Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2010
Дмитрий Тарасов
Дмитрий Михайлович Тарасов родился в 1965 году в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт им. М. А. Бонч-Бруевича. Живет в Санкт-Петербурге.
Рассказы
Лицемеры
Дорожный рафинад — тугой прямоугольник синего цвета – медленно, дрожа в такт вагонной качки, полз по столу, и, когда добрался до края, Метлицкий шумно прихлопнул его ладошкой. От неожиданности Зина вздрогнула, а Метлицкий, рассмеявшись, подбросил и ловко поймал рафинад, после чего спросил:
— Ты не знаешь, почему, хотя на дворе давно двадцать первый век, в поездах продолжают давать такой вот сахар и чай в стаканах с подстаканниками, какие давали и двадцать, и тридцать лет назад?
— Не знаю, — фыркнула Зина и, поднеся к губам стакан с чаем, сказала: — И вода у них всегда поганая, ржавчиной отдает и мочой. Где они ее набирают, в туалетах?
— Ты же актриса, Зина, а выражаешься порой как водопроводчик, — Метлицкий посмотрел на нее с укором. — При нашей профессии речь разговорная так же важна, как и сценическая. Иначе, Зиночка, никогда успеха не добьешься.
— Вечно ты меня учишь, — она поджала губки и состроила на своем лице обиженную гримасу. – Учи лучше свою Наталью Алексеевну.
— При чем тут Наталья Алексеевна?
— Мне надоело ждать, когда ты с ней разведешься. Все время только обещаешь, обещаешь…
— Я не раз тебе говорил, что сделать это не так просто, — Метлицкий с раздражением отхлебнул чай — и обжегся, стал нижней губой выдувать из себя горячий воздух.
— Наталья Алексеевна — твоя третья жена. Значит, раньше у тебя как-то получалось разводиться?
— Ты сама знаешь, тут особый случай. У нас двое детей, имущество, которое почти целиком принадлежит жене, а главное, ее отец дает деньги на наши спектакли, и от него зависит не только моя карьера, но и твоя, и вообще существование всего театра.
— Мой папа тоже не последний человек в городе, — надулась Зина, устремив неподвижный взгляд прямо перед собой. Теперь он видел ее профиль: черты лица — правильные, разве что нос длинноват; чуть загнутые вверх ресницы, светлые волосы в крупных завитках, аккуратное ушко… Лицо несколько кукольное, — но именно это ему и нравилось; уж больно много развелось характерных актрис с воспаленно раздутыми губами или нервным тиком, чьи изъяны становились козырной картой бездарных режиссеров.
Не переставая смотреть на Зину, Метлицкий нащупал под столом пакет с апельсинами и протянул ей крупный оранжевый шар. Когда ее пальцы впились в кожуру, прыснувшую — фонтанчиком брызг, праздничным духом, примирением, — он сказал ласково:
— Очень прошу, потерпи совсем немножко. Очень прошу…
В купе был полумрак, горели лишь два ночника в изголовьях кроватей. За окном монотонно промахивали фонари, мелькали освещаемые поездом унылые скаты полотна и черные еловые чащи, все мокрые от мелкого, но беспрерывного дождя. Изредка, вместе с порывом ветра, дождь плескал в стекло целым потоком воды и вновь стихал, когда поезд вкатывался в полосу сплошного леса.
Почти месяц вместе с театром они мотались по стране, сменяя один за другим города — Саратов, Самара, Казань… Теперь вот ехали во Владимир, чтобы дать там несколько спектаклей. Жизнь на колесах порядком им надоела, особенно Зине, которая еще не привыкла к длительным гастролям и постоянно жаловалась Метлицкому на дорожные неудобства, грязь и тесноту гостиниц. Он утешал ее тем, что скоро все закончится, что после Владимира они вернутся в Москву, в свой маленький и уютный театр.
В молодости Метлицкому давали роли любовников, пронырливых молодых людей или авантюристов с усмешкой на устах и пронзительным взглядом; он был высок, красив, отличался живым умом и известным талантом. С годами, обзаведясь солидной внешностью, брюшком и густым, хорошо поставленным голосом, он стал исполнять главные роли, по преимуществу людей основательных, добившихся чинов и известности. Чего стоил один его городничий в бессмертном гоголевском “Ревизоре”! С какой выгодой для себя он отставлял одну ногу назад, выворачивая другую носком наружу, выпячивал живот и громыхал с подмостков: “Как же вы это так допустили?!” Метлицкому было не отказать в обаянии, в той способности завладевать вниманием зала, когда самые ничтожные слова, произносимые актером, кажутся зрителю откровением. Игра его строилась на огромном количестве актерских штампов, которые он применял так умело и разнообразно, что даже иные театральные критики не могли распознать их, что уж говорить о простых зрителях, видевших в нем едва ли не идеал чистого вдохновения.
Зина же появилась в театре недавно, и почти сразу, к удивлению и зависти других актеров, ей стали давать значительные роли. По углам шептались: “Для молодой актрисы хорошенькая внешность заменяет талант, но это только на первых порах — а что дальше?..” Из шепотков да из слухов сложилось окончательное мнение: ее манеры неприятны, голос звучит слишком жеманно, а воспитанием ее, по всей видимости, занимались поочередно старый солдат и старая дева.
Поначалу Метлицкий тоже недоумевал, почему эта юная девочка, принятая в труппу без всяких проб и собеседований, пользуется такой благосклонностью главного режиссера, — пока за праздничным столом, хорошенько выпив, режиссер не проговорился, что отец Зины работает в комитете культуры. Тут-то Метлицкий и решил взять Зину под свою опеку.
Вальяжный, с барскими манерами, а в то же время обходительный и любезный, Метлицкий имел неизменный успех у женщин, и ему не составило большого труда в короткий срок вскружить Зине голову. Тактика его была не нова, но всегда действовала безотказно: несколько скрытых, но хорошо продуманных комплиментов касательно ее внешности, ее умения держаться на сцене; приглашение после спектакля в ресторан, где Метлицкий, по обыкновению, вел себя в высшей степени галантно и уверенно; и, наконец, знакомство с творческим бомондом: режиссеры, художники, писатели, в кругу которых Метлицкий давно был своим человеком.
Нельзя сказать, что, сближаясь с дочерью чиновника, Метлицкий преследовал лишь корыстные цели. Дело было много сложнее. В последние годы он пришел к убеждению, что перерос актерскую профессию, что сам может ставить спектакли и учить мастерству других. В Зине увидел он ученицу — молодую, не слишком образованную, то есть именно такую, какая ему была необходима. Ее капризы не раздражали его, напротив, он находил в них особую прелесть и даже верную примету одаренности, ведь человек одаренный бывает зачастую невыносим в общении. Временами он как будто забывал о том, что они с Зиной любовники, настолько увлекался своей ролью учителя, и Зина представлялась ему тогда девушкой одинокой и очень талантливой, о которой, кроме него, некому позаботиться.
Идиллия их отношений закончилась в тот день, когда после очередного спектакля в Самаре Зина заявила, что хочет выйти за него замуж. Целый год они были вместе, исколесили всю страну, побывали, соблюдая, конечно, конспиративные меры, во Франции и Италии, и Метлицкий настолько привык к тому, что Зина всегда рядом и ничего от него не требует, довольствуясь лишь светом от его славы, что был удивлен крайне, услышав от нее: “Мне надоело быть всего лишь твоей любовницей”. После крупного разговора ему удалось убедить ее в том, что спешить не нужно, по крайней мере, год-другой следует подождать; он успокоился — и напрасно: единожды сказав о женитьбе, Зина уже не могла остановиться и, как только они оставались наедине, вновь и вновь возвращалась к тому разговору. Метлицкий раздражался все больше, понимая, что никакого решения найти не может. С одной стороны — Зина с ее желанием выйти замуж и отцом-чиновником, с другой — Наталья Алексеевна, дети и могущественный тесть. Естественным и, пожалуй, единственным выходом представлялась смерть Натальи Алексеевны. Разумеется, даже мысль о том, чтобы как-то ускорить ее уход, казалась ему кощунственной, но иногда, уставший и раздраженный, он думал: она болеет давно, с каждым годом чувствует себя все хуже, врачи ничего не могут поделать…
— Сколько можно ждать, пока ты разведешься? — прервала его раздумья Зина. Метлицкий оторвал взгляд от своей руки, которая тут же прекратила выстукивать на столе пятипалую дробь, и обнаружил, что Зина сидит теперь не рядом с ним, а напротив, прикрыв лицо журналом и словно бы вычитывая оттуда: — Сколько можно ждать?
Он тяжело вздохнул, тем самым как бы отвечая на ее вопрос, и постарался перевести разговор на другое:
— Мне показалось, в Казани ты сыграла гораздо лучше, более мягко, но в то же время более эмоционально. В этой роли есть один важный момент, своего рода ключ к ее пониманию…
Он не договорил, потому что дверь в купе резко отворилась, и в ее проеме возник Носов.
Актер мелкий, в основном игравший слуг или дальних родственников второстепенных персонажей, Носов состоял при Метлицком кем-то вроде ординарца и шута одновременно. Эту свою роль он исполнял несравнимо лучше, чем любую театральную, и, казалось, находил какое-то особое удовольствие в прислуживании Метлицкому. Невысокий, с коротко стриженными кучерявыми волосами и сморщенным, словно печеное яблоко, лицом, он производил впечатление рано состарившегося ребенка; голос у него был с той звонкой детской ноткой, суть которой — привлечь к себе внимание.
— Через три часа прибываем во Владимир, — бодро изрек Носов. — Пробежался по вагону — скука. Кто спит, кто читает. В соседнем купе Федорова, как всегда, письмо строчит, а толстяк Ткаченко в преферанс дуется с какими-то геологами. Выигрывает, похоже, но как только я вошел, он раз — и газетой деньги накрыл. Вот уж скупердяй! Зато я, как вы знаете, душа добрая… — он вытащил из карманов пару бутылок коньяка и, изогнувшись в лакейском поклоне, поставил их на стол.
— Где ж ты их достал, проходимец, ведь вагон-ресторан давно закрыт? — весело спросил Метлицкий.
— Вы правы, монсеньор, давно закрыт. Но мне удалось наладить отношения с тамошней буфетчицей.
Он вдруг подпрыгнул, опершись на верхние полки, сделал гимнастический уголок и крикнул чуть сдавленным от напряжения голосом:
— Как хорошо, что мы едем в купе втроем, а то вечно подселят какого-нибудь дурака, и мучайся с ним всю дорогу.
— Отчего ж, иногда бывает очень забавно, — открывая коньяк, заметил Метлицкий.
— Это вам, Андрей Андреич, бывает забавно, а дураку-то — ой как не сладко приходится.
— Их учить надо, на то они и дураки.
Метлицкий, Зина и Носов всегда ездили вместе, не желая подселять в купе никого из актеров, отчасти потому, что так привыкли, отчасти из-за желания развлечь себя в дороге и позабавиться над тем, кто, к своему несчастью, окажется их попутчиком. Ничего не подозревающий человек становился мишенью для их колких шуток или же, если на то бывало настроение, его разыгрывали самым безжалостным образом.
— А как же, Андрей Андреич, русские сказки? — спросил вдруг Носов.
— Это, позвольте узнать, в каком смысле?
— В сказках ведь Иванушка-дурачок всегда самым умным оказывается.
— Цыц, — весело прикрикнул на него Метлицкий. — Разливай лучше коньяк, да смотри, не так, как в Казани.
После прихода Носова он явно повеселел, смотрел по сторонам молодым и ясным взором, и в нем самом чувствовалось что-то молодое, задорное. В такие минуты всем, кто находился рядом, хотелось попасть в такт его настроения. Зина тоже всегда уступала перед обаянием Метлицкого и даже теперь — обиженная — уже улыбалась, уже ловила каждый звук его густо-бархатистого голоса, уже знала: талантливее этого человека нет на всем свете.
— А что случилось в Казани? — с любопытством спросила она.
— Как, ты разве не знаешь? Этот олух, — Метлицкий кивнул головой на Носова, — в сцене из второго действия вместо того, чтобы налить вино королю, налил его настоятельнице женского монастыря, которую играет Федорова. Настоятельнице, естественно, пить не положено, и Федорова смотрит на него с нескрываемым удивлением, наш же умник понимает ее удивление по-своему и говорит в полный голос: “Ах да, вы же непьющая”, — подразумевая тем самым, что актриса Федорова ничего крепче чая не пьет. Забрав у нее кубок с вином, он несет его королю, то есть Семину, который, как ты знаешь, по части вина даст фору любому алкоголику, и так же громко говорит: “Вы-то хоть будете?” Семин же вино выливает, так как, согласно пьесе, королю становится известно, что в кубок подмешан яд. Носов смотрит на пустой кубок, на расплесканное вино, затем переводит недоумевающий и растерянный взгляд на Семина и печально так сообщает собравшейся публике: “Первый раз вижу, чтобы вы так поступили”. В зале, разумеется, хохот, за кулисами, разумеется, скандал. Когда же нашего друга стали допрашивать, почему он, мягко выражаясь, так странно вел себя на сцене, он не нашел ничего лучшего, как оправдываться тем, что на вчерашнем приеме, устроенном в нашу честь администрацией Казани, он сидел как раз между Федоровой и Семиным. Дескать, этот прием произвел на него такое сильное впечатление, что даже во время спектакля он продолжал думать, будто находится за столом и наливает вино то Федоровой, то Семину, а они почему-то отказываются.
Рассказывал Метлицкий с видом самым серьезным и, только когда закончил, позволил себе рассмеяться, давая понять, что историю только что выдумал. Смеялась и Зина, широко растягивая рот и показывая, как привыкла делать на сцене, два ряда своих великолепных зубов; Носов же надел на лицо маску оскорбленного человека, сидел, повернувшись к ночной лампе, и в ее свете были особенно заметны его ржавые веснушки, рассыпанные возле носа и на щеках. Когда Метлицкий и Зина отсмеялись, он с напускной обидой сказал:
— Наговариваете вы на меня, грех это.
— Тебе, Носов, не идет быть серьезным, — тотчас отреагировал Метлицкий. — К тому же цитатами — заметь, из чужих ролей — нужно пользоваться разумно, ведь фраза, которая в устах набожного русского крестьянина звучит вполне уместно, в устах твоих, безбожника и пьяницы, звучит самым кощунственным образом.
На сей раз Носов обиделся, похоже, по-настоящему, а обижался он всегда одинаково: глаза его сужались, губы вытягивались в ниточку, и он начинал беспокойно вертеть головой по сторонам, словно бы что-то разыскивая. Поймав на себе насмешливый взгляд Метлицкого, он сказал:
— Вы, Андрей Андреич, так любите смешить, что, если бы не стали актером, из вас наверняка получился бы очень хороший клоун.
Метлицкий посмотрел на Носова строго, впрочем, без злости, ведь шуту иногда бывает позволено посмеяться даже над своим господином.
Так они ехали с полчаса — попивая коньяк, хохоча, рассказывая друг другу анекдоты и театральные байки. Их купе, освещенное мягким светом, казалось маленьким, уютным мирком посреди непроглядной и дождливой темени, которая под стук колес и вой ветра проносилась за окном и бежала дальше, ко всему безучастная, слепая… А потом поезд начал сбавлять ход и незаметно остановился где-то в ночи. Зина отдернула гармошку занавески и, закрывшись ладошками от света, припала к стеклу.
— Поле. Ни одного огонька.
— Носов, выйди-ка в коридор, посмотри в то окно, — распорядился Метлицкий.
— Станция какая-то, названия не разберу, — крикнул он из коридора и после небольшой паузы обратился к кому-то, невидимому из купе: — Если у вас седьмой номер, то милости прошу, — и он до отказа распахнул дверь.
Вошедший одет был в длиннополый, военного покроя плащ с капюшоном, в руке он держал огромный старомодный портфель на двух застежках и спиннинг в целлофановом чехле. С плаща, с ботинок, которые до крайней степени были вымазаны глиной, стекала вода, и исходил от одежды резкий запах, то ли земляной, то ли болотистый.
— Николай Васильевич, — назвал себя мужчина громким с улицы голосом.
Носов высунулся из-за его плеча и этаким петушком прокукарекал:
— Прежде чем представляться, вы бы сначала разделись, а то затопите нам весь пол. И кричать не нужно, в соседних купе люди спят, а с нами, видите, дама едет.
— Я как-то не сообразил… с дороги, понимаете… я сейчас, сейчас… — заспешил мужчина и стал суетливо снимать с себя плащ, в то время как Зина протиснулась в коридор, чтобы ему не мешать. — Десять километров пешком шел, от деревни до станции. Погода ужасная: ветер, дождь, ничего не видно, грязь жуткая. Если бы не плащ, совсем плохо пришлось бы. А так только ноги сырые, но сейчас быстро высохнут…
— Выпейте, — Метлицкий протянул ему рюмку коньяка. — Так скорее согреетесь.
— Спасибо, очень кстати, — мужчина выпил и, сморщившись, шумно выдохнул. — Благодарю.
— А фамилия у вас, часом, не Гоголь? — опять прокукарекал Носов.
— С чего вы взяли?.. А, понимаю. Меня еще в школе Гоголем дразнили, — мальчишки, сами знаете…
Мужчина сел, пригладил руками мокрые волосы и как-то застенчиво улыбнулся:
— В сухой-то одежде приятнее…
На нем теперь были спортивные брюки, выцветшие от времени, и свитер с оленями на груди. Метлицкий некоторое время изучал его лицо — худое, с грустным носом и белесыми волосами, сохранившимися только возле ушей, — а потом, улыбнувшись, сказал:
— Вы не обращайте внимания на моего товарища. Человек он глупый и о правилах хорошего тона понятия не имеет. Вы же, я сразу заметил, мужчина положительный и не любите пустой болтовни. Разве я не прав?
— Вообще-то… — в растерянности промямлил мужчина, но Метлицкий его перебил: — Мы с вами приблизительно ровесники, поэтому разрешите мне называть вас Николай, а вы ко мне обращайтесь тоже запросто — Андрей. Терпеть не могу, знаете ли, всех этих церемоний.
Сначала, когда мужчина только вошел — в мокром плаще, весь грязный, с крепким запахом полей и ветра, — Метлицкий принял его за деревенского мужика и внутренне поморщился, так как не понимал и побаивался простого и грубого люда. Но недаром он был хорошим актером: ему хватило тех немногих минут, пока мужчина переодевался, чтобы понять, что перед ним совсем другой тип — робкий и немного нелепый горожанин, — а уж с этим братом Метлицкий знал, как обращаться.
Желая проверить свою догадку, он спросил:
— Николай, что занесло вас в эту деревенскую глушь? Ведь вы, судя по всему, городской житель.
— Да, я в Ярославле живу, а тут мои родные места. Сейчас, правда, никого в живых не осталось. Мать, последняя, полгода назад…
— Примите мои соболезнования, — Метлицкий придал своему лицу выражение участливое и скорбное, как если бы он играл человека, пришедшего на похороны. — С кладбища возвращаетесь?
— Не успел на кладбище… — будто извиняясь, ответил мужчина. — Я же избу продавать приезжал. Там теперь все равно никто не живет, а нам с женой ездить далеко, да и времени нет.
— Значит, изба для вас важнее отеческих могил? — встрял Носов, но Метлицкий так грозно на него посмотрел, что тот сразу же примолк.
Мужчина сидел как-то неловко, бочком, и чувствовалось, что Метлицкий своим внушительным видом его сильно смущает. Метлицкий, напротив, держался очень свободно и, похоже, не собирался оставлять мужчину в покое.
— Чем же вы, Николай, занимаетесь в Ярославле? То есть, как выражались в старинных пьесах, каков род вашей деятельности?
— Работаю я, значит… — с трудом подбирая слова, начал мужчина, но в этот момент вернулась Зина, села напротив него, и он, сразу почувствовав себя увереннее, продолжил уже более смелым голосом: — Работаю я инженером в НИИ, занимаюсь микроэлектроникой, печами для вжигания компонентов и лазерными установками. Работа интересная, только вот платят немного, а в последнее время по два-три месяца зарплату задерживают, поскольку заказов почти нет. Но нам с Лидочкой на жизнь хватает. Она у меня человек непритязательный и все понимает. Мы с ней вообще очень дружны, отпуск всегда вместе проводим, она даже на рыбалку со мной ездит. Я ведь без рыбалки совсем не могу, это у меня еще с детства, когда в деревне жил. Летом, бывало, целые дни вместе с пацанами на озере проводил, да и зимой тоже рыбу удили. Зимой даже интереснее: тишина, кругом лед да снег, пар изо рта, а ты смотришь в прорубь и думаешь совсем о постороннем; и вдруг — раз, клюнуло, и начинаешь чуть подергивать, а когда чувствуешь, что рыба взяла, то медленно так тянешь, чтобы не сорвалось.
— Поэтому у вас и сейчас удочка? — ядовито улыбнулась Зина.
— Это я вещи сегодня забирал, дом-то теперь не наш, вот и нашел на чердаке старый спиннинг.
Пока шла беседа, Метлицкий словно бы скучал, наблюдая, как движутся две струйки воды на оконном стекле, то сближаясь, то удаляясь друг от друга. Но вот поезд резко затормозил: схлынули, соединясь, две струи; покатилась по столу бутылка коньяка, которую тут же водворил на место Носов; Зина нагнулась за упавшими газетами, а инженер бросился ей на помощь. Среди этой суеты Метлицкий успел разглядеть, как из книги, которая лежала на диване возле инженера, выскользнула, потревоженная качкой, какая-то фотография и юркнула под стол. Он незаметно ее поднял, вышел в коридор, всмотрелся: русоволосая женщина с полным, открытым лицом стоит в окружении десятка детей; она улыбается, дети корчат рожицы. На оборотной стороне снимка Метлицкий прочел: “Воспитательнице детского сада № 24 Лидии Никифоровне Беловой от благодарных родителей этих шалунов”. Положив фотографию в карман и чему-то тонко улыбнувшись, он вернулся в купе. Там продолжалась возня: теперь собирали рассыпавшиеся апельсины, и инженер, освоившись вполне, стоя на четвереньках, приговаривал: “Это ж надо, куда укатился, это ж надо…” Метлицкий воспользовался суматохой и вернул фотографию на место — между книжных страниц.
Когда был найден последний апельсин, Метлицкий как бы с безразличием поинтересовался:
— Как, говорите, вашу жену зовут?
— Лида.
— А отчество у нее, случайно, не Никифоровна?
— Никифоровна…
— Редкое отчество. Стало быть, я, скорее всего, не ошибся…
— А что такое? — забеспокоился инженер.
Будто не расслышав вопроса, Метлицкий продолжал:
— Скажите, пожалуйста, детский сад номер двадцать четыре в Ярославле — ее место работы?
— Она там воспитателем…
— Фамилия у нее — Белова?
— Откуда вы знаете?..
Метлицкий, сделав задумчивое лицо, помолчал, а потом вдруг предложил:
— Знаете что, вы мне подробнее о своей жене расскажите, тогда я постараюсь ответить на ваш вопрос. Дело, понимаете, щекотливое, и я бы не хотел без достаточных оснований кого-либо компрометировать.
Инженер еще больше забеспокоился и, волнуясь, стал говорить:
— Мы с Лидочкой вместе двадцать пять лет, она на два года меня моложе, родилась в Ярославле, работает воспитательницей… ну, вы знаете… Что еще?..
— Родственники у нее есть?
— Отец с матерью умерли. Брат далеко, в Сибири, с ним Лидочка давно не виделась, только переписываются. А старшая сестра живет в Москве, она за военным замужем. Лидочка к ним в гости иногда ездит. Последний раз…
— Извините, перебью, — Метлицкий слегка стукнул ладонью по столу. — Хочу задать один только вопрос, чтоб уж быть окончательно уверенным. Где именно сестра в Москве живет и как ее зовут?
— Света. А живет… На окраине, в Ясенево… Да что случилось-то?!
— К сожалению, Николай, у меня больше нет сомнений… — медленно произнес Метлицкий и замолчал, глядя в черное окно. Казалось, он что-то мысленно взвешивает, даже его руки, как чаши весов, едва заметно раскачивались из стороны в сторону.
— Начинается, — хихикнул Носов в ухо Зине. — Знаешь, почему он к нему привязался? Терпеть не может, когда у других все хорошо. Считает, что если человек говорит о своем счастье, то он попросту врет или скрывает, как в действительности обстоят дела. Вот и этого типа он хочет вывести на чистую воду.
Инженер был так взволнован, что даже не замечал, как Носов шепчется с Зиной, и напряженно ждал, когда же Метлицкий объяснится. Но тот по-прежнему молчал, выдерживая долгую-долгую актерскую паузу, по части которых он был большой мастер.
— Дело в том, — наконец начал Метлицкий, — что мой брат — военный и служит, в чем я теперь ни секунды не сомневаюсь, вместе с мужем сестры вашей жены — извините, я всегда путался в родственных связях. Так вот, муж Светланы Никифоровны порой бывает откровенен с моим братом и, в частности, делится с ним тем, что рассказывает ему супруга. С ее слов получается, что ее сестра, а ваша жена, Лидия Никифоровна, крайне несчастна в браке. Я не имею права передавать вам все подробности, но, поверьте мне, они весьма красноречивы и не оставляют сомнений в том, что Лидия Никифоровна вас совсем не любит. Говорю вам это лишь потому, что за время нашего общения успел убедиться, насколько искренний вы человек и как глубоко ваше чувство к жене. Тем обиднее мне сознавать, что вас обманывают, и тем горше произносить эти безжалостные, но честные слова.
— Как шпарит, а! — с тихим восторгом шепнул Носов, а Зина, презрительно на него посмотрев, возразила:
— Это почти дословно монолог князя Иверского из нашего спектакля.
— Вы заранее не расстраивайтесь, — продолжал между тем Метлицкий. — Вполне возможно, кто-то что-то исказил или преувеличил, но я считаю, что вам в любом случае нужно знать правду, мой же долг был вас предупредить.
Инженер сидел без движения. Похоже, он не мог до конца осознать сказанное Метлицким, но чувствовал: в его жизни произошло что-то страшное. Издав неразборчивый звук, он резко встал и, ни на кого не глядя, выскочил в коридор. Едва дверь за ним захлопнулась, Носов произнес голосом театрального конферансье:
— Занавес. Конец первого действия. Всюду слышатся аплодисменты, крики “Браво!”. Публика медленно покидает зал и движется в направлении буфета. Что же, что же ждет нас во втором действии?
— Мне кажется, это слишком жестоко, — сжатыми губами сказала Зина. Обычно она с удовольствием принимала участие в подобных забавах и даже при необходимости исполняла те роли, которые поручал ей Метлицкий. Но теперь ей хотелось ему противоречить, потому что опять всплыло таившееся внутри: почему он тянет, почему не разводится?
Тем же враждебным тоном она продолжила:
— Ведь он на самом деле поверил и сейчас, наверно, плачет где-нибудь в коридоре.
Прежде чем ей возразить, Носов взял со стола пару ложек и, придав лицу комически серьезное выражение, исполнил на ложках нечто разудало-веселое.
— Посмею напомнить вам, Зина, высказывание великого английского драматурга Шекспира: “Вся жизнь театр, а люди в нем актеры”. Если этому инженеру из Ярославля не известна сия мысль, то наш долг просветить его, чтобы он не воспринимал жизнь слишком серьезно.
Слова Носова Зина оставила без внимания и с убеждением повторила:
— Все-таки это было очень жестоко.
— Не будьте ребенком! — вскричал Носов и преувеличенно размашистым жестом выбросил руку вперед. — Вам не хуже меня известно, что Андрей Андреич просто хотел преподать ему урок. И сейчас, когда инженер после перекура вернется в купе, Андрей Андреич с легкостью превратит его из самого несчастного человека в самого счастливого. В этом и заключается, Зиночка, сила искусства!
Пока Носов делился с Зиной своими взглядами на театр, Метлицкий сидел молча. Наконец, дождавшись тишины, он решил высказаться:
— Я всегда считал и в том старался убедить всех режиссеров, что театр должен быть искусством синтетическим. Это, если угодно, мое кредо. Разделение на жанры условно и давно устарело. Мой идеал — спектакль, где совмещено все — комедия, драма, фарс — и где актеры переходят от одного жанра к другому естественно и незаметно для зрителя. Вот тогда театр будет не только копировать жизнь, но и сам начнет давать жизни образцы для подражания. Таким образом, взаимно обогащая друг друга…
Метлицкий не успел договорить, так как в дверях появился инженер. Выглядел он отнюдь не расстроенным, и, глядя на его оживленное лицо, Метлицкий в недоумении произнес:
— Чему вы так радуетесь?
— Ерунда. Все полная ерунда. Чистой воды совпадение, — не присаживаясь, выпалил инженер.
— Вы, извините, о чем?
— Какое отчество у жены того военного? — вместо ответа спросил инженер.
— Никифоровна…
— А где она живет?
— В Ясенево, вы же сами говорили, — не понимая и уже начиная раздражаться, ответил Метлицкий.
— Вот именно, в Ясенево! — рассмеялся инженер. — И отчество — Никифоровна! — он рассмеялся еще пуще.
— Что это с вами? — спросил Носов. — Нервный припадок? Или напиться уже успели?
— Простите, — инженер едва сдерживался от смеха. — Я сам виноват, сбил вас с толку. Света не в Ясенево живет, а в Черемушках. У меня просто знакомый из Ясенево, вот я от волнения и спутал. И отчество у нее — я только сейчас вспомнил — не как у Лидочки, а Степановна. Они хоть и сестры, но от разных отцов. Вот и получается — чистой воды совпадение!
Выслушав инженера, Метлицкий развел руками — мол, ошибка вышла, с кем не бывает. На самом деле он был разочарован тем, что ситуация разрешилась без всякого его участия, хотя именно он с самого начала руководил всей постановкой; теперь же получалось так, словно бы автора не пригласили на премьеру собственной пьесы.
— Что ж, готовая сцена для спектакля, — обращаясь к своим спутникам, проговорил он. — Это лишь подтверждает мою мысль, что только синтез жанров может приблизить нас к подлинному пониманию жизни.
После слов Метлицкого в купе воцарилась почтительная тишина. Зина сидела совершенно неподвижно, примолк даже обыкновенно суетливый Носов, и только инженер продолжал вести себя беспокойно: ерзал, потирал колени, беспрестанно улыбался.
— Мне кажется, — обратился он к Метлицкому, — мы с вами где-то встречались. Я об этом сразу подумал, как только разглядел ваше лицо.
Метлицкий вопросительно поднял брови, а Зина жеманным голоском сказала:
— Вы могли видеть Андрея Андреевича на театральных афишах или во время спектакля.
— Я в театры-то не хожу, — инженер слегка сконфузился, а затем, оценивающе посмотрев на Метлицкого, добавил: — Да нет, если бы вы были артистом, я бы с самого начала догадался.
— Вы очень догадливый? — Зина с усмешкой на него поглядела.
— Догадливый?.. — переспросил инженер. — Нет, вряд ли. Просто у меня отличная память на лица. Если я хотя бы раз видел человека, то запомню его навсегда.
— Чтобы освежить память, вам, Николай Васильевич, необходимо, наверное, хорошенько выпить, не правда ли? — издевательским тоном спросил Носов.
Но инженер не замечал издевки и говорил, подсаживаясь ближе к столу:
— Что ж, выпить можно. Только я этим делом не увлекаюсь, разве что за компанию.
Уже взяв рюмку, он неожиданно поставил ее на место.
— У меня тут кое-что есть… — он достал свой портфель, долго шуршал в нем бумагой, после чего извлек на свет божий великолепного, килограммов на пять, копченого сома. Рыбина едва уместилась на столе; жир насквозь пропитал оберточную бумагу, так что она стала маслянисто-желтой; огромная рыбья голова лежала плоско, а усы двумя черными ниточками свисали вниз.
— Вот так да! — присвистнул Носов. — Откуда ж у вас такое чудо?
— Сосед подарил. Он меня с малолетства знает, вот и решил на прощание, значит… Он этого сома сам выловил. Говорит, такого крупного ему не доводилось здесь видеть.
Взяв нож, инженер начал разделывать рыбу: жир сочился из-под его пальцев, слышался хруст хребтовой кости, и все, даже обычно невозмутимый Метлицкий, жадными глазами наблюдали за его работой. Но он вдруг отложил нож в сторону и обратился к Метлицкому, сияя улыбкой:
— А ведь я вспомнил, откуда вас знаю. Вот прямо сейчас, резал рыбу — и вспомнил.
— И что же вы вспомнили? — поинтересовался Метлицкий тоном, каким обыкновенно разговаривает психиатр с тяжелым больным.
— Вы тогда отдыхали у нас в деревне, вам лет пятнадцать было. Родители привезли вас на машине, а сами уехали. Вы у бабки Иванихи жили, на самом краю деревни, и нас, деревенских ребят, совсем не замечали. Но мы-то за вами тайком следили: новый человек, понимаете, к тому же парень из столицы. Видели, что вы все время книжки читаете или в лес идете, а то на озеро — там у нас очень красиво: сосны кругом и песок такой красный-красный. И как-то на озере — помните? — вы купались возле старых мостков, а я невдалеке рыбачил… Потом вы еще с отцом ко мне приходили — помните?..
— Это черт знает что такое!.. — Метлицкий встал и порывисто вышел из купе.
Некоторое время Зина и Носов в растерянности смотрели друг на друга, а затем Зина вышла вслед за Метлицким. Она нашла его в тамбуре рядом с дверью, на которой вместо пепельницы висела банка из-под консервов. В густом дыму ей было не разглядеть, что его обыкновенно спокойное лицо выглядит сейчас крайне взволнованным.
— Никому ничего не сказал, убежал, словно мальчишка, а теперь курит тут в одиночестве. Очень красиво!
— Оставь свой игривый тон, — зло сказал Метлицкий, и от неожиданности она прижалась к стене. За время их знакомства она впервые видела его таким, ей даже показалось, что он может ее ударить.
— Что с тобой, Андрей? — выждав паузу, она тронула его за локоть, но он лишь мельком посмотрел на нее и снова отвернулся. Тогда она произнесла капризно-детским голоском, который всегда действовал на него безотказно:
— Хочу поехать с тобой на юг, к морю. Надоели эти дожди, грязь…
Однако на сей раз испытанный способ только ухудшил дело, потому что Метлицкий начал говорить о другом и, как ей показалось, совсем бессвязно:
— Всегда ведь думаешь: детское, пустое, чего вспоминать. Но именно детское крепче всего в памяти сидит. Когда встречаешь человека из тех лет, то всё, казалось бы, забытое наружу вылезает. В первую очередь, конечно, смешное что-нибудь, хорошее, радостное. А если ничего этого не было, если только одно и можешь вспомнить — свое бесчестие, свой позор…
— Не понимаю, о чем ты…
— Ты вообще способна понимать настоящее? Или можешь только играть и произносить написанные кем-то слова?
— Но мы же лицедеи, — хлопая ресницами, возразила она. — Ты сам всегда учил: лицедеи отличаются от обычных людей, они впитывают чужие эмоции, а собственные берегут для сцены.
— Не лицедеи мы, а лицемеры! — крикнул он, и этот крик был так не похож на его обыкновенно ровную интонацию, так был непривычен Зине, что она попятилась назад. — Вот Николай, — Метлицкий почему-то указал рукой в сторону окна, — не лицемерит, не куражится, как мы, и пусть его мыслям не хватает тонкости и изящества, зато он говорит только то, что думает. В его простоте гораздо больше правды, чем в нашей сложности.
Растерянная Зина хотела промолчать, но вагон сильно качнуло, и слова вырвались сами собою:
— Дался тебе этот инженеришка. Кто он такой, чтобы… — она сбилась, закашлявшись от дыма, и сквозь кашель услышала:
— Человек, которого ты называешь “инженеришка”, однажды спас мне жизнь.
В ответ Зина передернула плечиком и вышла из тамбура, тогда как Метлицкий, даже не посмотрев ей вслед, всмятку растер окурок о консервную банку.
Он стоял, прислонившись к двери, сунув руки в карманы брюк. Взгляд его все время убегал за окно — дальше, дальше, пока окончательно не растворился в водянистой темени…
Ему тогда сняли дачу в деревне. Родители решили таким образом его наказать, уж больно озорным рос. Там было нестерпимо скучно: ни друзей, ни развлечений — глушь, одним словом. Все лето он не выпускал из рук книги: то Бунина читал, то Толстого, а перед сном проглядывал театральные журналы. В жаркие дни ходил на озеро, садился под какой-нибудь сосной и снова принимался за чтение. Внизу лениво набегали на песок волны, чернели справа прогнившие деревянные мостки, а дальше, в зарослях камыша, поплескивала временами мелкая рыбешка.
Иногда он купался у самого берега, так как плавал плохо, больше брызги поднимал. Однажды сдуру заплыл слишком далеко, и, когда повернул назад, силы совсем его оставили. Недалекий, виднелся впереди берег, и он греб туда что есть мочи, но почти не двигался с места. Наверное, он что-то кричал, потому что, хлебнув воды, вдруг почувствовал, как в один миг кругом стало тихо, как тело тянет вниз и как внизу темно и холодно…
Спас его, как потом рассказала хозяйка Иваниха, деревенский парень, который в тот день рыбачил на озере, — ни его лодки, ни его самого из-за брызг он не разглядел. Парень вытащил его на берег и, полуживого, донес до Иванихи. Уже к вечеру он пришел в себя и попросил старуху ничего не рассказывать родителям, да и сам рассказывать им не стал, чтобы они не наказали его новой ссылкой. Родители же приехали на другой день и, сжалившись над сыном, тем же вечером забрали его домой.
В городе он сразу записался в бассейн и уже вскоре плавал отлично. А про того парня он очень быстро забыл…
Спустя несколько лет он снова оказался в тех местах: приехал, чтобы навестить младшего брата Сашу и родителей.
Ему дали выспаться с дороги, а днем пошли гулять: впереди — козликом — Саша, за ним — родители, он же — отстав, скучая среди родных и только одно держа в уме: как бы поскорее улизнуть отсюда. В городе осталась у него интересная жизнь: театральный институт, друзья, разговоры об искусстве, веселые и смелые девушки… Отец, прервав его мысли, подозвал к себе: “Я думаю, нам нужно сходить к тому мальчику, который вытащил тебя из воды”.
Оказалось, что Иваниха, у которой жили родители, все-таки проговорилась, и как раз накануне его приезда. Он, конечно, был недоволен, однако возразить отцу не посмел.
“Тебя Коля зовут?” — спросил отец у открывшего дверь подростка. “Вот что, Коля…” — далее отец стал говорить о долге и готовности прийти на помощь, а в конце снял с себя часы и протянул подростку. Пока тот, смущаясь и радуясь, рассматривал подарок, отец шепнул на ухо: “Андрей, теперь ты скажи что-нибудь”. Но он молчал и лишь злился – оттого, что отец настаивает, чтобы он говорил, а гордость говорить ему не позволяет; главное же, он совершенно не помнил ни этого Колю, ни Андрея, несколько лет назад сосланного в деревню, а помнил и знал только себя теперешнего — студента, будущего актера, который по прихоти отца должен участвовать в глупейшем спектакле.
Когда отец снова, уже требовательным тоном, обратился к нему, он не смог сдержаться: “Я бы сам легко выбрался оттуда — ты же знаешь, как хорошо я плаваю. Не понимаю, почему я должен его благодарить? Достаточно того, что это сделал ты. Или, может, мне нужно прощенья у него попросить? Ах, Коля, извини, я не сказал “спасибо” только потому, что глотнул воды! Так, да?! Ничего подобного!..” Не дав договорить, его всегда сдержанный отец, который и голоса-то не повышал, — влепил ему крепкую затрещину.
Он тогда бросился бежать к станции и первым поездом отправился в Москву. Еще долгое время они с отцом не общались, лишь здоровались сухо, а потом как-то само собою все пришло в норму…
Когда Метлицкий вернулся, в купе было тихо. Ему навстречу из темноты поднялся Носов и кратко пояснил:
— Спит.
— Давно?
— Недавно, но крепко. Так устал, что залез на верхнюю полку и тут же отключился.
— Черт побери, — тихо выругался Метлицкий. — Опять ерунда получается. Нам же выходить через полчаса…
Он слегка потеребил инженера за ногу, но тот даже не шелохнулся.
— Пустой номер, — откликнулся Носов. — Его сейчас даже пушкой не разбудишь, знаю я этот народ.
Некоторое время Метлицкий раздумывал, в паузе мыслей бросив рассеянный взгляд на Зину, которая в этот момент появилась в дверях, а затем обратился к Носову:
— Сколько у тебя денег? И давайте выйдем в коридор, чтобы ему не мешать.
В Метлицком произошла разительная перемена: говорил он отрывисто, а в движениях появилась не свойственная ему резкость. Он в нетерпении смотрел, как Носов роется в карманах, а затем вытаскивает пару мятых сотенных бумажек.
— Не густо. Впрочем, как всегда, — сказал Метлицкий, но деньги все-таки взял, после чего вынул из своего бумажника все содержимое — толстую пачку тысячных купюр.
— Теперь ты, Зина.
— Это для кого, для этого? — она кивнула в сторону закрытого купе. — Он все деньги пропьет, у него же никаких интересов, кроме рыбалки и водки.
— Так ты дашь или нет? — прервал ее Метлицкий.
— Не дам, — лицо Зины стало как у жадной девочки, вцепившейся в свою куклу. – Денег у него больше, чем у нас, избу только что продал.
Метлицкий вскипел:
— Да ты знаешь, какие гроши получают сейчас инженеры?! Он и избу-то продал потому, что жить не на что. Хотя, — он посмотрел на Зину и махнул рукой, — откуда тебе знать? Вот что, Носов, — без паузы продолжал Метлицкий, — буди всех, кто еще не встал, мы все равно вот-вот прибываем. Проси и умоляй, чтобы дали в долг, я в Москве верну. Понял?.. Тогда чего ж ты стоишь?!
За разговором Метлицкий не заметил, как ушла Зина. Он глянул в оба конца коридора — никого, только сизые тени плывут вместе с вагоном по потолку, стенам, по ворсу ковра; что-то тревожное шевельнулось в нем, но он не придал этому значения; сейчас важно было другое: спешить, действовать, и он без раздумий постучался в соседнее купе.
— Ах, Андрюша! — Зинаида Николаевна Федорова с приязнью посмотрела на него, совсем как добрая старосветская помещица, которых за свою жизнь она переиграла великое множество. — А я вот только закончила, — в ее сухонькой руке задрожали густо исписанные листки. — Чайку не желаете?
— Я, собственно, за почтовым конвертом. Срочно нужно, — сказал Метлицкий решительным тоном, дабы не позволить болтливой старушке втянуть себя в разговор. Болтливость, однако, не мешала Зинаиде Николаевне порой быть весьма наблюдательной и меткой в своих суждениях. По этой причине ее побаивались, и даже Метлицкий, человек в театре влиятельный, относился к ней с некоторой опаской, но и с долей уважения.
— Конечно-конечно, — она раскрыла свой дорожный саквояж и выложила на стол целую пачку конвертов (находясь на гастролях, старая актриса имела милую привычку едва ли не каждый день писать мужу длинные письма). Метлицкий с благодарностью взял один конверт и направился было к двери, однако она остановила его ласковым голоском:
— Вы уж, Андрюша, с Зиночкой повнимательнее будьте. Девушка она красивая, — не без недостатков, конечно, — но главное, извините за прямоту, все мы знаем, кто ее отец. Так что, Андрюша, ваш роман… — последнее слово она по-старомодному приятно округлила. — Ваш роман, скажу без обиняков, имеет большое общественное значение. А на всяких шептунов внимания не обращайте, их только зависть заставляет сплетничать…
От Федоровой он вышел задумчивый и, заметив в конце коридора своего ординарца, уже без прежней спешки пошел ему навстречу. Носов начал со смехом рассказывать, как известный жмот Ткаченко в доказательство того, что он на мели, стал перетряхивать свою сумку и оттуда по его недосмотру выпала перевязанная резинкой пачка денег, которые он выиграл в карты.
— Так что и ему пришлось раскошелиться, — подытожил Носов.
— Ценю. Давай, что насобирал, — Метлицкий, не торопясь, пересчитал купюры. Тут же в коридоре он написал на конверте номер своего телефона и адрес театра, после чего, крепко сжав руками тугой от денег конверт, сказал одобрительно:
— Неплохо, совсем неплохо.
— Всегда рад услужить, — изогнулся Носов в дурашливом поклоне.
— Ну, если рад, тогда собирай наши вещи и, смотри, потише там.
Когда спустя несколько минут Носов вышел из купе, Метлицкий все так же стоял в коридоре и глядел в окно.
— Готово, монсеньор!
Метлицкий повернул в его сторону чем-то озабоченное лицо и спросил:
— Зинин багаж не забыл?.. Молодец. Кстати, ты не знаешь, куда она подевалась?
— Как же, сидит во втором купе, слушает, как толстяк Ткаченко зачитывает свежий гороскоп. Похоже, Андрей Андреич, она на вас обиделась.
— Обиделась?.. Ну, ступай, ступай…
Метлицкий шел по коридору, уже шумному от хлопанья дверей, людского говора и скрипа поднимаемых полок, и повторял про себя: “Обиделась, обиделась…”, словно, повторяя, хотел уяснить смысл этого слова. Перед дверью в купе он остановился и слегка поморщился, оттого что вдруг вспомнил, какой совет давала ему старая актриса. Помедлив, он вошел внутрь, где по-прежнему было темно и тихо, и замер возле входа.
За окном виднелась сонная Клязьма, ее слабо освещали огоньки низкорослых домов, стоявших по берегам. Почти невидимая, пробасила с середины реки баржа, и откуда-то откликнулось ей — лаем, паровозными гудками. Показался впереди черный силуэт моста, а за ним — какое-то здание, горящее всеми окнами, и вкруг него – омытые дождем деревья, асфальт дороги, скаты крыш…
Засмотревшись, Метлицкий не заметил, как инженер открыл глаза, перевернулся на живот и тоже начал смотреть в окно.
— Владимир… — произнес он тихо, и Метлицкий перевел на него удивленный взгляд, точно был уверен, что находится здесь один.
— Вы уже выходите? — спросил инженер.
Метлицкий молчал, продолжая думать о недавнем разговоре в купе Федоровой, о том, как глупо и неосмотрительно он вел себя с Зиной. Ему было непонятно, что заставило его выскочить в коридор и потом до боли сжимать кулаки от жуткого стыда, вспоминая — то, давнее, теперь совсем неважное… Нужно было остаться и обратить все в шутку. Его просто застали врасплох. Права Зина: он же артист, он обязан сдерживать эмоции… Зачем он на нее накричал? Необходимо срочно помириться. Сегодняшний день он посвятит исключительно Зине, а вечером закажет в номер шампанского, будет читать ей стихи, как всегда, увлечется, и, как всегда, она будет слушать его с тихим восторгом и все сразу забудет, все простит…
Поезд уже стоял. На перрон, вокзальную площадь, на весь расположенный на холмах город лился жидкий свет, пробиваясь сквозь редеющие хмурые облака. На фоне чуть зеленоватой зари ярко белели стены Рождественского монастыря, поблескивали купола его церквей, над его крестами кружили птицы. Сразу за монастырем, на вершине холма, вырастал кремль: приземистый, сахарно-белый Дмитриевский собор и несколько дальше мощный, пятиглавый Успенский.
Еще подростком Метлицкий подолгу гостил здесь у тетки. Глядя сейчас на знакомые с детства очертания колоколен, он с ясностью представлял, какое сильное впечатление произведет на Зину его экскурсия по кремлю. И вдруг снова кольнуло: зачем он с ней поссорился? Неужели этот инженер из Ярославля для него дороже Зины? И разве его теперешнюю жизнь, со всеми ее сложностями и противоречиями, когда он принадлежит не столько себе, сколько театру, можно равнять с тем случаем на озере, когда один подросток спас другого? Любой на месте того деревенского парня поступил бы точно так же. Никакой заслуги тут нет. И потом: что вышло из него? — заурядный инженер; а кем стал спасенный им мальчишка? — известным артистом. В сущности, долг простого человека перед непростым как раз в том и заключается, чтобы…
— Вы, наверно, за рыбой вернулись? — услышал Метлицкий голос инженера. — Забирайте, пожалуйста. Сом отличный, такого в магазине не купишь.
— Значит, вы так всю жизнь рыбу и ловите… — задумчиво произнес Метлицкий. — Что ж, возьму с удовольствием, — он стал заворачивать жирные рыбьи куски в бумагу, — и вдруг усмехнулся: — Этот сом тоже из того озера?
— Ясное дело. Сосед только там и рыбачит.
— Это символично, — опять усмехнулся Метлицкий. — Впрочем, мне уже пора. Прощайте и счастливого вам пути.
Он уже стоял в дверях, когда инженер окликнул его сверху:
— А вы и вправду артист?
Метлицкий очень внимательно на него посмотрел, стараясь определить, нет ли в его словах насмешки, — но было темно, лица инженера он не разглядел и, ничего не ответив, вышел.
На перроне было по-утреннему прохладно; дождь прекратился, но от реки тянуло свежестью, а с холмов летел по улицам ветер.
Все артисты сгрудились под навесом, где было не так ветрено, лишь Носов в одиночестве бродил вдоль перрона. Заметив хозяина, который стоял с каким-то большим свертком в руках, Носов бросился к нему, еще издали крича:
— Андрей Андреич, мы вас заждались!
— Держи, — Метлицкий всучил ему сома. — Дар нашего попутчика-рыболова.
— Очень кстати, — осклабился Носов. — Народ собирается устроить в гостинице небольшой сабантуй.
Он развернул сверток со стороны рыбьей головы и с аппетитом потянул в себя воздух, затем поинтересовался:
— Деньги-то он взял?
— Разумеется, взял, — спокойно ответил Метлицкий. — А ты что, сомневался?
— По правде сказать, были у меня сомнения.
— Почему же?
— Понимаете, Андрей Андреич, он человек не нашей породы, не артист, словом. Это мы с вами можем все понять, и объяснить, и разоблачиться, и перевоплотиться, а для него самое важное — придуманные им принципы, и он…
— Ты еще скажи, что мы люди беспринципные, — перебил Метлицкий.
— Нет, я просто хотел…
— Ладно, потом расскажешь. А сейчас бери рыбу и иди праздновать.
— А вы, Андрей Андреич?
Но Метлицкий его уже не слушал, он смотрел в другую сторону, где стояла среди артистов Зина, и опять думал о том, что весь сегодняшний день он посвятит ей. Они будут гулять по городу, осматривать храмы и монастыри, затем он сводит ее в лучший ресторан, благо денег у него теперь вполне достаточно, а позже, когда они вернутся в Москву… Наталья Алексеевна болеет давно, с каждым годом чувствует себя все хуже, врачи ничего не могут поделать…
Ты, я и мой собутыльник
Я гляжу, как он наливает в бокал вино и какими суетливыми становятся его движения в предчувствии выпивки, — гляжу и думаю…
Мир воображаемый — мир наших снов, фантазий, мыслей и чувств — всегда ярче того, что нас окружает. Одна беда: у большинства людей воображение включается лишь тогда, когда они хорошенько выпьют. Первая рюмка, вторая, третья — и возникают ощущение полета, восторг от собственной смелости, трепет чувств, когда кружишь в заоблачных высотах и совсем не хочется спускаться на такую скучную землю. А утром… Тяжелое похмелье, болит голова, не встать с постели, и есть только одно желание: как можно быстрее достать колдовское зелье, чтобы воспарить снова.
Выпивал прежде и я и точно по таким же причинам, пока ты не разбудила дремавшее во мне воображение. Почему именно у тебя оказалась та волшебная палочка, с помощью которой я могу переноситься в любое место, куда мне только заблагорассудится? Этот вопрос я задаю себе постоянно, впрочем, волшебство — такая штука, что объяснению не поддается.
Я сижу с товарищем, моим бывшим собутыльником, в маленьком кафе в центре города. Раньше мы часто виделись, а теперь лишь в тех случаях, когда ему становится одиноко и он зовет меня, чтобы я разделил с ним его грусть.
— Ты теперь совсем не пьешь? — спрашивает он голосом, в котором мне несложно уловить нотку сочувствия.
— Совсем. Даже могу сказать, более-менее точно, как долго я не пью — почти год.
— Ты что, считал дни? — ухмыляется он, хотя отлично знает, что к застольям я давно равнодушен, как знает и то, что после знакомства с тобой алкоголь как средство веселящее и болеутоляющее мне совсем не нужен.
— Она не позволяет? — спрашивает он и опять с сочувствием смотрит на меня. Как ему объяснить, что его любимое занятие — встречаться с друзьями за столиком в кафе – не столь интересно, чтобы навязывать его другим? Он никак не может взять в толк, почему я, сидя в кафе, где все выпивают, не заказал себе хотя бы пиво. Другое дело, если бы меня закодировали или подшили, — тогда я стал бы ему понятен как человек, прошедший до конца тот путь, по которому он пока что еще идет…
— Как вы познакомились? — его вопрос прерывает мои размышления. Чуть склонив голову набок, ладонью подперев щеку, он приготовился слушать. Он выпил уже достаточно, чтобы почувствовать: мир изменился, заиграл яркими красками, из него будто изъяли все однообразное и скучное, и в этом своем чудесном мире он ждет и от меня чуда, ждет, что я расскажу ему красивую сказку, в которую ему так хочется сейчас поверить. Что ж, я готов…
Жаркий день середины лета, кругом ярко от солнца, душно, тем приятнее оказаться под сводом небольшой одноглавой церквушки, почувствовать и вобрать в себя разом — прохладу, исходящую от стен, голоса певчих, густой бас батюшки, запах воска от горящих свечей и тот яблочный свет из узких и редких оконец, какой бывает только в церкви. Ты стоишь невдалеке от алтаря — еще незнакомая, но уже нечужая. (Каким образом, даже при первом взгляде, всегда безошибочно угадывается эта человеческая близость, родство душ?) Служба идет своим чередом, но теперь я слушаю невнимательно и то и дело смотрю в твою сторону. Всякий раз, как гудит в храме многоголосое: “Аминь”, ты начинаешь быстро креститься, словно тебя кто-то торопит. Возле иконы Богоматери ты стоишь особенно долго, и молишься особенно истово, и не обращаешь на меня никакого внимания, хотя мое плечо почти касается твоего. Потом ты куда-то исчезаешь, и я безуспешно ищу тебя повсюду. Расстроенный, я выхожу из церкви и тотчас замечаю тебя: прислонившись к колонне, запрокинув голову, ты застыла в неподвижной позе. Подойти к тебе я долго не решаюсь, потому что у тебя такой вид, словно ты только того и ждешь, чтобы к тебе кто-нибудь обратился, а ты ответила бы холодно: “Ах, оставьте меня в покое…” “Сударыня, у вас какое-то горе?” — наконец спрашиваю я и говорю “сударыня” вовсе не потому, что хочу поиграть словами, а потому, что это обращение подходит к тебе сейчас как никакое другое. Ты смотришь на меня без выражения, а потом говоришь просто и в то же время с потаенным смыслом, будто каждое слово значит много больше, чем указано в словаре: “Мне очень одиноко, — говоришь ты. — Не знаю, горе это или нет…”
— А дальше? — спрашивает мой товарищ, и по его лицу видно, что рассказ ему понравился.
— Продолжу в следующий раз.
Некоторое время он сидит молча, словно бы обдумывая, верить мне или нет.
— Как-то уж больно красиво, сейчас так не знакомятся, — наконец говорит он, но я вижу, что он поверил. Как хочется, Боже мой, как хочется, чтобы жизнь была яркой и наполненной! Чтобы на каждом повороте нас поджидала новая встреча, чтобы вокруг были только интересные люди, а если б и попадались мерзавцы, то тоже очень интересные. Все что угодно, хоть всемирный потоп, лишь бы не эта мучительная тоска.
Он заказывает себе еще вина и смотрит на меня с робкой надеждой:
— Может, все-таки будешь?
Когда я снова отказываюсь, он выпивает залпом целый бокал и говорит:
— Недавно пришлось заниматься одним запутанным делом… Ты же знаешь, в нашей охранной фирме все важные дела поручают только мне. А тут пропала собака у нашего кассира, и директор вызвал меня, чтобы я занялся ее поиском. Я вышел на человека, знающего всех собачников в округе, и он указал мне на одного подозрительного типа, который похищает породистых собак, а затем продает их на рынке. Этот тип разъезжал по улицам на велосипеде, высматривал свою добычу возле крупных магазинов, — тут-то я его и подловил. Поговорил с ним мягко, но серьезно, намекнул на крупные неприятности, если он не вернет пса, и он, конечно, раскололся, привел на следующий день сразу трех псов — который ваш, спрашивает, — а кассир прижала к лицу своего Джима, стала плакать и так расчувствовалась, что выкупила у этого типа и двух других собак…
Я понятия не имею, что все важные дела в их фирме поручают именно ему, зато я знаю, что более скучного места, чем эта охранная фирма, на всем свете не сыскать. И еще я понимаю, что историю про похищенную собаку он придумал только что — и сам в нее поверил, и сам себе понравился. Да и о чем еще рассказывать ему? Ведь никто не станет слушать, если он начнет объяснять, как изо дня в день ходит в это кафе, как сидит в будке на своей работе и охраняет продукты от местного населения, а потом в халате и домашних тапочках читает газеты и смотрит телевизор. Людей, подобных ему, очень много. Когда я наблюдаю в метро лысеющего мужчину в очках или женщину с авоськами на коленях, которые, позабыв обо всем, уткнулись в детективную книгу про кражи и убийства, притом, что даже пропажа мыла из кухни вызвала бы у них сердечный приступ, — я догадываюсь, что они, как и мой товарищ, вовлечены в игру под названием “как избавиться от скуки”.
Я опять отвлекся и не заметил, как он закончил свой рассказ, и теперь сидит молча, всем своим видом показывая — вот как здорово я живу! Потом он переходит к следующей истории из своей увлекательной жизни, но вдруг прерывает себя:
— Так как ты с ней познакомился?
Он не то чтобы сильно пьян, просто, разгоряченный вином и разговором, он хочет только одного: продолжать, продолжать… Ему сейчас кажется, что, остановись он хотя бы на минуту, сразу же исчезнет очарование этого вечера: огни кафе, разноцветный мир за окном, улыбчивые лица посетителей. Именно страх все это потерять заставляет его мучительно и бесконечно длить нашу беседу, подливать себе вино, выкуривать огромное количество сигарет. Однако он понимает, что разговор двух мужчин в кафе — это все-таки диалог, поэтому он ждет, когда я ему отвечу. Придумать новую историю мне несложно…
Кругом темно и сыро после прошедшего вечером дождя. Может быть, час ночи, а может, и два, точно я не знаю, так как часов не ношу, кроме того, засиделся в гостях, где ощущение времени быстро теряется. Я возвращаюсь пешком через центр города — и вдруг вижу тебя. Ты сидишь на скамейке, чуть подавшись вперед и наклонив голову, словно читаешь на гравии видимые только тебе письмена. Обыкновенно людный сквер сейчас пуст, но освещен ярко, так что я легко различаю не только твою фигуру, но и лицо. Мне кажется, ты плачешь, мне кажется, ты ждешь кого-то, мне кажется, ты нуждаешься в сочувствии, мне кажется… Я неотрывно гляжу на тебя и, уже пройдя сквер, то и дело оглядываюсь, пока угол ближайшего дома не стирает тебя из вида. Прежде чем я понимаю, что мне не стоило оставлять тебя в одиночестве, я прохожу целый квартал, и когда возвращаюсь в сквер, то вижу: возле тебя несколько парней, они пьяные, что-то громко говорят и пытаются хватать тебя за руки. Мгновение — и я рядом. “Ира, — говорю я, — нам пора домой. Уже очень поздно”. Затем я беру тебя за плечо и увлекаю за собой. Ты не сопротивляешься, ты испуганна и покорна. Когда парни остаются позади, ты спрашиваешь: “Откуда вы знаете мое имя?” Не ответив на вопрос, я сам спрашиваю: “Зачем вы сидите в сквере ночью?” Ты тоже молчишь в ответ. Так мы и идем — одни на всей улице, одни во всем мире, — задаем друг другу вопросы, но не отвечаем на них, и снова спрашиваем, и снова молчим. Со стороны — если, конечно, нас кто-нибудь видит — мы, наверное, выглядим сумасшедшими. Но наш разговор, такой непонятный для посторонних, нам кажется простым и ясным, — и мы продолжаем говорить, хотя даже не знаем, куда и зачем идем…
— Ух ты! — говорит мой товарищ, когда я заканчиваю. — Я и не думал, что ты можешь так лихо…
Да, я изобразил себя чуть ли не героем… Хотя какая разница, кем я себя изобразил, если он слушает с таким интересом и даже не замечает, что истории мои так же далеки от правды, как я далек от святости, — ему ведь правда и не нужна, а нужна только занимательность.
Разумеется, существуют день и место нашей встречи, но если им следовать, то знакомство наше представляется таким обыденным, так противоречит всему складу наших отношений, что мне иногда кажется: а так ли это было? Так ли сидела ты в Публичной библиотеке, выписывая что-то из толстой книги и время от времени вытирая платком простуженный нос? Так ли — робея и очень медленно — подошел к тебе я, и так ли — взволнованным голосом – спросил у тебя авторучку? (Хотя от волнения мог спросить что угодно, лишь бы познакомиться с тобой.) А дальше, что было дальше? Дальше случилось так, что мы полюбили друг друга, — к чему подробности, известные лишь тебе и мне и по этой причине интересные тоже лишь нам?
Представляю, как изменилось бы лицо моего товарища и как ему опять стало бы скучно, если бы я рассказал, как мы на самом деле познакомились и как живем вместе вот уже почти год то в любви и согласии, то в странном мире, где никакие компромиссы невозможны…
Первое время мы старались избегать ссор, но потом, когда поняли, что они неизбежны, мы, не сговариваясь, нашли единственно возможный выход: мы расстаемся.
От родителей мне досталась дача (она находится в двадцати километрах от города, и оттуда удобно добираться на работу), — и эта дача служит нам прибежищем в тех случаях, когда мы ссоримся. Я уезжаю на дачу чаще, чем ты, и там, в полном уединении, провожу многие часы, а иногда и дни.
Деревянный дом, который строил еще мой дед, стоит лицом к неширокой речке, а с тылу к нему подступает лес, небольшой, но достаточно густой, чтобы близость деревни, расположенной сразу за лесом, совсем не ощущалась. Лишь в период сенокоса наведываются сюда местные мужики, так как трава по берегу реки всегда вырастает густая и сочная. В остальное время ничто не нарушает здешнего покоя, и после приезда я еще долго не могу понять, то ли это в ушах у меня звенит, то ли и вправду кругом так оглушительно тихо.
После очередной размолвки я часто сижу в плетеном кресле на веранде, и на ум мне приходят странные мысли…
Ты есть то, что я о тебе думаю. А думаю я разное…
Вот я жду тебя в грустном осеннем парке; и уже одно то, что мы не виделись несколько дней и ты должна вот-вот подойти, приводит мои мысли в возбужденное и радостное состояние. Я думаю: мне выпало огромное счастье — любить и быть любимым, — счастье, вопреки расхожему мнению, столь редкое, что было бы преступлением растратить его в мелких обидах и спорах. Ты стройна, легка, улыбчива; какой у тебя нежный голос, какой веселый нрав; как непринужденно ты находишь общий язык с любым собеседником; как умеешь понимать едва заметный намек; как угадываешь самую незначительную перемену в настроении. Моей радости совсем не мешают ни дождь, мелкий и нудный, ни лужи в низинах парка, ни то, что ветер то и дело хлещет меня по щекам холодными брызгами. Когда появляешься ты — в конце аллеи, под зонтиком, в каких-то смешных сапожках, очень похожих на детские, — я будто наполняюсь той теплой силой, которая заставляет подниматься вверх воздушные шары и аэростаты. Мы рядом, мы вместе, и на какое-то время я счастлив; говорю: на какое-то время, потому что по опыту знаю: пройдет день или два, а может, час или два, и мы непременно поссоримся. Что тогда я буду думать о тебе?..
Мы возвращаемся из театра, и, глядя на мое пасмурное лицо, ты спрашиваешь:
— Разве тебе не понравилось?
— Нет, почему же… То, что должны были показать, то и показали.
— Тогда зачем ты хмуришь брови?
Тут я не выдерживаю и говорю все, что думаю об актерах, пьесах и о театре вообще:
— Площадная забава, оправданная дикостью средневековья, но ничем не оправданная в наше время. Артисты — шуты гороховые, желание которых с помощью ужимок, долгих пауз и избитых приемчиков убедить, будто они не Петровы и Фишманы, а Хлестаковы и Гамлеты, — ничего, кроме смеха, вызвать не может. Режиссеры?.. О, это особая порода шарлатанов, которые, произнося высокие слова об авторском прочтении пьесы и концепции искусства, просто маскируют балаганную сущность своих спектаклей.
— Ты слишком резок и нетерпим, — возражаешь ты раздраженно. — Театр, как всякое древнее искусство, выражает прямую потребность людей, а не прихоть артистов и режиссеров.
— Да, я нетерпим, но нетерпим только по отношению к так называемому лицедейству. Мне кажется, чтение, книга вообще, будит в человеке воображение, тогда как театр навязывает готовый образ и воображение убивает.
— Ты не прав, потому что…
Мы уже почти не слушаем друг друга, волнуемся и не замечаем ничего вокруг, а потом внезапно замолкаем, но наступившая тишина облегчения не приносит, наоборот, кажется, что она более опасна, чем наш горячий спор.
Я долго думаю, как снова начать разговор, но, так ничего и не придумав, несу полную околесицу:
— О, царица моей души! О, повелительница моих мыслей!
— Похоже, ты читал сегодня восточные сказки или вспомнил, как в детстве тебе их читала бабушка.
— Я не люблю сказки, в особенности восточные, с их глупым пафосом и изощренной жестокостью.
— Как можно не любить то, что создано народом? Ведь сказки — это не только перечень чудес, но и традиция, и основа всей культуры.
— Ты сейчас как будто цитируешь учебник литературы для младших классов…
Так мы можем спорить до бесконечности. Я бываю слишком категоричен, а тебе всегда хочется доказать собственную правоту. Мы ссоримся по пустякам, — хотя какие это пустяки, если мы из-за них ссоримся?
Ты замечаешь нищего в десантной форме, а затем даешь ему сто рублей (хотя я знаю, что в кошельке у тебя не многим более этой суммы) и поясняешь свой поступок так:
— Посмотри, какие у него глаза! Голубые, как полуденное небо, и страдающие, словно ничего хорошего они никогда не видели.
— А как же твой принцип: не подавать нищим и убогим? — возражаю я горячо, поскольку не принимаю противоречивых слов и поступков.
— Здесь особый случай. Неужели ты не видишь?
Нет, я этого не вижу, а вижу только лоснящуюся физиономию хитреца, напялившего на себя военную форму, к которой он никакого отношения не имеет.
Я стараюсь сдержаться, но порой начинаю думать о тебе плохо: ты переменчива в каждом своем проявлении; ты бываешь не ласкова; занята лишь своими делами; молчалива или чересчур разговорчива. В такие моменты я не понимаю, то ли это изменились мои мысли, а ты осталась прежней, — и, стало быть, я все время придумываю для тебя какие-то новые обличья — то ли я просто реагирую на изменения в тебе, — и тогда, значит, от меня вообще ничего не зависит. Мне бывает тревожно, вовсе не потому, что я живу с человеком, которого, как мне иногда кажется, совсем не знаю, а потому, что по своему незнанию всегда рисую тебя по-разному, — а вдруг когда-нибудь я разучусь рисовать…
Но все мои рассуждения, какими бы верными они ни казались мне в иные дни, вызывают у меня лишь раздражение, стоит мне только оказаться в разлуке с тобой, в плетеном кресле на веранде старой дачи. Сидя там, я почти физически ощущаю, как сужается мир вокруг меня и как мысли мои сначала теряют высоту, а потом и вовсе камнем падают вниз — на дно того ущелья, где они барахтались прежде и где барахтаются сейчас мысли моего товарища. Там темно и душно, и неудержимо тянет вновь взмыть вверх — к тебе, непонятной и противоречивой, к тебе, которую люблю и без которой меня ожидает вечная темнота этого ущелья…
И я начинаю звонить тебе и, стараясь скрыть свой страх, с веселой беззаботностью говорю:
— Ходил за грибами в лес, набрал всяких: моховики, подберезовики, белые. Завтра собираюсь еще раз сходить.
— Завтра?.. — переспрашиваешь ты слабым и печальным голосом, и мне становится невыносимо стыдно: зачем я уехал от тебя, зачем веселюсь, когда на самом деле мне хочется плакать?
И вот я жду тебя в маленьком кафе в центре города. Ты, как часто бывает, опаздываешь.
Мой товарищ уже изрядно пьян. С каждым выпитым бокалом его истории звучат все менее убедительно, — он и сам это понимает, но продолжает с пьяным упорством рассказывать.
Может, я заблуждаюсь, но у меня такое впечатление, будто ему известно, что, кроме Страшного суда, свершится еще один, где каждому из нас будет задан единственный вопрос: “С кем ты дружил, человече?”, — и на этот случай он старается заручиться дружбой как можно большего числа людей, чтобы предъявить их на суде. В круг его друзей, вероятно, вхожу и я, поэтому время от времени ему необходимо со мной встречаться, иначе высший суд не признает наши отношения дружбой…
— Как ты с ней познакомился? — спрашивает он, когда запас собственных историй подошел у него к концу, а разговор нужно продолжать во что бы то ни стало. Он не дурачится, он уже на самом деле настолько пьян, что позабыл, как задавал мне этот вопрос и как я, чтобы ему не было скучно, выдумывал всякие небылицы. Неужели опять…
— Вот и она! — кричу я громко, потому что твой приход избавляет меня от надоевшего разговора и еще потому, что чувствую: во мне зарождается тот же радостный порыв, что и всегда при твоем появлении. Ты почти бежишь по улице, с растрепанными волосами, с сумкой, которая болтается в твоей руке из стороны в сторону и временами скребет по асфальту. Ты всегда так беспечна, всегда так порывиста…
Он глядит на тебя сквозь стекло, и на его лице легко читаются те эмоции, которые трезвый человек обыкновенно скрывает. Удивление сменяется разочарованием, а потом ему опять становится скучно. Он ожидал увидеть неземное существо, а увидел невысокую девушку, немного нелепую, немного рассеянную — словом, далеко не принцессу. Его воображение, которое просыпается лишь после выпитой рюмки, способно создавать только расхожие образы — красавица–чудовище, герой–негодяй, — ему не под силу разглядеть неброские краски. Мне жаль его тем более, что раньше я сам был таким же. Мне очень хотелось бы ему открыться, — но как я подберу слова, чтобы он понял, почему мы вечно спорим друг с другом, почему расстаемся, почему ждем встречи так, словно нас надолго разлучили, и почему, наконец, наши с тобой отношения, которые мало чем напоминают идеальный союз, как его представляют всезнающие журналы, — мы тем не менее называем любовью…
В его пьяных глазах несложно разглядеть упрек, будто я весь вечер только и делал, что его обманывал. Хотя он прав: я его обманывал, — но не обманывает ли он себя каждый день: живет без цели, скучает на работе, выпивает и придумывает себе другую, интересную, по его мнению, жизнь, — и, быть может, чтобы сказать ему правду, его как раз и нужно обмануть?
— Хочешь, познакомлю? — спрашиваю я, а сам гляжу, как ты, перебежав улицу, уже подходишь к кафе.
— В другой раз. Сейчас я не в духе, — отвечает он устало, и я знаю, что настроение ему испортил твой приход.
Чтобы не расстраивать его еще больше, я быстро с ним прощаюсь. Едва я переступаю порог кафе, как ты с разбегу бросаешься мне на шею. Наши встречи после разлуки напоминают мне общение детей возле песочницы: говорим мы без умолку, чепуху по большей части, смеемся, устраиваем шумную возню. Ты болтаешь про продавца-южанина, который обвесил тебя на рынке, но который тебе все равно понравился, потому что его усы напоминали соединенные вместе щетки для обуви; болтаешь про какую-то Веру Николаевну, которая так стара, что помнит еще времена дореволюционные, знает несколько языков, бывала во многих странах, однако простой арифметический счет забыла напрочь; болтаешь про то, сколько злых лиц приходится на одно доброе и как утром тебе хочется видеть луну, а вечером рассвет…
— Ты, как обычно, хочешь того, что уже прошло или еще не настало, — смеюсь я.
— А у тебя всегда такой вид, словно ты что-то ищешь, но это “что-то” лежит у тебя в кармане, — парируешь ты.
Мы говорим одновременно, но при этом слышим друг друга, поскольку всегда говорим об одном и том же.
— Погоди минутку, — вдруг останавливаюсь я. — Похоже, то, что я ищу, находится вовсе не в кармане, а на столике в кафе.
— Опять оставил самую ценную вещь? — ты улыбаешься, потому что я всюду забываю свой портсигар, который ты мне подарила недавно, и я еще не успел его приручить.
Вернувшись в кафе, я вижу, что портсигар лежит там, где я его и оставил — на столике, возле пепельницы, — а вот товарища моего уже нет на месте. Когда глаза привыкают к темноте, я обнаруживаю его недалеко от входной двери в компании широколицего бородача. Товарищ сидит спиной к залу, курит, возбужденно размахивает руками; бородач же слушает его молча, лишь изредка кивая головой, и пятерней копается в своей густой растительности. Я быстро беру портсигар и, стараясь остаться незамеченным, направляюсь к выходу. Проходя мимо их столика, я слышу, как он громко говорит бородачу:
— …Выяснилось, что этот таксист не только ее похитил, но и лишил девственности. Когда мой начальник узнал, что сделали с его дочерью, то разрешил мне не стесняться в средствах. Вот я и подвесил этого таксиста — на целых два часа подвесил! — ну, ты понимаешь, за какое место… Ты что, не веришь?!