Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2010
Лариса ШУШУНОВА
“СМЕРТНОНОСНО ВСПЫХНУВШИЙ КУСТ…”
Н. Уперс. Апокрифы Феогнида. Несобранное. СПб.: ЗАО “Журнал └Звезда””, 2007. — 156 с.
О недавно переизданной книге “Апокрифы Феогнида” и ее таинственном авторе достаточно много говорилось в год ее первого издания (1995), и поэтому нет особой необходимости повторять все имевшие место отзывы — достаточно вспомнить их общий тон: сочетание бурной эротики с высокой поэзией, “Лолита” в стихах, виртуозность и неожиданность. Сквозь заросли литературных аллюзий, юмора, игры вьется еле различимая тропинка лирического сюжета: утрата любви. В каждой клетке текста осуществляется алхимический сплав “низкого” и “высокого”, который в зародышевой форме явлен в “Письмах римскому другу” Бродского, где упоминание о времяпрепровождении с гетерой не менее значимо для лирического субъекта, чем мужественное восхищение картиной мира, в котором ему не будет места.
Только стихами и можно охарактеризовать эту книгу, “эту жизнь, эту пошлость и прелесть, /Этот жадно горящий рубин” (А. Танков). Да, именно, “пошлость”, переплавляемая на стиховом огне в “прелесть”. Не “переплавленная”, а именно “переплавляемая”, ибо происходит действо сие буквально на наших глазах. Привожу одно из 168 восьмистиший полностью, не прибегая к ханженскому многоточию:
После е..и яблоко с хрустом грызли —
Пополам, в невинном эдеме лежа…
От облаток лексики, милый гризли,
Не кривись — лишь облако, лишь пороша.
Лишь мираж, играющий полым звуком.
Физкультура губ, языка, гортани…
Если Бог и жив, то во рту двулуком,
А не там, где думают пуритане.
Ненормативное слово в данном контексте, соотносясь посредством аллитерации с библейским плодом, с легендой о грехопадении Адама, проходит все стадии семантического “чистилища” — очищения от своего “низкого” смысла, и на выходе получается уже не сквернословие, а название религиозно-сакрального акта. Ну не виноват поэт в том, что в русском языке нет литературного слова, которым можно было бы обозначить данное действо без ущерба для смысла, — он сам берет на себя смелость совершить чудо преображения:
Распухает уда удав, глотая
куропаток похоти, крыс соблазна.
почему краса твоя золотая
так скабрезно, стыдно и безобразно
распирает плоть мою, зуб молочный
превращая в мертвенный клык вампира?
как явлюсь я, трубчатый и порочный,
перед трубные очи Владыки Мира?
“Молочный зуб”, превращенный в “мертвенный клык вампира” — каково! Если задаться целью проанализировать синонимы того, чему — опять же — в литературном русском языке определений нет, то можно написать на этом материале глубокое филологическое исследование: какие оттенки чувства соотносятся с тем или иным синонимом. Например, сальность и грубость — “сарделька, торчащая из брюк”, “резиновый водомет”; нежность, заходящая за грань сентиментальности, — “смешной тритончик” с “сиамскими абрикосами”, “пернатый воробышек” (он же “жаворонок”, он же “соловушка” — раздолье для орнитологов!); мистиче-ский ужас — жезл, “увитый венозным змеем”, — что-то уже египетское…
Что касается описаний самого действа, то чисто технической (да простится мне это двусмысленное определение) изобретательности Уперса — его способности находить каждый раз новый ракурс и облекать его словом — позавидовали бы лучшие страницы “Лолиты”. Я говорю сейчас не о глубине разработки темы, а о широте диапазона — от армейского юмора: “…помнишь, Кирн, как я тебя в первый раз-то / раздевал, вспотевшего от испуга? / Превращенье в грязного педераста / твоего наставника, брата, друга” — до утонченного эротизма: “Ах! — слетает с уст, и воском талым / мальчуган обрызгивает лен. / C жемчугом сравню еще, с опалом… /Хоть пронзен стрелой — не ослеплен” (см. у Кушнера: “Я из тех, кто был зорок и точен, любя”).
У петербургского поэта Алексея Пурина, который в процессе подготовки Уперсовых опусов к изданию (принимаем правила игры) многому научился у своего заграничного собрата, есть такие строки:
Было жалко смывать под утро
Твою суть с ладоней и уст.
О, какая там Камасутра!
Смертоносно вспыхнувший куст!
Перламутра звездного пудра,
А не коитус и воллюст.
Понятно, что все, о чем говорится в этом стихотворении из книги “Созвездие рыб”, ничего не имеет общего с “науки страсти нежной”, подменяющей собой подлинное чувство. Дело не в технической стороне (хотя поэтическое мастерство и может ввести невнимательного читателя в заблуждение), ведь об этом говорится прямо: “О, какая там Камасутра!”, а в страсти, уподобленной в своей неистовости видению Моисея: “смертоносно вспыхнувший куст”… И в любимом человеке, природа которого для любящего едина и неделима — “перламутра звездного пудра”…
В “Апокрифах Феогнида” лирическая волна несколько приглушена, как будто поэт хочет укрыться от себя самого, “от насилья бессмертной пошлости людской” за волшебными переливами звукоряда:
Сепия, сангина, терракота…
Ах, во всяком слове спит Эрот!
И любое аханье — охота:
Как у вышивальшиц полон рот
Золотыми иглами. Какая
Буква не напомнит тетиву?
Разве что шипящая… Пока я
Речь держу дрожащую — живу.
Вот о чем это книга — о невозможности молчать. А все эти “одурелые дротики”, “резиновые трубки” и прочие приспособления — не что иное, как модификация древнеримского лозунга “Хлеба и зрелищ!”. Во все века человек вынужден поворачиваться далеко не лучшей своей половиной к социуму. Словно предвосхищая все возможные варианты читательской реакции, Уперс в шуточной форме напоминает о заповеди апостола Павла “Чистым — все чисто”:
Как у этих синих штанов, у нашей
страсти, Кирн, изнанка белее снега:
та же, что у тех, кто лежит с Маняшей
или Нюшей, кому из-под юбки нега
жарко-жарко дышит, кто любит козьи
теребить висюльки (пастушьи нравы!).
ну смешно ж у санок делить полозья,
укоряя левые: вы не правы.
В этом же издании под одной обложкой с “Апокрифами” опубликован другой цикл стихов, по-видимому, недавно обнаруженный в архиве Уперса, — “Адриатические сонеты”, — вот в них “игра полым звуком” уступает место подлинному лирическому переживанию:
Ты засыпал, неся в потемках тела
весь Млечный Путь. Но плоть твоя еще
в моей ладони дремлющей твердела,
и грудь, в другой, вздымалась горячо…
ты просыпался оттого, что губы
и пальцы в явь преображали сны, —
и были мы, безбожники, как трубы
архангелов, горе вознесены…
ты раем был (иных определений
не подобрать!). И ржавая кровать
пружинным пеньем грешных откровений
не уставала к Господу взывать —
и славить персть земную. Повторений
Эдему нет, и раю не бывать.
Трудно найти во всей русской поэзии более откровенные и в то же время более целомудренные строки. Дело даже не в церковной лексике — ведь и в “Апокрифах” очень много богословских терминов. Можно наполнить эротический текст христианскими ламентациями, по-дразнить вкус нетребовательного читателя, но ведь не факт, что получится подлинная лирика, а, если, не дай Бог, нарвешься на новоявленного Жданова, то рискуешь быть заклейменным “барином, мечущимся между будуаром и молельней” (да простит меня русская интеллигенция за рискованную историческую параллель). Что же защищает эти стихи от подозрений в несерьезности авторских намерений и от пошлости толкования — с другой? Только интонация — тоски, отчаяния, присутствующего в этом срывающемся шепоте: “Ты раем был (иных определений / не подобрать)…”, и — безнадежности: “Повторений / Эдему нет, и раю не бывать”.
И еще мне хотелось бы привести четверостишие из малоизвестного стихотворения Алексея Пурина, написанного в конце 1980-х и посвященного первой публикации “Лолиты” в СССР, — оно не вошло ни в одну из его стихотворных книг, будучи включенным в эссе “Набоков и Евтерпа” и записанным без соблюдения строфики, “прозой”, как и заключительные строки набоков-ского “Дара”, но мы все-таки запишем его “в столбик”, это имеет принципиальное значение:
И под сердцем волна голубая
Набухает, бискайская, крупно,
И бо-бо, ибо, my love, любая
Смертоносна любовь и преступна.
Любая — это слово является последним в строке, после него следует сделать паузу, интонационно выделить. Любая любовь преступна, то есть противозаконна в своей основе, ибо дается не по Закону, а по Благодати.