Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2010
Ли Мунёль
Ли Мунёль родился в 1948 году в Сеуле. С начала 1980-х годов — один из самых популярных прозаиков. Награжден литературной премией имени Ким Тонина (1982) за повесть “Птица с Золотыми крыльями”, литературной премией Республики Корея (1983) за роман “Ради императора” и др. В настоящее время — ведущий писатель республики Корея.
ПТИЦА С ЗОЛОТЫМИ КРЫЛЬЯМИ
Кo Чжук почувствовал рядом горячее сияние, открыл глаза.
Казалось, только недавно звучал предрассветный колокольный звон в ближней церкви — и вот уже встало солнце. На фоне бьющих с востока солнечных лучей рельефно выделялся черный переплет окон. Ко Чжук покрутил головой, озираясь; воздух комнаты ответил на это незначительное движение легкими волнами запаха ароматической туши. Так, быть может, пахли сливовые сады в древности? Или сказочные лужайки, над которыми резвятся драконы и фениксы?
Это благоухала тушь с Тайваня, та, что купил для Ко Чжука прошлой весной влюбленный в странствия и считающий себя в некотором роде учеником покойного Сок Тама почтенный Пак. К тому времени Ко Чжук уже не то чтобы кистью водить — встать с постели не мог; поэтому, получив такой подарок, он был скорее опечален, чем благодарен почтенному Паку. Но тот настаивал: “Разотрете в изголовье — и будете наслаждаться благоуханием…” — “Эх, человече, дух я, что ли, чтобы питаться духом?” — пошутил Ко Чжук — ан именно так и вышло.
Благоухание было столь же прекрасным, сколь и достохвальные устремления Чху Су, каждое утро растиравшей тушь в изголовье Ко Чжука, якобы для навещавших его коллег и учеников, а на самом деле — просто стремясь ничего не менять в том укладе, который сложился за добрых шестьдесят лет. Судя по свежему аромату, Чху Су уже заходила сюда и ушла.
“А тот лившийся в окна могучий свет, который меня разбудил, — да, точно, это были солнечные лучи”, — подумал Ко Чжук и нерешительно попытался подняться. Это было нелегко. Мелькнула мысль позвать кого-нибудь, но тотчас же он отбросил ее и лег. Не хотелось ему повторяющимися изо дня в день вопросами о здоровье и совершенно ненужными ему заботами домочадцев разбивать ощущение утренней тишины, мира и грусти — той грусти, что уже не была для него ни страданием, ни болью.
“Да уж, воистину, — думал Ко Чжук, в каком-то оцепенении разглядывая узоры на потолке, — в жизни этой частенько бывали у меня такие, как сегодня, утренние часы… В одиночестве… да, в одиночестве”.
А сколько таких пробуждений было в туманные времена детства. Пять лет ему было тогда… или шесть уже исполнилось… Однажды утром он лежал один, и солнечный свет наполнял окна. И вдруг в комнату вошла мать, вся в белом, с распущенными волосами, обняла его, прижала к груди — и упала, потеряв сознание. После этого у него долго оставалось чувство полной заброшенности, так что хотелось кричать, плакать громко-громко. Когда ему было уже лет семь или восемь, однажды он проснулся один — до этого он всегда спал вместе с мамой. В комнату вошла бабушка, взяла его на руки и принялась причитать в голос — словно шаманка, призывающая душу умершего. И мирная комната неожиданно стала страшной, так что захотелось бежать из нее. “Ох, сердешный ты мой, и что ж нам делать-то с тобой теперь, ума не приложу. Ох, бабища несуразная — и до конца траура-то не дотерпела…”
Да и после того, как он оказался в доме младшего брата отца, он почти всегда просыпался в одиночестве. Дядина жена все время болела и лежала в другой комнате, а дядя частенько не ночевал дома. Ко Чжук засыпал в комнате, наполненной запахом дядиных книг, — и что ни утро просыпался один.
Стоило Ко Чжуку вспомнить детство, как сразу же в памяти всколыхнулся первый день, когда бросили его в ту жизнь, которой жил он и посейчас. Пятьдесят лет прошло? Или все шестьдесят? Как бы там ни было, в тот день дядя, держа его, десятилетнего, за руку, пошел к дому почтенного наставника Сок Тама.
Это, верно, примета старости — когда вдруг, ни с того ни с сего, ясно и отчетливо оживают далекие и навсегда, казалось, забытые мгновения. Чем старее становился Ко Чжук, тем яснее и отчетливее вспомнился ему наставник Сок Там в тот первый день. Наставнику было всего лишь около сорока — но обликом он был престарелый, бедный сонби1 .
— Почтенный Сок Там, возьми ребенка к себе. Ты ведь знаешь, я только пока здесь с ребенком как-то перебиться могу, — говорил дядя; он собирался за границу. — Я ведь и жену больную здесь оставляю, а если еще и ребенка — это ж какая обуза жениной семье выйдет. Возьми по старой дружбе. Старшего брата моего — единственная кровинушка.
Наставник Сок Там выслушал дядю с бесстрастным лицом и вместо ответа спросил:
— Ты вот все говоришь: Шанхай, Шанхай, а ты хоть знаешь, что там творится? Это только называется красиво — Временное правительство2 , а на деле-то им даже за жилье платить нечем. Трясутся, что их с квартир попрут, да грызутся по мелочи. И кто поручится, что наставник Чхун Ган все еще там?
— А здесь что хорошего? Ну так все-таки возьмешь?
Наставник Сок Там пристально поглядел на дядю и с легким вздохом ответил:
— Накормить его и одеть — дело не хитрое. Да ведь воспитание ребенка не только в этом?
— Ну, спасибо, выручил. А об учении не беспокойся. Что еще из паренька вырастет, а учить — чему учить? Три иероглифа — имя да фамилию — запомнит, с него и станется.
С этими словами дядя повернулся к мальчику:
— А ну-ка поклонись господину. Это наставник Сок Там. Пока я за тобой не приеду почитай его, как отца.
Но дядя так за ним и не приехал. Правда, много позже, лет через двадцать, прошел слух, что дядя вернулся на родину вместе с остальными членами Временного правительства. Но Ко Чжук лишь год спустя смог выбраться в столицу — и дядю было уже не сыскать.
Наставник Сок Там, однокашник дяди и давний его задушевный приятель, был последователем знаменитых конфуцианцев Ённама, воспринявших учение еще от самого Тхвеге3 . Сок Там, с его удивительными способностями к каллиграфии и безупречным стилем, считался одним из трех наиболее известных конфуцианских ученых конца династии4 . Правда, Сок Там был не столько художником, как Чху Са5, перед которым преклонялся учитель Сок Тама Чхун Ган, сколько ученым-книжником.
— Грамоту знаешь? — это был первый вопрос, заданный Сок Тамом мальчику после ухода дяди.
— Освоил “Первоначальное наставление детям”.
— Тогда читай “Малое учение”6 . Покуда его не усвоишь, толку от тебя не будет.
На этом все и кончилось. Он раз за разом читал “Малое учение” вместе с немногочисленными учениками наставника, но Сок Там все вел себя так, будто не замечал Ко Чжука. А когда тому стукнуло тринадцать, неожиданно повел его в ближайшую начальную школу.
— Времена теперь другие. Тебе еще не поздно, так что приобщайся к нынешним наукам.
Но хотя приобщение его длилось недолго, уже судя по этому, Сок Там с самого начала не собирался брать Ко Чжука в ученики.
Взгляд Ко Чжука привычно остановился на стене, где висело теперь собственноручно написанное Сок Тамом изречение. Надпись была исполнена давным-давно и долгое время хранилась без рамки, так что бумага кое-где прохудилась, а киноварь именной печати наставника стала смотреться чем-то расплывчатым, туманно-желтым. И все равно в извивающихся, словно текущих по листу знаках чувствовался каллиграфический талант.
Золотая Птица пронзает море.
Благоуханный слон переходит реку.
К несчастью, единственный сын наставника умер от холеры, а среди учеников не нашлось такого, кому Сок Там захотел бы, по буддийскому выражению, передать монашеское одеяние и деревянную плошку для риса. Так что после кончины наставника кое-что из его вещей перешло к Ко Чжуку, оставшемуся сторожить дом. Да только мотало Ко Чжука по стране, потом еще и война, годы смуты — мало что уцелело. И вот теперь Ко Чжук, понимая, что и его кончина недалека, сокрушался: как, встретив наставника на том свете, оправдать заурядность его преемников? И всякий раз, помыслив об этом, он раскаивался в своем небрежении и легкомыслии. Но эту надпись Ко Чжук сумел сохранить: это изречение было одним из любимых поучений наставника — оно-то и было Ко Чжуку всю жизнь вечным укором; он и трепетал перед ним, и стремился его постичь. Даже в последнее время, когда уж и сил не было у Ко Чжука водить кистью, в линиях этих иероглифов виделся ему суровый взор наставника Сок Тама.
Ему было тогда двадцать семь. Он жаждал успеха, чаял его с нетерпением и, не сказав наставнику ни слова, покинул его дом. Говоря высоким стилем, это был акт самоутверждения; говоря попросту, он искал случай себя показать.
Какое-то время он шел от успеха к успеху. Он вышел победителем на литературном турнире в Чокпха, стал желанным гостем в соданах7 , кое-где еще остававшихся изысканным и все более редким удовольствием для избранных; живал, бывало, и у местных богачей. Через три месяца он возвратился — в отличном настроении, со множеством подаренных ему рисунков и надписей, собираясь мешком зерна возместить наставнику стоимость взятых у него бумаги и кистей. Но реакция наставника была неожиданной.
Наставник Сок Там, загородив собой ворота, заставил носильщика положить мешок на землю. Потом велел Ко Чжуку:
— Сними футляр для кистей и положи сверху.
Тон не допускал никаких возражений. Еще не понимая, в чем дело, Ко Чжук снял футляр и положил его на мешок с зерном. Наставник вынул из рукава коробок спичек и поджег мешок вместе с футляром.
— Что вы делаете, наставник?
Сок Там был суров:
— Поскольку я обещал своему другу, можешь жить в доме. Но наставником меня отныне звать не смей. Ты только утром научился держать кисть, а вечером уже похваляешься своими талантами. Таких у меня в учениках не было и не будет.
Два года молил Ко Чжук разгневанного наставника о прощении. То было время жестоких испытаний — много хуже тех, что выпали ему поначалу. А изречение, на которое смотрел Ко Чжук теперь, было собственноручно написано наставником в тот благословенный день, когда он наконец получил прощение.
А смысл его таков: будь решителен, как Золотокрылая Птица, что пронзает синее море, выхватывает дракона и взмывает в поднебесье; будь настойчив, как благоуханный слон, что не торопясь переходит реку.
В памяти Ко Чжука отчаянно трудный начальный период обучения был пронизан ощущением неизбывной скорби. Следуя каким-то своим соображениям, наставник Сок Там с самого начала, с того самого дня, как взял Ко Чжука у дяди, обращался с ним холодно. Род Сок Тама был известен тем, что исстари передавал из поколения в поколение конфуцианскую ученость, однако имущества у Сок Тама было не слишком много, и жил он тем рисом, что весной и осенью подносили ему ученики, которых становилось все меньше и меньше. Но обузой мальчик Сок Таму не был. А чуть позже, когда Ко Чжук подрос, он даже взял на себя ведение хозяйства. И тем не менее холодность наставника не исчезала — напротив, даже усиливалась с годами. Значит, тут имелась какая-то серьезная причина.
И то, что Сок Там много лет подряд заставлял Ко Чжука читать “Малое учение”, которое другие осваивают за год-другой, и то, что наставник отдал Ко Чжука тринадцатилетним в четвертый класс начальной школы, стараясь тем самым держать подальше от собственных занятий, — все это было как-то связано с его странным отношением. Но не менее удивительным и непонятным было и то чувство, что питал ученик к наставнику. При жизни Сок Тама это было беспредельное почтение в сочетании со жгучей ненавистью. Подобное переплетение чувств кажется странным, но можно довольно четко определить, в каком возрасте оно возникло — в период с шестнадцати лет, когда Ко Чжук окончил начальную школу и остался жить у Сок Тама, до восемнадцати, когда он официально вошел в число его учеников. В ту пору Ко Чжук отказался от помощи двоюродного дяди отца, предложившего оплатить его дальнейшую учебу, и, прервав обучение в школе, где преподавали на новый, европейский лад, решил взять на себя заботы о домашнем хозяйстве жившего прошлым ученого-книжника — художника и каллиграфа. Риса, что приносили ученики, уже не хватало — и Ко Чжуку пришлось взять в аренду небольшое поле и самому обрабатывать; ради же вязанки дров приходилось отшагать, бывало, по двадцать-тридцать ли8 .
У людей это вызывало уважение; но именно с той поры поселилась в груди Ко Чжука исступленная любовь-ненависть к наставнику. Словно тень весеннего облака, что невесомо скользит по склону горы, словно двор, прометенный порывом летнего ветра, словно воды осенних ручьев в глухих горных ущельях, словно свободное и просторное после снегопада зимнее небо, была свежа, неторопливо тиха, грустна и одинока жизнь наставника Сок Тама. И эта жизнь уже сама по себе вызывала в душе Ко Чжука громадное уважение, смешанное с предчувствием беды. Когда наставник с мягкой, загадочной улыбкой на устах брал в руки книгу; когда душа его улетала в некий зыбкий мир, обычно населенный великими людьми прошлого и воспоминаниями о былой славе; когда с одухотворенным взором брался неистовый, словно тайфун, наставник, за большую кисть; когда, в тени розовых кустов на заднем дворе, свободный от всего мирского, он неторопливо срывал орхидеи и наслаждался звуками цитры — он казался олицетворением праведной жизни. Но быт, при котором лишь заботами Ко Чжука никто пока не протянул ноги от голода, а не позаботься он, так через полгода точно протянут; но дом, куда не заходил никто, кроме учеников, число которых можно было бы пересчитать по пальцам; но бессильный взгляд, которым наставник встречал ученика, возвращавшегося с работ по хозяйству, — все это тяготило как проклятие.
Но в итоге жизнь Ко Чжука определяли преклонение перед учителем и уважение к нему. Когда Ко Чжук подавлял в себе искушения суетного мира, он неосознанно, но пылко подражал наставнику Сок Таму. Образцы почерка наставника сохранились разные — то, что забывали, уходя, ученики, то, что выбрасывал сам наставник, то, что он посылал в подарок друзьям; а кое-что Ко Чжук просто воровал. Поначалу даже простое воспоминание о почерке наставника пробуждало в груди Ко Чжука почтительный трепет. В написании маленьких иероглифов Ко Чжук тренировался на самодельных досках для упражнений в каллиграфии, покрытых или песком, или белой масляной краской; для этого он использовал старые кисти, отработавшие свое в руках других учеников. В написании же больших иероглифов он упражнялся на чужих могильных жертвенниках, пользуясь огромными, похожими на собачий хвост кистями; и после каждого такого упражнения смывал написанное водой. Собственные кисть и бумага у него появились лишь после того, как он однажды тайком от наставника целый день таскал для магазина канцелярских товаров тяжелые мешки. Кажется удивительным и невероятным то, что Ко Чжук, при всех сложностях его отношений с наставником, ни разу не то что не попросил Сок Тама включить его в число учеников, но даже и не намекал никогда на это свое горячее желание. Что это было? Самолюбие художника? Инстинктивная гордость великой в каком-то смысле души?
И вот настал день, когда наставник вместе со всеми домочадцами уехал, оставив Ко Чжука одного в доме. Убираясь в кабинете наставника, Ко Чжук неожиданно почувствовал странное искушение: ему захотелось увидеть, чему же учит своих учеников наставник Сок Там.
Ко Чжук раздвинул письменный стол и начал растирать тушь в тушечнице наставника, сделанной из благородного дуаньциского камня. Точь-в-точь следуя поучениям, он наполнил жидкой тушью тушечницу, не расплескав ни капли, а затем достал кисти и драгоценную бумагу для рисунков и надписей. Первым делом он уставным письмом переписал с учительского образца “двойной” иероглиф “журавль”.
Подобно тому как Чху Са более всего любил строфы Оуян Сю о “пагоде у чистого источника”, наставник Сок Там, заставляя учеников практиковаться в написании уставом, предпочитал “двойного журавля”. Видно, пришла привычка работать с бумагой и кистью — все черты иероглифа получились прямо как на учительском образце. Потом в стиле Янь Чжэнь-цина9 он написал несколько иероглифов из текста “Стелы об усердии в этикете”. Самозабвенно трудясь, Ко Чжук постепенно забыл обо всем на свете. Вдруг злобный окрик вернул его к реальности. Он как раз завершил первую строку предисловия к “Беседке среди орхидей”: “На девятый год правления под девизом Юн-хэ — Вечная Гармония, в год быка…”
— Так! Не хватит ли марать бумагу?
Взору потрясенного Ко Чжука предстал наставник Сок Там, грозно возвышающийся в объятой сумерками комнате. Но на лице наставника не было гнева — скорее грусть и отчаяние. Рядом с ним стоял почтенный Чхве Ун Гок, о котором говорили, что он совершенен в семи искусствах: в поэзии, в прозе, в каллиграфии, в живописи, в шашках, в гадании и в медицине. Подавленный Ко Чжук торопливо сгреб плоды своего порыва. Сок Там только сумрачно смотрел на него, не говоря ни слова. Вмешался Ун Гок:
— Оставь и убирайся!
Ко Чжук машинально положил листы и, пятясь, вышел. Но любопытство и тревога заставили его прокрасться в смежную комнату и прислушаться к тому, что происходило в кабинете.
Вначале до него доносился лишь шорох бумаги, в кабинете уже зажгли свет. Затем послышался голос Ун Гока:
— Получается, ты его даже не учил?
— Не знаю, может, он с моими учениками болтал и что-то перенял от них. Я ничему не учил его, — голос наставника был тих и грустен.
— Тем удивительнее! Воистину дар Неба!
Наставник хмыкнул.
— И почему же ты не хочешь взять его в ученики?
— Ты забыл слова Ван Си-чжи 10 : “Нечеловеку — учения не передам”.
— Что ж, выходит, ты в нем совсем человека не признаешь?
— Уж слишком он одарен… Никто его не учил — а конструкция иероглифа хороша; не знает двенадцати правил каллиграфии, а чувствует интервалы, пропорции, способы повернуть кисть. Он — прирожденный мастер, но способности выходят ему боком. Невыстраданный дар преграждает его душе путь к истинным основам.
— Ты, Сок Там, человек мягкий, душевный — не к лицу тебе эти слова. Почему бы тебе не открыть ему путь к основам?
— Легко сказать… Он же совсем не чувствует аромата письмен, самого духа книжности… Однако как хороша эта “орхидея”!.. Как подходит она к стремительности “ветра” и текучести “потока”!
— Да если бы он стал твоим учеником, разве не почувствовал бы он аромата письмен и духа книжности?
— Не ученик он мне. Я только одеваю его и кормлю… Я хочу, чтобы он, изучив нынешние науки, сам выбрал свое будущее.
— Да полно! Если приходит человек с улицы и просит поучить его, разве ты его прогоняешь? Так почему ты столь холоден к этому парнишке! Я слышал, что уже несколько лет кряду он заботится о твоем пропитании, так неужто такая искренность не достойна сочувствия?
В голосе Ун Гока прозвучало раздражение.
— Не суди поспешно. Ведь, если честно, я и сам не знаю, отчего Ко Чжук так меня беспокоит. Но преследует меня ощущение, что добром это не кончится.
Голос наставника чуть дрожал.
— Ну если так… Если ты и в самом деле колеблешься, посылай паренька ко мне — хотя бы раз в три дня, этого будет достаточно. Не верится мне, что он так уж безнадежен.
В комнате воцарилось молчание. Через некоторое время послышался негромкий, но категоричный голос Сок Тама.
— Не стоит тебе затрудняться. Попробую взяться за него сам.
Что же настораживало Сок Тама? И что заставило его в конце концов все же взять Ко Чжука в ученики? Ведь на следующий день Ко Чжук был официально наречен учеником наставника Сок Тама.
Впрочем, это вовсе не подразумевало какого-то торжественного обряда. Просто наставник подозвал к себе Ко Чжука, который как раз уже собрался в поле, и сказал:
— С этого дня работать не ходи, — сказано это было словно мимоходом.
Ко Чжук растерялся. Наставник искоса взглянул на него и поторопил, несколько повысив голос:
— Оставь все и ступай в дом.
Так они стали учителем и учеником — и судьбы их определились.
Ко Чжук услышал, как кто-то открыл дверь; мысль его, блуждавшая в тумане минувших дней, вернулась к настоящему. Рассеянным мутноватым взором взглянул он на дверь — в комнату входила Мэ Хян. Вдоль позвоночника Ко Чжука будто провели ледышкой, взгляд прояснился. Сколько же в ней гнева и горечи, если она решилась прийти сюда? Испытывая что-то вроде раскаяния, Ко Чжук смотрел на приближающуюся Мэ Хян. Нет, однако, не она.
— Вы уже изволили проснуться, батюшка?
Это была Чху Су. Она подошла ближе, стремясь по лицу Ко Чжука определить его состояние. Собравшись с силами, он приподнялся. Чху Су, не говоря ни слова, помогла ему. Ко Чжук почувствовал, что это простое движение стоило ему куда больших усилий, чем вчера.
— Не хотите ли соку, батюшка?
Вместо ответа Ко Чжук отрешенно глянул ей в лицо и вдруг спросил бессильным надтреснутым голосом:
— Ты… маму помнишь?
Чху Су недоуменно посмотрела на него.
С тех пор, как в доме не стало женщины — лет семь уже прошло, а может, и все восемь, — Ко Чжук взял дочь к себе. Она хлопотала по хозяйству, ходила за престарелым отцом — и ни разу не слышала подобных вопросов. Долгое время отец даже имя Мэ Хян и то не упоминал.
— Да нет, только по фотографии…
Бедняжка… Оставила она ее совсем крошечной деревенской родне и опять занялась своим ремеслом. Да только и двух лет не прошло, как наложила на себя руки.
— Батюшка, о чем это вы?
— Мне показалось, это не ты, а твоя мама вошла.
— …
— Хоть и не судьба ей была умереть от старости, куда ж было так торопиться…
Сказав это, он вновь впал в уныние. Чху Су легонько тронула его за локоть.
— Так я соку принесу, батюшка?
Отец долго не отвечал, будто не услышал, потом сказал негромко:
— Я бы, пожалуй, чайку попил.
Приоткрыв окно, чтобы проветрить комнату, Чху Су тихо вышла.
“И что за порыв влек меня тогда так сильно и властно?” — попивая остуженный чай, думал Ко Чжук, вспоминая те времена, когда он встречался с Мэ Хян. Ему было лет тридцать пять, когда он во второй раз покинул дом наставника Сок Тама; тогда он лет десять провел, разъезжая по стране.
Времена были смутные, но конфуцианские ученые с их совонами11 еще сохранялись; время от времени устраивались состязания в каллиграфии, в поэзии… Странствия Ко Чжука можно назвать блистательными на общем фоне подавленности и потерянности тех лет; был ли тому причиной ореол незаурядности, перешедший к нему от Сок Тама, которого называли “наставником в трех совершенствах” за его таланты в поэзии, каллиграфии и живописи, или же своим успехом Ко Чжук был обязан тому, что и прежде побеждал в некоторых состязаниях, выслушивая затем упреки Сок Тама, — этого мы не знаем. Примерно раз в месяц где-нибудь обязательно устраивалось собрание, на котором Ко Чжук занимал почетное место; да в любом уезде тогда еще можно было встретить богача, готового за свиток с живописью или каллиграфией выложить такие деньги, что хватало потом надолго.
Именно в ту пору Ко Чжук оказался в Чинчжу. По случаю очередного состязания в каллиграфии дней десять пролетели для него как сплошное застолье; он собирался погостевать еще, но однажды невесть откуда взявшийся рикша остановился у дома, в котором проходило состязание, и попросил позвать Ко Чжука. Такое бывало и раньше: очередной богатей, стремясь не отстать от соседа, пытался залучить к себе заезжую знаменитось и посылал экипаж; обычно Ко Чжук отказывал. Но на сей раз он ответил согласием и сел в коляску, которая довезла его до местного ведомства конфуцианского просвещения. В канцелярии был накрыт такой обильный стол, что ножки его прогибались; за столом, как ни странно, сидели пять-шесть японцев и два-три корейца, поджидавших Ко Чжука. Это были местные начальники присутственных мест, знавшие толк в каллиграфии и живописи. Мэ Хян была одной из кисэн, развлекавших гостей. Когда трапеза была в разгаре, чиновник-кореец — по-видимому, устроитель торжества, — обратясь к кисэн, с усмешкой спросил:
— Так кто же из вас будет сегодня вечером прислуживать нашему гостю?
Девушки рассмеялись, и одна из них, мелкими шажками приблизившись к Ко Чжуку, задрала красную юбку. Из-под нее выглянула нижняя юбка белого шелка, похожая на китайскую бумагу большого формата, что хороша и для живописи, и для каллиграфии. Кисэн было уже года двадцать два — не то чтобы красавица, да и в ее манере держаться отсутствовало профессиональное кокетство; но было в ней что-то неизъяснимо милое и привлекательное. Ко Чжук, чувствуя, что уже пьян, открыл футляр с кистями.
— Как тебя зовут?
— Мэ Хян.
Она ответила почти вызывающе. Ко Чжук усмехнулся:
— Мэ Хян, говоришь, “Сливовый аромат”? Ну что ж, давай-ка мы сливу и нарисуем…
Хотя он и старался казаться спокойным и невозмутимым, рука его, державшая кисть, дрожала, и он никак не мог с ней совладать. Рисунок получился странным. Было ли тому причиной чувство вины перед покинутым им наставником — этого мы не знаем; но то, что пришло в голову водившему кистью по нижней юбке Ко Чжуку, было не знаком имени, а сливой, нарисованной когда-то Сок Тамом , — сухой кривой ствол, два-три жалких бутона на тонких изломанных ветках. И надпись — совсем в стиле учителя: “Слива хоть мерзнет всю жизнь, не продает аромата”.
На первый взгляд тут не было никакой связи с именем Мэ Хян. Ну какое, казалось бы, отношение может иметь слива, готовая скорее замерзнуть, чем продать свой аромат, к нижней юбке начинающей увядать гетеры? Но сразу после этого началось то, о чем Ко Чжук до сего дня вспоминал стыдясь.
— И чего ж это у вас слива такая продрогшая и одинокая? — насмешливо спросила кисэн.
Он приложил к подолу свою печать и негромко, как будто для одной Мэ Хян, сказал:
— Слыхала ль ты когда-нибудь, чтобы у орхидеи Чжэн Сы-сяо не были видны корни?
Японцам он объяснил, что речь идет просто о сливовом деревце, мерзнущем зимой, но Мэ Хян, похоже, поняла его правильно. Обнаженные корни орхидей Чжэн Сы-сяо — символ скорби о погибшей стране…
Ночью Мэ Хян сказала ему:
— Уж коли господин изволил намочить мою нижнюю юбку в такой холодный вечер, может, он согреет мое тело?
Он провел с Мэ Хян четыре месяца; он был словно опьянен. На всю жизнь остались у него воспоминания о тех днях, похожих на покрытый прекрасными весенними цветами гребень горного перевала. Но перевал остался позади. Он не был сонби, в живописи и каллиграфии изливающим тоску по погибшей стране; и она не была самоотверженной кисэн, готовой, подобно Нон Гэ12 , прыгнуть в реку, сжав в объятиях своих вражеского полководца. Он был всего лишь художник, гонимый по стране смутным, но жгучим порывом; она — всего лишь певичка и танцовщица, развлекающая японцев, чтобы прокормить родителей, братьев, сестер. Они расстались без гнева, без горечи; Мэ Хян вернулась в общество кисэн, а Ко Чжук отправился на выставку в Чончжу, которую устраивал один из его однокашников. Больше они не виделись.
А осенью следующего года Ко Чжуку сообщили, что Мэ Хян родила девочку; как все решили — от него. Он тогда бродил по монастырям в горах Сорак, и, недолго думая, назвал дочь Чху Су — “Осенние воды”. Щемящие душу своей прозрачностью и чистотой воды горных ручьев осенью… Не было ли это невесть откуда взявшимся предчувствием о будущем девочки?
Прошло несколько лет, и он узнал, что Мэ Хян умерла. Она была наложницей у какого- то богача, не смогла вытерпеть придирок и насмешек старшей жены и сама оборвала нить своей молодой жизни, отравившись опиумом.
Наверное, это можно назвать бесчувственностью — но, даже услышав о трагической смерти Мэ Хян, он не почувствовал особой скорби. Лишь мимоходом вспомнил, что Мэ Хян родила от него дочь, и на мгновение задался вопросом: что с девочкой сейчас? что она делает? Но не более того.
Он увидел Чху Су впервые, лишь когда она пошла в школу. Оказалось, ремесло, стоившее Мэ Хян жизни, позволило ей скопить кой-какие деньги, оставшиеся младшему брату, — так что дядя счел своим долгом заботиться об осиротевшей племяннице и отдал Чху Су в хорошую школу. Ко Чжук иногда навещал девочку.
С годами он привязался к ней. А наступающая старость пробудила в Ко Чжуке доселе неизвестную ему тоску по родной крови.
Однако под одной крышей они оказались не сразу. Лет восемь назад умерла его содержанка, заботившаяся о доме и о самом Ко Чжуке с тех пор, как он осел в этих местах. А Чху Су как раз потеряла мужа во Вьетнаме и тоже осталась одна. Через некоторое время она перебралась к отцу.
Ко Чжук выпил безвкусного рисового отвара и заставил себя подняться. Чху Су взяла у него миску и, поддерживая отца под руку, спросила:
— Сегодня тоже изволите пойти?
— Придется.
— Да ведь вчера только время зря потеряли! И сегодня небось, кроме того же Кима, никого не будет.
— Все равно.
С тех пор как прошлым летом Ко Чжук вышел из больницы, он каждый день ходил по картинным галереям. Стоило только где-то появиться его работам, он скупал их, не считаясь с затратами, хотя поначалу не совсем даже понимая, чем руководствуется. Но теперь понемногу он приходил к решению.
Оно было связано с ясным предчувствием смерти. Хотя его лечащий врач, доктор Чон, и заверил Ко Чжука, что тот вполне здоров, судя по всему, выписка из больницы была в своем роде последним приговором. Об этом говорила и длинная вереница посетителей, изъявлявших свое сочувствие, и затаенная скорбь в глазах Чху Су, неотступно, словно тень, ходившей за отцом. И желудок, который все неохотнее усваивал пищу. Ко Чжук был весьма далек от полного выздоровления, которое посулили ему доктора. И хотя таких жестоких болей, как в больнице, больше не было, он не мог отделаться от ощущения, что клетки его тела умирают одна за другой.
— От Чхо Хона ничего не было? — Псевдонимом Чхо Хон пользовался тот самый Ким, которого только что упомянула Чху Су. Он был последним из учеников Ко Чжука, которым учитель сам придумал литературные имена; юноша столовался у них в доме.
— Сказал, что зайдет через полчаса. Но вы сегодня…
— Нет, все же надобно пройтись. Давай-ка собираться.
Он сурово глянул на пытавшуюся остановить его Чху Су и попробовал пойти. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как в глазах у него потемнело, а тело словно стало куда-то проваливаться. Чху Су с беспокойством следила за ним, и стоило ему снова сесть на постель, тихо и незаметно вышла из комнаты. Перед мысленным взором Ко Чжука вновь поплыли картины прошлого.
Была ли их встреча с наставником действительно роковой? Даже после того, как Ко Чжук вошел в число учеников Сок Тама, ничего не изменилось в их странных отношениях. Ко Чжук уже давно повзрослел, но учитель по-прежнему обращался с ним так, словно не мог преодолеть какого-то внутреннего неприятия и раздражения. Они начали с изучения уставного почерка. Перед тем как взять в руки кисть, Ко Чжук по приказу наставника заучил наизусть “Секреты каллиграфического мастерства”, составленные знаменитым Чху Са.
“В начертании письмен первым правилом должно считать вот что: сначала избавь душу от всего суетного, а затем бери кисть. Движения твои должны быть подобны ходу небес: как у неба есть южный полюс и северный полюс, меж коими покоится небесная ось, а вкруг нее свершается движение, так и в начертании знаков: знак создается движением кисти, движение кисти создается пальцами, движение пальцев создается запястьем, движение запястья создается рукой, движение руки создается плечом — так происходит движение всей правой половины туловища…”
Этой фразой начинались “Секреты каллиграфического мастерства” — небольшой трактат, иероглифов четыреста. Рассказывать его надо было, не упуская ни единого знака. Затем надлежало освоить прописи великого танского каллиграфа Янь Чжэнь-цина, которые Ко Чжук уже успел неоднократно переписать втайне от наставника.
— Напишешь это сто раз — и писание твое станет примером другим; напишешь это тысячу раз — услышишь похвалу; напишешь это десять тысяч раз — и назовут тебя известным каллиграфом.
На этом и кончились наставления. Посмотришь, вроде с предыдущим, до поступления в ученичество к Сок Таму, периодом жизни разница не велика: можно упражняться открыто да раз в два дня ходить к наставнику Ун Гоку читать древних классиков. Прошло три года, и лишь тогда наставник двинулся дальше:
— Задержи дыхание!
К тому времени Ко Чжук не меньше трех тысяч раз переписал прописи, и все равно знаки не вставали в ряд — Ко Чжук уже начал отчаиваться и горько сетовал на судьбу.
Так же и с рисованием. Когда Ко Чжук пытался изобразить тушью сливу, орхидею, хризантему и бамбук — четыре благородных растения среди камней, Сок Там дал ему сборник рисунков, скопированных им самим с драгоценного свитка, исполненного знаменитым тэвонгуном Хын Соном13 :
— Сесть в позу будды еще не значит стать Буддой, голыми руками не поймаешь дракона. Лишь после многих попыток будет прок.
На этом наставление и закончилось.
Бывало, и смотрел наставник через плечо Ко Чжука на орхидею, рождавшуюся под кистью ученика, но ни разу не проронил ни слова, ни в чем не поправил, ничему милосердно не научил. И только когда Ко Чжуку начало казаться, будто орхидея получается, наставник добавил к прежним поучениям одну фразу:
— Начинай сызнова. А когда рисуешь камень, кисть идет слева направо.
Вообще-то Сок Там не особенно радовался успехам учеников. Лет через десять после того, как Ко Чжук был принят в ученичество, его способности стали предметом искреннего восхищения однокашников. Но наставник Сок Там, стоило ему услышать об этом, холодно пресекал восторги:
— Покамест он только научился подражать образцам.
И то, что в двадцать семь лет Ко Чжук вновь покинул дом наставника, было реакцией на холодность и безразличие Сок Тама. Но, странное дело, чем больше хвалили его чужие, тем сильнее жаждал он тогда услышать похвалу из уст учителя. Это и заставило его снова вернуться и молить о прощении, еще года два терпеливо снося оскорбления и презрение.
В течение этих лет Ко Чжук, как и раньше, исполнял работу прислужника: пахал, сеял, убирал урожай, рубил дрова; а Сок Там избегал даже сталкиваться с ним. Как-то, не удержавшись, Ко Чжук все же взялся за кисть. Хотя он и намеревался сохранить это в тайне, наставник обо всем узнал и сказал презрительно:
— Пойди вымойся. От тебя тушью несет хуже, чем от проститутки пудрой и румянами.
Позже наставник простил Ко Чжука и вновь разрешил ему упражняться, но и после этого отношение Сок Тама к ученику не слишком изменилось. Наоборот, по мере того как почерк Ко Чжука оттачивался, становился четче и раскованней, в холодном взгляде наставника засверкало непонятное беспокойство. Ко Чжук, однако, не терял присутствия духа. Почти полжизни страдал он от холодности и равнодушия наставника и за это время не просто привык к ним, а даже научился нарочито вызывать у того беспокойство и горечь, даже стал получать какое-то удовольствие от вспышек гнева и вздохов сожаления учителя. И все же день, когда столь несчастливо сложившиеся отношения учителя и ученика разорвались бы окончательно, был неотвратим. Тревога Сок Тама росла; росла и уверенность Ко Чжука в себе.
В сущности, они не могли сходиться во взглядах на творчество. По работам Сок Тама чувствовалось, что тот ценит энергию, главное внимание уделяет духу и внутренней природе вещей. Ко Чжук же прежде всего ценил красоту и старался выразить в своих работах чувства и смысл. Для Сок Тама картина была выражением души, для Ко Чжука — изображением предмета.
Более всего Сок Там любил изображать бамбук и сливу. Но, странное дело, с момента японской аннексии бамбук и сливы наставника, которыми восхищался еще тэвонгун, стали удивительным образом меняться. Прежде они отличались густой листвой, обилием бутонов и вообще жизненной силой; теперь же они год от года все более увядали, сохли и как-то скукоживались и чахли. Так что когда наставник состарился, на его бамбуках оставалось листочка два-три, а на сливе никогда не цвело больше пяти цветков. Ко Чжука это раздражало:
— Почему наставник изволил сорвать листья с бамбука и ободрать цветы со сливы?
Ко Чжук стал уже взрослым, так что Сок Там не мог теперь быть с ним своенравным и привередливым, как прежде. Оттого он и осмелился на такой вопрос.
С какой такой радости будет густа листва у бамбука погибшей страны? Откуда возьмутся силы у сохранившего постылую жизнь сановника пресекшейся династии, чтобы заставить сливу цвести ?
Чжэн Сы-сяо выразил скорбь по погибшей династии Сун через образ обнажившихся корней орхидеи. Чжао Мэн-фу нарушил верность государю и перешел на службу к новой династии. Но не приходилось мне слышать, что лишь орхидеи Чжэн Сы-сяо источают аромат, а сосны в снегу у Чжао Мэн-фу достойны презрения.
Живопись и каллиграфия — выражение души. Разве должен ограничивать меня реальный вид предмета?
Если считать каллиграфию или живопись всего лишь средством поверить миру печали и скорби какого-то сонби, сколь бессмысленным занятием оказывается искусство? И если так, то сколь постыдно, родившись мужчиной, всю жизнь растирать тушь и переводить бумагу? Не знаю, конечно, но если уж вас так тревожат судьбы страны, достойнее было бы пойти в горы и, сражаясь вместе с другими патриотами, умереть, убив хотя бы одного врага. А сидеть в кабинете, рвать листки с бамбука и обдирать цветки сливы — значит обманывать и себя, и других.
Не так. Уличный рисовальщик — вот кто более всего преуспевает в верности предмету изображения. Но его работы продают за гроши, а потом используют как оберточную бумагу, ибо смысл их мелок и пошл. Ты все норовишь придать картине ценность, вкладывая мастерство в линии, но если отсутствует в творчестве высокий дух, то черное на картине будет просто тушью, а белое — просто бумагой.
— Другой раз они говорили об искусстве и дао. Ко Чжук спросил:
— Что главное в искусстве: врожденные способности, приобретенное умение или следование дао?
— Следование дао.
— Почему же говорят о способности писать и об умении писать?
— Способности — эманация дао, а умение — его оболочка. Если не следовать дао, то не выразятся способности и не воплотятся умения.
— Говорят, что, если совершенствовать способности, можно постичь дао. Так, может быть, способности не эманация, а путь, ведущий к дао?
— Так говорят ремесленники. Дао объемлет все.
— Если так, значит, ученик должен прежде всего очистить душу?
— Да. Потому и сказал Ван Си-чжи: нечеловеку учения не передам. Теперь ты, наверное, поймешь эти слова?
Сок Там с тревогой вглядывался в лицо ученика. Но Ко Чжук никак не хотел оправдать его надежд.
— Если вы говорите, что вначале надо стать человеком, зачем же тогда давать кисть соплякам и заставлять их вырисовывать черты иероглифов? Если вы говорите, что следование дао должно предшествовать умению писать, многие ли на своем веку успеют взять кисть?
— Совершенствуя способности и овладевая умением, ждут, когда можно будет слиться с дао. Если всю жизнь упражняться, обретешь мастерство и умение; и тогда, стоит хоть шаг сделать, следуя дао, — станешь истинным художником. Творить, слившись с дао, и означает обрести путь в искусстве.
— Но тогда получается, что умение все-таки предшествует дао. А ведь это все равно что запрягать телегу прежде лошади.
Так прорвался протест, который с самого начала обучения нарастал у Ко Чжука. Но и ответная реакция наставника была резкой, ибо оправдалась наконец тревога, с первых дней поселившаяся в его груди.
— Ты, дурак, палец о палец ударить не хочешь, чтобы проникнуться духом книжности, научиться понимать аромат письмен! Вместо этого ты несешь какую-то ахинею! Ты же не понимаешь сути классических канонов и книг! Ты не ведаешь наслаждения поэзией и прозой. Какой позор! Упражняя руку, не подниматься выше жалкого подражания. И хоть бы постыдился — так нет же, еще берешься судить великих.
А вскоре наступил поворотный момент в их отношениях. Ко Чжуку было тогда тридцать шесть лет.
К тому времени он дошел до предела. Все восемь лет после того, как Ко Чжук снова вернулся к Сок Таму, он учился ревностно, почти отчаянно; упорно и усердно упражнялся в живописи и каллиграфии — не вставая с места долгими часами, так что летом невыносимо жгло раскрасневшиеся от вечного сидения ягодицы, а зимой отчаянно затекали мерзнущие ноги. Никак не реагируя на презрение наставника, он не обращал внимания ни на что, не связанное с живописью и каллиграфией. И хотя до того он уже проходил лет десять в учениках у Сок Тама, именно эти восемь вспоминались Ко Чжуку потом как самые лучшие и насыщенные годы его жизни. Те первые десять лет ушли на попытки приблизиться к наставнику; восемь лет понадобились для того, чтобы уйти, избавиться, освободиться от него.
За это время техника живописи и каллиграфии у Ко Чжука достигла наивысшей зрелости, так что имя его постепенно стало известным. Конечно, разные существуют мнения, но кое-кто до сих пор считает одним из высших достижений Ко Чжука именно блистающие талантом и вдохновением работы того периода. Однако сам Ко Чжук постепенно начал ощущать в них что-то ненастоящее — это чувство было сродни чувству бесприютности и опустошенности погорельца.
Ощущение это имело, по-видимому, две причины. Во-первых, молодые дни Ко Чжука бессмысленно, как ему казалось, утекли куда-то в мир туши и бумаги. Хотя Ун Гок и сосватал ему жену, родившую потом двух детей, она была для него просто предметом необходимости, как бюро или письменный стол, — но не предметом вожделения и страсти. Его юность, его мечты, его любовь, его стремления — все ушло в учебу, в учебу… Но теперь жизнь его походила на пожелтевший листок, что жалко дрожит и трепещет на ветке один под ветрами и дождями поздней осени; а цель, которую преследовал, которой все приносилось в жертву, осталась далека, как радуга, мостом изогнувшаяся по-над цепью горных вершин.
Во-вторых, ощущение ненастоящего подогревал вопрос о смысле собственного призвания, который все чаще вставал перед Ко Чжуком по мере того, как он мало-помалу становился крупным художником и каллиграфом. Постепенно выходя из лихорадочно-взволнованного состояния, Ко Чжук не раз с известной долей самоиронии спрашивал себя: что же я сделал? что делаю? Снова и снова Ко Чжук пытался понять, в чем смысл искусства. Родившись мужчиной на этой земле, всю жизнь лишь растирать тушь и тешиться кистью… А в это время кто-то жертвует жизнью своей ради освобождения родины; кто-то в неустанных заботах несет соотечественникам свет знаний; кто-то, овладевая практическими науками, посвятил себя служению обществу. А в чем прошло полжизни у него, Ко Чжука? Ведь он всегда думал лишь о себе, и хоть и трудился в поте лица, даже самый труд этот был, по сути, лишь бегством от скудной и тоскливой жизни. Кому он нужен-то был, этот труд?
Дотлевал унылый осенний день… Совсем уже одряхлевший Сок Там с трудом поднялся с циновки, чтобы взяться за бумагу и кисть. Большая кисть, неразрезанный, цельный лист — такими почти уже не пользовались в ту пору. Ко Чжук, к тому моменту несколько месяцев не садившийся за работу, почувствовал, что упорство наставника вызывает в нем необъяснимое раздражение, и вышел из комнаты, сказав, что должен растереть тушь. Ему казалось, что учитель в душе смеется изумлению ученика его, Сок Тама, фанатичной преданности каллиграфии. Но когда он в смятении принялся вышагивать по двору, в нем шевельнулось любопытство.
Он вошел в комнату и увидел, что кисть наставника лежит на краю тушечницы, — сам же наставник, закрыв глаза, еле переводил дыхание. На лист успели лечь три первых иероглифа изречения “Мириад волосков вместе — сила”. Последний иероглиф — “сила” — написан не был, мастер прервался на полуслове.
— Говорят, Со Чже на семьдесят восьмом году жизни сумел написать на кунжутном зернышке четыре иероглифа: “Великий мир в Поднебесной”. А мне и семидесяти еще нет, а сил написать на одном дыхании четыре иероглифа уже не осталось.
Как жалобно звучал сейчас слабый голос наставника! Но когда Ко Чжук услышал эти слова, изо дня в день подавляемый гнев ударил ему в голову. Немощь Сок Тама не вызвала сочувствия у Ко Чжука, наоборот, он почувствовал необычайную легкость.
— Ну а если бы вы и смогли написать их на одном дыхании? Если бы прямо с вашего стола взметнулась Золотокрылая Птица, если бы в ваш кабинет вдруг вошел благоуханный слон — вам-то что с того?
Совершенно выбившийся из сил Сок Там был вначале озадачен словами ученика. Но уже через мгновение он бросил на того лютый взгляд, поняв истинный смысл его слов.
— Как ты смеешь! Истинный художник всю жизнь мечтает достигнуть столь высокого состояния духа. Хотя бы раз!
— Ну а если достигнете, что это даст людям? — не унимался Ко Чжук.
— Не взошел еще на гору Тайшань14 — а волнуешься, нет ли в Поднебесной гор выше? По-твоему, те, кто достиг вершин и навсегда прославил свое имя, — все они занимались пустым делом?
— Они обманывали себя и других. Ну, есть дао в пачканье бумаги чернилами — что с того? Есть в этом некая таинственность — подумаешь, большое дело! Даже воры и мясники — и те следуют своему дао. Даже горшечники и кузнецы — и те имеют свои секреты ремесла. Сколько ни говори, что запечатлел, дескать, свое имя в вечности — ну останутся после меня бумажки с иероглифами, будут мозолить глаза потомкам, а польза-то в чем? Даже каменные надгробия стачивают ветер и дождь — так долго ли протянут бумага и тушь? Такое наследие ничью жизнь не сделает лучше, никого не накормит и не обогреет. И вы, чтобы скрыть эту бессмысленность, все твердите о каком-то неописуемом, непостижимом состоянии духа, которого вы, дескать, достигли!
От резкого удара Ко Чжук упал навзничь, схватившись за лоб: разгневанный наставник запустил в него каменной крышкой тушечницы.
Ко Чжук вытирал кровь, заливавшую глаза, а уши его раздирал сумасшедший крик старого учителя.
— Я с самого начала чувствовал в тебе подлую кость! Прочь! Место твое на базаре, вывески малевать. Ты притворялся художником и учился у меня столько лет — теперь небось за любую мазню тебе отвалят твой мешок риса!..
Больше они не виделись. Сразу уйдя из дома наставника, Ко Чжук вновь оказался там, лишь когда Сок Там уже был в гробу.
Он потрогал свой изрезанный морщинами лоб. Рубец почти не чувствовался. И всплыло в памяти лицо наставника — ни ненависти, ни страха, лишь печаль…
— Батюшка, Ким пришел.
Голос Чху Су снова вырвал его из необъятного мира воспоминаний. В дверях показалась физиономия Чхо Хона.
Ко Чжук относился к Чхо Хону с особенной нежностью, какую испытывают обычно к поздним детям. Был ли причиной тому мягкий, отзывчивый характер ученика? Или его искренняя заботливость? Но, скорее, дело было в почерке Чхо Хона. Еще не умея правильно держать кисть, тот, однако, вполне сносно овладел полускорописью; потом, не умея еще как следует писать уставом, научился скорописи и вязи. Не в пример нынешней молодежи, только на постановку почерка Чхо Хон потратил целых три года. Семь лет изучал классические книги, трудясь самозабвенно, с завидным упорством и постоянством. И при этом был скромен, не суетлив, требователен к себе; этой весной на выставку работ учеников Ко Чжука он застенчиво предложил всего два свитка с каллиграфией. Почерк Чхо Хона выглядел чуть неровным, но был преисполнен какой-то странной силы; он напоминал Ко Чжуку манеру письма Сок Тама, которую он так упорно отвергал в юности и которая теперь, по мере того как проходили годы, казалась ему все более глубокой.
— Сегодня тоже изволите пройтись? Как слышал я от госпожи Чху Су, вам вроде бы двигаться не очень удобно, трудновато…
Утром Чхо Хон не решился побеспокоить престарелого учителя, чтобы осведомиться о его здоровье, и теперь ему было не по себе. Он и так-то заикался, а от неловкости говорил сейчас совсем невнятно. Ко Чжук, стараясь быть с ним поприветливее, мягко ответил:
— Что правда, то правда. Но все-таки по магазинам мы сегодня пройдемся немножко… Да, кстати, что там с библиотекой?
— Они говорят, что нельзя, все уже занесено в каталог.
— Ни за какие деньги?
— Господин директор сказал, что никак.
— Мудрят они. Придется мне с директором лично поговорить.
— Не стоило бы вам сегодня…
— Пустое. Иди-ка лучше подгони машину.
Чхо Хон молча вышел. С лица его не сходило недоуменное выражение, но он и сегодня не стал спрашивать, зачем учитель так упорно скупает повсюду свои работы.
День был теплым, ласковым. Ко Чжук, опираясь на руку ученика, вышел из машины у квартала, где располагались художественные магазины и лавки. Он ходил сюда уже не первый месяц.
— О, почтенный Ко Чжук изволили пожаловать. Вынужден вас огорчить, пока нет ничего нового. Прошел слух, что здоровье ваше пошатнулось — вот все и придерживают ваши произведения, никто не выставляет.
Ко Чжук двинулся дальше.
Владельцы художественных магазинов, хорошо знавшие Ко Чжука, почтительно приветствовали его. Однако поиски пока были тщетны. Лишь в пятой или шестой лавке взгляд Ко Чжука вдруг остановился на знакомом свитке. Полускоропись. Судя по тому, что в подписи Ко Чжука слог “ко” был передан не иероглифом “древность”, как обычно, а звучащим точно так же иероглифом “одиночество”, свиток относился к тому времени, когда Ко Чжук во второй раз ушел от Сок Тама.
— Я дам тебе за него орхидею, принадлежащую кисти Ун Гока. Идет?
Хозяин искренне обрадовался такому предложению. Мало того, что и вообще-то свитки, где первым иероглифом имени шло “одиночество”, ценились не очень высоко — в данном случае с первого взгляда видно было, что произведение не слишком значительное. Какова орхидея Ун Гока, которую имел в виду Ко Чжук, хозяин не знал, но владельцы художественных магазинчиков давно уже поговаривали, что от такого обмена с Ко Чжуком внакладе не остаешься.
— Будем рады услужить почтенному Ко Чжуку, — сказал хозяин, явно рассчитывая на благодарность собеседника.
— Спасибо. Картину я потом с этим парнем пришлю, — Ко Чжук кивнул на Чхо Хона.
— Не извольте беспокоиться. Я сам к вам подойду. Вечером вам удобно?
— Да.
Хозяин свернул свиток и собрался упаковывать его.
— Не надо. Давай как есть.
Вновь развернув свиток, Ко Чжук присел на диванчик для посетителей.
— Передохнем и пойдем дальше, — сказал он, ни к кому, собственно, не обращаясь.
Ложится осенняя яшмовая роса,
клубится густой туман.
Словно полоски невесомой фольги,
серебрятся легкие облака.
По манере письма это было подражанием Хуан Шань-гу15 , скорописью которого Ко Чжук тогда увлекался. Линии иероглифов словно отклеивались одна от другой — должно быть, писаны были эти стихи за чайник вина. И не грустью, не раскаянием отозвалось в душе Ко Чжука прошлое — нет, повеяло чем-то чистым, щемящим…
После ухода от Сок Тама Ко Чжук какое-то время верил, что наставник сам выгнал его. Ко Чжук рисовал небрежно, помногу, продавал работы направо и налево и тратил всё на вино и женщин; он считал такую жизнь своеобразной, но справедливой местью бесчувственному учителю. Однако с течением времени умонастроение Ко Чжука менялось. Привыкнув к мелкой лести и мелким деньгам, пристрастившись к низким удовольствиям, он начал понимать, что бросил учителя сам.
Иногда ему приходило в голову, что мирские успехи, которые доставляют ему столько радостей, не имеют никакого отношения к его прежним мечтам, и, более того, слишком уж незначительны все они были по сравнению с затраченными усилиями и перенесенными испытаниями. Деньги, что ему давали, благообразно именуя их возмещением дорожных расходов или расходов на кисти, в сущности, являлись просто подачками. Комплименты, расточаемые перед ним, были ничем не лучше азартных выкриков, которыми подбадривают бродячих лицедеев на базарной площади. Все это действовало на Ко Чжука, как морская вода: чем больше пьешь, тем сильнее сохнет горло, — и лишь усугубляло то чувство пустоты, с которым Ко Чжук покинул дом наставника Сок Тама.
В конце концов он оказался обречен метаться по кругу, между короткими вспышками прозрений и давящим ощущением собственной никчемности. Веселье опустошало, а опустошенность гнала его к новым увеселениям.
Сыграли тут роль и чувственные порывы молодой горячей крови, до поры беспощадно подавляемые. Путешествуя по стране, Ко Чжук узнал, что отец его был отчаянный гуляка; он пустил по ветру все имущество семьи, в конце концов загубил здоровье и умер, едва перевалив на четвертый десяток. Мать же, даже не дождавшись окончания траура по умершему супругу, сбежала с соседом. Плотские вожделения, заглушаемые прежде тяжелым бременем идеалов и слепой уверенностью в том, что лишь в поучениях наставника спасение ученика, теперь захватили Ко Чжука. Словно обезумев, он скитался, влюблялся, пил. И даже во время войны, когда жестокие поборы японской администрации обрекли страну на голод и нищету, даже тогда не знало удержу ненасытное стремление Ко Чжука к удовольствиям. И он легко находил их. Ведь всегда найдутся такие, кто и на пожаре у соседа ухитрится сварить свои бобы. Так и тогда: страна пухла от голода, но было немало людей, сколотивших на войне и сотрудничестве с японцами немалые состояния.
Но вскоре произошло событие, вновь перевернувшее жизнь Ко Чжука.
В то время он гостил у одного прояпонски настроенного помещика, некоего господина Хо, сын которого занимал высокий пост в японском генерал-губернаторстве в Сеуле. Он ценил искусства, знал толк в живописи и каллиграфии и время от времени тешил себя тем, что собирал в своем доме “людей кисти”. В ту пору даже каши крупяной, даже жмыха соевого не было, а потому щедрое угощение и пресловутое “возмещение дорожных расходов” заставляли гостя чувствовать искреннюю признательность к хлебосольному хозяину. Да к тому же, несмотря на все свои связи с японской администрацией, собирал-то он не японцев!
Но через несколько дней к Ко Чжуку пришел наставник Ун Гок. Ко Чжук искренне обрадовался: Ун Гок не только был ближайшим другом Сок Тама, понимавшим его, как никто другой; но и сам Ко Чжук несколько лет проучился у наставника Ун Гока. Именно Ун Гок сосватал Ко Чжуку жену. Именно Ун Гок глубже всех понимал Ко Чжука тогда, когда тот уходил от Сок Тама. Но радость Ко Чжука повисла в воздухе.
— Ба! Одинокий бамбук Ко Чжук, растущий без предков, без учителя, без семьи, соблаговолил узнать ничтожного старца.
Ун Гок больно кольнул Ко Чжука, обыграв значения иероглифов его имени и напомнив псевдоним, которым тот пользовался когда-то в молодости, — Человек с Тремя Нет. Не обращая внимания на уговоры господина Хо, пытавшегося удержать дорогого гостя, почтенный Ун Гок даже не подсел к столу.
— Похоже, пришло время умирать Сок Таму. Надеется он, что ты все же вернешься к нему — ученик ведь как-никак. А ты тут!..
Услышав такое от обычно мягкого, доброжелательного Ун Гока, Ко Чжук был ошеломлен — точно его поленом огрели.
Да, собственно, бродячая жизнь уже приелась Ко Чжуку. Чувство бесприютности и пустоты не заглушалось ни восхищением профанов, ни подачками эстетствующих богатеев. Ни женщинами, ни вином. Как-то незаметно уходили годы — вот уже и за сорок перевалило…
Может быть, путешествие на гору Одэ дало толчок его последнему горячему чувству, похожему на встрепенувшийся на мгновение язычок угасающего пламени.
Наутро Ко Чжук покинул гостеприимный дом господина Хо и направился к горе Одэ, в уединенный монастырь, настоятелем которого не так давно стал его добрый приятель. Ко Чжук понимал, что должен вернуться к наставнику Сок Таму. Он понимал, что нельзя откладывать. Он понимал, что стоит на пороге одного из самых важных решений в своей жизни. Он хотел вернуться — и боялся вернуться. Он чувствовал, что прежде чем вновь войти в дом, где он столько пережил, ему необходимо очистить свою душу.
Благополучно добравшись до горной обители, Ко Чжук почти полгода жил созерцательной жизнью монаха. Но толстый слой мирской грязи, покрывший душу Ко Чжука за годы скитаний, но старые обиды… Непросто было избавиться от всего этого. Пришла весна, а Ко Чжук все никак не мог обрести душевный покой.
И вот в один прекрасный день Ко Чжук, все утро помогавший служке обдирать сосновую кору, уселся передохнуть позади молельни. Тут на глаза ему попалась выцветшая настенная роспись. Вначале ему показалось, что это изображение одного из двенадцати духов-покровителей. Он пригляделся: голова вроде соколиной, тело как у человека, крылья отливают золотом…
— Что это? — спросил он у настоятеля.
— Птица с Золотыми Крыльями. На голове ее “Жемчужина исполнения желаний”. Она изрыгает пламя и питается драконами. Живет она на горе Сумеру, со всех сторон окруженной морями. Эта птица — пятое из восьми божеств, хранящих закон Будды. Еще называют ее Золотой птицей или птицей с Удивительными Крыльями.
И стоило Ко Чжуку услышать это, как ему вспомнилась строка “Золотая птица пронзает море”. До сих пор Златокрылая птица была для него лишь метафорой, символом некой силы, связанной с энергичным размашистым почерком наставника. Но когда он увидел эту выцветшую роспись, птица с Золотыми Крыльями для него ожила. На мгновение ему показалось даже, будто он видит, как величественная птица, взмахнув золотыми крылами, взмыла в высокое поднебесье — и вдруг, камнем ринувшись вниз, пронзила морские пучины и выхватила бьющегося дракона. И только тут он понял наконец слова учителя: “Если хоть раз за письменами, выходящими из-под твоей кисти, ты увидишь жизнь — ты достиг цели”.
Назавтра Ко Чжук собрал пожитки и покинул горную обитель. Шел последний год войны.
Ко Чжук опоздал. И поэтому, вспоминая день своего возвращения, Ко Чжук всегда испытывал горькое чувство раскаяния. Во дворе, обычно таком безлюдном, теперь толпились ученики и друзья покойного. Никто не обрадовался приходу Ко Чжука, никто не сказал ему ни слова. Лишь Ун Гок холодно процедил:
— Надпись на мёнчжон — траурном полотнище — сделаешь ты. Такова последняя воля Сок Тама. Должность и ученую степень покойного писать не надо. Напишешь просто: “Гроб с телом благородного Сок Тама из рода Кимов, конфуцианца”, — и, уже не сдерживая слез, добавил: — Ты хоть понимаешь? Если Сок Там хотел, чтобы надпись на его мёнчжон сделал именно ты, значит, он хотел унести с собой иероглифы, написанные твоей рукою. Он так ценил твой дар! Эх, глупец ты, глупец…
И тут что-то перевернулось в исстрадавшейся душе Ко Чжука. Словно и не было застарелых обид! Может быть, впервые в жизни ему захотелось заглянуть в глаза наставнику… Но даже крышку гроба уже заколотили.
— Дальше мы не пойдем, учитель? — осторожно спросил Чхо Хон Ко Чжука, погруженного в грустные раздумья над развернутым свитком.
Тот вернулся к действительности — и медленно встал.
— Нет, пойдем.
Они обошли еще несколько магазинов. Неожиданно в глазах у Ко Чжука потемнело, и ноги стали словно ватные.
— Что с вами, учитель? — Чхо Хон едва успел поддержать обмякшего Ко Чжука, тот буквально повис на руках ученика.
— Ничего. Сейчас пойдем дальше.
Что-то странное, вроде электрического разряда, укололо спину, на лбу выступил холодный пот. Чхо Хон помог Ко Чжуку сесть.
— Может быть, лучше вернуться домой, учитель? Боюсь, сегодня мы уже ничего не найдем.
Но Ко Чжук твердо сказал:
— Посмотри в остальных магазинах. Я побуду здесь. Если что-то найдешь, скажи.
Несколько секунд Чхо Хон пристально вглядывался в лицо учителя, пытаясь понять его состояние, а затем молча вышел.
— А что вы собираетесь делать со своими работами, которые сейчас повсюду скупаете? — вкрадчиво спросил хозяин лавки, когда Ко Чжук перевел дух. Этот вопрос уже несколько месяцев волновал владельцев художественных магазинов. Но Ко Чжук никому не открывал своих намерений. Не собирался он их открывать и сегодня.
— Да уж найду что делать.
— Значит, это правда? Вы собираетесь открыть собственный музей?
“Музей! — горько усмехнулся Ко Чжук, и сердце его сжалось от невыразимой грусти. — Да знали бы они…”
— Поживем — увидим, — неопределенно ответил Ко Чжук и увел разговор в сторону. — Это подлинник?
Прекрасно понимая, что подлинником это быть не может, он ткнул пальцем в свиток — явное подражание стилю Чху Са: “Искусство живописца подобно водам Великой реки. Мастерство каллиграфа подобно одинокой сосне”.
— Нет, что вы, почтенный. Это один молодой человек скопировал, Ун Бон его зовут. По-моему, в надписи есть чувство отрешенности от мирской суеты, вот я ее и взял.
— Ах, вот как…
Отрешенно глядя на свиток, Ко Чжук думал о великом Чху Са. Как захватил он когда-то его душу!
После похорон Ко Чжук еще лет десять жил затворником в осиротевшем доме наставника. Он заботился о престарелой вдове, о приемном сыне учителя — и снова упорно трудился. Он изучал различные стили и почерки, которые, как ему прежде казалось, давно уже “прошел”.
Он заново взялся за древнюю эпиграфику Китая. Он копировал надписи на бронзовых треножниках и каменных барабанах, тексты циньских и ханьских времен, эпохи Троецарствия и Западной Цзинь. Вновь изучал он каллиграфию Южной школы, начиная с вэйского Чжун Яо, раннеханьского Вэй Ваня, цзиньского Ван Си-чжи и его сына Ван Сянь-чжи, суйского Чжи Юна и его учеников, танского Юй Ши-наня; каллиграфию Северной школы от Со Цзина, Цуй Юэ и Яо Юань-бяо до Оуян Сюня и Чу Суй-ляна. Так, уже зрелым мастером, он проникался духом книжности, о котором так много говорил Сок Там. Где-то гремели революционные бури, занимался пожар гражданской войны — но никакие смуты не могли заставить Ко Чжука покинуть дом покойного наставника.
Именно в ту пору Ко Чжук, постигая тайны каллиграфии, вновь, как не раз уже случалось на поворотных этапах его пути, обратился к творчеству Чху Са, который всегда вызывал у него неподдельное чувство восхищения. Он стал понимать, что покойный учитель, хотя и не говорил об этом прямо, на деле являлся подлинным и, может быть, уже единственным наследником традиций великого мастера.
Но даже Чху Са не мог полностью завладеть душой Ко Чжука. Со смертью учителя горькие воспоминания о том, как Сок Там колебался, брать ли его в ученики, как всю жизнь остерегался его, подавлял его волю, хоть и смягчились, но по временам все же мучили Ко Чжука. И к тому же Ко Чжук так и не смог безоговорочно принять взгляды Чху Са. Ко Чжук понимал искусство как творение красоты, и для него в творчестве Чху Са было слишком много философии. Благоухание письмен и дух книжности могут быть дополнительными средствами создания красоты, даже одним из видов красоты, но они не способны стать ее сущностным элементом. И успехи Чху Са в живописи не более чем следствие его индивидуальной гениальности именно как художника. К тому же цинское неоконфуцианство, лежащее в основе взглядов Чху Са, стало с годами форменным бедствием для движения “возвращения к истокам”, в то время едва начавшего давать ростки; и среди эпигонов именно влияние цинской натурфилософии свело тогдашнее корейское искусство к малоосмысленному копированию второсортных китайских образцов. Поэтому хотя Чху Са и остался для Ко Чжука таким же, как наставник Сок Там, великим человеком, достойным уважения и преклонения, идти его дорогой в искусстве Ко Чжук не мог.
Где-то через час Чхо Хон возвратился с пустыми руками. Он сказал, что, хоть и обошел все оставшиеся магазины, работ Ко Чжука не нашел.
Ко Чжук, опираясь на руку Чхо Хона, направился к городской библиотеке. Он не терял надежды получить назад несколько находящихся там свитков. Но кончилось это плохо. Разговаривая с неуступчивым директором, Ко Чжук повысил голос — и потерял сознание.
Очнулся он уже во второй половине дня. Он лежал в своей комнате; вокруг были люди. Ко Чжук медленно обвел взглядом их лица. Вот Чхо Хон, лицо у него будто помертвело; рядом двое прежних учеников; заплаканная Чху Су… Это она спрашивает:
— Батюшка, вам лучше?
Вместо ответа Ко Чжук кивнул.
Рядом с Чху Су еще одно знакомое лицо. Нан Чжон — первый ученик, которому Ко Чжук дал литературный псевдоним. Нахал, наглец… Взгляд Ко Чжука стал холодным, колючим.
Нан Чжон учился у него почти десять лет — с тех самых пор, как Ко Чжук затворился в четырех стенах дома Сок Тама и вплоть до открытия им собственной каллиграфической школы. Разница в возрасте между ними была каких-то лет десять-двенадцать; всерьез учиться каллиграфии Нан Чжон начал, когда ему уже шло к сорока, но все равно он был достойным учеником, Ко Чжук даже псевдоним ему сам придумал. Но в какой-то момент продвижение Нан Чжона остановилось, а через несколько лет он открыл свою школу каллиграфии. Ко Чжуку грустно было, что ученик ушел от него, толком даже не попрощавшись, но самое отвратительное было впереди. Нан Чжон стал распускать слухи, что, дескать, он тоже ученик наставника Сок Тама и Ко Чжук для него всего лишь старший коллега; дескать, они лет десять вместе изучали каллиграфию и живопись у мастера. Прослышав об этом, разгневанный Ко Чжук тут же явился в школу Нан Чжона.
— Заходите, заходите, уважаемый коллега, — сразу начал мило улыбаться Нан Чжон; притворство его предназначалось прежде всего для его столпившихся вокруг многочисленных учеников. И оно ему вполне удалось. Поначалу Нан Чжон предлагал Ко Чжуку вспомнить о временах совместной учебы, а кончилось тем, что при свидетелях пригрозил Ко Чжуку судом за оскорбление его, Нан Чжона, чести и достоинства. Это было более десяти лет назад.
— Батюшка, этот господин принес две ваши картины с изображениями бамбука, — поспешила объяснить Чху Су, заметив, как ненавидяще уставился Ко Чжук на Нан Чжона.
— Прознал вот, что вы, учитель, собираете… Все, что было, принес…
Похоже, он говорил искренне. Да ведь и было ему уже под шестьдесят, и за те десять лет, что не виделись они, на лице Нан Чжона прибавилось много морщин. Ко Чжук опустил веки. Раны сердца не заживают в одночасье.
— Хорошо. Ступай, — несколько минут спустя сказал Ко Чжук, едва сумев справиться с раздражением.
— Картины вот положу и пойду, — лицо Нан Чжона потемнело, но он покорно вышел из комнаты.
На некоторое время воцарилось тяжелое молчание. Первой нарушила его Чху Су.
— Чэ Сик звонил.
— Когда приезжает?
— Наверно, вечером. Юн Сику позвонить?
— Позвони, — тихий ответ прозвучал, словно вздох.
Чэ Сик был старшим сыном от законной жены. Жена родила мальчика и девочку, но та умерла во время войны. Юн Сик был сыном от последней сожительницы Ко Чжука. Чэ Сику было уже за сорок; у него было свое дело в Пусане. Младшему, Юн Сику, едва исполнилось двадцать, он учился в одном из столичных университетов. Особенно заботливым отцом Ко Чжук не был, но всякий раз, думая о сыновьях, беспокоился о младшем. Наверное, потому, что Юн Сик, едва ему исполнилось тринадцать, потерял мать; воспитывала его Чху Су. А вот сегодня именно мысль о Чэ Сике почему-то отдалась болью в сердце. И не вечно спешащий, работающий на износ мужчина средних лет встал перед глазами — нет, вспомнилось лицо шестнадцатилетнего мальчишки, встретившегося с отцом впервые, когда тот был бродягой, почти нищим. И лицо жены, которое Ко Чжук забыл на несколько десятилетий, вдруг привиделось вновь как наяву.
Ко Чжук женился в двадцать два года по сватовству наставника Ун Гона. Жена была из рода кёнчжуских Чхве и приходилась Ун Гоку дальней племянницей. Она не была красавицей, но душу имела добрую и, на памяти Ко Чжука, ни разу не злилась на мужа, не спорила с ним. Но брак их был несчастлив с самого начала из-за фанатичной страсти Ко Чжука к живописи и каллиграфии, поглотившей его молодость. Сразу после короткого медового месяца Ко Чжук вновь с головой ушел в свои занятия и от зари до зари трудился у наставника; дома он только спал. Даже зарабатывать на жизнь было делом жены. Доходы Ко Чжука сводились к редким приработкам за проданные картины и свитки да к рису, который Сок Там иногда давал ученику.
Правда, пока Ко Чжук оставался учеником Сок Тама, все было ничего. Худо-бедно, ночевали под одной крышей, родили детей…
А когда Ко Чжук ушел от Сок Тама, не стало и этого. Покинув семью втихомолку, не попрощавшись даже, Ко Чжук лет на десять начисто забыл о ней. Но он не испытывал никакого чувства вины: для Ко Чжука жена и дети были чем-то вроде неудобной одежды — хоть и жмет, надо терпеть и носить.
Жена, прислушиваясь к людской молве, несколько раз находила Ко Чжука. Но он с холодностью, которую потом и сам был не в состоянии понять, держал ее на почтительном расстоянии. И не сострадание к жене, с трудом, в одиночку растившей малышей, испытывал он, а своеобразное чувство стыда — словно ей все еще было дело до его образа жизни — и беспричинный гнев. Лишь однажды дал он жене, отыскавшей его на постоялом дворе, какую-то мелочь да пару поношенной обуви — но и этот поступок был продиктован скорее обычной жалостью к раздетым и голодным. Дочка, сидевшая на спине матери, была в жару, лицо ее опухло; старые ботинки то и дело сваливались с голых ног жены. Это была их последняя встреча.
Лет через пять после ухода Ко Чжука жена, не выдержав, вместе с детьми вернулась в дом своих родителей. Как раз в тот год Ко Чжук сошелся с Мэ Хян. Потом жена уехала в Осаку, где жил ее старший брат, и больше в Корею не возвращалась. По слухам, старший брат вновь сосватал ее. Похоже, слухи были верны: во всяком случае, за оставленными в родительском доме детьми она так и не вернулась. Через несколько лет после возвращения к Сок Таму Ко Чжук забрал детей к себе; Чэ Сику уже стукнуло шестнадцать, девочке — одиннадцать.
Совесть не мучила Ко Чжука. Но и жену, бросившую мужа и детей, он не винил. С тем же равнодушием относился он ко всем женщинам, с которыми сталкивала его жизнь. Не говоря уж о нескольких кисэн, таких, как Мэ Хян, или о сожительницах, которые скрашивали его наступающую старость, даже те женщины, с которыми его сводило искусство, не возбуждали в нем постоянной страсти. Сам характер Ко Чжука обрек его на вечное одиночество.
“Так было ли у меня в жизни что-нибудь, что я по-настоящему любил?” — задумавшись, Ко Чжук вяло оглядел комнату, где сидел теперь один лишь Чхо Хон, неподвижный, как истукан, и вновь погрузился в воспоминания, исполненные беспредельной грусти. Да, конечно, было искусство. С самого начала он не умел думать о семье, о быте. Слова “собственность”, “сбережения” были для него пустым звуком, он не гнался за властью или славой. На первый взгляд жизнь его могла показаться насыщенной и разнообразной, но на деле была крайне проста и строга. Среди многих увлечений, захватывавших его, он, без оглядки на общепринятые нормы и обывательскую критику, был верен одному, самому сильному — это раз и навсегда определило его жизненный путь.
“И что, в конце концов, мне это дало? — с иронией спрашивал Ко Чжук сам себя. — И что могло дать?”
Вся жизнь Ко Чжука прошла в попытках примирить два противоположных взгляда на искусство.
Эстетические достижения Востока всегда были в некотором смысле тенденциозны. Искусство с самого начала было одним из способов управления обществом, поэтому оно так никогда и не смогло до конца порвать с ценностями, традиционными для политики. К тому же оно не раз подвергалось воздействию философских и религиозных доктрин. Верность государю и верность моральным принципам и традициям стали в искусстве основной темой. О благородном муже было принято говорить, что он источает аромат письмен, в нем чувствуется дух книжности.
Конечно, и на Западе вплоть до нового времени ситуация была схожей. Долгое время искусство служило украшению дворцов государей и крупных феодалов, прикармливалось властью и богатством, воспевало силу и славу Господню. Но со становлением гражданского общества искусство обрело независимость, самостоятельность. Западный художник, в отличие от восточного, все более становился носителем не политических, а гуманистических ценностей и идеалов. А так называемый талант художника, его индивидуальное мироощущение сами стали одной из главных ценностей общества.
Но в эпоху, когда родился Ко Чжук, кореец все еще был связан традиционной системой взглядов на искусство. Простые рисовальщики большей частью принадлежали к “подлому люду”, над ними смеялись. Сутью же высокого искусства оставалась философия, его главный смысл по-прежнему составляли попытки метафорически отразить Путь-дао и Созерцание-чань. Наверное, наставник Сок Там был последним из тех, кто по-настоящему исповедовал эти взгляды.
С европейской точки зрения Ко Чжук был художник милостью Божьей. А с точки зрения Сок Тама — не более чем мелкий вульгарный мазила. Если бы индивидуальность Ко Чжука была слабее или родись он хотя бы лет на тридцать-сорок раньше, вряд ли его разногласия с олицетворявшим традицию наставником были бы столь глубоки и серьезны. Но Ко Чжук не желал быть связанным ничем, кроме своего мироощущения; да и эпоха, когда страна постепенно двигалась к формированию гражданского общества, оказалась на его стороне. И воистину великим счастьем для их отношений с Сок Тамом — не меньшим, чем инстинктивное преклонение ученика перед глубокими познаниями учителя, — было то, что и у учителя возникла и сохранилась любовь к врожденным талантам ученика.
Однако возвращение в дом Сок Тама не положило конца духовным исканиям Ко Чжука. Десятилетнее затворничество было последней отчаянной попыткой примириться с традиционной системой — и все же он не смог достичь этого.
А затем двадцать лет творческой шлифовки и новых мучительных поисков — ну и что же было найдено?..
Когда Ко Чжук, разбуженный какой-то странной суматохой, снова открыл глаза, уже стемнело.
— Сейчас будет немножко больно, — проговорил кто-то, сдвигая одеяло.
Это был доктор Чон. Шприц пронзил кожу, заставив тело съежиться, словно подул холодный ветер. Людей в комнате стало больше. Ко Чжук сразу понял, что это значит.
— Отец, это я — Чэ Сик.
Сын, весь в слезах, взял Ко Чжука за руку.
Чэ Сику было уже шестнадцать, когда Ко Чжук взял его к себе; но они так и остались чужими. Ко Чжук припомнил, как парень ушел из дома в первый раз. Это случилось назавтра после того, как Ко Чжук купил сыну кисти и тушечни-цу: пусть хоть имя свое писать научится. Вдребезги разбитая тушечница, расщепленная, расплющенная ручка кисти — а стервеца и след простыл. И пока парня не забрали в армию, Ко Чжук не знал покоя. Бывало, сын уносил из дома картину или свиток без подписи и печати, бывало, и деньги у отца таскал. Но, отслужив, он остепенился, а как начал свое дело, перестал появляться. И лишь пару лет назад он снова стал навещать отца.
— Юн Сик тоже пришел, — Чху Су вложила руку всхлипывающего Юн Сика в другую ладонь Ко Чжука. Глаза Чху Су опухли от слез.
“Да, никудышный был у вас отец, — подумал Ко Чжук, — все ведь от разных матерей родились. Ну да ничего, останется вам какое-никакое барахлишко, может, это хоть немного примирит вас с недостатками отца”.
Ко Чжук уже распределил наследство. Фруктовый сад — Чэ Сику, здание школы — Юн Сику, дом — Чху Су. И снова подумал: хорошо, что отказался от планов учредить литературную премию. На закате дней этак вот льстить чужим людям — зачем?
— Да успокойтесь вы. Нельзя так человека в последний путь провожать, — какая-то женщина пыталась унять причитающих детей Ко Чжука. И, перехватив у сыновей обе руки Ко Чжука, крепко сжала их и спросила: — Вы меня узнаете?
Наверное, лекарство уже подействовало: Ко Чжуку едва удалось сосредоточить взгляд и посмотреть на нее. Это была Ок Кё — женщина-каллиграф. В свое время много говорили о ее амурных похождениях с Ко Чжуком. Сейчас у нее была своя каллиграфическая школа неподалеку. Узнал, конечно, узнал. Но не успел Ко Чжук и слова вымолвить, как смертельная усталость накрыла его черной волной сна.
Золотая птица летела. Мерно взмахивая громадными крыльями, мчалась она над синим морем. Но не было в ней ни свирепости, ни злобы. Это был просто величественный полет, устремленный в мир светлее и краше земного. На великолепном челе ее ослепительно сверкала “жемчужина исполнения желаний”, она выдыхала багряные лепестки цветов, похожие на пламя, и они, словно прекрасные облака, стелились над морем. А на просторной спине ее сидел он, Ко Чжук. Он хватался за ее перья, изо всех сил стараясь не соскользнуть. Птица пошла ввысь; ударил ветер, срывая Ко Чжука, и он повис, ухватившись за золотое перо. Руки слабели. Он хотел закричать и проснулся.
Настенные часы пробили четыре утра — он спал довольно долго. Похоже, действие лекарства закончилось; жуткая боль скрутила тело. Но, как ни странно, сознание было ясным.
В комнате оставались лишь прикорнувшие у стены сыновья и сидящий на книжном сундуке Чхо Хон. Ко Чжук медленно попробовал сесть в постели. Удивительно, но он сумел сделать это довольно легко. Боль в пояснице поутихла. И тут он вспомнил.
— Сан Чхоль! — тихо позвал Ко Чжук ученика его настоящим именем. Чхо Хон спал чутко.
— Что угодно учителю? — тут же отозвался он.
— Принеси все картины и свитки.
— Зачем?
— Делай, что говорю. Принеси все и положи сюда.
Чхо Хон вернулся быстро. Работ оказалось много более двухсот, они заполнили весь угол комнаты.
— Отец, что вы собираетесь делать? — полюбопытствовал Чэ Сик, протирая глаза спросонья.
Ко Чжук не ответил, лишь сделал знак Чхо Хону:
— Нужен свет поярче.
— Сейчас торшер принесу.
Чхо Хон привык выполнять повеления учителя, не рассуждая. Через некоторое время он вернулся с торшером. В комнате стало совсем светло.
— А теперь разворачивай свитки по одному и показывай мне.
Чхо Хон безмолвно, как и прежде, принялся за дело. Первый свиток был написан Ко Чжуком в пятидесятые годы в стиле Юй Ши-наня.
— Написал в стиле Юя, а пример с него в пяти добродетелях взять не сумел. Отложи налево.
“Затем был свиток с орхидеей”.
— Я уже сошел к тому времени с пути Чжэн Сы-сяо, а вот влияния Тэвонгуна, наоборот, избегнуть не смог. И в итоге — ни то ни се. Отложи налево.
Так Ко Чжук выносил приговор одному свитку за другим. Приговоры были суровы и холодны — словно оценивались произведения заклятого врага. В тех случаях, когда образцом был чужой почерк, он отмечал неточности в копировании и негармоничность в начертании знаков; в тех же случаях, когда Ко Чжук творил сам, он укорял себя за вульгарность и неумение, так что свиток за свитком оказывались слева. С картинами было то же самое. К суровости древних правил прибавился собственный холодный взгляд — и Ко Чжуку не нравилось ничего.
Едва ли не до полудня Ко Чжук разбирал свои работы. Откуда только силы взялись?! Утром потянулись посетители — но ни у кого не хватило смелости остановить исступленный порыв мастера. А Ко Чжук никого не замечал.
Когда все закончили, справа лежал лишь один свиток.
— Еще есть? — спросил Ко Чжук дрожащим голосом.
— Нет, это все, — ответил Чхо Хон совсем спокойно.
Лицо Ко Чжука потемнело, голова бессильно упала на грудь, тело, обмякнув, медленно стало валиться на бок. Люди, толпившиеся вокруг, подумали было, что произошло что-то ужасное. Но даже в этот момент Ко Чжук в ясном сознании говорил сам с собой:
“Так и не увидел. Мечтал увидеть хотя бы раз в жизни — а ведь в душе знал, наверное, что не сбудется. Может, потому и откладывал до последней минуты…”
Что же искал Ко Чжук? Да ту самую Златокрылую птицу, что приснилась ему на рассвете.
У наставника Сок Тама птица с Золотыми крыльями была традиционным символом могучей красоты и ясного духа. Но когда Ко Чжук ушел от Сок Тама, последнего продолжателя философской традиции Чху Са, Златокрылая птица в его сознании изменилась. Она стала символом художественного совершенства самого Ко Чжука.
Эстетические концепции Ко Чжука, которым он следовал всю свою жизнь, но сформулировал лишь в последние двадцать лет, когда воспитывал учеников, можно свести, в общем, к двум основным мотивам.
Во-первых, традиционный художник постигал рисунок через почерк, каллиграфию; Ко Чжук же с помощью картины пытался постичь каллиграфию. Если свести творение письмен всего лишь к передаче смысла через письменные знаки, то каллиграфия не стоит того, чтобы посвящать ей жизнь. За несколько месяцев можно научиться передавать смысл при помощи кисти; ну а сейчас, когда появились еще более простые орудия письма, вроде карандаша или ручки, хватит и нескольких дней. Но суть каллиграфии не в смысле, а в любви, которой исполнен процесс начертания иероглифа; и понимать иероглиф должно не столько как смысловой знак, сколько как осмысленную картину.
Другой особенностью эстетики Ко Чжука было разграничение “рисунка вещи” и “рисунка души”. “Рисунок вещи” — это изображение предмета как такового; сам предмет вызывает те или иные чувства. “Рисунок души” отражает в первую очередь те чувства, которые уже испытывает художник, и целиком зависит от его переживаний.
Ко Чжук признавал, что в традиционной эстетике эти два подхода сочетаются и дополняют друг друга, но настаивал на их теоретическом разделении. И нельзя было сказать, что один хуже или лучше другого — тут просто было дело выбора; а аромат письмен и дух книжности Ко Чжук считал лишь одним из элементов “рисунка души”, но никак не основой искусства вообще.
Потому Златокрылая Птица Ко Чжука взлетала из моря именно этой эстетики и рвалась ввысь к совершенству красоты. С тех пор, как Ко Чжук начал задумываться о смерти, он жаждал увидеть эту птицу. Ведь это придало бы смысл всем его исканиям и вознаградило бы за все.
Но увидеть птицу с Золотыми крыльями он так и не смог.
Хотя присутствовавшие решили было, что Ко Чжуку уже не суждено очнуться, не прошло и пяти минут, как старик снова открыл глаза и снова позвал Чхо Хона.
— Возьми все это и вынеси на двор. Туда, на клумбу рядом с террасой.
Чхо Хон, не переспрашивая, по-видимому, все же несколько удивился.
— Я всю жизнь обманывал себя и других. Я и сам заблуждался, думая, что делаю нечто ценное, и принимал восхищение и уважение, будто того заслуживал.
— Что такое вы говорите, учитель?
— Кто-то, может, и заслужил это. Но не я. Еще несколько минут назад я искренне, горячо хотел увидеть Золотокрылую Птицу, взлетающую в небо. Я думал, это сделает мою жизнь осмысленной. А сейчас, даже если б я увидел ее — откуда взялся бы этот смысл?
Чхо Хон растерянно молчал.
— А теперь делай, что тебе велят. Если сохранить это, не ровен час, обману еще и потомков.
И Чхо Хан взял кипу свитков и вышел во двор. Никто даже не попытался остановить его.
— Не закрывай, — остановил Ко Чжук кого-то, попытавшегося закрыть дверь за Чхо Хоном. И тут же вслед ученику крикнул громким и ясным голосом, совсем непохожим на голос умирающего: — Туда клади. Все — туда!
Клумба была видна из комнаты. И как только Чхо Хон положил свитки среди вянущих цветов, Ко Чжук громко приказал:
— Поджигай!
И тут все зашумели. Кто-то стал уговаривать Ко Чжука, кто-то побежал останавливать Чхо Хона. Но все это было бессмысленной суетой. Не обращая ни на кого внимания, Ко Чжук закричал громовым голосом:
— Поджигай, кому говорю!
Лицо Чхо Хона вдруг перекосилось от гнева; несколько мгновений он пристально смотрел на Ко Чжука, грубо оттолкнул тех, кто пытался помешать ему, — и поджег. Судя по тому, что позже он, бывало, называл Ко Чжука “лжеучителем”, что-то в глубине его души — возможно, та традиция, которую передавал Сок Там, — не позволило ему принять столь бескомпромиссного самоотрицания. В мгновение ока свитки охватил огонь. Кто-то вскрикнул, кто-то заплакал…
Для одних сгорело все замечательное искусство Ко Чжука, плоды всей его жизни. Для других яркое пламя высветило страшную правду. Для третьих сгорела сама жизнь Ко Чжука. А некоторым — таких, правда, было немного — казалось, что горит мешок с ассигнациями. Почти полвека заслуженно пользовавшийся славой старый, признанный мастер и учитель, чьи произведения приобрели, среди прочих, два президента; знаменитый Ко Чжук, как-то раз небрежно отказавшийся от лестного предложения возглавить жюри всекорейской выставки, сгорал, сгорал в считанные минуты… и все, что было им создано, все, что, собственно, и было им куда в большей степени, чем лежащее на кровати старое больное тело, — все, сваленное в кучу, как мусор, пожирал огонь.
И тут Ко Чжук увидел. В самой сердцевине пламени различил он на миг взмывающую ввысь огромную птицу, увидел сверкающие золотом крылья и исполненный силы полет.
Около восьми вечера того же дня, в возрасте семидесяти двух лет, Ко Чжук скончался.
1 Ученый-конфуцианец.
2 Имеется в виду корейское временное правительство, образованное в Шанхае во время японской оккупации страны.
3 Псевдоним Ли Хвана (1501–1570), известного ученого и политического деятеля своего времени, основателя одной из знаменитых конфуцианских школ.
4 Имеется в виду корейская королевская династия Чосон, конец пятисотлетнему правлению которой положила японская аннексия страны.
5 Прозвище Ким Чон Хи (1786–1856), знаменитого художника-каллиграфа.
6 “Первоначальное наставление детям” (“Тонмон сонсып”) и “Малое учение” (“Сохак”) — книги, по которым детей обучали китайской грамоте и основам конфуцианской этики.
7 Конфуцианская школа, также место, где проводились литературные диспуты, состязания и т. п.
8 Корейская мера длины, около полукилометра.
9 Янь Чжэнь-цин (709–785) — знаменитый китайский государственный деятель и каллиграф эпохи Тан.
10 Ван Си-чжи (321–379) — прославленный китайский каллиграф эпохи Восточная Цзинь, получивший прозвище Совершенномудрый Каллиграф.
11 Конфуцианская школа.
12 Знаменитая кисэн из города Чинчжу. Во время имчжинской войны с Японией, когда вражеские войска захватили город, в башне Чхоксонну над рекой Намган был устроен пир. Во время этого пира Нон Гэ привлекла к себе японского военачальника и, крепко обхватив его, бросилась вместе с ним в реку с высокого обрыва. Позднее на этом месте была воздвигнута молельня.
13 Тэвонгун — почетный титул. Хын Сон тэвонгун (1820–1898) — знаменитый политический деятель конца династии Чосон, прославившийся также своими талантами в живописи и каллиграфии.
14 Одна из пяти священных гор в Китае.
15Псевдоним Хуан Тин-цзяня (1045–1105), знаменитого китайского поэта и каллиграфа эпохи Сун.
Перевод В. М. ТИХОНОВА
Владимир Михайлович Тихонов родился в 1973 году в Ленинграде, окончил восточный факультет СПбГУ в 1994 году. Кандидат исторических наук (специальность “История Кореи”). Преподавал в университете “Кёнхи” в Сеуле (1997–2000). С 2000 года по настоящее время преподает в Университете Осло (Норвегия). Автор более 90 научных работ, имеет сотни публикаций, в том числе книга “Ваша Республика Корея” (под псевдонимом Пак Ночжа).