(по следам «Путевых впечатлений» Александра Дюма)
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2010
Ирина Чайковская
Ирина Исааковна Чайковская — автор рассказов, повестей и пьес. Критик и публицист. Родилась в Москве. С 1992 года на Западе: сначала в Италии, с 2000 года в США. В 1991 году в Москве вышла повесть “Завтра увижу”. В США были изданы книга статей, рассказов и эссе “Карнавал в Италии” (2007), книга прозы “Любовь на треке” (2008) и книга публицистики “Какие нынче времена” (2008). В 2010 году в московском издательстве “Аграф” вышла книга рассказов о русских писателях, их женах и подругах “Старый муж”, а в петербургском издательстве “Алетейя” — книга рассказов и пьес “В ожидании чуда”. Живет в Бостоне.
Россия — какой ее увидел создатель «Трех мушкетеров»
(по следам «Путевых впечатлений» Александра Дюма)
В России ничего не делается так, как в других странах.
Александр Дюма
Поразительный факт: чтобы появилось полное русское издание этой книги, понадобилась перестройка. Россия, какой ее увидел Александр Дюма, совершивший в 1858 году девятимесячное путешествие по ее просторам и посетивший огромное количество населенных пунктов — от столиц до калмыцких степей и Кавказа, — эта Россия оставалась нашему читателю неизвестной вплоть до нынешних дней, точнее, до 1993 года, когда были переведены и изданы три тома путевых записок знаменитого француза.
Почему так случилось? Все слышали выражение “развесистая клюква”, якобы почерпнутое из этого сочинения Дюма и долженствующее продемонстрировать полную некомпетентность писателя-путешественника, лживость его рассказов. Сказать по правде, искала это выражение в записках Дюма с особым тщанием, но не нашла, зато наткнулась на заметку уважаемого мною историка Натана Эйдельмана, где говорится, что у “легковесного” француза на удивление мало ошибок в рассказе о русской истории2. Не только история, но и быт русского народа, а также киргизов, калмыков, армян и татар описаны иностранным путешественником не только увлекательно, но и достоверно3. Книга получилась интересной, поучительной и горькой. Оставлю пока без объяснения последний эпитет и вернусь к вопросу, почему сочинение столь популярного во всем мире писателя, чьи романы начинали переводиться на русский язык буквально в тот же день, как появлялись на парижских прилавках, сочинение, к тому же посвященное нашему отечеству, так долго не переводилось и не издавалось.
Чтобы ответить на этот вопрос, следует приглядеться ко второй — весьма внушительной — половине третьего тома. Там, кроме выдержек из русских газет и журналов, откликнувшихся — кто с радостью, а кто и с раздражением и сарказмом — на приезд литературной звезды, помещены секретные донесения военных чиновников и агентов шефу жандармов князю Долгорукову-первому (не об этом ли “служаке” писал Герцен в “Былом и думах”?) обо всех перемещениях нашего путешественника4. Итак, повторю, если кто не понял: за Дюма в России был установлен секретный надзор, агенты Третьего отделения “вели” его от одного географического пункта к другому, отмечая все, что сказал, сделал и с кем общался любознательный француз. Наблюдение было столь скрытным, что “поднадзорный” о нем не подозревал. Уверена, что всем сегодняшним поклонникам “Трех мушкетеров” и “Графа Монте-Кристо” очень хочется узнать причину такого пристального внимания Третьего отделения к прославленному писателю. Уж не был ли он шпионом?
Но нет, шпионом он не был, хотя человек был безусловно авантюрного склада и, кроме гена писательства, явно нес в себе гены “путешественника” и “воина”. Воина — по темпераменту и по крови: отец Александра был наполеоновским генералом, рожденным от аристократа и темнокожей рабыни. Военная жилка проявится в записках, а именно там, где Дюма с полным знанием дела описывает Бородинскую баталию. Самолично побывав на Бородинском поле через 46 лет после сражения (мечтал об этом посещении еще в Париже, прорабатывал специальную литературу и “диспозиции” обеих армий), писатель скрупулезно восстанавливает ход битвы, увиденной со стороны французов.
И вот тут, читая про Наполеона, отдающего под Москвой — Москвой! — приказы Мюрату, Даву, Нею — своим легендарным маршалам, мы осознаем, что сражение было не игрушечное, что в нем участвовал цвет французской армии и что эта стоившая почти 50 тысяч российских жизней против почти 30 тысяч французских5 кровавая и “ничейная” победа (Наполеон считал, что сражение на Бородинском поле выиграл он) так истрепала французов, что стала прологом к их отступлению, а затем и к неудержимому бегству из пределов страны.
Посещение Бородинского поля — важный момент поездки Дюма, ведь всего за два года до нее кончилась Крымская война — и кончилась бесславно для России. Как кажется, одна из причин секретного надзора над писателем именно в том, что он прибыл из лагеря недавних врагов-французов… Но есть и другие, более глубокие причины. Французский ум и глаз, начиная с послеекатерининских времен, были не слишком любимы российскими правителями: из Франции шла крамола. Даже такой убежденный монархист, как маркиз де Кюстин, чьи дед и отец погибли под ножом якобинской гильотины, приехав в Россию, не мог не поразиться абсолютному бесправию русского народа, написал неприемлемую для Николая Первого, ждущего реверансов, а получившего язвящую критику, книгу “Россия в 1839 году”, в нашем отечестве запрещенную и изданную в полном объеме лишь… в 2008 году6. Конечно, некоторая часть русских Кюстина знала и читала, как впоследствии читала не изданного в России Дюма. Французский язык был в ходу у дворян, многие выписывали парижские газеты и журналы, например, ежемесячник “Монте-Кристо”, где Дюма по свежим следам публиковал свои впечатления. Если сравнивать книгу Кюстина с той, что написал Дюма, то последняя, как верно замечено в предисловии, гораздо более доброжелательна к России и к русским.
Позволю себе самоцитату из статьи, посвященной маркизу де Кюстину: “Все ему у русских не нравится, везде он видит плохое: деспотизм, отсутствие правосудия, всеобщий страх, власть бессмысленных формальностей, невозможность счастья… Да, да, так и пишет: └В России, по-моему, люди обделены подлинным счастьем больше, чем в любой другой части света“. И дальше продолжает: └Мы у себя дома несчастны, однако чувствуем, что наше счастье зависит от нас самих. У русских же оно невозможно вовсе.“ Каков наглец! Что себе позволяет: └…чтобы жить в России, следует быть русским“”7. Таких пассажей у Дюма мы не встретим, но не будет у него и кюстиновского предсказания о великом будущем, ожидающем Россию. Книга более позднего путешественника сбалансированнее, не так ранит национальное самолюбие, в ней больше черточек быта, живых людей, юмора, наконец; отличается она и некоторой сюжетной закрученностью — даром что писатель — непревзойденный мастер фабулы. Скажу об этом чуть больше, ибо один из “сюжетов” записок снова выведет нас на тему о причинах тайной слежки за Дюма, устроенной российской монархией.
А дело в том, что молодой Дюма написал роман, посвященный русским декабристам, изданный во Франции в 1840 году под названием “Учитель фехтования, или Полтора года в Санкт-Петербурге”. Создавая роман, автор опирался на воспоминания своего хорошего знакомого — учителя фехтования Огюстена Гризье, который в бытность свою в Петербурге учил фехтовать многих будущих декабристов, в том числе Ивана Анненкова. В центре романа Дюма — слушайте, слушайте — судьба декабриста и любимой им девушки-француженки, в книге названной Луизой, в реальности носившей имя Полины Гебль8. Весть об этом сочинении, в России запрещенном, дошла, однако, до “каторжных нор”: узники о нем знали. Теперь о сюжетных перипетиях “Путевых впечатлений”. Уже по ходу рассказа Дюма намекает, что в путешествии по России может столкнуться с кем-нибудь из своих давних героев. И точно — судьба “подстраивает” ему такую встречу. В Нижнем Новгороде он узнает, что генерал-губернатор Муравьев готовит ему “сюрприз”. Осведомленный в русской истории француз спрашивает: “Он из тех Муравьевых, которых вешают, или из тех, которые вешают?” Оказывается, Александр Муравьев — бывший декабрист, из тех, “которых вешают”; он был освобожден после воцарения нового императора, возвращен из Сибири и назначен на пост генерал-губернатора Нижнего Новгорода. Именно там, в доме Муравьева, происходит неожиданная встреча Дюма с “героями” его романа “Учитель фехтования” — супругами Иваном и Прасковьей (Полиной) Анненковыми, проведшими в Сибири 30 лет и освобожденными по амнистии 1856 года.
Если вспомнить, что декабристы были “государственными преступниками” и упоминать о них в печати было нельзя, легко понять, почему роман Дюма “Учитель фехтования” был запрещен самим Николаем, болезненно воспринимавшим эту очень “личную” для него тему, и почему для романиста въезд в николаевскую Россию был заказан как для “persona non grata”.
Занятно, что Дюма вводит в текст своих записок сцену, почерпнутую им из рассказов княгини Трубецкой: императрица читает у себя в покоях запретный роман; застигнутая супругом за компрометирующим чтением, она “дрожала более, чем обычно”. Красноречивая деталь: даже императрица “дрожит” перед венценосным супругом. О Николае Первом Дюма напишет довольно много, приведет несколько связанных с ним полуанекдотических случаев, но истинное отношение писателя к царю выразится в двух эпизодах. И первый — дважды приведенный в книге отзыв будущего императора об Иване Грозном: “Царь Иван Васильевич IV был строг и буен, из-за чего его и прозвали “Грозным”. Но при этом он был справедлив, храбр, щедр к своим подданным и стране принес особое благополучие и процветание. Николай”9.
Согласитесь, эта характеристика больше говорит об особенностях душевного и нравственного склада самого Николая, нежели об Иване Грозном, чье народоистребительное, гибельное для страны царствование красноречиво описано французским писателем в этой же книге. Второй эпизод связан с декабристским восстанием. Дюма повествует, как после его подавления в конце тайного расследования (не суда!) Николаю было доложено, что Верховный суд приговорил пятерых заговорщиков к четвертованию. Правители обычно смягчали приговор. Но не таков был свежеиспеченный монарх. Не колеблясь, он написал под бумагой: “Быть по сему”. И поставил свою подпись “Николай”. В итоге приговор был “смягчен” самим Верховным судом: средневековая бесчеловечная казнь “четвертование” была заменена повешением10.
Казалось бы, наступило новое царствование, с которым не один Дюма связывал надежды на освобождение русского крестьянства, на демократические преобразования в российском государственном устройстве… И, однако, “царь-освободитель” Александр Второй11, видимо, памятуя о сложных отношениях французского писателя с “батюшкой”, да и не желая, чтобы гость путешествовал по его владениям бесконтрольно, без сдерживающего и докладывающего “по инстанции” пригляда, учредил над раскованным французом секретный надзор. И жизнь показала, что новый монарх “зрел в корень”. Записки, написанные Дюма в результате путешествия, так же, как “Учитель фехтования”, оказались — уже для России Александра Второго — произведением крамольным, почти столь же нежеланным, как и создание маркиза де Кюстина. Недаром обе книги в полном объеме не переводились и не печатались у нас в отечестве вплоть до наших дней.
Хотелось бы разобраться, в чем состоит “крамола” “Путевых впечатлений” Александра Дюма. Тогдашние консервативно-монархические издания, такие, как “Санкт-Петербургские ведомости”, “Библиотека для чтения”, изо всех сил потешались над Дюма (уж не по заданию ли все того же отдела, подведомственного князю Долгорукову-первому?), вылавливая фантазии и несообразности в очерках, написанных непосредственно во время поездки и печатавшихся в журнале “Монте-Кристо”; анонимные остроумцы даже сравнивали писателя с Мюнхгаузеном12. Ничего не могу сказать про охоту на волков, описанную французом со слов русского аристократа: охотникам свойственно впадать в раж и преувеличивать как опасность, так и число поверженных хищников; но там, где Дюма говорит о том, что видел сам, ему — и это подтверждают комментаторы — можно верить.
Мне кажется, что главным пугалом для власти в этой книге было пронизывающее ее чувство свободы и желание разделить это чувство с теми, кого, по мнению писателя, держат в рабстве. В России Дюма поразило “молчание” народа, отсутствие в нем задора, живости, веселья: “Несчастный народ! Не привычка ли к рабству приучила тебя молчать? Говори, пой, читай, радуйся!”13 Казалось бы, где этот француз, взятый в кольцо агентами охранки, может пообщаться с народом? Узнать об его жизни? Да в тюрьме. Писатель Дмитрий Григорович, сопровождавший Дюма в его прогулках по Петербургу, устроил ему посещение городской тюрьмы. Когда-то Кюстин безуспешно пытался попасть в Петропавловскую крепость. Его, сына и внука посаженных в крепость, а затем казненных роялистов, сына женщины, чудом освобожденной из тюрьмы, влекли к себе узники. Но в Петропавловскую крепость его не пустили; о том, что творится в ее застенках, он мог только догадываться: “Если судить о существовании русских, томящихся взаперти под землей, по жизни тех русских, что ходят по земле, нельзя не содрогнуться”. Александр Дюма сумел проникнуть — нет, не в равелины Петропавловки — в обычную тюрьму, где ему удалось побеседовать с осужденными перед их отправкой на каторгу. Дмитрий Григорович, француз по матери, служил ему переводчиком. Дюма расспросил троих узников, сидевших в камерах на цепи. Крестьянин, отец семейства, был приговорен за попытку убийства: едва не убил соседа “за рубль семьдесят пять копеек” — сумма налога, которую требовал с бедняка становой. Молодой красивый парень напал на барина, сдавшего его в солдаты, с тем чтобы завладеть его невестой. Для разговора с третьим переводчик не понадобился: будущий каторжник знал французский. Мальчик из крепостных был послан в Школу ремесел и искусства в Париже и пробыл там восемь лет. Что случилось дальше? Обыкновенная история. Душе, уже освоившей свободу, нужно было скукожиться до рабского состояния, для юноши это было уже невозможно, как и для его друга, также обучавшегося во Франции. На оскорбление управляющего тот ответил пощечиной — и был высечен розгами. И тогда друг положил голову под механический молот…
Кто-нибудь скажет, что все эти истории слишком “красивы”, чтобы быть правдой, и что Дюма их выдумал… Полагаю, что писатель передал действительно услышанное им в тюрьме. Сомневаюсь лишь в том, что надзиратель открывал “первую попавшуюся дверь”, наверняка он подбирал для французского гостя не зверей-душегубов, а “более приличный контингент”.
Глава “Каторжники” кончается возгласом, “тревожащим сердца”: “Кто же настоящие преступники? Помещики, управляющие, становые или те, кого отправляют на каторгу?”
Ей-богу, как тут не вспомнить русскую литературу, которая, начиная с Радищева и кончая Толстым, только об этом и писала. Раз уж я упомянула Толстого, то вот что приходит в голову. Именно в эти годы — после завершения тридцатилетнего правления Николая Первого, начавшегося подавлением дворянского бунта и закончившегося поражением в Крымской войне, — зарождалась и вызревала у Толстого идея “Войны и мира”. Как известно, толчок к написанию романа дало возвращение из Сибири декабристов, амнистированных новым царем. Их взятые в ретроспекции судьбы были положены в основу сюжета. Закончившаяся поражением Крымская война не могла — по контрасту — не вызвать “воспоминаний” о времени, когда “русские французов побеждали”. Именно тогда в душах лучших дворян, побывавших в свободной посленаполеоновской Европе, зародилась мечта об “освобождении народа”.
В записки Дюма вошел весь этот круг тем и сюжетов — от рассказов о поражении французов в войне 1812 года и о русских дворянах, выступивших за “свободу” против “тирании”, до описания встречи с нравственно не сломленными оставшимися в живых декабристами после их возвращения из сибирской ссылки.
Дюма в своем рассказе о современной ему России идет очень далеко, посягая на российские табу. Декабристы новым царем лишь амнистированы, они не оправданы, “меч” им не отдан, если говорить пушкинскими словами. И вот Дюма в своей книге призывает поставить памятник этим “бунтовщикам” против абсолютной монархии. Может такое понравиться монарху? Может ему понравиться подробный, занявший три главы рассказ о декабрьском восстании (“Северное общество”, “Мученики” (не “Бунтовщики”!), “Изгнанники”), где автор явно на стороне восставших, где он подробно говорит о каждом из пяти казненных, приводит “пророческий” отрывок из поэмы Рылеева “Войнаровский” и описывает казнь пятерых, когда из-за гнилых веревок трое — Муравьев-Апостол, Рылеев и Бестужев-Рюмин — сорвались с виселицы и упали на помост — еще живые? Палачи казнили их по второму разу, не сказав о “происшествии” своему Хозяину, которому каждые пятнадцать минут докладывали о свершении казни. Может монарху понравиться вопрос, заданный Дюма в конце главы “Мученики”, вопрос, ответ, на который для автора однозначен: “…вдруг, узнав об оплошности, не виданной в истории казней, каменное сердце дрогнуло бы и смилостивилось?”
К сказанному можно многое добавить, например, то, что в книге Дюма приводится стихотворение Пушкина “В Сибирь”, обращенное к друзьям-декабристам. Французский подстрочник этого стихотворения перед самой смертью сообщила своему знаменитому корреспонденту графиня Евдокия Ростопчина, написав, что эти стихи не были и не могут быть напечатаны в России. За два года до этого “крамольное” послание Пушкина было помещено в герценовском “Колоколе”, выходившем в Лондоне. В России же эти стихи полностью были напечатаны лишь в 1876 году14. Столь же “возмутительными” были отрывки из пушкинской оды “Вольность”, помещенные Дюма в главе о Пушкине, в России она увидела свет в 1906 году. Могла ли публикация “политически опасных” пушкинских стихов понравиться монарху?15
Но кроме увиденной под углом “свободы” современности, в записках Дюма запечатлена российская история. И тут поводов для недовольства монарха было едва ли не больше, чем в части современной.
В отличие от Вольтера, опускавшего при создании “истории России” шокирующие подробности личной жизни государей, желавшего оставить для потомства “избранные страницы”, Дюма выдвигает иной девиз: “Расскажите все, потомки сделают свой выбор”. И он рассказывает, причем многое из рассказанного неизвестно самим русским. Спросите почему? Да потому же, почему правда о Катыни стала нам известна только сегодня. “Хозяева” хранили свои тайны, хранили свои тайны и тюрьмы. Вообще в этом месте так и напрашивается отступление об исторической памяти.
В России с исторической памятью всегда было туго. И я бы сказала, что не только из-за отсутствия информации (особенно правдивой и объективной), а еще и по причине странного отсутствия интереса к прошлому. Я иногда думаю: уж не столетия ли сокрытия и фальсификации правды сформировали в нас особый ген “отвращения” к истории? Нашла у А. Ф. Кони высказывание Некрасова: “У нас даже и недавним прошлым никто не интересуется” и дальше: “Постоянно будить надо, — без этого русский человек способен позабыть и то, как его зовут”16. О советской истории нечего и говорить. Правильно пишет Станислав Рассадин: “Долгие годы ушли на то, чтобы подменить сам предмет истории идеологией…”17 Целые пласты “исторической памяти” стерты в народном сознании, “хозяева” небезуспешно работали по превращению подданных в “манкуртов”.
Наверное, кое-кто скривится иронически: иностранец рассказывает нам нашу историю — чепуха! Скажу, почему так не считаю. Этот иностранец особый. Во-первых, необыкновенно талантливый, с великолепной памятью и потрясающей работоспособностью. Мало того, что перед путешествием и после прочитал пуды посвященных России книг, но еще и окружали его в России “носители” этой самой исторической памяти. Нет, нет, не подумайте — говорю не об агентах Третьего отделения. Дюма приехал в Россию по приглашению очень богатого и очень знатного русского аристократа графа Григория Александровича Кушелева-Безбородко. В Москву из Петербурга он ехал в компании еще одного богача-аристократа Дмитрия Павловича Нарышкина, чья подруга, актриса Женни Фалькон, была давней знакомой французского писателя. В обществе того и другого “туза” Дюма провел много времени, насыщая свое неуемное желание побольше узнать такого, что было до него неизвестно. Вот как он пишет об этом своем качестве: “Многие прошли до меня там, где прошел я, и не увидели того, что увидел я, и не услышали тех рассказов, которые были рассказаны мне…” Сам неутомимый рассказчик, он, видно, умел и слушать, и расспрашивать: аристократы делились с ним родовыми преданиями, составляющими живую незаписанную историю…
И еще одно соображение: всегда важен взгляд со стороны. О да, он тяжел, этот взгляд, еще Пушкин говорил, что сами мы можем ругать свое отечество, но, когда то же делает иностранец, это для нас нестерпимо. Там, где дело касается истории, Дюма (если это не случай, описанный Оруэллом) нельзя переделать. Можно ли выявить в ней какие-то закономерности для уроков на будущее — вот вопрос.
Расскажу о заинтересовавших меня “исторических новеллах”.
Наиболее экспрессивно, как мне показалось, написана глава о Петре Первом. Вообще, как можно понять, Петр из того разряда государей, которые наиболее импонируют Дюма, в каком-то смысле он “один из его героев”. Но Дюма не убирает из характеристики царя ни “варварства”, ни кровавых жестокостей. Чего стоит хотя бы рассказ о казни стрельцов, когда Петр сам рубил головы и заставил стать палачами своих приближенных. А до описания леденящих кровь ужасов “стрелецкой казни”, в главе “Романовы”, писатель развертывает картину стрелецкого мятежа, направляемого царевной Софьей, когда царица Наталья с десятилетним Петром едва успела скрыться из Кремля от разъяренной толпы, выбрасывающей бояр в окошко, насаживающей их на пики, подвергающей китайской казни “десяти тысяч кусков”…
Недавно в журнале “Знамя” прочла про сталинскую спецтюрьму Сухановку, где заключенные подвергались изощренным пыткам, коих исследователь насчитал 5218; подумалось, что “звериное начало и адский ассортимент” сталинских палачей уходят корнями в те темные времена, когда народный бунт перерастал в кровавую вакханалию, а царь не гнушался ни участвовать в пытке, ни самолично орудовать топором. Петру Дюма посвятит пять глав (“Романовы”, “Стрелецкий бунт”, “Жена драбанта”, “Петр I и Карл XII”, “Царь и царица”), включив в них и “великие думы” царя об “окне в Европу” — начальную строфу из вступления к “Медному всаднику”, — и собственные его характеристики, например, такую: “… должен был пасть всякий, кто осмеливался сопротивляться этому человеку нечеловеческого роста и сверхчеловеческих страстей”. Отдавая долг восхищения смелости и военной хватке Карла XII, Дюма все же стоит на стороне его соперника: “Если бы Карл XII был убит, это в конце концов была бы только потеря человека… Если бы был убит Петр I, то погиб бы не только человек, но и цивилизация, империя потерпела бы крушение”. За спиной Петра — Россия, страна, которой он дал новое направление. Сегодня многие склонны сравнивать Петра Первого со Сталиным — дескать, правление обоих было жестоким, своих целей они добивались ценой неимоверных людских жертв.
Дюма, как кажется, дает направление в раскрытии личности Петра, уводящее в сторону от “советского вождя”. Петр по масштабу личности был “гигантом” — мелкому и коварному, “мастеру интриги” Сталину одежда Петра не по росту. Будучи типичным восточным деспотом, Сталин был озабочен исключительно проблемой сохранения власти и уничтожения политических соперников, Петр — все силы отдавал строительству нового, европейского по типу государства. Интересный документ приводит Дюма: оказавшись в окружении под Прутом и не чая выйти живым из сражения с турками, Петр обращается к Сенату: “Не терять мужества, думать лишь о благе и процветании государства, не принимать во внимание никаких приказов, которые могут вырвать у меня в неволе; даже заменить меня на престоле самым достойным, и, если благо общества потребует, я заранее отказываюсь, пока еще свободен, от царства, коим хотел править лишь для его славы”19. Это документ большой силы, трудно заподозрить, чтобы властолюбивый советский “вождь” подписался под чем-то подобным.
Наткнулась в книге на такое высказывание Дюма: “Страшно подумать, какой стала бы Россия, если бы наследники Петра разделяли прогрессивные идеи этого гениального человека…” В слове “страшно” сказывается иностранец, с родиной которого Россия два раза серьезно воевала, так что ее возвышение было бы “чревато” для Франции, как и для всей Европы. Но нет, “наследники” Петра — исключая Екатерину Вторую — дела его не продолжили…
Все последующие царствования (за исключением правления Екатерины Великой) не вызывают у писателя того воодушевления, с каким он писал о Петре Первом. Да и то сказать: “потомки”” великого императора были мелковаты, корыстны, больше угождали себе, чем державе. К тому же один за другим следовали дворцовые перевороты с участием бравых преображенцев: Анну Леопольдовну “сместила”, заточив все ее семейство в тюрьму, “слабохарактерная и чувственная”, как называет ее Дюма, “дщерь Петра” Елизавета, Петра Третьего “заместила” (предварительно убив руками Алексея Орлова) Екатерина Вторая, царствовавший за ней Павел Первый был задушен заговорщиками — с негласного разрешения сына… Только в самом начале XIX века раскручивание ужасной спирали приостановилось. “Провидение решило, что должен наступить перерыв между убийствами царей, — иронизирует Дюма. — Александр умрет в своей постели”.
Дюма не был бы Дюма, автором “Графа Монте-Кристо”, если бы его не привлекали легенды, связанные с “русской Бастилией” — Петропавловской крепостью. Две из них он передает читателю, и, знаете, читая их (“Легенда о Петербургской крепости” и “Другая легенда московской Бастилии”), я “кожей” осознала античеловеческую природу абсолютизма. Первая легенда (а ведь от кого-то Дюма слышал эту историю!) повествует о некоем прапорщике, которого Павел облюбовал для тайного задания. Ночью, наедине, царь приказывает “пыли” (так император обращается к гвардейцу Павловского полка) отвезти пакет коменданту Петропавловской крепости, присутствовать при выполнении распоряжения и затем, вернувшись во дворец, доложить: “Я видел”. Что же должен увидеть гвардеец? Комендант привел его в сырую, расположенную ниже уровня реки камеру, где сквозь тьму он различил худого старика, с седыми космами и белой бородой. “Несомненно он попал в этот каземат в одежде, в которой был арестован, но со временем эта одежда распалась на куски, и ныне он предстал облаченным в лохмотья”. Вам ничего это не напоминает? Лично мне напоминает — сталинские аресты, когда людей брали часто после праздника, театра, в красивых нарядных костюмах, в которых они потом и сидели в смрадных камерах, и являлись на допросы “с применением физического воздействия”. Но читаем дальше. Старик поднялся, молча закутался в остатки шубы (снаружи стоял двадцатиградусный мороз), и сани повезли его вместе с комендантом и прапорщиком. На других санях ехали четыре солдата с топорами и ломом. Ехали ночью под рев метели, полуголый старик дрожал от холода, наконец остановились посреди Невы. Комендант приказал солдатам сделать прорубь во льду. У гвардейца вырвался крик ужаса: он начинал понимать. “└Ах, вот что… — пробормотал старик, — значит, императрица вспомнила меня! Я полагал, она меня забыла“. О какой императрице говорил несчастный? Три императрицы следовали одна за другой: Анна, Елизавета, Екатерина. Очевидно, бедняге казалось, что он живет во времена одной из них — он не знал даже имя того, кто обрек его на смерть”. Ужасная подробность: после того, как солдаты сбросили несчастного в прорубь, нужно было ждать еще полчаса, пока прорубь не затянуло льдом.
Той же ночью прапорщик отправился в Красный замок и доложил императору, что он “видел”. “Ты видел, видел, видел?” — “Ваше Величество, взгляните на меня и вы убедитесь. Находясь перед зеркалом, я видел свое отражение. Бледный, с искаженными чертами лица, я едва узнавал себя”. Для Дюма Павел, как и Иван Грозный, находится за гранью добра и зла, оба — нелюди, общение с которыми пагубно и чревато физической и нравственной гибелью. Нужно сказать, что Дюма, создавший портрет безумного деспота, убеждает меня больше, чем приверженцы концепции “русского Гамлета”, столь ныне распространенной. В комментарии к этой главе можно прочитать, что император Павел был человеком “высоких нравственных качеств, понятий о чести, глубокой порядочности”. Ой ли? Это тот, кто целые полки отправлял в Сибирь? Кто повышал в чинах мифического “поручика Киже”? Что-то здесь не так, согласитесь!
Вторая легенда связана с именем княжны Таракановой. Чуткий к подсказкам идущих в руки сюжетов, Дюма делает ее одной из внебрачных дочерей царицы Елизаветы (у которой было пятеро детей только от Алексея Разумовского). И история оживает. Становится понятно и то, что княжна хорошо воспитана, что понимает по-русски, что растет в Италии и что притязает на российскую корону. То, что мы затем читаем в комментарии: “Это загадочное лицо так и осталось неизвестным ни по фамилии, ни по имени” и что настоящая дочь Елизаветы — совсем другая особа, только сообщает “фантазии” Дюма притягательности. Он все расставил по местам, все объяснил, а в “настоящей истории” все рассыпается и никак не складывается. По приказу Екатерины “пойманная в ловушку” красавица (прикинувшийся влюбленным Алексей Орлов заманил ее на корабль, который внезапно отплыл из гавани и направился к берегам России) была помещена в каземат Петропавловской крепости, где, по слухам, погибла во время наводнения.
Рассказав эту “вторую легенду”, Дюма обращается к воцарившемуся в России Александру Второму с призывом — дабы ликвидировать все слухи и легенды, роящиеся вокруг Петропавловской крепости, — открыть все камеры, а затем засыпать их и замуровать. Царь, по мнению французского романиста, должен обратиться к народу с такой речью: “Моим предшественникам необходимы были тюрьмы. Мне это не нужно. В мое царствование все свободны — и господа, и крестьяне”.
Как вы думаете, мог российскому монарху понравиться такой совет, к тому же данный иностранцем?
По поводу “исторической части” записок Дюма у меня есть несколько замечаний к комментатору. Замечательно, что книга снабжена отделом “Исторические справки”, где современный историк комментирует высказывания Дюма. Жаль, что такие справки даны не ко всем главам и что они не исчерпывающи. Остаются вопросы. Вот несколько: действительно ли Петр Первый умер от “постыдной” болезни, о которой сам всем рассказывал20, верно ли, что Екатерине Первой “женскими средствами” пришлось вызволять русскую армию и супруга, окруженных турками во время Прутского похода21 , сюда же относится и эпизод с Екатериной и французом Вильбоа22, насколько соответствует действительности предположение, что Николай Первый, в отчаянии от поражения в Крымской войне, принял яд23. С другой стороны, некоторые пояснения даже мне, непрофессионалу в этой области, кажутся слишком категоричными. Так, к главе “Быль, с трудом поддающаяся рассказу” (т. 2) дается такой комментарий: “Нет смысла останавливаться на разного рода домыслах относительно, например, того, что Петр III якобы страдал половым бессилием, или того, что великий князь Павел Петрович обязан своим появлением на свет Салтыкову”. Но именно это я и читала у самой Екатерины. Здесь явно следует пояснить, считает ли комментатор “домыслами” все, что рассказывает Екатерина Вторая в своих записках, или только эти утверждения?
За девять месяцев, проведенных в путешествии по России, Дюма многим восхитился: магией светлых петербургских ночей и красочным многолюдством Нижегородской ярмарки, русским гостеприимством и хлебосольством и тем, что почти все его русские друзья знали наизусть родную поэзию, повсеместным владением французским языком (речь, естественно, идет о дворянстве) и знакомством русских с современной французской литературой и с романами самого Дюма; путешественника-гурмана восхитили икра и севрюжина с хреном во время путешествия по Волге и привела в восторг кухня Авдотьи Панаевой — при посещении дачи Панаевых и Некрасова под Петергофом.
Кое-чем в России Дюма остался недоволен: по большому счету — отсутствием свободы, поголовной коррупцией, воровством и злоупотреблениями, а также пьянством, по мелочи — пожарами, неудобными дрожками и телегами (“орудие пытки”), отсутствием в домах кроватей, а на “станциях” пищи и постелей (“хотите есть — везите с собой еду, спать — берите с собой тюфяк”). В дороге Дюма проявил себя как человек любознательный — не пропустил ни одного интересного объекта — и на удивление смелый — плавал в диких и незнакомых местах, ел непривычную пищу (кроме типичных русских блюд, калмыцкий чай с маслом и сырое филе из конины с луком, солью и перцем), выпивал единым духом бутылку вина из рога в гостях у калмыков, участвовал в рыбной ловле на Волге, в “русской” охоте в имении Дмитрия Нарышкина, в единоборстве с самим калмыцким князем Тюменем и даже в перестрелке с горцами…24
В расчете на французского читателя Дюма разместил на страницах своих путевых записок значительное число стихов — Пушкина, Лермонтова, Рылеева, Вяземского, Некрасова, — причем, как уже было сказано, самых социально острых, по большей части запрещенных и не напечатанных в России. В Петербурге — по подстрочникам сопровождавшего его Дмитрия Васильевича Григоровича — французский писатель перевел “Ледяной дом” Лажечникова, с тем чтобы начать печатать этот перевод “с колес” в своем ежемесячнике “Монте-Кристо”. Перевел прозу полюбившегося ему Бестужева-Марлинского, о трогательной любовной истории которого, как кажется, впервые разведал и рассказал читателю.
Кроме русских, как минимум, еще четыре народа должны быть благодарны Дюма за внимание и пристальный интерес к их истории и обычаям. Во втором томе встречаем огромный экскурс о Финляндии, с рассказом и о “старом мудром Вяйнемейнене”, и о новейших поэтах — с образчиками их стихов. В третьем — остановившийся в Астрахани путешественник скрупулезно записывает обряды армян и татар. Но больше всех повезло у Дюма калмыкам. Этот народ уже был прославлен в стихах и прозе Пушкина, теперь о нем рассказал Дюма, да как! Любопытно было бы узнать: кто-нибудь еще из тогдашних путешественников описал места обитания и быт калмыков, их князя, княгиню, их двор и, наконец, калмыцкий праздник? Почти уверена, что нет. Дюма, как всегда, удалось то, что не удавалось никому другому. Одна из трех калмыцких глав “Праздник у князя Тюменя” чрезвычайно интересна и со стороны этнографической, и как рассказ о поведении живого и непосредственного француза в общении со степным правителем. Многие ли, как Дюма, решились бы воспроизвести калмыцкое приветствие — потереться друг с другом носами?
В главе о празднике у князя Тюменя описана соколиная охота, устроенная в честь гостя. Соколы охотятся на лебедей — и в памяти сразу всплывают строчки из “Слова о полку Игореве”, где Боян выпускает десять соколов на стадо лебедей; которую из лебедей сокол “дотечаше” (догонит), та и поет первой славу князю. Это красивая поэтическая метафора; то же, что описывает Дюма, признаться, вызвало у меня совсем другие эмоции:
“Соколы словно колебались минуту, а потом каждый из них выбрал себе жертву и бросился на нее. Два преследуемых лебедя сразу учуяли опасность и с жалобными криками попытались подняться выше соколов, но у хищников были длинные остроконечные крылья, веерообразные хвосты и узкое тело, благодаря которым они обогнали лебедей на десять-двенадцать метров в высоту и сверху камнем упали на добычу. Тогда лебеди попробовали искать спасения в своем весе — они сложили крылья и рухнули вниз всей тяжестью тела. Но свободное падение не могло сравниться со стремительным полетом: на полдороге к земле они были настигнуты соколами, которые вцепились им в шеи. С этого момента лебеди поняли, что спасения нет, и больше не пытались ни улететь, ни защититься”25.
Александр Дюма остался верен себе — и как путешественник, и как писатель. Его путешествие и записки получились на редкость увлекательными. Нет, он не разочарует своих русских читателей, дав им возможность увидеть Россию такой, какой увидел ее сам.
1 Александр Дюма. Путевые впечатления в России. В трех томах. М.: Научно-издательский центр “Ладомир”, 1993, автор предисловия М. Трескунов.
2 Указ. издан., т. 1, с. 41.
3 См. там же отзыв док-ра исторических наук А. Жуковской.
4 Составитель раздела “Дюма глазами русских” Ю. А. Михайлов.
5 Потери французов называю, опираясь не на Дюма, а на комментарий ( т. 3, с. 348, исторические справки С. Искюля). У Дюма указано, что французы потеряли при Бородине девять тысяч убитыми и тринадцать тысяч ранеными.
6 Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году. СПб, 2008.
7 Ирина Чайковская. Маркиз, предсказавший русскую революцию.Чайка. № 15, 1 августа 2008.
8 Дюма путает имена реальных героев, называя их Алексей Анненков и Полина Ксавье.
9 Автограф “высочайшего отзыва” был выставлен в Эрмитаже и датирован 18 марта 1808 года (А. Дюма. Указ. соч., т. 3, с. 50).
10 Дюма, в духе современных ему “аристократов”, считает повешение “позорной” казнью. “Несчастные смертники надеялись, что их расстреляют или обезглавят” (гл. “Мученики”, т. 2, с. 122). В этой связи мне вспомнился пушкинский рисунок “виселицы с казненными” со строчкой под ней: “И я бы мог как шут…”
11 Царь-освободитель, отменив крепостное право “сверху”, тут же засадил в Петропавловскую крепость демократических публицистов Чернышевского и Писарева, сослал в Сибирь поэта-сатирика Михайлова, давая понять, что подсказок и критики “снизу” не потерпит…
12 С-Петербургские ведомости. № 223, от 12 октября 1858, т. 3, с. 453–456.
13 В этом месте мне захотелось привести отрывок из “Писем русского путешестенника” (1791) Карамзина о французах: “В задумчивости вышел я на улицу; тут все шумело и веселилось — танцовщики прыгали, музыканты играли, певцы пели, толпы народа изъявляли свое удовольствие громким рукоплесканием. Мне казалось, что я в другом свете. Какая земля! Какая нация!”
14 См. М. П. Алексеев. К тексту стихотворения “Во глубине сибирских руд”. В кн.: М. П. Алексеев. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. Л.: Наука, 1972.
15 А еще самых острых некрасовских, лермонтовских, рылеевских, полежаевских стихотворений, ходившей в списках сатиры П. А. Вяземского “Русский бог” (вперые опубликована в 1854 году Герценом в Лондоне), повестей и публицистики “опального” Александра Бестужева, сосланного на Кавказ декабриста, вынужденного взять для писаний псевдоним “Марлинский”.
16 А. Ф. Кони. Н. А. Некрасов. В кн. Воспоминания о писателях. Л., 1965, с. 121.
17 С. Б. Рассадин. Новая газета, № 64, 18 июня 2010.
18 Э. Мороз. На круги своя. Об издательстве “Возвращение”. Знамя. 2010, № 7.
19 Александр Дюма. Путевые впечатления в России. Т. 1, с. 234.
20 Александр Дюма. Путевые впечатления в России. Т. 1, с. 249.
21 Там же, с. 236–237, 250.
22 Там же, с. 172–173.
23 Указ. соч., т. 2, с. 163.
24 Насчет перестрелки мнения разделились. Один из очевидцев утверждает, что она была “всамделишной” и Дюма держал себя в ней молодцом, другой пишет, что перестрелка была “сымитирована”, чтобы развлечь гостя (см. т. 3, с. 515–524. Раздел “Дюма глазами русских”).
25 Александр Дюма. Путевые впечатления в России. Т. 3, с. 290.