Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2010
Владимир Кавторин
Владимир Васильевич Кавторин родился в 1941 году в г. Никополе. Окончил литературный институт им. Горького. Прозаик, критик, публицист, автор восьми книг прозы и исторического исследования “первый шаг к катастрофе”. Живет в Санкт-Петербурге.
Граф Т.,
Или коммерческое
освоение могил
Каждая новая книга Виктора Пелевина сразу же становится одним из основных событий… Тут я чуть было не написал с разгону “литературной жизни”, но удержался. Ибо тогда неизбежно возникает вопрос: а, собственно, какой “литературной жизни”? Той ли, которую по старинке представляют себе как некую цепочку публикаций, критических отзывов и читательских восприятий (но — есть ли еще такая?); модернизированной ли, то есть состоящей в основном из маркетинговых ходов, пиар-кампаний (иногда весьма заковыристых), и навязывания публике различных литературных “проектов” как товара, или же и вовсе той, что описана в новом романе Виктора Пелевина, являясь одной из его сюжетных линий?..
“Новый роман Пелевина, — удивляется критик А. Архангельский, — начинается как роман Акунина”: в конце XIX века мимо Ясной Поляны едут в поезде монах и купец, причем купец, естественно, оказывается жандармом, а монах — предметом его охоты, графом Толстым, вернее, его омоложенным и до зубов вооруженным подобием — “графом Т.”.
Меня это совпадение не удивило. По наблюдению литературоведа М. Амусина, во всей нашей популярной, тиражной прозе “широко используются ситуации и мотивы, характерные для жанров массовой литературы — детектива, фэнтази, любовного романа”. Формул же в сей “формульной литературе” (определение J. Cawelti) не так уж много, повторение неизбежно.
Превращение дряхлого Льва Николаевича, желающего перед смертью посетить Оптину пустынь, в молодого мастера боевых искусств, так же всего лишь одна из формул этой “формульной литературы”.
Это во времена настоящего Толстого “писатель впитывал в себя, фигурально выражаясь, слезы мира, а затем создавал текст, остро задевающий человеческие души. Людям тогда нравилось, что их берут за душу…” Нынче же “от писателя требуется преобразовать жизненные впечатления в текст, приносящий максимальную прибыль. Понимаете? Литературное творчество превратилось в искусство составления буквенных комбинаций, продающихся наилучшим образом. Эта рыночная каббалистика изучается маркетологами”. Читатель, как мне кажется, и нынче совсем не против, чтобы его тронули за душу. Но маркетологи неприкосновенность его души от всяких формирующих прикосновений берегут как собственные карманы. И созданная Пелевиным пятерка создателей его романа выполняет их указания беспрекословно. Впрочем, к сим “литераторам нового типа” мы еще вернемся.
А пока — о том, почему дряхлого Льва Николаевича, стремившегося перед смертью в Оптину пустынь, понадобилось превращать в тридцатилетнего мастера всех боевых искусств графа Т. Все дело в том, что роман о Толстом (в романе Пелевина) задумывался, когда нефть стоила сто сорок баксов. Почему и создавали его вовсе “не на продажу, а с целью великой и значительной. И чисто духовной”. Лев Николаевич, как известно, был отлучен от церкви, на могиле его креста нет, что, “может, для начала двадцатого века было и стильно. А в двадцать первом в стране началось духовное возрождение, поэтому в инстанциях созрело мнение, что крест таки должен быть”. Ясно?
И вот некий девелопер Макраудов, сверхвнимательно прислушивающийся ко всем дуновениям сверху, велит нанять бригаду и подготовить “прочувствованную книгу о том, как граф Толстой, на фоне широких полотен народной жизни, доходит до Оптиной пустыни и мирится перед смертью с матерью церковью. Такую, знаете, альтернативную историю, которую потом можно было бы положить на место настоящей в целях борьбы с ее искажениями”.
Наняли исполнителей, работа закипела, и тут, как назло, — кризис. “Нефть упала, деньги кончились. Народ стал за концы тянуть, кто кому должен”. Девелопер Макраудов “попал особенно неприятно. У него чеченское бабло зависло”. После чего осталось одно: “быстренько все отдать, кому скажут, и в Лондон, к сбережениям”.
Вот тут-то маркетологи завопили, “что эту туфту про кающегося Толстого мы никому не продадим… И тут кто-то говорит: господа, а раз у нас такие писатели наняты, зачем нам вообще с этой бородой про покаяние возиться? Давайте сделаем нормальный триллер с элементами ретродетектива и впарим ботве по самые бакенбарды”. Совсем избавиться от Толстого нельзя, так сделаем его не писателем, а “героем-одиночкой и мастером боевых искусств, возрастом лет около тридцати, потому что старец в качестве главного героя никому не нужен. И станет он, значит, пробиваться в эту Оптину пустынь с приключениями и стрельбой. Ну, еще с эротическими сценами и умными разговорами”.
А совсем отказываться от Толстого невыгодно, потому что “Толстой — такое слово, что все со школы помнят. Услышишь, и сразу перед глазами величественный старец в блузе, с ладонями за пояском. Куда такому с моста прыгать. А вот Т. — это загадочно, сексуально и романтично”. И не просто Т., а граф Т., поскольку маркетологи убеждены: “сегодня граф Толстой интересен публике только как граф, но не как Толстой. Идеи его особо никому не нужны, и книги его востребованы только по той причине, что он был настоящим аристократом и с пеленок до смерти жил в полном шоколадном гламуре. Если └Анну Каренину“ и └Войну и мир“ еще читают, это для того, чтобы выяснить, как состоятельные господа жили в России, когда Рублевки еще не было”.
Но в наше время, когда Рублевка, слава Богу, есть, роман о русском аристократе немыслим без десятков страниц беспощадного и изобретательного мордобоя.
Вот теперь самое время познакомиться с бригадой современных литераторов, создающих остросюжетный роман о графе Т. “Я тот, — заявляет графу их бригадир Ариэль Эдмундович Брахман, — кто имеет безграничную власть над всеми аспектами вашего существа”. Он потомственный каббалист, что, разумеется, важно, хотя еще важней, на наш взгляд, то художественное впечатление, что подвигло его в свое время на писательскую стезю. “Однажды, — рассказывает он, — я услышал такое четверостишие: └В каюте класса первого Садко, почетный гость, гондоны рвет о голову и вешает на гвоздь…“
— Садко? — переспросил Т. — Это, если не ошибаюсь, былинный герой?
Ариэль кивнул.
— Почему-то меня это потрясло, – продолжал он, – сложно объяснить вам, человеку другой культуры, несмотря на всю мою власть над вами. Я, разумеется, ничего не знал тогда о постмодерне, но все равно ощутил ветер свободы, веющий от этих строк. Они отменяли все стихи о Ленине и Родине…”
Очень скоро выясняется, однако, что каббалист несколько преувеличивает свою власть. Пережив одну из придуманных сцен, оживляющих, так сказать, повествование и повышающих продажную цену, граф Т. кидается к своему демиургу: “Как вы могли? Зачем? Хотели меня унизить? Растоптать? Убейте лучше сразу… Омерзительно все — плотский грех, пьянство, бредовые видения. Но самое невыносимое — эта какая-то лубочная недостоверность происходящего, вульгарный и преувеличенный комизм. Словно меня заставляют играть в ярмарочном балагане мужикам на потеху.
— Вон оно что, — сказал Ариэль смущенно. — Я, признаться, еще не успел познакомиться с последней главой.
— Не успели познакомиться? О чем вы говорите? Это же ваша рукопись!..
— Не все так просто, как вам кажется, — ответил Ариэль. — Вы ведь не знаете, как пишутся рукописи в двадцать первом веке”.
Дейвительно, почтенный читатель, не все так просто. Мы с вами также не в курсе дела. По многим книгам мы, конечно, догадываемся, “само понятие автора в прежнем смысле исчезло. Романы обычно пишутся бригадами специалистов, каждый из которых отвечает за определенный аспект повествования. А затем сшитые куски вместе причесывает редактор, чтобы они не смотрелись разнородно”. “Бог, — отметает Ариэль жалкие возражения своего создания, — просто бренд на обложке. Хорошо раскрученный бренд. Но текст пишут все окрестные бесы, кому только не лень”.
В бригаде трудятся пятеро. Ближайший помощник Ариэля — “Митенька Бершадский. Он у нас отвечает за эротику, гламур и непротивление злу насилием”. Его задача — “срывание всех и всяческих масок, крестиков и трусиков. Востребованный острый ум, берет за колонку от восьмисот долларов и выше”. “└Какой он дурак, этот ваш острый ум“, — пожаловался Т.”.
Есть еще Гриша Овнюк. “Когда вы перестреливаетесь с Кнопфом, прыгаете с моста в реку на рясе-парашюте и выясняете отношения с амазонскими убийцами, это все он, Гриша, чтоб вы знали”. Сей Гриша — самый трудолюбивый из авторов. Многие десятки, если не сотни страниц романа — явно его работа. И должен сознаться: верни мне Господь мои тринадцать или четырнадцать лет, я бы эти страницы глотал с упоением. Маркетологи, вероятно, уверены, что большинство нынешних читателей по уму принадлежат к этому возрасту.
Четвертый автор, Гоша Пиворылов, узкий спец, “криэйтор” психоделического контента, как в ведомости написано”, то есть “он всему гламуру и антигламуру легкие наркотики пишет”.
И, наконец, пятый, “который ваши внутренние монологи пишет. Создает, так сказать, закавыченный поток сознания. Метафизик абсолюта. Это я смеюсь, конечно. Таких метафизиков в Москве как тараканов, простите за выражение… Такому герою, как вы, положено много специфических мыслей. Надо, чтобы присутствовали метафизические раздумья, мистические прозренья и все такое прочее. Поэтому только и наняли”. И надо заметить: еще хорошо, что замысел потом изменился. Будь таких раздумий побольше, до конца романа редко кто мог бы добраться.
Так пишутся модные романы в двадцать первом веке. И потому приходится соглашаться с Ариэлем, когда он говорит графу Т.: “Вы герой повествования, граф. Можно было бы назвать вас литературным героем, но есть серьезные сомнения, что текст, благодаря которому вы возникаете, имеет право называться литературой”.
По наблюдениям критика Андрея Архангельского, каждый роман Пелевина делится “на три части. 1. Фальшивый фасад, имитация реальности. 2. Постепенное прозрение героя… 3. Наконец, попытка героя стать самим собой, выпутаться из фальшивых оков”.
Но кризис, заставляющий Ариэля и компанию лихорадочно переделывать задуманное, резко укорачивает и первую, и вторую части. Разоблачение якобы всесильных демиургов происходит стремительно. Граф Т. вдруг видит своего создателя сильно помятым. Новый руководитель проекта Сулейман, поясняет Ариэль, решил, что грядущее примирение графа Т. с церковью есть скрытая реклама православия, и хорошо бы за то получить с о. Пантелеймона, но… Не Бог един охраняет у нас церковные интересы, и, столкнувшись с генералом Шмыгой, Сулейман своих сотрудников немедленно сдает. “Гнать в три шеи”, — командует генерал. Охрана же, не найдя у бедного Ариэля трех, бьет трижды по одной и той же! Проект закрыт.
“— И что теперь будет?
— Уйду от Сулеймана. Только не голимый, как они думают, а со всеми наработками. И все продам по второму разу.
— Куда уйдете?
— Есть место. Одна серьезная структура под полковником Уркинсом набирает команду на новый проект. Иронический ретрошутер на движке └sourse“… Называется проект └Петербург Достоевского“ или └Окно в Европу“. …Будем делать два варианта: внутренний и экспортный. Просто — вектор реверсируем. Во внутреннем варианте всякая мразь будет лезть из Европы в Петербург Достоевского, а в экспортном из Петербурга Достоевского в Европу… Проект коммерческий, поэтому Федор Михайлович будет у нас не рефлектирующий мечтатель и слабак, а боец. Такой доверчивый титан, нордический бородатый рубака, зачитывающийся в свободное время Конфуцием”.
Демиург с битой рожей, разумеется, вывернется, но что будет “с героем, которого перестанет придумывать бригада авторов”? Ничего трагического, — говорит Ариэль, — “никакой смерти, в сущности, нет. Все, что происходит, — это исчезновение одной из сценических площадок, где двадцать два могущества играют свои роли. Но те же силы продолжают участвовать в мириадах других спектаклей.
— Вы только забыли спросить, что по этому поводу думает сама площадка, — сказал Т. — Та, которая исчезает”.
Но битый демиург исчезает и сам, едва заслышав телефонный звонок: он боится теперь всего и спешит рабски исполнять новое задание. Так обнаруживается, что Ариэль не создатель и не владыка мира, а такой же раб правящих в нем сил, как и граф Т. Положение графа только тем трагичней, что он должен исчезнуть немедленно. Ему “надо постоянно что-то думать, а то исчезну совсем, растворюсь, как сахар… Думать что угодно…” Мыслю, следовательно, существую. Древний рецепт. Но и в этом отношении бедный Т., прежде чем быть выброшенным в вечность, ограблен до нитки. Лишен памяти, полного имени… “Трупоотсос у нас самый уважаемый жанр, — похваляется Ариэль, — потому, что прямой аналог нефтедобычи. Раньше думали, одни чекисты от динозавров наследство получили. А потом культурная общественность тоже нашла, куда трубу впендюрить. Так что сейчас всех покойничков впрягли”. Трупоотсос расхожего постмодернизма так все подчистил, что “в окружающей неопределенности не было ничего, за что бы могла зацепиться мысль, — и после нескольких бессильных содроганий ума Т. снова провалился в вечность”.
“Неужели я просто возник на мгновенье из серого сумрака, чтобы опять раствориться в нем без следа? А обещание чуда и счастья, которое было в небе, в листьях, в солнце, — все ложь? Нет, не может быть… Думать! О чем угодно…”
Яростная жажда жизни и сила мысли дают ему возможность воображать предметы из ничего: стол, стопку бумаги, чернильницу, перо… “Перо не может просто висеть в воздухе, — подумал он. — И само бегать по бумаге. Нужна рука…”
“Представить собственную ладонь оказалось сложнее всего. Выяснилось, что Т. совершенно не помнит, как она выглядела: все прошедшие перед мысленным взором руки — пухлокороткопалые, красные, бледно-тонкие, тронутые азиатской желтизной — явно принадлежали другим. В конце концов Т. вообразил кисть в белой лайковой перчатке.
Обмакнув перо в чернильницу, он написал:
РЕКА, СКОВАННАЯ ЛЬДОМ”.
“Значит, я и правда все могу, — подумал он. — И нет ни Ариэля, ни его подручных. Кто теперь мой создатель? Я сам! Наконец…” Свобода удесятеряет силы. Т. преодолевает скованный льдом Стикс и возвращается в мир живых.
У всех, кто писал о новом романе Пелевина, эта самостоятельность, обретенная Т. силой собственного ума и воображения, вызывает восторг. “То есть все эти гламурные, государственные и прочие структуры, — пишет А. Архангельский, — все эти сонмища политтехнологов, пиарщиков, криэйторов, авторов – словом, все эти обманщики, которые влезают к нам в мозг, они только притворяются, что знают, как нами управлять. На самом деле ничего они не знают, и сами по себе они пыль, которая разлетается от… Собственно, от чего? Ну, скажем от усилия воли. От ясности ума. От уверенности в истинности своего предназначения. От веры в себя, короче говоря”.
Я и сам с восторгом подписался бы под этими восторгами, если б они хоть в какой-то степени соответствовали тому, что происходит в романе. О соответствии жизненным реалиям я даже не говорю.
Ариэль является графу Т. в первом же сне его новой жизни, чтоб душить и мучить своими софизмами. “Снова Ариэль, подумал он с тоской. Но что означает его появление? Неужто он пытается вновь вторгнуться в мою жизнь? Впрочем, вряд ли. Зачем ему? Он ведь бросил меня, как мусор…”
Не следует. Но в том, что Т. возвращается в мир, во многом переделанный по бредовым чертежам Ариэля и более мелких бесов, не приходится сомневаться. Первый свой визит — к Достоевскому — он наносит, ни разу не вспомнив об Ариэле — под руководством ламы Джамбона и с помощью его таблеток “Слезы Шкудена”. Но попадает при этом прямехонько в тот самый окопчик, где в соответствии с ариэлевским проектом “Петербург Достоевского” сидит Федор Михайлович, совсем не писатель, а “доверчивый титан, нордический бородатый рубака”, и постреливает по “мертвым душам”, идущим с Запада, и несущим непременно колбасу и водку.
Да и сцена их встречи не оставляет сомнения, что писана Гришей Овнюком: “Сняв очки, он положил их на специальную полочку в стенке окопа. Затем взял топор, неспешно вылез на бруствер, пробрался через елки и вышел на открытое пространство. Незнакомец в халате помахал ему рукой и бесстрашно пошел навстречу. Достоевский поставил топор на мостовую, оперся на его рукоять и сделал непроницаемое лицо”.
Впрочем, бой все-таки переходит в диспут, и граф Т. гордо заявляет: “…теперь я создаю себя сам. Когда Ариэль обрек меня на исчезновение, я провалился в забытье, в серое ничто, о котором ничего нельзя сказать. Возможно, я просто растворился бы в нем, но желание дойти до Оптиной пустыни было слишком сильным”. Освободившись, граф Т. понял многое. Он даже отвергает сравнение с гладиаторами: “Если бы мы существовали им на потеху, в этом было бы абсурдное величество. Величие бессмыслицы. Нет, мы живем для того, чтобы они могли кормиться. Мы что-то вроде выращиваемых на продажу кроликов”.
Граф Т. действует совершенно самостоятельно, но при этом — увы! — то и дело натыкается на следы деятельности брахмановской бригады. Читает, скажем, бумаги Победоносцева и вдруг: “Митенька, — похолодел Т. — Неужели? А ведь очень может быть. Мужеложество, зад, рог Вельзевула… Это ведь его зона ответственности. Ариэль объяснял”. Т. действует как бы совершенно самостоятельно (встречи с Достоевским и Победоносцевым задуманы им и никем другим), но раз за разом получается совершенно не то, что задумано. “Значит, снова Ариэль со своей бандой, — думал Т., спускаясь по ступеням. — Опять меня обдурил… Сколько будет новой мерзости и крови, представляю. И уже понятно, что дальше…”
Т. может сколько угодно гордо заявлять: “Надо создавать себя самому… Новая сущность возникает одновременно с тем действием, через которое она себя проявляет”. Но вот он — сам! — задумывает освободить Соловьева, когда того повезут на допрос, сам все готовит и вдруг в последний момент глотает пилюлю, оставшуюся от ламы Джамбона.
“Ну и зачем я это сделал? — подумал он. — Почему я опять безвольно рушусь… Стоп, стоп, только без самобичевания. Не спать. Никто никуда не рушится. Просто кусок с захватом кареты дали не Овнюку, а Гоше Пиворылову. Наверняка на Овнюка денег не хватило… Экономят, гады. Или воруют… Скорей всего, кстати, именно воруют. Получили небось от Пантелеймона аванс под Овнюка, распилили между собой, а десять процентов откинули Гоше. И вот по моим жилам уже растекается медленный яд. Они ведь давно по этой схеме пилят, сволочи, как я только раньше не понимал…”
Но даже понимание механизмов современной жизни не дает Т. возможности ни себя изменить, ни изменить тот внешний мир, в котором он вынужден действовать. И как раз в этом — никакой фантастики! Голый реализм!
Когда дерзкий замысел графа Т. полностью удался, когда он уже проник в тюремную карету, вдруг оказывается, что везет она не Соловьева, а грубо сработанный манекен, и “тут же за спиной его раздался лязг железа — кто-то закрыл стальную щеколду…
— Как вы уже догадались, граф, вы арестованы. Сопротивление бесполезно.
Окошко в дверце кареты распахнулось, и Т. увидел мужское лицо. Он определенно встречал этого человека раньше, но некоторое время не мог его вспомнить. Наконец по густым подусникам он узнал того самого журналиста, который призывал соловьевское общество выйти на манифестацию протеста.
— Жандармский майор Кудасов, — дружелюбно представилось лицо”.
Как видим, вопреки восторгам Архангельского ничто не разлетается в пыль, и все усилия воли, ясность ума, уверенность в истинности своего предназначения, вера в себя — все это дает графу Т. лишь относительную свободу и легко превращает в поражения его блистательные победы. А все потому, что, как объясняет нашему герою (а заодно и внимательному читателю) казненный Соловьев, “вы действительно герой романа. Но роман не только про вас. Это роман про Ариэля Эдмундовича Брахмана и его подручных, командующих големом по имени └граф Т.“, которого они мягко, но настойчиво уводят от поиска вечной истины к высасыванию душ в консольном шутере, мотивируя это требованиями кризиса и рынка. Романом является описание этого процесса во всей полноте”. Это так очевидно, что критики, этого не заметившие, похоже, читали роман по диагонали.
Ведь именно то, что роман оказывается не о взбунтовавшемся големе и даже не только о его кукловодах, но и о тех, с чьей руки эти кукловоды кормятся, на кого работают, рабски починяясь малейшим указаниям — обо всех этих девелоперах Макраудовых, менеджерах Сулейманах, умеющие “отжимать бабки” со всего, что видят и слышат, архимандритах Пантелеймонах, генералах Шмыгах… — и превращает развлекательный роман, во многом построенный по формулам коммерческой литературы, в едкую, злую и чрезвычайно меткую сатиру на сегодняшнее наше общество, с его коммерционализацией и профанацией высокой культуры, грубым манипулированием общественным мнением, снижением духовных потребностей народа и т. д., и т. п. Если бы содержание романа ограничивалось историей графа Т., о нем бы вообще не стоило говорить как о факте серьезной литературы. Но эта история — лишь линза, позволяющая увидеть двойной круг кукловодов: и тех, кто лишь прикидывается творцами этой жизни, и тех, кто действительно являются таковыми, “превращающими в бабло” все, до чего удается им дотянуться.
Эта двуслойность романа Пелевина подчеркнута и двойным финалом.
Сначала Лев Николаевич просыпается за своим рабочим столом, измученный каким-то “подробным и страшным сном”. Он выходит к гостям и возвращает индусу амулет, сон с которым должен был показать ему будущее.
“— Совсем никакого результата?
— Нет, — ответил он, — результат, несомненно, был… Но мне трудно поверить, будто я видел будущее. Я видел сон, где я был героем книги. Меня придумывало сразу несколько человек, изрядных негодяев…”
Он никак не может признать будущим мир, где ему “привиделся Достоевский с боевым топором… Живые мертвецы на улицах Петербурга, аршинные непристойности на стенах… Люди, высасывающие друг у друга души с целью коммерческой прибыли, причем даже не для себя, а для тех, кто их этому учит”. Но труднее всего ему поверить, что в будущем “книги пишут, как наши мужики растят свиней на продажу”.
Если бы роман был о взбунтовавшемся графе Т., то тут-то и следовало поставить точку: прототип отвергает то будущее, против которого борется восставший герой романа. Но автор добавляет еще две главы. Лев Николаевич вновь засыпает за рабочим столом, чтоб досмотреть странный сон, и как раз попадает в камеру накануне собственного расстрела. Получив в качестве последнего желания стопку бумаги, наш герой при помощи каббалы вызывает Ариэля и, ясно осознавая, что “какой вы к черту создатель, если я был уже тогда, когда вас не было”, уничтожает его, но…
Но при этом ясно видит, что за границами ужимающегося мира Ариэля, “где-то там, среди этих огней, остались силовая и либеральная башни, Григорий Овнюк, Армен Вагитович Макраудов, старуха Изергиль и кафе └Vogue“, печальный хор гарлемских евреев, Петербург Достоевского на огромной льдине, окно в Европу на украинской границе, мировой финансовый кризис и первые робкие ростки надежды, менеджер Сулейман со своей службой охраны, архимандрит Пантелеймон со своим невидимым богом и, конечно же, маркетологи, ежеминутно пекущиеся о том, как им ловчее продать все это этому же всему”.
Липовый демиург уничтожен, но ненавистное, презираемое героем будущее все равно наступит.
“Хороший, светлый роман, — пишет критик Андрей Архангельский. — Следующий надо про Достоевского”. Господи! Неужели кому-то мало того, что написано про Достоевского в этом. Впрочем… Что бы я здесь ни написал, как бы ни выругался по поводу “коммерческого освоения” великих могил, “трупоотсос” расхожего постмодернизма будет работать до тех пор, пока будет приносить хоть кому-нибудь выгоду.
Лучше обратимся к другому критику, более строгому. “Так что же, — пишет в └Вопросах литературы“ М. Амусин, — перед нами современный Брехт, писатель, занятый демистификацией реальности, ее расколдовыванием, просветлением, рвущий в клочья пестрое покрывало массовой культуры? Если бы так…” Что так и сейчас еще не скажешь, но мне представляется, что последний роман Пелевина обнаруживает серьезный сдвиг именно в сторону “демистификации реальности”, и это отрадно.