев” с Дикого Запада, до просторов Юты, куда после полугодового пребывания в России нас забросит судьба…
Так и получилось, что три “Илюшины игры” стали овеществленным свидетельством нашего чудо-путешествия по воздушным волнам пространства и времени.
* * *
“Колокольчик” прожил пять лет, мог бы и больше, но случилось непредвиденное.
Муж потерял работу. Это не было тем “американским увольнением”, когда к тебе подходят и велят собрать пожитки до обеда. Саша был последним, кто закрывал дверь офиса их биотехнологической компании, по несчастью, пустившейся в плавание перед самым террористическим актом 11 сентября 2001 года. Удар по только что родившейся компании был оглушителен, инвестиции прекратились — и она, несмотря на уже полученные прекрасные научные и технологические результаты, пошла ко дну. Положение наше было плачевным. Муж тянул всю семью: дети еще не кончили учиться, за снимаемый дом нужно было ежемесячно платить значительные суммы, в то же время моя работа не давала ни “нормальных” денег, ни медицинской страховки. Помощи ждать было неоткуда, не было у нас за плечами ни накопленных средств, ни недвижимости, которую можно было бы продать, ни богатых родственников, могущих дать взаймы. Но самое главное — мы впервые попали в эту тяжелую ситуацию и не знали, можно ли из нее выбраться, и если да, то какое время на это потребуется. Сейчас уже могу сказать: потребовалось полгода ежедневных — с утра до позднего вечера — упорных поисков, прежде чем вслед за полнейшим штилем, отсутствием телефонных звонков и электронных откликов вдруг не обнаружились две компании, которым Саша был нужен позарез. И эти две компании начали за него борьбу, так что он смог выбрать ту, которая его больше устраивала. Но, повторяю, это случилось через полгода, шесть месяцев мы жили в состоянии полнейшего стресса.
В те дни я не могла заставить себя улыбаться, а потеря улыбки означала одно: занятия с детьми нужно прекращать. Дети чувствуют твое состояние, приходить к ним нужно с чистой, не обремененной ничем тяжелым душой; притворная улыбка, натужное веселье — нет, это было невозможно.
Я переключилась на занятия со взрослыми американцами, детские уроки прекратились. “Колокольчик” отзвенел. Помню, что “последней каплей” в моем решении закрыть школу для детей была Лера. На вечернее занятие в четверг пришла она усталая, в особенно плохом настроении и, когда ее мама ушла, зло крикнула ей вслед: “Хочу, чтобы она умерла”.
Будь я “в форме”, отреагировала бы легко, сказала бы что-нибудь шутливое, типа: а кто же тебя, Лерочка, будет кормить? платьица покупать? пылинки с тебя сдувать? Но не получилось. Внезапно почувствовала резкую боль в области желудка, потом не проходившую все эти злосчастные шесть месяцев, — и слезы, слезы, слезы ручьем полились из глаз. Неудержимо. Нет, эти душевные состояния явно не для работы с детьми.
Сейчас вот уже пятый год работаю только со взрослыми. У меня замечательные ученики. Но остался в сердце маленький осколок, тоненькая иголочка, временами доставляющая дискомфорт. Когда-то, когда в России я навсегда ушла из школы, в сердце тоже завелась беспокоющая острая иголочка. Внутренний голос, особенно по ночам, въедливо вопрошал: не выдержала? оставила свой пост? А как же дети? Твои ученики? На кого ты их бросила — оглянись! Оглядываться было страшно — я крепко зажмуривала глаза и начинала интенсивно массировать область сердца.
Что-то похожее испытываю и сейчас. Все же сколько интересного было придумано, опробовано, как втянулись в это дело ребятишки, как подружились между собой, как полюбили занятия — вон Коля ездил ко мне даже со сломанной ногой; многие “колокольчата”, по слухам, так и не сумели найти замены нашим занимательным урокам.
А чтение стихов, а наши песни, которым, сидя в коридоре, подпевали бабушки и дедушки! Куда это все ушло? Неужели этого больше не будет? Эх!