Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2010
Андрей Петропавлов
Андрей Григорьевич Петропавлов (1947–2008) — петербургский музыковед, педагог, радиожурналист, музыкальный комментатор.
Мои музыкальные школы
В середине 1950-х я стал учащимся ДМШ Дзержинского района Ленинграда (прошу прощения, но все реалии будут названы в соответствии с тем временем, а не с “эпохой перемен”). Я начал заниматься музыкой, как принято, в 5–6 лет в Доме пионеров и школьников Выборгского района, где работала моя мать – преподаватель фортепиано. Не имея возможности со мной возиться, она отдала меня своей коллеге, Любови Ильиничне Пейсахис, у которой я и получил первые навыки фортепианной игры. Но вскоре Любовь Ильинична перешла работать в ДМШ Дзержинского района, которая располагалась (и существует там по сей день уже как школа им. С. В. Рахманинова) на улице Короленко (но больше известна как “школа на Некрасова”, так как ее здание выходит на обе улицы). Не найдя достойной замены моему первому педагогу, мама решила, что мне лучше постараться поступить в “школу на Некрасова”, что я и сделал, выдержав экзамен. Интересно, что по его результатам меня хотела взять в свой класс старший педагог школы Мовшович, но мама настояла, чтобы я не менял педагога, и я остался у Любови Ильиничны. Тем самым их дружба была сохранена.
В тогдашней неофициальной “табели о рангах” ДМШ Дзержинского района находилась где-то в середине списка — не самая лучшая, но и не самая плохая. И там были педагоги-“звезды”, и оттуда поступали учиться дальше, но вокруг нее не было никакого ажиотажа, который уже начинал возникать около других ДМШ.
Устроиться в “школу на Некрасова” было не так-то просто вследствие того, что я жил в Выборгском районе, а она относилась к Дзержинскому. В те времена еще не было моды учиться у строго определенного педагога, в каждой районной школе были отличные специалисты, их не нужно было выискивать по всему городу. Да и директора школ охотнее брали жителей “своих” районов. Поэтому в зачислении главную роль сыграли не столько результаты экзаменов (таких, как я, было много), сколько решимость Любови Ильиничны взять меня в свой класс.
Учеба на новом месте была сопряжена с рядом трудностей. Кроме того, что никто не отменял школу общеобразовательную, в которой занятия шли шесть дней в неделю, манили всякие кружки, ходить в которые было очень интересно. Уроки кончались в 2–3 часа дня, и надо было успеть забежать домой, забрать ноты и тетради и еще постараться что-нибудь съесть, так как иначе пришлось бы до вечера ходить голодным. Затем — дорога. Если в Дом пионеров я шел 10 минут и вместе с мамой, то в школу приходилось ехать не менее 40 минут, и одному (первое время я ездил с бабушкой, но потом она сломала ногу и, естественно, не смогла меня “пасти”, а потом проблема отпала сама собой). В Центр (а “школа на Некрасова” располагалась в двух остановках от Невского) можно было доехать на трамвае (но долго) либо на “скором” автобусе, который, однако, останавливался не на всех остановках и влезть в него было непросто. Мне надо было специально идти целую остановку назад, чтобы кое-как втиснуться в его переполненное чрево. Автобус № 75 пользовался огромной популярностью (хотя разница с трамваем по времени была мизерная), поэтому и днем, и вечером он был забит под завязку. Помню, как мать вталкивала меня в него чуть ли не коленом.
И вот я, весьма помятый и отдавленный, выхожу на Литейном и иду в “школу на Некрасова”. К счастью, таких “проклятых” дней в неделе было всего два — удавалось так составить расписание, чтобы в эти два дня укладывались все музыкальные предметы, коих было немало: специальность, сольфеджио, музыкальная литература, ансамбль, хор (к счастью, от хора удалось получить освобождение, иначе бы в два дня не уложился).
Здание школы большое, старинное, многоэтажное. В нем масса разных закоулков, где так хочется потеряться! Сами классы довольно просторные, в них можно даже бегать. Особенно большой класс № 13, который используется как концертный зал, в котором проходят классные концерты и экзамены. Он полукруглый благодаря эркеру, очень светлый, с двумя роялями, и в нем работают самые выдающиеся педагоги школы. Остальные имеют эту “святая святых” на пару часов перед экзаменом или концертом. Класс № 13 в центре, как бы от него расходятся классы, в которых отовсюду раздается музыка, и очень явственно (тогда в классах еще не было двойных дверей, так что, идя по коридору, можно точно знать, что происходит в классе: выволочка нерадивому ученику, работа над гаммами или законченное исполнение). Особенно быстро мы старались пробежать мимо класса милейшего (как узналось впоследствии) скрипача Сурена Павловича Закаряна. Его вулканический армянский темперамент извергал на учеников громы и молнии, и громы были слышно на весь этаж. Тем не менее ученики его обожали, и большинство впоследствии стало профессиональными музыкантами.
И еще один скрипач вызывал у всех, даже самых шаловливых, трепет — завуч школы. Его класс находился на первом этаже, и иногда он выходил в вестибюль, где располагался гардероб. Гардероб — это место, где начинается и кончается длинный день, проведенный в школе. Поэтому те, кто только что пришел, и те, кто уже уходит, поневоле, как разноименные полюса магнита, притягивались со всеми вытекающими последствиями. Но как только вдалеке появлялся завуч, разноименные полюса вмиг становились одноименными и с бешеной скоростью отталкивались друг от друга, как будто сближения никогда и не было.
Но вот я прихожу в класс специального фортепиано к Любови Ильиничне. Сажусь, начинаю что-то играть. Что греха таить, урок, как правило, не выучен, да и как его выучить самому, без “палки” со стороны родителей, которые с утра до вечера на работе, а ничего не понимающая в музыке бабка каждый раз докладывает, что, мол, играл, и даже два часа (а что играл, как — все на моей совести). Видя, что дальше идти нельзя, мой педагог начинает длинную “распеканцию”, к которой я довольно быстро привык и уже не вслушивался (слова были, как правило, одни и те же, да и драматургия не отличалась новизной: с пиано голос постепенно доходил до фортиссимо и резко обрывался, что означало — все, конец). Но чаще Любовь Ильинична говорила: “Сиди, учи” — и отправлялась по своим делам: потрепаться с подругами, узнать последние внутришкольные сплетни и что-то еще не менее ценное. Она прекрасно понимала, что я ее не выдам, так как и сам менее всего заинтересован в 45-минутной зубрежке.
Ее нет, и в классе, как назло, я один, а то можно было бы завести вполне светскую беседу (если рядом девочка) или устроить небольшую потасовку (если мальчик). К концу урока мой педагог приходит, пишет в дневник очередное задание (иногда под диктовку пишу я — для большей усвояемости), и я свободен до следующего урока. Количество невыученных заданий увеличивается, и скоро количество переходит в качество, согласно закону диалектики, но через две недели — экзамен, который надо сдать хорошо, чего бы то ни стоило. И вот вместо того, чтобы в воскресенье бегать с друзьями по двору, я с мамой еду к Любови Ильиничне домой, где мы с ней по три часа учим то, что нужно было выучить в течение полугода. С одной стороны педагог, с другой — мать, которая тоже педагог и понимает весь ужас ситуации. Мне, конечно, очень некомфортно, но я терплю двойной натиск, хотя с непривычки после первых полутора часов занимаюсь уже “на автомате”. Единственная отрада — зовут пить чай. Мудрая и все понимающая мать Любови Ильиничны, Эсфирь Михайловна, настоящая еврейская мама, словно выхваченная из книг Шолом-Алейхема, с помощью всяких домашних вкусностей примиряет меня с действительностью. Уже самый тембр ее голоса успокаивает (а ведь она, бедная, каждый выходной слушает малопристойную игру учеников вроде меня — я, к сожалению, такой в классе не единственный). При прощании моя мама тоже получает задание по моему натаскиванию, и в результате в день экзамена все сходит более-менее благополучно, и до следующего отчета прежняя жизнь продолжается.
Упаси Боже бросить камень в своего педагога — Любовь Ильинична была прекрасным музыкантом, от нее каждый год поступали в музыкальные училища, она была удостоена звания “Заслуженный работник культуры” (а в те годы его давали очень немногим). Она окончила школу-десятилетку при консерватории по классу замечательного педагога Клары Ефимовны Столяр, чье имя постоянно было на устах. Поистине Любовь Ильинична “клялась словами учителя” (о своем консерваторском профессоре она никогда так восторженно не отзывалась)! К сожалению, судьба не была к ней милостива: с детства у нее что-то случилось с ногой, она не сгибалась, и красивая женщина ходила на костылях, не могла нормально двигаться. Всю жизнь она прожила с мамой в двух смежных комнатах большой коммунальной квартиры на улице Пестеля. И, конечно, длительная инвалидность не могла не сказаться на характере.
Любовь Ильинична умела хорошо научить играть любого, кто этого хотел. Но когда она видела не самое горячее отношение к специальности, ей, естественно, становилось скучно, весь ее педагогический энтузиазм пропадал и она позволяла себе немного лениться. С теми-то, кто продуктивно занимался дома, она работала как зверь! Со мной в одно время занималась Мадлена Мирзоева (мать которой была старинной подругой моей мамы), так во время ее уроков никаких хождений к подругам не было.
О том, как серьезно было поставлено у Любови Ильиничны дело с теми, кто хорошо занимался, свидетельствует такой пример. Только что упомянутая Мадлена взялась учить недавно изданный эффектный “Вагаршапатский танец” Арно Бабаджаняна. Никто никогда его еще в Ленинграде не слышал. Узнав, что у родителей Мадлены есть выход на самого Бабаджаняна, Любовь Ильинична попросила, чтобы они постарались до-стать запись авторского исполнения (как известно, Бабаджанян — прекрасный пианист). В скором времени запись была получена, и Мадлена стала “эксклюзивной” и “аутентичной” исполнительницей этой яркой пьесы.
В стенах школы судьба свела меня еще с одним превосходным педагогом и человеком — Галиной Михайловной Колесниковой, которая была подругой Любови Ильиничны, часто приглашалась в консультанты и нередко заменяла во время болезни. С ней отношения были более свободными: она не “пилила” за невыученный урок, а смотрела на все с юмором, недостатки старалась выставить в смешном виде, без педагогического занудства, отчего преодолеть их казалось легче. Она постоянно подбадривала, поддерживала, обнадеживала меня (и, смею думать, не беспочвенно). Помню, однажды перед очередным экзаменом мы договорились с ней: в случае, если я буду играть удачно, она слегка покашляет после каждого произведения, если неудачно — промолчит. И вот я окончил первую пьесу, жду реакции… Молчание. Я начинаю слегка паниковать, завершаю вторую пьесу — опять молчание. Уже не помню, как доиграл экзаменационную программу, и тут Галина Михайловна буквально зашлась в приступе кашля. После экзамена она, извиняясь, объяснила, что очень за меня переживала и забыла, о чем мы условились накануне.
Галина Михайловна поощрила меня на одну авантюру. Классе в пятом я решил самостоятельно выучить первую часть “Лунной” сонаты Бетховена. Эта музыка мне очень нравилась, казалась нетрудной (!), благо медленная, и я с энтузиазмом ею занимался втихаря от своего педагога, потому что знал, что она такую наглость не потерпит. Как правило, всю программу мне выбирали, и мое мнение было двадцатым. Поэтому очень хотелось проявить инициативу, пусть и преступную. Я быстро выучил текст и, когда по неразумию счел, что уже все готово, сыграл Любови Ильиничне. От такого арапства она пришла в ужас и, чтобы усилить впечатление, в качестве третейского судьи позвала Галину Михайловну. Та послушала и сказала: “А что, пусть играет, раз ему нравится. На экзамен это выносить, конечно, нельзя, а для себя — пожалуйста”. Но я же не мог абсолютно самостоятельно выученное — первый раз в жизни! — произведение оставить “для дома, для семьи”. Когда меня от школы (на этот раз общеобразовательной) направили на какой-то смотр самодеятельности, я недолго раздумывал, что играть — “Лунную” сонату! И, помнится, даже получил какой-то диплом.
Помимо специальности, приходилось ходить и на музыкально-теоретические предметы, которые тогда казались совершенно ненужными и отношение к ним было соответствующее. Ну можно ли было всерьез воспринимать сольфеджио! Понятно, в классе мы пели разные “номера” из учебников, писали диктанты, но чтобы еще дома этим заниматься! То же самое касалось музыкальной литературы: учить биографии композиторов, уметь хоть пару слов сказать об их музыке — ну, это вообще западло! К сожалению, такая “западловая” психология была не у меня одного, лишь некоторые девчонки (которых “мужики” за это презирали) делали все заданное, а потом, нам в посрамление, отлично отвечали на уроках. И сейчас, по прошествии почти полувека, хочется попросить прощения у тех педагогов, которые приобщали нас, недоумков, к “разумному, доброму, вечному”. Мне, в общем-то, повезло: из-за дальности расстояния от дома до школы я мог выбирать расписание таким образом, чтобы уложиться в два дня, поэтому я познакомился со всеми теоретиками “школы на Некрасова”. И это были замечательные педагоги, о которых надо слагать оды (к сожалению, я понял это только тогда, когда сам начал преподавать). Сольфеджио вначале в моей группе вела Мария Борисовна Минц — женщина с колоссальной и притом доброй энергетикой. Она умела расшевелить каждого, и на ее уроках мы работали, как бы нам этого ни хотелось. Кроме того, Мария Борисовна обладала неистребимым интересом к каждому своему ученику и всегда была в курсе его личных проблем, проблем в его семье и, более того, держала в сфере своего внимания жизнь своих учеников после окончания школы. Через много лет, на каком-то методическом совещании, она увидела в числе участников знакомую фамилию Петропавлова, которую носит моя жена, тоже музыковед, и сразу кинулась к ней как к родному человеку (хотя в свое время я ну никак не мог ее радовать!).
Людмила Александровна Можжевелова, у которой я слушал курс музыкальной литературы, была педагогом очень либеральным и мягким (быть может, причиной тому был ее сын-валторнист, который ходил в одну со мной группу и был таким же оболтусом, как и большинство). Мир тесен, и я потом учился вместе с ее сыном в училище им. М. П. Мусоргского, а затем какое-то время уже учил ее внука, тоже духовика.
Совсем иной была Янина Иосифовна Лушина. Всегда строгая, подтянутая, очень деловая и несколько официальная, она не давала на уроках расслабляться (не случайно впоследствии ее забрали в обком на идеологическую работу). У нее невозможно было ущипнуть соседа, трахнуть учебником по голове впереди сидящего и т. п. От нее словно исходили некие флюиды организованности и дисциплины. Зато после ее урока загнанная внутрь энергия разрядки проявлялась гораздо сильнее и в самых буйных выражениях.
Эпизодом прошел в теоретических классах композитор Вячеслав Кузнецов, обаятельный и слишком мягкий человек, который не очень представлял, чему и, главное, как научить орду разгильдяев. Однако пиетет, испытываемый к слову “композитор”, поневоле сдерживал наши разбойничьи страсти, и уроки Кузнецова проходили более-менее пристойно.
Увы, многолетнее ничегонеделание с авральными рывками перед экзаменом привело к неразрешимому противоречию между тем, что я хотел выразить, и тем, что мог в силу почти полного отсутствия технической базы. Отсутствовало необходимое количество “задо-часов”, без которых не получится ни один музыкант, каким бы гениальным от природы он ни был. Что уж говорить о себе! И вот настал момент, когда игра на рояле стала доставлять невыразимое раздражение и все более ясное понимание того, что “поезд ушел”. Созрело жгучее желание бросить “музыкалку” и больше не мучить ни себя, ни педагогов (хотя до окончания школы осталось всего полгода). Мама тоже уже созрела, чтобы мне уступить, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
В один далеко не прекрасный день в школьной драке я сломал правую руку, и моя музыкальная карьера вроде бы закончилась сама собой. Но оказалось, что именно тут-то она и началась. Хотя Любовь Ильинична вздохнула с облегчением: позор на выпускном экзамене откладывался, по крайней мере, на полгода, меня это не радовало. Эйфория свободы от музыки прошла быстро, и настала жуткая тоска. К этому времени я уже начал регулярно ходить в филармонию, стал немного разбираться в исполнителях, научился кое-что понимать, и вот на тебе! Но с такой же, если не с большей силой, с которой еще недавно меня отталкивало от инструмента, стало притягивать. Несмотря на загипсованную правую руку, я стал играть левой, да не что-нибудь, а Второй концерт Листа, который недавно услышал и в него влюбился. А затем захотелось выучить какую-нибудь пьесу для левой руки. Выбор пал на Ноктюрн Скрябина, который, как я уже знал, в юности переиграл правую руку и написал для своей левой две пьесы — Прелюдию и Ноктюрн. Прелюдия мне не очень понравилась: “слишком легкая”, а с Ноктюрном я решил посражаться.
И вот после долгой разлуки и уже без гипса я пришел на урок к своему педагогу и сыграл Ноктюрн. На этот раз реакция была другая: Любовь Ильинична стала со мной им заниматься! И в течение нескольких недель мы с ней его доделали, а с ним довели до ума и экзаменационную программу так, что можно было представить ее на выпуск. Экзамен состоялся, и даже без конфуза, но что делать дальше? Неожиданно выяснилось, что ничего больше в жизни мне так не нужно, как только заниматься музыкой. Но в училище я уже опоздал по срокам (да и не взяли бы с такой техникой). И тут мой педагог совершила то, что я от нее никак не ожидал (как передавали мне одноклассники, Любовь Ильинична во всеуслышание признавалась: “Окончит Петропавлов — торт куплю!”).
В одном здании с детской музыкальной школой находилась тогда и школа для взрослых им. Н. А. Римского-Корсакова. Вот в нее-то меня и отвели, предварительно договорившись с начальством и одним из лучших педагогов — Натальей Леонидовной Беляевой, которая и взяла меня в свой класс. И здесь началась моя новая жизнь.
В ту пору у детской и взрослой школ был один общий директор — Людмила Сигизмундовна Быкова. Она не имела музыкального образования (за что ее совершенно необоснованно презирали некоторые коллеги), но она делала для обеих школ все, что могла. Когда ее не стало, школы разделились, школу для взрослых “выдавили” из ее исконного здания, и она долго скиталась, пока не обрела пристанище (будем надеяться, постоянное) в здании на Думской улице.
У школы для взрослых была славная биография. Основанная в 1919 году, она стала единственным музыкальным заведением города, которое давало академическое образование всем желающим, независимо от возраста. Кроме того, в годы ленинградской блокады в стенах школы собрались все музыканты, не сумевшие или не захотевшие эвакуироваться. Это были профессора консерватории, преподаватели музыкальных училищ и школ, которые не прекращали педагогическую работу на протяжении всех 900 дней. А руководила всей этой работой (о чем я узнал много позже) Наталья Леонидовна Беляева, мой будущий педагог.
Первое знакомство с ней не располагало к особой симпатии: крупная женщина несколько мужеподобного вида с низким суровым голосом, с бельмом на глазу, которая безапелляционным тоном велела принести к следующему уроку то-то и то-то, совершенно не интересуясь, хочу я это играть или нет. А я все-таки уже окончил музыкальную школу и считал, что имею право на собственное мнение! Пришлось смириться.
На первые уроки я приходил, как в добрые старые времена, то есть малоподготовленным. Но, в отличие от Любови Ильиничны, Наталья Леонидовна не пошла вследствие этого к подруге, а в весьма нелицеприятной форме заявила, что если она еще раз услышит подобную игру, то я могу к ней больше не приходить. Такая постановка вопроса была настолько эффективной, что больше поводов для подобных пассажей я на протяжении всех лет обучения не давал.
В отличие от большинства педагогов музыкальных школ, Наталья Леонидовна была педагогом концертирующим. Она окончила консерваторию по классу Ольги Калантаровны Калантаровой, ученицы великой Анны Николаевны Есиповой. И кое-какие секреты есиповской школы она сохранила. Так, к примеру, “фирменным блюдом” этой школы являлась так называемая “жемчужная игра” пассажей. И Наталья Леонидовна, которая в совершенстве владела этим искусством, учила “рассыпать жемчуг”, особым образом прикасаясь к клавишам.
У нее были великолепные пианистичные руки — большие, широкие в кисти, с мясистыми пальцами, что позволяло даже в самых громких эпизодах извлекать мощный и в то же время мягкий, без стукотни, звук. В чем-то по конституции руки Натальи Леонидовны напоминали руки Святослава Рихтера, хотя у него они еще больше. Когда Наталья Леонидовна играла октавы (например, знаменитые октавные пассажи из первой части Первого концерта Чайковского), на слушателя обрушивался шквал звуков, но звуков благородных, певучих. Даже самые брутальные эпизоды у нее звучали красиво.
Она хорошо знала главу ленинградской фортепианной школы Леонида Владимировича Николаева, много о нем рассказывала. От нее я узнал, что Николаев все фортепианные концерты аккомпанировал своим ученикам наизусть. Узнал о его реакции на бездарное исполнение. Человек крайне воспитанный, Николаев в таком случае всегда говорил: “Ну что ж, очень мило”. И только посвященные знали, что это был уничтожающий отзыв, о чем играющий не подозревал и думал, что все хорошо.
Наталья Леонидовна была поклонницей Владимира Владимировича Софроницкого и иногда делилась воспоминаниями о его несравненных концертах, на которых, однако, бывало всякое… Однажды был объявлен его концерт в Малом зале консерватории. Публика забила весь зал, но артиста все нет и нет. Прошел слух, что Софроницкий играть не будет. Но публика не расходится. По прошествии какого-то времени — новый слух: “Послали за коньяком”. И, наконец, через час выходит Софроницкий и играет как Бог. Нам в поучение Наталья Леонидовна рассказывала, как работал пианист над мазурками Шопена (которые она сама играла в классе совершенно изумительно): “Уже всем нравится, а ему все еще нет, и он работает и работает до изнеможения над каждой фразой”. Совсем иные отзывы о Софроницком я слышал до этого от Любови Ильиничны, которая признавалась, что ей почему-то не везло, и она попадала только на неудачные его концерты, в то время как ее педагог К. Е. Столяр с удачных выходила буквально в трансе. Сравнивая Софроницкого с одним именитым пианистом, профессором Ленинградской консерватории, народным артистом СССР, Наталья Леонидовна приговаривала: “Как воробья ни учи, все будет виртуозный воробей, а не соловей”.
Много позже, когда я начал общаться с Натальей Леонидовной не как ученик, а как младший коллега, она рассказывала, как принимала в школе для взрослых в блокадную зиму Марию Вениаминовну Юдину, которая каждый раз прилетала из Москвы с рюкзаком продуктов и разносила их потом сама по знакомым. Нередко она с сопровождающими попадала под обстрел, но упорно не желала прятаться в убежищах, приговаривая: “Это не в меня”. К счастью, мне удалось подвигнуть моего педагога написать хоть две странички своих воспоминаний о том страшном времени, и очень скупые, хотя и очень ценные воспоминания Беляевой о работе школы для взрослых в блокадном Ленинграде появились во втором издании сборника воспоминаний о Ленинградской консерватории.
Хотя я уже не застал ее выступления (а она играла и соло, и с оркестром школы), она постоянно сама занималась (как она любила говорить, “я работаю над собой”), находилась в отличной пианистической форме и могла высококачественно показать всю музыку, которая звучала в классе. А там, помимо учебного репертуара, звучали этюды, полонезы и мазурки Шопена, концерты Мендельсона, Грига и Рахманинова, этюды и рапсодии Листа, сонаты Гайдна, Моцарта и Бетховена, пьесы Брамса, Рахманинова, Прокофьева, Шостаковича (и это только из того, что звучало при мне). Отличительной чертой Натальи Леонидовны была педагогическая мудрость: с одной стороны, она очень осторожно выбирала произведения, которые ученик должен был играть на официальных концертах и экзаменах (с неизбежными оценкой и отзывом), и старалась его “не подставлять”, с другой — смело давала “на вырост” вещи, которые безусловно превосходили сегодняшние ученические возможности, но становились огромным стимулом для быстрейшего развития. Помню, и мне она вдруг предложила Десятую венгер-скую рапсодию Листа (в которой самыми трудными для меня оказались вступительные гаммы: гаммы я всю жизнь ненавидел и, как следствие, везде играл очень плохо). Конечно, больше всего я самозабвенно учил рапсодию, и в результате Наталья Леонидовна даже выпустила меня с ней на какой-то шефский концерт.
Наталья Леонидовна в своей педагогике была очень “диалектична”. Часто она говорила нам: “Вещи не любят, когда их долго учат” — и то же время предостерегала от скороспелых результатов: “Цветок нельзя раскрыть раньше времени, от этого он погибнет”. И мы, кто как мог, старались выйти на “золотую середину”.
Школа для взрослых в то время имела уникальный, совсем “нешкольный” педагогический состав. Некоторые преподаватели одновременно работали в училище и консерватории, что, конечно, повышало общий уровень требований.
При том, что, в отличие от детской музыкальной школы-семилетки, во взрослой учились всего пять лет, некоторые талантливые ученики смогли по окончании поступать не только в музыкальные училища, но и в консерваторию, в чем в первую очередь заслуга всех педагогов, у которых они учились. Вот имена только тех, кто сразу попал в вуз и кого я знал лично: музыковед Татьяна Процюк (впоследствии долгое время работавшая в Смольном соборе), пианисты Николай Кожевников (ныне профессор СПбГПУ), Владимир Серов (впоследствии завуч музыкальной школы № 15), Люция Гратан (впоследствии завкафедрой фортепиано в Институте культуры им. Н. К. Крупской). А ведь еще были вокалисты, струнники, духовики, народники… Объем и уровень знаний и навыков, которые давала школа для взрослых, не уступали музыкальному училищу. (Впоследствии я не однажды встречался со своими соучениками по классу Беляевой, с некоторыми я дружу по сей день.)
Группы, в которых я изучал музыкально-теоретические предметы, были смешанными. В них занимались учащиеся разных специальностей и разного возраста. В основном люди были работающие, обремененные семьей, поэтому каждый выбирал себе группу по удобству расписания. Работа и учеба в школе приучали ценить время. Никогда в жизни я столько не успевал, как во время пребывания в школе для взрослых. Судите сами: утром – работа в Всесоюзном научно-исследовательском институте бумаги учеником чертежника (была такая должность для тех, кто еще вообще ничего не умел), вечером — вечерняя и музыкальная школы, раза два в неделю — поход в филармонию, а между всем этим надо еще готовить школьные уроки, учить программу, петь сольфеджио… Но не один я был в таком положении. При этом занятия никто не прогуливал, даже когда была веская на то причина. Помню, как в нашу группу приходила с большим чемоданом только начинавшая свою артистическую карьеру Тамара Стрелкова: ей через два часа надо было выступать на концерте, поэтому концертный костюм она приносила с собой. Как-то раз перед уроком она попросила нас послушать что-то из ее народно-песенного репертуара и была страшно довольна, что в конце песни не “съехала” с начальной высоты, значит, и на вечернем концерте все должно быть нормально. Но сама мысль, что в день концерта она может законно не прийти на урок и поберечь силы, ей даже в голову не пришла. Нынешние же учащиеся школ и училищ, будущие профессионалы, прогуливают не то что уроки — семестры, и бороться с этим уже бесполезно.
В школе было очень много “играющих” педагогов. Каждый месяц в Большом зале школы проходили концерты, посвященные памятным музыкальным датам. Вступительное слово, как правило, читала Янина Иосифовна Лушина (естественно, что ее авторитет в глазах учеников вырастал неимоверно), а затем шла музыка в исполнении педагогов школы. Среди них были аспиранты и преподаватели консерватории, которым, как говорится, сам Бог велел концертировать. Среди прочих был замечательный дуэт Ольги Александровны Норейко и Галины Павловны Хоменко (с последней я позднее вместе работал в музыкальном училище им. М. П. Мусоргского). В их исполнении, в частности, я впервые услышал Второй фортепианный концерт Листа, произведший на меня неизгладимое впечатление. Галина Павловна буквально до последних дней жизни не прекращала выступать, правда, уже не сольно, а в качестве концертмейстера, и я горжусь, что пару раз участвовал в ее концертах как музыкальный комментатор.
В педагогических лекциях-концертах нередко играли Вера Самуиловна Альзуцкая и Валентина Георгиевна Станулис. Нервная, экзальтированная Альзуцкая лучше всего передавала музыку позднего Скрябина, а более “земная” Станулис — сочинения Бетховена и Брамса. Иногда в школьных концертах участвовали приглашенные артисты. Помню замечательный вечер, в котором выступал выдающийся камерный певец Ефрем Флакс. Он был уже в солидном возрасте, к тому же пришел после рабочего дня в консерватории, но что он делал на сцене! Он несколько лет собирал антологию русских романсов на текст стихотворения Пушкина “Я вас любил” и продемонстрировал ее часть. Он не столько пел, сколько очень выразительно “проговаривал” мелодии романсов, и от этого даже хрестоматийно известные (Даргомыжского, Шереметьева) приобрели совершенно новый облик. А когда он “сыграл” романс Пасхалова “Дитятко”, в его интонациях и самой энергетике явственно проступило нечто шаляпинское, до мороза по коже…
Лекции-концерты педагогов школы для взрослых для многих, в том числе и для меня, были второй филармонией, и даже более привлекательной: играют и поют часто не хуже, чем там, и в то же время “свои”, с которыми, в отличие от филармонических “небожителей”, можно свободно пообщаться (а то и получить взбучку за недавний плохо выученный урок).
Учащиеся школы также выступали публично. Помимо обязательных зачетов, академических концертов и экзаменов, существовали так называемые шефские концерты, которое проходили, как правило, в красных уголках близлежащих жилконтор, не слишком приспособленных для такого рода мероприятий. В них стояли пианино в ужасающем состоянии (хорошо, если все клавиши были целы и отвечали, уж про настройку я и не заикаюсь), но слушателей было много, так что волноваться приходилось по-настоящему. Концерты были сборными, в них принимали участие ученики разных педагогов и разных специальностей, так что хорошая или дурная слава исполнителя моментально распространялась по школе, Следовательно, халтурить было нельзя. Но, конечно, самым ответственным был открытый концерт класса, на который приходили все желающие. Кроме того, на него приглашались самые авторитетные педагоги. Классные концерты проходили в Малом зале школы, где была эстрада, что создавало полную иллюзию “филармоничности”. Попасть в список участников было непросто, эту честь надо было заслужить. Концерты класса Беляевой пользовались в школе особой популярностью, на них всегда было много народа, они всегда были удачными. И, что важно, на классных концертах негласно шел отбор кандидатур на самый главный концерт школы — отчетный, который проходил раз в году в зале капеллы.
Об этом концерте надо говорить особо. Его готовили долго, все отобранные номера обкатывали не один раз, конкурс был серьезным, так как почти у каждого претендента был дублер (на случай болезни или потери формы), который только и ждал, чтобы занять место в основном составе. Однажды и я выдержал этот “отчетный марафон”, который продолжался почти месяц. Все претенденты-солисты играли на трех турах, причем к концу пришла половина первоначального количества. Зато, переволновавшись несколько раз накануне, на самом концерте волнением уже можно было управлять.
Поскольку в школе для взрослых были учащиеся всех специальностей, оркестр и хор, то можно было исполнять не только сольные произведения, но и кантаты, сцены из опер и оперетт, оркестровую музыку. Гордостью школы (а может, и города) был оркестр баянистов, которым руководил легендарный Павел Иванович Смирнов (сейчас его имя носит выпестованный им оркестр баянистов бывших “Трудовых резервов”). Маленький, курносый, очень с виду невзрачный, он обладал колоссальной волей и энергией. Состав оркестра был огромным: вместе с добавочными деревянными духовыми и ударными инструментами он достигал почти 100 человек и еле размещался на просторной сцене зала капеллы. Павел Иванович сам делал переложения крупных симфонических произведений, и на отчетных концертах звучали кантата Макарова “Река-богатырь”, “Итальянское каприччио” Чайковского, сюита из оперы Римского-Корсакова “Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии” и тому подобная серьезная и сложная музыка. Оркестр был так сыгран и выдрессирован, что в конце выступления Павел Иванович проделывал такой эффектный трюк: тактов за 50 до конца он демонстративно покидал дирижерскую подставку, а оркестр продолжал так же слаженно играть, затем возвращался, чтобы остановить оркестр на последней ноте. Такой фокус иногда показывают дирижеры академических коллективов с долговременно-стабильным составом, но для школьного оркестра, музыканты которого каждый год меняются (закончившие полный курс уходили, приходили новички), это поистине nec plus ultra.
В отчетных концертах нередко звучали сцены из опер и оперетт, которые ставил замечательный концертмейстер Кирилл Николаевич Либеров. Он был в одном лице и инициатором, и режиссером, и дирижером, и “оркестром”, и, когда надо, суфлером — словом, один выполнял большинство функций театрального коллектива. В своем классе он подготавливал молодых вокалистов к будущей работе в театре.
О вокальном отделе следует сказать особо, так как я несколько лет был связан с ним самым непосредственным образом. Уже через пару месяцев, как я попал в класс Натальи Леонидовны, она отвела меня к педагогу по вокалу Екатерине Моисеевне Нацваловой и сказала: “Смотри, учись, в жизни пригодится”.
И так я почти три года раз в неделю приходил на занятия в класс этой потрясающей женщины. Екатерине Моисеевне было, если не ошибаюсь, уже за 70, и она была необычайно красива в своей старости. Крупная, статная, с изумительными по цвету и пышности седыми (даже с какой-то желтизной) волосами, она напоминала старинную аристократку (не Графиню из “Пиковой дамы” Чайковского, а скорее Ахросимову из “Войны и мира” Прокофьева). У нее было славное артистическое прошлое солистки Мариинского театра. Когда я случайно спросил, слышала ли она Шаляпина, она ответила: “Да, я с ним пела”. Поскольку больше она эту тему не развивала, я решил, что эта какая-нибудь легенда (как известно, певцы любят приукрашивать свое прошлое). И много лет спустя на какой-то выставке в фойе Мариинского театра я неожиданно увидел дореволюционную афишу, где рядом с именем великого певца скромно значилось: “Е. М. Нацвалова”. До сих пор жалею, что не расспросил ее о работе в театре подробно.
Правда, расспрашивать было особенно и некогда. Ученики шли косяком, так как у Екатерины Моисеевны была репутация великолепного педагога. Учила она действительно очень хорошо, подтверждением чему на моей памяти было несколько учеников, перешедших к ней “на исправление” от других педагогов, которые вольно или невольно подпортили им голос. А у Екатерины Моисеевны они через некоторое время опять запели.
Екатерина Моисеевна на уроках уже не пела, только своеобразно “кряхтела”, переживая вместе с учеником всю вокальную партию. Но иногда она, показывая, как надо петь, брала какую-нибудь ноту, и это было высочайшим наслаждением, хотелось, чтобы она пела еще и еще. У нее был густой, насыщенный, красивый “круглый” и мощный звук, который и с возрастом не потерял привлекательности, не “стерся”. Когда ученики жаловались, что голос не в порядке из-за простуды, Екатерина Моисеевна всем рекомендовала отличный рецепт, которым успешно пользовалась всю жизнь: утром и вечером полоскать горло холодной водой из-под крана.
Вокалисты, учившиеся у Екатерины Моисеевны, довольно рано выходили на профессиональную дорогу и на третьем–четвертом курсах уже пели в хорах и ансамблях (хотя, конечно, в душе все мечтали об оперной карьере).
Общение с Екатериной Моисеевной было для меня очень плодотворным. Во-первых, я стал немного понимать, что значит правильное и неправильное пение, что такое вокальная культура и в чем она заключается. Кроме того, я все время сидел за роялем (кроме тех моментов, когда Екатерина Моисеевна распевала ученика — кстати, она владела роялем очень прилично и в случае нужды могла заменить концертмейстера). Приходилось много читать с листа, что опять-таки было очень полезным и нужным навыком (поначалу вокалисты от этого немного страдали, но пока они учили свои вещи, я тоже подтягивался и в результате им уже не мешал). Более того, в классе Нацваловой был положенный концертмейстер, но ученики, с которыми я постоянно встречался, ко мне уже привыкли, им было удобно, и они хотели петь на экзамене только со мной. Такой опыт был бесценным, и я еще раз добрым словом вспоминаю Наталью Леонидовну, приведшую меня в вокальный класс.
В школе работали великолепные преподаватели сольфеджио и музыкальной литературы — Софья Фаддеевна Певзнер, Елена Ивановна Германова и Инна Михайловна Образцова. Сначала я какое-то время занимался у Германовой, а потом перешел к Образцовой, о чем до сих пор вспоминаю с восторгом. Инна Михайловна, маленькая, сухонькая женщина (тогда ей было около пятидесяти), обладала фантастической энергией. Схватив под мышки по тяжеленному клавиру каких-нибудь русских опер, она стремглав, через две ступеньки, мчалась вверх по лестнице на последний этаж, где находился закрепленный за ней класс. Мы, молодые, за ней не успевали. Занятия в основном шли по воскресеньям, так как классов, как всегда, не хватало, а в выходной охотников работать было мало. Но зато можно было чуть-чуть задержаться на уроке, досказать, дообъяснить, и для пользы дела Инна Михайловна жертвовала своим выходным (а у нее были муж и маленькая дочка).
Войдя в класс, Инна Михайловна вставала около рояля, и без перерыва начинались увлекательнейшие уроки, на которых мы получали знаний и навыков, по крайней мере, в два раза больше, чем нам полагалось по программе. После ее курса гармонии и музыкальной литературы я в училище занимался главным образом повторением: все основное Инна Михайловна в меня уже заложила. До сих пор не понятно, когда она успевала не только сообщить нам огромную массу сведений, но и добиться того, чтобы они усвоились, и проверить это. Она все играла и пела сама (ее голос, тонкий и пронзительный, был, честно говоря, не самого красивого тембра, но почему-то с ее голоса музыка запоминалась лучше, чем с записей итальянских мастеров бельканто). Она хорошо знала иностранные языки и свободно переводила тексты опер с клавиров (в русском переводе опер тогда было очень мало).
Курс гармонии, который Инна Михайловна вела “сверх программы”, закончился конкурсом на лучшее сочинение, причем жюри было самым демократичным: свое мнение высказывали все ученики, и победителей определял “голос народа”. При этом призеры не получили ничего, а аутсайдерам Инна Михайловна вручила ей же купленные шоколадки, мудро мотивируя это тем, что “победители и так имеют моральное удовлетворение от всеобщего признания, а остальные хоть как-то утешатся сладким”. Обиженных не было.
По музыкальной литературе Инна Михайловна рассказывала столько, что это намного превышало не только школьную, но и училищную программу. Не забыть, как она сама от души смеялась, показывая оперу Вагнера “Нюрнбергские майстерзингеры”, и как комично пела партию Ночного сторожа, когда он после грандиозной ночной драки поет не в лад “Славен наш Господь!”. Оригинально проходили у нее экзамены по этому предмету. Примерно за месяц кто-нибудь из группы приносил на урок магнитофон, Инна Михайловна садилась за рояль и наигрывала с объявлением так называемые “отрывки” — фрагменты музыкальных произведений по всему сдаваемому материалу. Далее мы либо переписывали себе эти “отрывки”, либо собирались специально в школе или у кого-нибудь на дому и учили эти темы, попутно читая конспект и учебник. На экзамене, помимо официальных вопросов в билете, Инна Михайловна играла любые из этих “отрывков”, и надо было все их узнать и о каком-нибудь без подготовки рассказать. Если ответ на теоретический вопрос еще можно было умудриться списать (как правило, кончалось это печально), то без знания музыки сдать было невозможно.
Именно Инне Михайловне я обязан своей профессией музыковеда — очень захотелось знать музыку и уметь о ней рассказать так, как это делала она. Когда она поняла, что я интересуюсь музыкой всерьез, она стала иногда просить помочь ей отнести ноты, пластинки, и в эти короткие мгновения можно было узнать еще что-нибудь интересное. Она всегда очень тактично реагировала на различные безапелляционные заявления по поводу оценки той или иной музыки, исполнителя. Помню, как я с пеной у рта по молодости и глупости доказывал ей, что Глиэр выше Прокофьева, и как она очень мягко, но твердо объясняла, почему я не прав. Огромная культура сочеталась в ней с огромным человеческим обаянием. Она как-то ненавязчиво давала правильные советы, подбадривала неуверенных в себе, умела даже неприятные и жесткие вещи сказать так, что оставалось чувство благодарности, а не обиды. Она любила своих учеников, и они отвечали ей тем же.
Но Инна Михайловна была невыносимо скромна и почти ничего о себе нам не рассказывала. Много позже я узнал, что она окончила консерваторию как композитор, причем была одной из немногих воспитанниц нашего выдающегося ученого и композитора, академика Бориса Владимировича Асафьева (к счастью, незадолго до ее смерти мне удалось записать на Петербургском радио некоторые фрагменты ее воспоминаний, но этого, увы, преступно мало для человека с такой потрясающей биографией). Все мы знаем знаменитого филолога и историка культуры Юрия Михайловича Лотмана. А Инна Михайловна, как оказалось, его родная сестра, которая нигде и никогда об этом специально не говорила. Я сам узнал об этом нечаянно: попались на глаза ноты с именем Инна Лотман, и я спросил у Инны Михайловны, не знает ли она такого композитора. Ей пришлось признаться, что это ее девичья фамилия, а дальше догадаться было проще.
Всю блокаду Инна Михайловна пережила в Ленинграде и при всех ее ужасах еще успевала вести музыкальный кружок, на который брела через весь город с тяжеленными нотами, рискуя в любую минуту попасть под обстрел или бомбежку или стать жертвой обезумевшего от голода каннибала. Она была занята на оборонных работах под городом, в память чего написала небольшое произведение для оркестра “Сосны”. Слушая эту искреннюю и глубокую музыку, думаешь: какие бы еще замечательные сочинения могла создать Инна Михайловна, если бы не отдавала вынужденно столько времени и сил педагогике!
О таких, как Инна Михайловна, одни говорили “сумасшедшая”, другие — “святая”. Ради музыки и своих учеников она готова была забыть себя. Великая подвижница, она навсегда в памяти. Иногда я ставлю кассету с голосом моего удивительного педагога, и “минувшее проходит предо мною”.
Окончив школу для взрослых и имея уже законченное среднее образование, я рыпнулся было, как некоторые, в консерваторию, но вовремя остановился, ибо все-таки был абсолютно не готов. И с частью своих сокурсников отправился осваивать профессию в музыкальное училище имени М. П Мусоргского. Но это, как говорится, уже совершенно другая история.