Роман
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2010
Алексей Олин
Алексей Валерьевич Олин родился в городе Старая Русса в 1984 году. Окончил ИМО (Институт медицинского образования) НовГУ по специальности “лечебное дело” в 2008 году. Сотрудничал с журналом “Весь Новгород”. Первая публикация: рассказ “Полное блюдце секретов”. Финалист независимой литературной премии “Дебют” – 2008 в номинации “крупная проза” (за первую повесть “Машина памяти”).
Иисус говорит: peace!
Роман
1.
Недавно появилась новая дурная привычка.
Засыпаю с плейером. Песни сменяют друг друга, и не слышно криков соседей, уличного шума, а сны умещаются в паузах между нотами.
Когда уезжал из Новгорода, там на всех стендах висели плакаты НаУбум с безголовой фигурой Бутусова в черном френче. Я торопился на электричку, подозревая, что, если задержусь в этом древнем городе еще ненадолго, — с моей головой тоже случится какая-нибудь неприятность. Через три с половиной часа я уже был на Московском вокзале.
Культурная столица меня заждалась. Едва не задушила в объятиях — кровь носом пошла. В лицо дохнуло сыростью. Март капал из водосточных труб. Избегая привокзальных собак, бомжей, таксистов и ментов, вывернул на Нев-ский. Навстречу шли люди, их лица ничего особенного не выражали. Обычный рабочий день. На проспекте паразитировали бутики с итальянскими названиями, японские рестораны и раздатчики листовок. Чисто петербургская грамотность: вместо “Осторожно, сосульки!” — “Возможно самопроизвольное падение наледи с кровли”. Вытащив из кармана плаща бумажку с адресом, я остановился. Толпа ударила в спину: я споткнулся, отодвинулся. Ветер трепал края маршрутного листка. Я чувствовал себя чужим и в этом больном городе. В любом городе.
Вообще-то мне страшно повезло: заочно договорился о комнате в старом районе. Дом с евродвориком и выделенным Интернетом. В темном подъезде пахнет потерянным временем и кошками. Прихожая забита всяким хламом: велосипедная рама, стремянка, панцирная кроватная сетка, ящики без ручек, улыбающийся гном…
Шумно спустили воду, из сортира показалась растатуированная девчонка, буркнула “привет” и исчезла в недрах квартиры. Дверь моей комнаты была не заперта. Она здорово просела, отдельные части замка не совпадали. Я подбросил на ладони ключи. Шагнул внутрь. Как можно плотнее притворил за собой дверь.
Окна были большие и грязные. Стены толстые и оклеены дурацкими обоями. Бельевая веревка. Высокие потолки с трещинами-заедами по углам. Паутина недосягаема. Одинокая лампочка на двух красных проводках. Рядом с ней вбит массивный крюк. Для чего бы это? Я вспомнил Никонова. Последний, мать вашу, русский поэт выразился предельно ясно и точно: когда подыхаешь с голоду, потому что нельзя работать…
Топили в доме хорошо. Несмотря на открытые форточки, голова от духоты закружилась. Я чуть-чуть не своротил тщедушное совдеповское трюмо. Когда начал складывать вещи в шкаф — от него отвалилась дверца. Кровать вообще предложили собрать самостоятельно. Вон та груда дерева в углу. Я честно постарался: но в процессе сборки выяснилось, что многих важных деталей не хватает. Для вас, лимита!
Вечером я лежал на полосатом матраце и слушал радио “Эрмитаж”. Джаз успокаивает. В свете фонарей плясали рогатые тени. Окна настежь. Я слушал радио и не знал, что к утру меня продует, а к завтрашнему вечеру температура подскочит на три градуса.
Я ничего не знаю. Я все забыл.
Машинально расстегиваю и застегиваю кожаный напульсник на левой руке.
Его мне подарил знакомый музыкант, помешанный на Ирландии, группе U-2 и пиве Guinness. Раз-два. Латунные кнопочки. Марка этого пива выбита. Вкусно пахнет кожей.
— На память, — сказал он.
А что он еще мог сказать?
2.
Музыканта все звали — Курт.
Девушки могли встречаться с ним по нескольку месяцев: спать в одной постели, пить кофе утром и алкоголь — вечером, разговаривать на всевозможные темы, но так и не узнать в итоге его настоящего имени.
Однажды мама привела Колю в музыкальную школу, где он стал учиться по классу фортепьяно. Шестилетний мальчик, причесанный и аккуратный, прилежно разбирал гаммы, барабанил дома по клавишам плохо настроенного пианино, чем ужасно раздражал соседей. В четырнадцать, зеленогривый и с проколотым гвоздем ухом, он уже барабанил в гараже по ядовито-зеленой рижской установке, крича: “Бетховен — глухой подонок!” Мама, видевшая в музыке лишь непременный этап традиционного образования нормального человека, перестала понимать сына и даже выбросила с балкона новые барабанные палочки. Подобные методы борьбы с кризисом переходного возраста усугубляют проблему. Коля отринул классику и, зажав двумя пальцами нос, с головой ушел в панк-рок.
— Я запрещаю тебе этим заниматься! — срывалась на фальцет мама.
— Я буду делать, что хочу!
— Ну а ты что молчишь? — наседала тогда мама на папу.
Колиному папе было до фени. Он работал на заводе, вдрызг напивался по пятницам с приятелями после обязательной бани, и у него не хватало двух пальцев на правой руке. Потерял бдительность в ночную смену. Увлекался папа только телевизором и журналами с голой натурой. С мамой разговаривал нечасто.
После очередной ссоры Коля решил уйти от родителей. Собрал бэг и смылся в репетиционный гараж, принадлежащий либеральному дяде гитариста их группы. Друзья морально поддержали: принесли пять бутылок портвейна. Коля нормально так выпил и упал на матрас, из которого торчали серые клоки ваты. Рядом упала стойкая поклонница группового творчества. Она рьяно дружила со всеми неформалами района. Пухлые губы, выдающиеся сиськи, короткие ноги. Коля, лишаясь девственности, смотрел на плакат Sex Pistols, висящий над лежанкой: Порочный Сид дергал басовую струну, ему все было фиолетово. Коле — тоже. Он жил новым ритмом. Стойкая поклонница была даже стойче Кибальчиша: не издавала ни звука и не двигалась.
— Эй, ты чего? Ты живая?
— Меня тошнит, — призналась поклонница, а затем ее вырвало на Колину подушку.
В общем, побег не удался. Уже дома Коля заподозрил неладное.
Козлинобородый доктор обозвал неладное стыдным словом: гонорея. Можно себе представить, как отреагировала на эту новость мама. И папино небритое лицо впервые за несколько лет исказилось гримасой, смутно напоминающей удивление. Вылечиться от инфекции было не так-то просто. Она превратила балагуристого Колю в немногословного, замкнуто-недоверчивого Курта. Группа стремительно распалась.
Мама пугала тем, что он, вероятно, не сможет теперь иметь детей.
— Я не собираюсь производить детей в этот мир, — отвечал Курт.
После барабанов взялся за бас. Вторая созданная им группа называлась Сумерки постмодернизма. Главный пункт устава сумеречных постмодернистов гласил: напиваться перед каждым выступлением до максимально невменяемого состояния. Группа пользовалась скандальным успехом, но просуществовала недолго. Развалилась на сцене Дома молодежи посреди очередного сейшена. В прямом смысле. Гитарист Вова запутался в проводах, упал и получил сотрясение мозга, баяниста-вокалиста по прозвищу Плешь баян перевесил в сторону нахлынувших фанатов, а горе-ударник наблевал в бочку и уснул. Курт, пришедший на концерт босиком по снегу (в ситцевом платье бабушки), обвел мутным взглядом помещение, микрофон прыгнул ко рту, он сказал:
— Да здравствуют новые дикие! — И самодельный бас ударился об угол казенного комбика марки “Тесла”…
К восемнадцати годам Курт малость унялся. Вынул кольца-серьги из ушей, поступил на психологический факультет и переключился на акустику. Всерьез занялся английским, стал писать тексты песен на этом языке. Ирландия завладела его сердцем. Бывшие кореша, как один, упрекали в предательстве идеалов панк-рока.
— У гнили не бывает идеалов, — отвечал Курт. — Или это не гниль.
Еще Курт завел прибалтийского друга по переписке.
Важнее буковок была суть: состоятельный друг обещал пропитывать бумагу убойной кислотой. Курт жевал письма и кайфовал. На книжной полке в тот период громоздилось собрание сочинений Кастанеды.
На подоконнике росли кактусы. В подвале бабушкиного частного дома — грибы.
Когда сознание расширилось до невообразимости, Курт поехал в Ригу.
Друг осюрпризил: сменил пол. И они переспали. Единение душ было глубоким, но кратковременным. Закурив после секса, Курт спросил:
— А где достать этой кислоты?
— Ты реально повелся! — сказал друг. — Ты ел мои письма?!
— Ну, да. Так где достать?
— В любом пищевом отделе. Это была лимонная кислота.
Прибыв обратно, Курт забрал документы. С последнего курса.
Он больше не мог учиться на специалиста, который говорит людям, как надо жить.
На официальную работу устраиваться не торопился.
Все чаще его можно было встретить в пабе “Зеленые рукава”, где играл за пиво ирландский фольклор. Черные, зачесанные назад волосы, нереальная худоба и бледность, длинные тонкие пальцы перебирают гитарные струны (Курт утверждал, что у него генетическое заболевание типа синдрома Марфана).
…Этим летом Курт, которому стукнуло двадцать пять, собирался эмигрировать в Америку. Откладывал монетки на переезд.
— Зачем? — спросил я.
— Тут моя музыка никому не нужна.
— А там?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Но попробовать стоит.
— Уверен?
Он кивнул.
— И знаешь, — добавил он, — я был несправедлив к Бетховену.
3.
Людвиг Иванович умер от цирроза печени и примочек домашнего врача Андреаса Вавруха. В начале девятнадцатого века лекари были аховые, пользовали свинцом вместо антибиотиков. Не повезло гению. Как обычно.
Я теперь почти не читал беллетристики. Если ты врешь, то ври правдоподобно. Современные авторы, за однопроцентным исключением, разучились это делать. Еще и пишут на редкость паршиво. Большинство классиков — многословные и скучные. Выкапывать среди них тот же процент нет ни малейшего желания. А Чехова и Булгакова перелопатил давным-давно. Так что я нынче предпочитал биографии гениев (конечно, без приставки авто-). Жизни замечательных людей отлично годятся и во время болезни. Литературные недостатки сглаживаются за счет красоты выбранной фигуры.
И еще приятно по ходу чтения подмечать общие с великим парнем черты.
Например, я заметил, что у нас с молодым Эйнштейном много общего: нелюбовь к школам, оптимизм и ему так же трудно было найти подходящую работу…
Я разглядывал свое зеленоватое постгриппозное отражение. Зеркало — узкий прямоугольник, который держится на четырех загнутых гвоздях. В Зазеркалье было то же самое: матрац с комком постельного белья посередине, трюмо, шкаф, грязные окна и я. Никакой сказки. Чуть ниже зеркала — розетка, плю-ющаяся искрами при любой попытке ее использования. В общем, правду люди говорят: каждый сам за себя.
Вроде бы глаза у меня довольно красивые, хотя и кажутся старше остальных частей организма. Зато щетина — точно нелепая: рыжеватая и пробивается островками. Рыжее на зеленом — это, по-моему, не очень-то гармонично. Вооружившись бритвенным станком и баллончиком с пеной, отправился на кухню.
Там, кроме газовой плиты и стандартного кухонного гарнитура, установили душевую кабину: она похожа на портал между мирами, словно из какого-нибудь малобюджетного фантастического фильма конца 80-х. Закрываешься — и в портал. Вернулся в комнату, измерил температуру. Она была нормальная. Тогда я решил помыться целиком.
Высушив волосы, оделся и пошел за газетами о работе и запасными лампочками.
Расплачиваясь, подумал о назревающем финансовом кризисе. Не о мировом, конечно, — личном. Вообще-то я тот еще обыватель. На улице было сыро, грязно и холодно.
Мне говорили, что в этом городе всегда так.
Потом я пил кофе с луковыми крекерами, листал газеты и просматривал горящие (а полчаса спустя и тлеющие) вакансии в Интернете. Вскоре выработался рвотный рефлекс на словосочетания: “менеджер по продажам”, “курьер срочно!” и “сотрудник в офис”.
Видел раньше такие офисы, знаю, что они из себя представляют. За металлической дверью с кодовым замком скрывается тесное помещение с низкими потолками. Помещение обязательно разделено на два отсека. В одном сидит секретарша от восемнадцати до двадцати пяти лет включительно и управляется с тремя вечно надрывающимися телефонами. Своеобразный ад с восьми до пяти шесть дней в неделю. Оловянную девочку развлекают телевизор, настроенный на комедийные сериалы, и музыкальный центр, крутящий диски с романтической и медитативной музыкой. Иногда на центре стоит пузырек с освежителем воздуха. Вы приходите (помещение набито под завязку) и заполняете анкету, в которой предлагается оценить Вашу личность по десятибалльной шкале. Сдаете. И в порядке очереди вас приглашают на собеседование в другой отсек, где цветы, дипломы, позитивные установки на стенах, гитара в углу, компьютерный стол и Начальник. Главный — это значит дешевый пиджак с накладными плечами, яркий галстук и желтый перстень с квадратным черным камешком на безымянном пальце.
Он говорит:
— А мы можем вам предложить должность консультанта в нашей фирме.
— Какая зарплата?
— О, — поднимает перстень Начальник. — У нас, извините, не зарплата, а Доход. Все зависит только от вас. От вашего творческого потенциала.
— Что надо делать?
— Вести телефонные переговоры, договариваться о поставках оборудования…
— Вы можете конкретно на вопрос ответить? С кем переговоры, какое оборудование? — Начальник на это обычно реагирует отводом глаз и поджатием губ. — По порядку.
— Офисное оборудование, договариваться о поставках, вести телефонные переговоры. Возможность карьерного роста. Можно дорасти до менеджера филиала и зарабатывать гораздо больше… — постепенно замыкает Главный. — Вы творческий человек, вам интересно общение с новыми людьми? Или вас привлекает тупой совковый труд?
— Пошел на х…
— Возможности карьерного роста, вы можете зарабатывать гораздо больше.
— Пошел на х…
— Мы с вами свяжемся. Спасибо.
— Пошел на х..!
Я придумал “Общество анонимных менеджеров”. В уютном зале стулья по кругу. Встает восьмибалльная личность, у которой просрочен кредит за “Шевроле”, любимый фильм “Бойцовский клуб”, а книга — “99 франков”, и говорит:
— Здравствуйте. Меня зовут Вася, и я — офисный планктон.
Стройный хор в ответ:
— Здравствуй, Вася!
Я просмотрел тысячи вакансий. Везде, прямо или косвенно, предлагают стать уэсдэшной проституткой. Ориентация — любая.
В такие моменты отлично понимаешь ветхозаветного Бога с его Содом-Гоморрами и всемирными потопами. Когда-то захлебывались в воде, а теперь в собственном дерьме.
Свернув рабочие вкладки, завел мультик Хаяо Миядзаки “Унесенные призраками”.
Про взрослых людей-свиней, это он черпал вдохновение не в “Макдональдсе”?
Но мультик восстановил душевное равновесие. Я с аппетитом пообедал парой бутербродов с сыром и колбасой, выпил бутылку пива.
И зачем-то набрал свою фамилию в поиске. Высветились рисовальщик комиксов, американская порноактриса (может, позвонить ей?) и писатель из того же девятнадцатого века. Я кликнул на биографию. У писателя с моей фамилией было голимое имя — Феоклист. Писал плохие стихи, отвратительную псевдоромантическую прозу и вдобавок критиковал сочинения Пушкина. Над ним издевались в литературных кругах. Стопроцентный графоман. Был канцеляристом, жил и умер в нищете, потому что пытался зарабатывать только написанием книг. Заключительная строчка: произведения никогда не переиздавались.
Я твердо решил не становиться писателем.
А еще мне захотелось прочитать биографию человека, который всю жизнь писал чужие биографии. Наверное, она уместилась бы в одну строчку кровью.
4.
— Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!
— Серьезно?
— Да! — энергично закивал Курт. — Так она написала.
Мы сидели в баре за стойкой и пили водку. Грохот стоял невообразимый: выступала молодая перспективная рок-группа. Курт только что рассказал о том, как он занимался сексом со своей девушкой, когда у нее были месячные, и она написала кровью на зеркале это признание. В порыве.
Курт был потрясен этим кровавым посланием. А меня потрясла его откровенность.
— Давно вы вместе?
— Полгода.
— Ты встречался с кем-нибудь дольше?
Курт помотал головой:
— Нет. Три месяца — предел.
— У нее живешь?
— Сама позвала. У нее своя двушка в центре. От родителей.
— Рад за тебя.
— Спасибо.
Между тем молодую перспективную рок-группу сменил разновозрастной джазовый коллектив. В составе — человек десять.
Коллективом руководила легендарная Зоя Леонидовна Волкова. Она преподавала в Новгородском училище искусств имени Рахманинова. Периодически набирая творчески мыслящих студентов последних курсов, организовывала банду собственного имени, чтобы гастролировать с нею по кабакам (в холодное время года) и пароходам (в теплое). Репетировали на базе училища. При этом Волкова старалась оформить кабацкую банду как факультатив и поиметь дополнительную денежку. Будучи посредственным музыкантом, конечно, не упускала случая выпятиться и поорать, какая она уникальный профессионал. Когда студенты начали разбегаться, не выдерживая ее ни как музыканта, ни, особенно, как человека, Зоя стала брать людей со стороны. И вышло так, что в очередной, сто десятый по счету, состав угодили мы с Куртом. В качестве ритм-секции. Я играл на ударных, Курт — на басу. Познакомились. Сообща окрестили руководительницу Мезозоей за пристрастия: репертуар состоял сплошь из музыкальных окаменелостей…
Окаменелостей, успешных в коммерческо-ресторанном плане. Качество и оригинальность аранжировок ее не волновали. Главное, чтоб платили.
— Сделайте, чтоб было похоже, — требовала она.
Мы с Куртом просто хотели подработать и задарма порепать на нормальных инструментах. Я копил на “железо”, Курт — на новую акустическую гитару. Ради этих нужных вещей мы готовы были халтурить и терпеть до поры бесконечные фортепьянные соло Мезозои из серии “к носу ближе”, которые упорно выдавались за импровизации. Даже готовы были выслушивать ее жалобы на мир, не признающий истинного таланта.
Но когда Мезозоя — низенькая и неопрятная искусственная блондинка, носящая безразмерные свитера, линялые джинсы и мужские кроссовки, когда она начала оказывать Курту недвусмысленные знаки внимания — терпение лопнуло. Мы по очереди высказали наболевшее и ушли, забив на деньги.
Здороваться перестали.
Мезозойский состав исполнял ту же программу: “My darling”, “Take five”, “Georgia on my mind”… Музыканты путались и гнали порожняк. К джазу это не имело никакого отношения. Чистой воды порнография, натуральное издевательство над великими композициями прошлого. Все равно как навалить кучу в центре звездочки на Аллее Славы.
Посетители прикрывали рты ладошками и горлышками бутылок.
Мы закусывали водку дольками лимона, насаженными на зубочистки. Порядком надрались. Я уже не понимал, отчего так сильно морщится Курт: от лимона или Мезазоиных босанов. В голове шумело.
Иногда Волкова подбадривала своих дрейфующих лабухов:
— Соль! Фа! До диез!
На гитаре пилил новый фаворит — Саша Агафонов. Высокий длинноволосый блондин с лошадиным лицом и в кургузом пиджачке, под которым была застегнутая на все пуговицы белая рубашка. Обставился дорогущими примочками и теперь извлекал душераздирающие звуки, а еще время от времени его пробирал нотный понос.
— Это двести сороковые? — придуривался Курт. — Ух ты!
— Это уникальный мезостиль, — вторил я.
В общем, мы давили из себя желчь и дерьмо, снимая напряжение.
— Ненавижу ублюдочных педагогов!
— Ненавижу мезозойскую эру!
— Ненавижу, ненавижу, ненавижу…
К нам примкнул добрый поэт и хороший гитарист Степа.
— Если такие умные, почему бедные?
— Не твое дело.
— Видели бы вы свои рожи со стороны. Не нравится?
— А тебе, — ехидно спросил Курт, — ндравица?!
— Почему не уходите?
Курт ответил нецензурно.
— Степ, ты чего хочешь? — спросил я.
— Поджемовать. С вами.
— Мы уже рас-фо-ку-си-ро-ва-ны.
Степа усмехнулся.
— Уссаться можно, — сказал Курт. — Я так и буду джемовать в дрянных кабаках до пенсии? Ура-ура! Смотрите на старого пердуна!
— Все от тебя зависит, — ответил Степа. — Ну так что? Поиграем? Я договорюсь.
— Это болото меня убивает!
— Хорош ныть. Мой принцип: работай, иначе скоро от тебя ничего не останется.
Курт зыркнул исподлобья:
— Сука! Только что-нибудь простенькое. Два аккорда максимум.
— Хочу фанк, — сказал Степа.
Курт придумал нецензурную рифму к слову фанк. Раздались вялые хлопки.
— Спасибо! — раскланивалась джаз-банда. — До свиданья.
— До свиданья, мой друг, до свиданья! — продекламировал Курт.
Через двадцать минут я сидел за барабанами. Курт и Степа строили принесенные из каморки гитары. Звукарь по прозвищу Сектор двигал рычажки на пульте.
Люди таращились. Из любопытного круга выбивался долговязый Агафонов.
Отстроив бас, Курт подошел к микрофону:
— Здравствуйте. Союзмультфильм представляет.
Затем выправил трусы из джинов.
Народ засвистел и загугукал. Курт сделал успокаивающий жест.
— Без пены, сладкие, без пены! — сказал он и повернулся ко мне: — Погнали!
И мы погнали. Народ зашевелился. Два аккорда превратились в мантру, и скоро мысли покинули меня. Есть ритм. Есть кач. Остальное — неважно. Нельзя думать, когда играешь музыку. Думать надо раньше…
Напоследок мы под радостные вопли дважды сыграли гимн всех времен и народов: “Knocking on heaven’s door”. Но Курт пел, не стараясь копировать Боба Дилана. Он — пел, как пел. И это было правильно.
Вылезая из-за барабанов, я увидел, что к микрофону пробирается Агафонов.
Степа нахмурился. Курт отошел в сторону и скрестил руки на груди.
Саша сгорбился над говорилкой, отчетливо произнес на весь зал:
— Неплохо, Курт, неплохо. Но — надо заниматься. По ритму плаваешь.
В баре стало тихо. А этот истерический смешок Мезозои был действительно громким. Степа выглядел растерянным. Я с тревогой посмотрел на Курта.
Он не изменил позы. Он сказал:
— Пошли отсюда.
— Куда?
— Не имеет значения. Прочь.
Народ расступился. Мы забрали куртки и вышли на улицу. Оба молчали.
Наконец Курт сказал:
— Здесь нет музыкантов. Здесь только ублюдки.
Я не ответил. Не знал, что говорить. Пауза была мерзкая. Видимо, Курт уже успел пожалеть о сказанном. Я бы точно пожалел.
— Давай к нам, — сказал он, хлопнув меня по плечу. — Думаю, что дорогая будет не против. Чего застыл?
— Думает он. Балаганов, вы — мыслитель?
Перед входом в бар полыхал охваченный осенней лихорадкой клен.
5.
— Красные листья падают вниз, и их заметает снег…
Отличная песня. Мощный текст. Плевать на баги типа падают вниз.
Каждый вечер я выходил на променад. Представлял себя героем фильма, и в голове звучал грамотный саундтрек. Порой сворачивал с Невского на Лиговский и шагал до улицы Некрасова, которая мне почему-то была очень симпатична. Улица неширокая, на ней располагается множество всяких забегаловок полуподвальных; кроме того, она может похвастать каменной башкой Маяковского на столбе. Шел по левой стороне и на минутку останавливался напротив особенного для меня дома: разглядывал огромное окно, занавешенное красной тканью. Комнатная подсветка создавала магический эффект.
Я предполагал, что там обитают вампиры. Прочие граждане не обращали на волшебное окно ровным счетом никакого внимания. Они вроде бы совсем не замечали темного обаяния этого таинственного города. Их, верно, заботили не вампиры, а сезонные скидки в магазинах. В итоге прогулки я выбредал к Фонтанке и по набережной двигался к Аничкову мосту. Снова Невский. Все забываю глянуть, правда ли, что на яйце одного и из коней изображен Петр I. Я возвращался к себе и потом с удовольствием смотрел через Интернет культурные передачи петербургского канала: тоже здесь ходил. И здесь, и здесь…
На работу устроиться не получалось. Сбережения таяли. Я помнил про Эйн-штейна и не отчаивался. Альберт, бывало, на носках экономил и вместо шарфа носил половичок.
Зато я сумел получше узнать соседей.
В квартире имелось три комнаты. И сразу за панцирной сеткой была комната Эдуарда Семеновича. На вид ему — около тысячи лет, ястребиный профиль, лысый, как все люди будущего. Изрядно придурковат, превосходно играет в шахматы и носит дома синие треники советского образца (с такими специальными пяточными держателями), куда заправляет неизменно белую майку. Сверху — фланелевая рубашка с закатанными рукавами и без пуговиц. Эдуард Семенович здорово шмонит тапками. Из дома лишний раз старается не выбираться: тоже есть комп с подключенным Интернетом, и он даже навострился продукты виртуально заказывать. Если из-за собаки…
Впрочем, я опять забегаю вперед…
Ко мне постучали впервые за неделю.
— Здравствуйте, молодой человек.
— Здрасьте.
— Почему вы не убираете после себя на кухне?
— А я не ем.
Старик хмыкнул. Прищурился. От глаз разбежались лучики морщин.
— Вас не учили, что хамить старшим некрасиво. Неуважительно это.
— Возраст — это еще не повод для уважения.
— Согласен, — склонил голову старик. — Но у нас в квартире — график.
— Хорошо. Я постараюсь убирать за собой, — сказал я и приготовился за-крыть дверь.
Но тут старик просунул в дверной проем тапок и спросил:
— Вы в шахматы играете?
Я осторожно кивнул, измышляя, как бы побыстрее отделаться от назойливого дедушки, наверняка помешанного на разных там Ботвинниках и Капабланках.
— Тогда я могу предложить вам партию?
— Извините, у меня сейчас нет настроения.
— Если выиграете, я буду убирать за вами две недели.
— Вы хотите, чтобы меня обвинили в зверской эксплуатации пенсионеров?
Старик повторно хмыкнул. И сказал:
— Три. Недели. Плюс сортир.
Я задумался. Покажите мне мужчину, которому в кайф драить полы и унитазы!
— А если проиграю?
— Я одолжу вам замечательный туалетный ершик на шесть недель.
Глазки соседа поблескивали.
— Все-таки нет, — решил я. — Обойдусь.
— Какая у нас молодежь пошла неуверенная… боязливая, — сказал старик и, убрав тапок, отошел от двери. — Прискорбно…
— Да я о вас забочусь.
Ну, кто меня тянул за язык?
— То есть вы не боитесь? — спросил он, оборачиваясь.
— Нет.
Старик шагнул назад и хлопнул ладонью по дверному косяку.
Взвилось облачко цементной пыли. Я чихнул.
— Не нуждаюсь в вашей заботе! — бодрым голосом провозгласил сосед. — Коли вы не трус, пойдемте играть. И пусть победит сильнейший. До трех очков, чтоб по-честному.
— Ладно, — согласился утомленный глупой беседой я. — Пойдемте.
— И позвольте представиться: Штык Эдуард Семенович…
В комнате Штыка был страшный бардак: вещи раскиданы, пыль на шкафчике толщиной с “Войну и мир”, кровать не заправлена, кружки покрыты характерным заварочным налетом. Монитор компа (неплохого!) заляпан отпечатками пальцев. Груда дисков.
Окна грязнее, чем у меня.
Здесь была солнечная сторона, и пылинки кружились в воздухе.
— Уютно у вас.
— А вы, молодой человек, как я вижу, не стесняетесь приврать…
— Разбираетесь в компьютерах?
— Я инженер по первому образованию. Разбираюсь.
Крышка журнального столика представляла собой шахматную доску. Эдуард Семенович набросил на диван покрывало и пригласил меня присесть. Я присел. Пока он расставлял фигуры, я изучал стены. На одной поверх ковра с медведями в беспорядке висело холодное оружие: сабли, кинжалы и топорик. Прямо Тартарен какой-то. На другой — плакат с неизвестной мне дамой в шляпке с вуалью и мехах. Фотографий видно не было.
Я глянул под ноги. На паласе — черное пятно. Видимо, краска.
— Может, чаю? — спросил старик, подвигая стул.
— Не надо, — отказался я. — Давайте уже играть.
Штык хищно улыбнулся и схватил пешки. Спрятал их за спину.
— Выбирайте.
Мне выпали белые. Я походил: е2-е4.
— Оригинально, — сказал Штык и походил: h7-h5.
Я и вовсе расслабился: ход был откровенно дилетантский.
Из-за дивана неожиданно выполз мопс. Уродливая собака.
— Как его зовут?
— Ласкер. Он очень старый. Не умрет никак. Ваш ход, молодой человек.
Мопс залег под столик и стал шумно дышать. Я решил походить лошадью…
…Оттирая спустя два часа загаженную кухонную плиту я тщетно пытался анализировать ошибки. Как я мог проиграть всухую?! А бывают шахматные каталы?!!
В этот момент на кухню вышла моя правая соседка: девушка в татуировках. Завитушки и иероглифы. Худая, с короткими черными волосами, в черных же обтягивающих джинсах и выцветшей футболке с надписью “Beatles”. В руках она держала распечатки. Губы едва заметно проговаривали что-то.
— Чайник скипел, — сказал я. — Я выключил.
— Ага. Спасибо.
— Что читаешь? — расхрабрился я.
— Джеки Браун.
— И что, хорошо она пишет?
Соседка подняла голову. Восточный тип. Глаза у нее были внимательные.
— Он, а не она. Это сценарий Тарантино.
Я почувствовал, что краснею.
— Плиту чистишь? Значит, проиграл…
— Что? А откуда ты?..
— Ничего. Не волнуйся, ему все проигрывают.
Я отшвырнул губку.
Из ее комнаты высунулась мужская голова. Соседка шикнула и голова исчезла. Соседка взяла чайник и ушла. Я подумал, что вчера мужская голова, кажется, была иной.
— Тарантино, — пробормотал я. — Тина, скотина, лавина, скарлатина…
А зовут ее?
6.
— Полина.
Она протянула руку, и я пожал длинные красивые пальцы с коротко остриженными ногтями. На тыльной стороне ладони крохотная родинка и две тоненькие жилки пересекались подобно параллельным прямым Лобачевского. Вот такое идиотское сравнение пришло в голову при нашем знакомстве.
Она не выказала недовольства нашим видом и состоянием.
У нее были светлые волосы до плеч, загорелая кожа и зеленые глаза.
На вешалке свободного места не оказалось. Курт сграбастал мой старообрядческий плащ и понес в комнату. На некоторое, совсем непродолжительное время мы с Полиной остались вдвоем в прихожей. Я поставил на тумбу пакет с алкоголем, и бутылки неприятно звякнули, как будто выдавая некую мою постыдную тайну.
Срочно нужно было что-то сказать.
— Курт рассказывал, что ты — фотограф.
— Я фотографирую, — улыбнулась Полина. — Коля любит мною похвастать.
Она тепло, очень по-домашнему произнесла его имя. Но мне почему-то это не понравилось. Курт снова подошел, обнял Полину за талию, прижал к себе. Она едва доставала ему до плеча. Как-то не стыковались их образы. Что у этой девушки в оранжевом халате и растоптанных шлепанцах общего с Куртом? Надпись кровью на зеркале?
— Так и будем в прихожей стоять? Пошли на кухню.
Я подхватил пакет (гадкое звяканье повторилось) и двинулся в указанном направлении. По пути мое внимание привлекли: белая простыня, приколотая иглами от шприцев к пенопластовому бордюру; оранжевая стена; стул с высокой узкой спинкой; разные лампы и прожектор; полочка, уставленная фотоаппаратами и красочными книгами.
Фотоаппаратов было четыре штуки. Зеркальный Nikon, полупрофессиональная каноническая мыльница, пленочный ZENIT и допотопный пластиковый ломо от Smena.
Книги: учебники по искусству фотографии и пособия по графическим программам.
Зеркало было девственно чистым.
— Пиво нагреется, — поторопил меня Курт.
Но сначала Полина накормила нас блинами со сгущенкой. Из небольших колонок, подключенных к мобильнику, доносилась пинкфлойдовская dark side. Потом мы пили пиво и разговаривали на эти обязательно-необязательные темы: человеческая психология, творчество, смысл жизни… То есть говорили в основном Курт и я, а Полина слушала.
Вот что правда: чем больше говоришь о творчестве, тем меньше творишь. Может быть, поэтому и бог, если он есть, предпочитает отмалчиваться?
Пепельница была в сюрреалистичных узорах. Полина много курила. Окурки, торчащие из пепельницы, напоминали прическу растамана.
— По мне, — говорил Курт, — человеческая душа, она словно клумба.
Я одобрительно кивнул. Полина выпустила колечко дыма.
Курт продолжал, активно жестикулируя:
— Все зависит от того, что на ней растет. Цветы или сорняки. А с самого начала на ней не растет вообще ничего.
— Но семена-то брошены.
— И за ними придется ухаживать. Иначе сорняки забьют цветок. А в этом соотношении и кроется суть человека. У многих людей сорняков и цветов примерно пополам. Зыбкое равновесие. У некоторых людей — сорняков с избытком, и в конце концов, когда их клумбу выпалывают, там будет лишь голая земля. Есть и те, кто тщательно следит за собой и своевременно пропалывает душу. Но есть и такие, — Курт воздел указательный палец, — у которых сорняки не приживаются. Это уникумы!
— Как Джордано Бруно.
— Или Диоген.
— Или Леня Винтиков.
— Кто?
— Леонардо да Винчи. Он тоже уникум.
— Жанна Д’Арк.
— Иисус…
— Вы такие забавные, — с улыбкой сказала Полина. — Покушать еще не хотите?..
Пиво на водку легло неаккуратно. Полина решила принять перед сном ванну. Я сидел в комнате и рассматривал оранжевую стену. Стена куда-то плыла.
Рядом сидел Курт и вталкивал мне:
— Полинка чуть ли не каждый месяц меняет цвет стен. Заклеивает газетами и перекрашивает. Она — гений, между прочим. Учти.
— Учту.
— А еще у нее есть коллекция картонных человечков.
— Что за коллекция?
Курт, шатаясь, пошел в другую комнатку. Долго там грохотал и вернулся с круглой жестяной коробкой из-под печенья. На крышке был довольный Санта-Клаус и олени.
— Открой.
Я открыл.
В коробке лежали вырезанные из разноцветного картона фигурки. Им были пририсованы лица и одежда. На обороте каждой фигурки — краткая биографическая справка.
Например:
— Сильвер. Двадцать четыре года. Моряк. Курит трубку.
— Елена. Восемнадцать лет. Фотомодель. Психопатка.
— Эдгар По. Ему все по… Однофамилец.
Прекратила шуметь вода в ванной. Курт выхватил у меня из рук коробку, закидал обратно человечков и поспешил вернуть коллекцию, откуда взял. Успел до того, как Полина вышла из ванной: слегка раскрасневшаяся, с мокрыми волосами.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал я.
— Куда ты пойдешь? — спросил Курт.
— Оставайся, — сказала Полина. — Раскладушка есть. Куда ты, правда, в ночь…
Дал себя уговорить. Мы смотрели древний фильм “Римские каникулы”, и я сидел близко от Полины. Люблю запах мокрых волос. Когда пошли титры, такие, где между актером и его ролью много-много точек, я ушел в маленькую комнату.
Раскладушка раздвинулась с противным скрежетом. На раскладушках спать вредно для позвоночника. Я закрепил стальные планки и поправил две пружины. Постелил белье. Улегся. От наволочки пахло кондиционером для белья. Приторный запах. За окном шумели машины. Я лежал и прислушивался. За окном закричали:
— Революция! Революция! Революция-а-а-а!
Вскоре я уснул. Привиделось подряд два сна. Что я дельфин, плавающий в чашке кофе с молоком и что будто еду в такси, а водитель ужасно похож на Ленина. Вождь картаво интересовался: куда ехать, това’ищ? А я не мог назвать точного адреса. Вождь начал вздыхать. Он вздыхал все чаще и чаще, скрипел, вздыхал и всхлипывал…
Я открыл глаза. Я был трезв. А вздыхали-всхлипывали за стеной Курт и Полина.
Закололо под пятым ребром слева. В темноте нашарил джинсы на полу и вытащил из кармана плейер. Включил его, вставил наушники. Поймал какую-то станцию. Кто-то посреди ночи обсуждал на радио свой первый сексуальный опыт.
Мне, как в детстве, захотелось выпить всю ртуть из градусников.
7.
Химичка поведала: если вы разбили градусник, то срочно засыпьте шарики ртути сульфидом железа. И вывела на доске формулу: FeS. Этот сульфид железа, объяснила она, вступит в реакцию со ртутью, и образуется нетоксичное соединение…
— Ага, — пробормотал хулиган по кличке Сельпо за моей спиной. — Мешками твой сульфид дома держу. Заместо сахарного песку.
И опять плюнул мне в затылок через корпус шариковой ручки жеваной бумагой…
Я учился в восьмом классе и в принципе считал химию занятным предметом. Но в ту минуту мне было насрать на нее и на Сельпо тоже. Я рвал и метал. Меня только что, на перемене, круто прокинули. И это перед самым Новым годом…
Дело было в том, что я не просто учился, а учился на одни пятерки. Вдогонку писал стихи (не представляющие художественной ценности), играл в школьном театре (Комарика, Волка и Незнайку) и занимал призовые места на районных олимпиадах. Короче, был ботаником, интеллектуальной мощью. И в тот год все шло по накатанной. И Пушкину исполнялось двести лет. И в любой школе, какую ни возьми, проходили, конечно, пушкинские чтения. Моя учительница литературы, Галина Ивановна, которая обожала меня за то, что я в отличие от одноклассников уже таки осилил в первый раз “Мастера и Маргариту” (нагло пропуская библейские сцены, но ей об этом знать не надо было), предложила в чтениях поучаствовать. Я для имиджа согласился: повторил “Зимний вечер” и явился в актовый зал. Без пафоса в одежде: джинсы и свитер с глухим воротом.
В зал согнали кучу народа. Все старшие классы с родителями, друзьями и знакомыми. Сдув непокорную челку со лба, продекламировал “Зимний вечер”. Мне вежливо похлопали, а Галина Ивановна, приложив руку к своей непомерной груди, прослезилась и сказала, что получила громадное эстетическое удовольствие. Я вежливо подавил зевок.
А ровно через полчаса, вжавшись в кресло, я чуял, каким жалким было мое выступление по сравнению с выступлением ученицы десятого класса Селиной Насти. Да она всех чтецов морально задавила! Устроила, блин, целое представление. Опустили занавес, погасили свет. А когда занавес подняли, Настя в платье а-ля девятнадцатый век уже сидела за столиком, на котором стояли горящая свеча и чернильница. И даже гусиное перо стояло. Хорошо поставленным голосом она начала “Письмо Татьяны”. Народ замер. К середине письма Настя разошлась, обратила горящий взор в зал… Народ ахнул. В конце письма задула свечу. Зал взорвался аплодисментами. Триумф был полный. Селина — звезда!
А потом объявили результаты и кто идет на областной конкурс. Оказалось, что я иду. И Настя. Я, если честно, удивился. Настя же восприняла это как должное и, вся красивая, на парфюме, подошла ко мне, чтобы официально поздравить и быть поздравленной.
Я был горд знакомством с красоткой старшеклассницей. Настя после того вечера свободно здоровалась со мной, ботаником, в коридорах и столовой, шутила, звала гулять.
Парни из класса завидовали. Голова от успеха шла кругом.
В области провалились. Победил недомерок, который весьма эмоционально выдал стихотворение про бесов. Меня с Настей неудача еще больше сблизила — она поцеловала меня в щеку. Окончательно потерялась голова от детской страсти.
Но колесо фортуны и не думало тормозить.
Мои заслуги перед Отечеством признали наверху, и Галина Ивановна, официально, перед всем классом, поздравила с путевкой на Кремлевскую елку. Езжай, сказала она, наш золотой мальчик, на костюмированный бал! Кроме шуток, так и сказала.
Я решил стать кроликом Роджером и заказал предкам зачетную морковку.
Мечтал, как Настя кинется столичному денди на шею.
— Железо в двухвалентном состоянии крайне неустойчиво, — гнула свою линию химичка. — Оно стремится перейти в трехвалентное…
За неделю до Кремлевской елки, на перемене до этой чертовой химии, меня вызвал лично директор. Точнее, директорша. Долго юлила, но в итоге призналась, что ни на какую елку я не поеду, ибо мал и неопытен. Херак: и с седьмого неба в пропасть, на камни.
— А кто поедет? — спросил дрогнувшим голосом.
— Ну-у-у, — замялась директорша.
— Кто-то ведь должен поехать? Разве нет?
— Должен. Да. Ты уж не расстраивайся.
— И кто?
— Селина. Настя.
Кобздец, подумал я. Клюйте, орлы, мою печень. Печать лох на челе.
— Неустойчивое у нее железо, — ворчал Сельпо. — Гиря, которой бухой в соплю батя вчера махал, была устойчивее и зеркала, и шкафа.
— Сельпо, — тихо позвал я.
— Хули те приспичило, зубрила?
— Научи меня плохому…
В постновогодней четверти я обзавелся первой тройкой. Учебу пустил по бороде и увлекся барабанами. А Настя, благополучно скатавшись в Москву на мою елку, скоро перебралась в другой город. Ближе к северу. До той поры я ее общества старательно избегал. Помню, как мечтал обмотать ее серпантином, облить бензином и поднести бенгальский огонь. И как это радостно вспыхнет…
Пока помню: Сельпо после девятого класса поступит на механика, поедет в деревне пьяный кататься на тракторе и утонет в озере.
В следующие три года я только и занимался тем, что пил плохой алкоголь, слушал хорошую музыку и осваивал стандартную рижскую установку. Ребята, с которыми я стал общаться, говорили, что в медалях и званиях смысла мало, а точнее, его там вообще нет! Я им поверил. Был слишком молод, чтобы уточнить: в чем все-таки смысл есть? Кое-как окончив школу под разочарованные вздохи учителей, никуда не подал документы. Родители было рискнули возмутиться, военкомат — предъявить обязанность, но у меня очень кстати обострились проблемы с легкими, и все они обломались.
В то лето меня отправили лечиться, как сказано в классике, на воды. Три недели в маленьком курортном городке. Ингаляции, прогулки по питьевой галерее, валяние в целебной грязи, ловля ионов у фонтана. К концу второго недели уже подыхал от скуки — романтические ожидания не оправдались. В галерее и у фонтана, словно бы сговорившись, торчали одни старые пердуны и пердуньи. Я с опозданием, но замыслил побег.
А теперь угадайте, кого я встретил у своего корпуса назавтра!
Правильно. Спустя три с лишним года, за которые Настя Селина успела из очаровательной школьницы превратиться в зрелую умопомрачительной красоты женщину. От нее за версту пахло сексом. Нюх на такие вещи в восемнадцать лет я имел отменный.
— Ой, привет! — завизжала она с той неподдельной радостью, какую умеют изобразить зрелые женщины. — Тысячу лет тебя не видела! Думала, подохну от скуки, а здесь ты! Безумно рада тебя видеть! Безумно! Рассказывай! Где ты, что ты…
Не дав опомниться, она обняла меня, прижала к своей упругой груди, расцеловала в обе щеки. Меня, такого несуразного и бестолкового. Внешне Настя больной не выглядела. Яркий топик, джинсовая мини-юбка — как положено.
Стоящие у входа в корпус двое мужиков в одинаковых полосатых пижамах и шлепанцах синхронно подмигнули мне и оттопырили большие пальцы.
Думаю, не только пальцы у них тогда оттопырились.
— Привет, — ответил я с выверенной (как мне казалось) ноткой безразличия.
— Слушай? Ты чего? Неужели ты до сих пор обижаешься? Из-за той елки?!
— Да при чем здесь… — начал и понял, что идиот я вообще и придурок.
— Извини! Но столько времени прошло. Я тоже знаешь как переживала! Это заговор какой-то был. Я и отказывалась, и чего только не делала. Ведь если по-честному: ты должен был поехать! Ты и снова ты!..
Короче, сдался я. Поверил. И любой бы несуразный юноша на моем месте поверил, если бы его прижала к своей упругой груди такая женщина, как Настя Селина. Поверил, затоптал бенгальский огонь, размотал серпантин и собственноручно отмыл от бензина.
И было лето, и были пять дней разговоров. Настя рассказывала про студенческую жизнь в востоковедческом институте, про тупых скотов-мужиков, которые ценят сиськи, а не личность, про свободу самовыражения и зависимость общества от предрассудков…
Я кивал и вставлял остроумные замечания (как мне казалось).
На шестой, предпоследний мой день Настя застала меня с палочками в руках.
— Ты играешь на барабанах?
— Немного.
— Офигеть! Супер! Я тащусь на барабанщиков…
В ее поведение не въезжал совершенно, но когда она пригласила к себе в комнату, откуда смылась чопорная необщительная соседка, я согласился прийти. Из всей этой комнаты помню широкую кровать и розовые трусики на углу двери шкафа, проворно сдернутые Настей с криком “ой!” и спрятанные.
Ее стеснительность покорила меня, и пути назад не было.
А дальше было страшное. Нет, не в том смысле. Все получилось.
Но ничего не почувствовал, и Настя это почувствовала. Это было похоже на… соревнование, что ли?! Творческая мастурбация. Фальшивое. Страшное.
Когда я покидал маленький курортный городок, Селина уже терлась рядом с мускулистым парнишкой в сетчатой майке и цветастых бриджах. Нимфа.
Я излечился, вник, что хочу иных отношений. Но не знал, где их взять.
И я двинул к дому. Когда я вошел в квартиру, то услышал, что родители смеются. А ночью они вдруг занялись любовью. Именно в ту ночь мне были невыносимы эти звуки.
Всхлипы, стоны, приглушенный смех. Всхлипы, стоны…
Я выбрался из детской, закрылся в кухне и включил телевизор.
Шла программа о танцах. Среди прочих роликов-образцов был и тот, из того фильма: Траволта и молодая Ума Турман реально отжигали.
8.
Тарантино — шикарный дядька. После разговора с Алисой (имя татуированной соседки в футболке Beatles) я прочитал биографию и несколько сценариев (“Бешеные псы”, “Криминальное чтиво” и “Джеки Браун”), досмотрел до конца два фильма (“Убить Билла-1” и “Убить Билла-2”). Или это считается за один фильм?
У нас с Квентином много общего: ненависть к школам и восьмичасовым должностям, оба любим прибавлять к словосочетанию футбольный матч определение — идиотский и боимся крыс. Но шикарным дядькой его назвал не поэтому. Фильмы Тарантино — хрень дикая. Жанровое стебалово. И вот именно из-за этого мое восхищение гениальной личностью достигло запределов. Екнуться: жил-был необразованный парень, смотрел кино, убирал какашки за животными, писал себе любительские сценарии и снимал домашнее видео. Да у меня девяносто процентов знакомых — такие! Такие, а не такие. Никто из моих знакомых не продал эти любительские сценарии за несколько десятков тысяч долларов и не снял потом “Бешеных псов”. А какашки за псами убирал почти каждый. Тарантино сумел внушить всем вокруг, что его фильмы — Нечто, срубил бабла, обошел в Каннах в 1994 году нашего Михалкова и породил тьму-тьмущую убогих подражателей-продолжателей…
За размышлениями о киномане Квентине на какое-то время отвлекся от моего глубокого финансового кризиса. На финальную стошку купил пачку чая, пачку рафинада и хлеба: белого и черного. С работой творилось непонятное. Работодатели на собеседования звали, но, едва завидев мое лицо, почему-то ставили на анкете жирный крест. Не брали никуда, куда не то чтобы хотел… где я потенциально мог бы трудиться. Через две недели месяц закончится, а в долг таким, как я, жить не дают. Нервы здорово напрягались.
Я бесцельно кликал на джобовские ссылки и пил сладкий-пресладкий чай из закопченной алюминиевой кружки. Жевал хлеб. Любой поэт-аристократ из просвещенного столетия давно бы пустил себе пулю в лоб. И в мыслях не унизился бы до тяжелого физического труда. Наверное, у аристократических поэтов по определению руки из жопы росли.
А я вот кровать починил…
Моя плебейская сущность жаждала быть. Без регистрации и связей она стремилась укрепиться в городе Петра. Я кликал и кликал. Положительного результата не было.
Ради смеха набрал в поиске: сценаристы. В единственной предложенной теме прочел: требуется сценарист, задача — написания короткометражных ситуационных комедий для юмористического телеканала, оплата — достойная.
— Нет, — вслух подумал я. — Нет, нет… и не думай вообще!
В памяти всплыл образ голимого писателя Феклиста и данное мною обещание. Да и все равно не возьмут. И чувства юмора у меня нет. А разве сценарист и писатель — это одно и то же?! Порылся в энциклопедии и выяснил: не одно. Разные профессии. Как хирург и психиатр. Корень общий, а — лучше не путать…
Набрал указанный номер мобильного:
— Алло, — сказал в трубке выразительный женский голос.
— Здрасьте. Я по поводу работы…
Минут через пять мы договорились до того, что я приду на собеседование и возьму тестовое задание: нужно будет расписать серию, в которой с тремя главными персонажами случается заданная история, которую каждый из них видит и пересказывает по-своему.
В конце сценария я должен предложить истинный вариант хода событий, отличный от версий персонажей. И чтоб было смешно. Ситком.
— А сколько вы за серию платите?
— Ну, понимаете, бюджет ограничен, — вздохнул в трубке женский голос. — Поэтому за серию мы платим… — и назвала сумму моей месячной зарплаты на прошлой работе.
— Да, негусто, — сказал я. — Но — понимаю. Кризис…
Денег на метро не было. А окопались телевизионщики на Петроградской стороне. Часа полтора пешком. Утром я встал пораньше, принял душ, побрился тупым станком и сбрызнулся остатками одеколона. Надел чистую рубашку. Весь предыдущий вечер изучал учебники по сценарному мастерству и от массы полученных знаний чувствовал себя некомфортно. Признанным шедевром в учебниках считалась трилогия “Крестный отец”.
Дверь я притер поплотнее: замок по-прежнему не закрывался. И пошел.
Во евродворике из красивой дорогой машины пел Рома Зверь. В смысле — пел он из магнитолы. Я подумал, что Рома похож на молодого Аль Пачино из “Крестного”. Отпер ворота и пошел дальше. Когда я был у площади Восстания, зарядил дождь со снегом, и он не прекращался потом весь день. Хромать начал у Адмиралтейства. Чуть великоватый ботинок-гад натер левую пятку. Плюс: из-за попытки переждать ненастье в книжном — опаздывал. На Ждановской мне уже мерещилось, что в ботинках хлюпает кровища…
Обладательницу голоса величали Аллой Селипердовой. Юркая сутуловатая шатенка в очках и деловом костюме. В комнату для собеседований набилось человек пятнадцать. Лица соискателей излучали шибкий интеллект и недюжинное чувство юмора. Лица эти задавали Алле всякие умные вопросы, складывали камеры из больших и указательных пальцев…
Я перенервничал. Взял предложенную серию: по условию три товарища сидели загипсованные в коридоре больницы — и вышел вон. На выполнение задачи — четыре дня.
На обратном пути встретил закадычного школьного приятеля по фамилии Ильясов.
Ильясов — понятно, татарин. Всегда называл его по фамилии. В моем босоногом детстве он носил белую рубашку, стильный серый жилет и черную бабочку. В настоящем — короткая стрижка, что называется, бобриком, хитрые узкие глаза, крупные, желтоватые от табака зубы и пальцы; одет в потертые джинсы и куртку с меховым воротником. На ногах — добротные сапоги. Дела у приятеля явно шли лучше…
Ильясов обрадовался встрече. Накормил гамбургерами, напоил кока-колой и позвал в гости. Я не видел никакой причины, чтобы отказываться.
Трехкомнатная квартира, которую он снимал в доме под снос, была в Дегтярном переулке. Он жил со своей девушкой и младшим братом.
Но девушка уехала к маме, а братик — в Москву на концерт любимой группы. Тем вечером могли смело напиться вдвоем. До армии Ильясов не пил алкоголя в принципе и нынче будто наверстывал упущенное…
— Питер новых людей тяжело принимает, — говорил Ильясов, разливая водку по стаканам. — Меня когда из института выгнали, а домой возвращаться было в падлу, и денег ни копейки… И из общаги поперли…
Выгнали его вроде бы из Института речного транспорта. Я подвинул к себе тарелку с хлебом, огурцами и копченой колбасой. Выпил. Пищевод окатило горячей волной.
— …Тогда один вареный горох две недели жрал. Желудок стал, — он сложил пальцы в крохотное колечко, — вот такусенький, мля. В ремне две новых дырки провертел.
Я бесстыдно съел пару самых значительных колбасинок.
— А потом маме надоело, что я слоняюсь где и как попало. Она взяла мои документы и отнесла их в военкомат. Через три дня поезд мчал меня к будущей службе. Вот так.
Ильясов выдохнул, хлопнул водочки и, не морщась, занюхал неторопливо кусочком хлеба. Огурцы и колбасу он оставлял без внимания. На мое счастье.
— И как в армии?
— По-разному. Когда на штыках с дневальными сражался, когда болты пинал…
— А теперь чем занимаешься?
Приятель усмехнулся, встал из-за стола и подошел к аквариуму.
Там плавали тупые цветастые рыбки. Ильясов включил подсветку, стал сыпать питомцам корм. Рыбки скопом ринулись к поверхности, жадно разевая рты.
— Хочешь послушать. Ну, слушай…
После армейских приключений дух Ильясова закалился. Он готов был вгрызаться в жизнь, ползти вверх, к неопределенной, но столь желанной вершине, ломая ногти и обливаясь кровавым потом. Он снова отправился на покорение Петербурга.
Особо не церемонясь, Ильясов устроился в контору по расклейке плакатов. Работа эта грязная. Но кто бы, интересно, предложил чистую узкоглазому парню с незаконченным высшим? Суть расклейщика в систематической борьбе с общественным порядком. Он клеит рекламные листки с изображением поп- и рок-звезд, заказанные клубом, где эти звезды будут выступать, и сразу по выполнении работы получает свои небольшие, но стабильные деньги.
Я видел эти синие ребристые заборы. Суровые дядьки в касках на следующий день обрывают плакаты и обливают заборы ацетоном или бензином, не знаю. Чем-то таким.
Еще плакаты срывают конкурирующие организации.
— В вечном противоборстве хаоса и порядка кроется великий смысл, — пояснил Ильясов. — Первое время я пахал по две смены и почти не спал. Через день попадал в ментовку. Эти суки по ночам сильно голодные…
Менты — больная тема Ильясова. Он знает все их расценки. Им, говорит Ильясов, плевать на внешний вид города, общественный порядок или памятники старины, которые поганятся нашими плакатами. Все, что их интересует, — это мзда.
— Дань, — сказал я, захмелев. — Что такое перепуталось? Кто из вас татарин, а?
— Я на днях видел, как один жиртрест в фуражке несся по улице, догоняя шустрого гастарбайтера. А его товарищ уже высматривал новую жертву.
— Догнал?
— Пузо не позволило.
— Воюете?
— Да как с ним повоюешь. Мы даем, они берут. У моего знакомого однажды камень гашиша нашли. Раскрутили его по полной. А как он денег не сунет? Наркоман ведь…
— Порочный круг.
— Он самый. Гниль везде.
Рассказывая про свое житье-бытье, Ильясов поставил на плиту ведро с водой.
— Панк-рок, — сказал я, вспомнив Курта. — Зачем ведро?
— Клей пора варить. Брат приедет, и сразу на работу. У нас, ты не шаришь, секретная смесь. Чтоб отрывать было сложнее.
— Отдыхаешь хоть?
— В бильярд люблю поиграть. Расслабляет. Гитару вон купил. Для души.
— Как дальше планируешь?
— А вот не скажу тебе, — криво улыбнулся Ильясов. — Чтоб не сглазить. Есть наметки, поднимаюсь по чуть-чуть. Фирмочку думаю свою открыть… тачку подержанную присматриваю. Чтоб по районам, не парясь, мотаться.
— Значит, проблем нет?
— Проблемы есть всегда. Разборки с конкурентами. Тут недавно на пустыре одном разбирались. Я загасил одного. Не до смерти, но так, нормально. А видишь, чей-то дружок оказался. Закопать меня нынче обещают…
— Когда хотят закопать — закапывают, а не обещают.
Ильясов всыпал в ведро секретную смесь и помешал деревянной лопаткой.
— Ты, я вижу, до фига чего понимаешь! — сказал он.
— Ладно, не заводись. Извини. Поздно уже. Я пойду, наверное.
— Ну, давай, — смягчился Ильясов. — Заглядывай. Если хочешь, и тебя устрою…
— Я подумаю.
Предбанник был завален плакатами. В центре находился самый настоящий камин. Из кирпича, с трубой. Вместо дров валялись смятые пивные банки.
— Топить пробовал?
— Да на х… надо.
— Пока, — сказал я, и мы пожали друг другу руки. — Звони.
Я вышел на улицу. Было морозно, и у меня начали стучать зубы.
В голову лезли посторонние мысли. Например, вспомнилось, что Ильясов в девятом классе выиграл областную олимпиаду по математике и на радостях сообщил мне, что станет великим ученым, как Ньютон, и откроет какой-нибудь новый закон природы.
9.
Яблоко, брошенное Куртом, ударило меня в лоб. Отскочило под установку и осталось там лежать. Будет там лежать, пока не наступит период полураспада.
— Ты заснул, что ли?
— Не знаю. Слушай, давай завтра! Со всеми. Что-то я сегодня…
— А для кого я тут целый час распинался?
Вопрос был риторический. Я не ответил.
Взял палочки и сыграл несколько рудиментов. Звук был мертвый. Резко оборвал дробь, придержал разболтанный пружинник. Палочки легли поперек рабочего барабана, упершись в обод. Курт покачал головой, снял шляпу и выдернул провод из гитары. Щелкнул выключателем на комбике. В подвале здания исторического института сделалось тихо. Я боюсь тишины в репетиционных подвалах. Нас пустили сюда за бесплатно хорошие знакомые, чтобы отработали программу перед записью. Нашелся добрый дядя продюсер, который предложил записаться в столичной студии. Где записываются наши отечественные рок-звезды. Он был готов потратить на проект-группу Курта немыслимые для нищего андеграунда деньги. А их ударник Дэн неожиданно сгинул в запое: не брал мобильник и не ходил на репетиции. Погоняло: Синемор Купер.
Однажды Синемора отправили пластики на бочку покупать, дали денег, он пошел за угол в магазин и пропал на месяц. Все думали: погиб. А он объявился через месяц и как ни в чем не бывало! Только ни денег, ни пластиков. В общем, Курт быстро нашел меня и пригласил сотрудничать. Дэна единогласным решением группа решила выгнать. Он, конечно, замечателен в техническом плане, гораздо опытнее меня, но слишком ненадежный.
И вот я тормозил. Курт из-за этого переживал.
— Что с тобой происходит? Завтра что-то изменится?! Я же специально тебя сегодня позвал вдвоем поработать. Разобраться. Ты все последнюю неделю халявишь. Тебе песня не нравится или что? Мне просто, по-человечески, интересно…
— Я не халявлю.
— А что ты делаешь?
— Не знаю, — сказал я, встал из-за барабанов и прошел к дивану.
Упав на подушки, взял с чайного столика музыкальный журнал, принялся листать.
— А кто знает? — не отставал Курт. — Я будто перестал тебя чувствовать. Но ты ведь не сопливый первогодка. Я знаю, как ты можешь играть! И чего ты молчишь? Да положи ты этот гребаный журнал и ответь наконец!..
— Не знаю, — тупо повторял я. — Если ты захочешь взять другого ударника — я пойму.
— Да в жопу себе засунь это понимание. Если бы хотел — я бы с тобой щас тут отношения не выяснял. В этом городе — два барабанщика, с которыми я могу делать музыку. И вы что, издеваетесь, суки, надо мной?! — рявкнул Курт и швырнул свою репетиционную шляпу на синтезатор. — Один пьет, как скотина последняя, второй — сопли жует. Положи, я тебе говорю, журнал, или я тебя его сожрать заставлю…
Я вернул журнал на стол. Поднял глаза на Курта. Мы долго смотрели друг на друга. Затем Курт отвернулся, махнув рукой. Я собирал пальцами в гармошку ткань покрывала. Курт подобрал шляпу, нахлобучил ее, схватил со стойки акустику и ушел с ней в другой угол. Вскоре из угла донесся нервный псевдоирландский мотив.
Я разглядывал сводчатый потолок. Стены в плакатах. Красные абажуры и винил на полке. Крошки печенья на столе. Последний пузырек, рванувшийся вверх со дна стакана, на треть наполненного выдохшейся минералкой.
Лжец, говорил я себе. Ты врешь, ты знаешь, в чем причина. Почему твоя игра расходится с игрой Курта. В имени причины шесть букв.
Образ Полины я складывал для себя, будто мозаику. Жадно ловил ее взгляд, любое движение. Запоминал привычки. Она не ставит цветы в вазы. Тюльпаны, появившиеся в комнате поздней осенью, стояли в трехлитровых банках на полу. Терпеть не может, когда творческие профессии: художник, писатель, фотограф — переводят в женский род. Художник, а не художница. Она любит тру-союзные мультики: “Жил-был пес”, “Большой Ух”, “Ежик в тумане” и разные другие. Верит в привидения и переселение душ. Когда что-то пересказывает, вспоминая, то поднимает глаза к небу. Если курит — смотрит на огонек сигареты. Она умеет неслышно подкрадываться. Она, она, она…
Я зачастил в гости к Полине. Хотя приходил как будто бы к Курту по делу. Сколько нелепых дел я навыдумывал! Мне нужно было ее видеть. Жизненно необходимо.
Полина стала моим наркотиком. Все равно что воздух.
Но после той, первой ночи я больше никогда не оставался у них ночевать.
Странная мелодия оборвалась.
— Покурим?
Я кивнул. “Покурим” означало, что Курт покурит, а я буду пассивно вдыхать дым.
Он отложил гитару, включил гирлянду, развешанную по периметру репетиционного подвала. Лампочки замигали. Мы, поочередно отодвинув занавеску, сделанную из канюль шприцев, вышли в коридор. Затем свернули в катакомбный закуток, где было темно и пахло отсыревшими книгами. Под нашими ногами закалялась сталь, мы давили французских классиков и поэтов Серебряного века. Курт щелкнул зажигалкой. Его лицо, освещенное на долю секунды зипповским пламенем, выглядело зловеще.
Он сбивал пепел на книги. Серая пелена забвения.
— Напиться хочу, — сказал он.
Я опять кивнул.
— У тебя бывает такое чувство, что все бессмысленно? Вот до тошноты. И все твои тексты, песни, любое творчество — это чушь. Никому ничего не надо. Пусть даже тот продукт, который ты производишь, действительно заслуживает внимания. И даже если он его получает. Что с того? Срок годности рано или поздно истечет. А потом — плесень!..
Он пнул раскрытую на середине книгу. Бальзак?
— Пережди. Не предпринимай в этот момент ничего. Скользи по течению, и оно куда-нибудь тебя вынесет. Всегда выносит.
— Значит, бывает…
— Что за мелодию ты сейчас там играл?
— Как тебе?
— Мне нравится.
— Новую придумываю. Текст застопорился. Пять строчек осталось.
— Попробуй не придумывать.
— В смысле?
— Когда придумываешь, то не слушаешь. Хватит на сегодня.
— Без пены, сладкий, — сказал Курт. — Пособачились, и будет.
10.
Мопс по фамилии Ласкер положил голову на мою ногу в тапке и стал пускать слюни. Стряхивать его — занятие бесполезное. Пес так же хитер и настойчив, как его человеческий тезка. Доктор философии и математики, немецкий еврей Эммануил Ласкер — второй чемпион мира и признанный шахматный индивидуалист — умер вовремя, в 1941 году. Мастер эндшпиля благоразумно почил в Нью-Йорке. Игра на деньги в немецких кафешках по молодости научила его гибкости ума. Он был мудр, как змей, и прогибал соперников тем, что делал вид, будто сам под них прогибается. Эти сведения я почерпнул из тоненькой книжки для юных шахматистов. Еще скачал особую программку и втихаря ежевечерне сражался с компьютером, минимум трижды. Мне хотелось во что бы то ни стало выиграть у мистера Штыка.
Экзерсисы успехом не увенчивались, но надежды я не терял.
— Ваш ход, молодой человек.
Эдуард Семенович ненавязчиво влиял на меня, вносил корректировки в систему мышления. А еще я драил за него душевую кабину, плиту и сортир.
Старик любезно одолжил мне обещанный ершик. Без издевательской ухмылки.
Я даже не мог обидеться. Мистер Штык (почему-то мне нравилось так его называть) обладал уникальным качеством: умел чрезвычайно обаятельно вы-ставить тебя дураком. Меня удивляло, как он не нажил состояние. Или деньги как таковые его не интересовали? Несмотря на проигрыши, я с удовольствием беседовал со стариком в перерывах между партиями. Конечно, разговоры наши имели отвлеченно-философский характер, так как постоянно напрягать мозг — вредно для здоровья.
Я походил, ориентируясь на защиту Алехина, который был кошатником, алголиком и непревзойденным мастером. Кажется, я изобретаю велосипеды.
— Вполне корректный дебют, — отозвался с едва заметной улыбкой Штык.
Он обращался на “вы”, и я, само собой, отвечал тем же. В этом выканье не крылось какого-то чванства, высокомерия. Исключительно уважение к собеседнику. Старшие редко разговаривают с младшими в подобном тоне. Как равный с равным. Наверное, им мешают приобретенные знания и опыт. Неглубокие знания и неглубокий опыт.
А мистер Штык — разговаривал. И это было приятно.
Партия продолжалась. Одна бесконечная партия.
— Сколько, по-вашему, живет человеческая личность? — спросил он однажды.
— Столько же, сколько и человек, — отвечал я.
— А по-моему, человеческая личность — вечная первоклашка. Организм постоянно обновляется: за семь лет — полностью. Вам это известно? Отлично. Поэтому я считаю, что, изменяясь физически, человек должен изменяться и духовно. Менять род деятельности, не становиться вечным второгодником, как большинство взрослых…
— Но ведь остается память, — перебил я.
Эдуард Семенович поморщился.
Весьма ненадежная штука. От нее больше вреда, чем пользы, я думаю. Это все равно как гулять по лабиринту кривых зеркал. И зачастую лишь кажется, что это наша память. А на самом деле — это искаженный слепок мертвеца.
— Моя память еще достаточно надежна, — ехидно сказал я.
— Да ну? — вскинул густые брови старик. — Завидую. Не помните, в позапрошлую среду утром шел снег?
Я открыл рот и закрыл его. Потом все-таки сказал:
— Однако нечестно. Шел снег или не шел — это ненужный информационный мусор. День остался позади. Мозг отфильтровывает ненужное.
— Ладно, — кивнул старик. — Помните себя лет эдак в шестнадцать? Нужное?
Я рассмеялся.
— Превосходно помню. Себя, а не погоду. И сказать я могу что угодно, ведь мы с вами не встречались, когда я был в том возрасте.
— Все что угодно — пожалуйста, увольте. Лучше расскажите, как относились к тем людям, которые видят смысл в тихой семейной жизни без потрясений. Которые ездили на дачи, копались в огороде и копили на новую стиральную машину. Такие обычные люди: чуточку жадные, чуточку трусливые, не пытающиеся написать великое в какой-либо художественной области произведение или совершить революцию в науке или государственном строе, чтобы вытолкнуть мир на следующий виток?
— Я их презирал. Я писал краской из баллончика: “Счастье — это не стиральная машина”. Я ненавидел проявления стадности.
— Понятно, что ненавидели. Кстати, а белье вам тогда кто стирал?
Я почесал кончик носа.
— Мама.
— Замечательно! — вскричал Эдуард Семенович и даже, помнится, хлопнул в ладоши. — Великолепно! И будьте же честным до конца: маму вы тоже презирали?! Не как быдло на огородах и трубах, это было бы слишком, но так… слегка. Да или нет?
Я кивнул. А смысл отпираться?
— Конгениально!
— Чему радуетесь?
— Вам! Скажите, как сейчас относитесь к стиральным машинам?
— Дались вам они…
— Позвольте старику отвести душу!
— Мое отношение изменилось. Сначала я понял, что проблема, по сути, не в вещах. Проблема в отношении к ним. Железяки не виноваты.
— А затем, — подбадривал меня Мистер Штык, — затем…
— Пожив некоторое время в общежитии и на съемных квартирах, — со вздохом признался я, — стал думать, что она бы мне очень даже не помешала…
— И уж наверняка за эти годы поняли, в чем счастье? Да?!
— Вам в кайф чувствовать себя правым? — вопросами на вопрос отвечал я. — Умнейшим парнем во вселенной?!
Мистер Штык покачал головой.
— Вовсе нет. Это же просто болтовня. Треповая баталия. Меня изначально интересовало не замутненное годами мнение. А вы заехидничали. Мне же, выражаясь вашим языком, не в кайф, когда меня преждевременно подозревают в маразме и подкалывают без причины. Хотят заставить пенсионера драить толчок. Нехитрая комбинация…
— Черт, — ругнулся я, — опять выиграли. Я действительно мало чего общего имею с собой шестнадцатилетним. И мир, виденный им, лишь косвенно принадлежит мне. Убедили. Продолжим?..
…Ласкер доковылял до миски, чтобы попить воды, и приковылял обратно. На ногу в тапке. Я в сотый раз проигрывал. То ли не вник в защиту Алехина, то ли Мистер Штык придумал оригинальную версию нападения. Пришлось класть несчастного своего короля мордой вниз на доску. Мопс, услышав стук фигуры о стол, поднял башку и взглянул на меня. Глаза у него были большие и черные. Он вздохнул, притворно сочувствуя.
— Ласкер, веди себя прилично, — приказал Эдуард Семенович и протянул руку для пожатия. — Вы играете все лучше и лучше. Скоро мне придется сдаться.
— Шутите? Как давно вы увлечены шахматами?
Я пожал ладонь старика.
— Что-то около года.
— Как? — вскрикнул я. — Не с пеленок?
— Год назад я путался, как ходит конь…
—- Не верю.
— Ваше право, — сказал старик. — Не желаете ли коньяку в честь этой партии? Угощаю. Поверьте, коньяк не московский…
— Питерский?..
Эдуард Семенович впервые предложил мне выпить с ним коньяку.
— Лимон есть?
— И сахар, и кофе. Будете?
— А, — махнул я рукой, — давайте. Уговорили.
Мистер Штык встал и прошел к шкафчику. Ласкер потрусил следом. Мистер Штык спросил, не оборачиваясь, позвякивая чем-то в шкафчике:
— Как продвигается работа над сценарием?
— Сам пишется, — соврал я.
Оставался последний день, а я не сочинил ни строчки. Но я не умирал от голода. Наконец-то подвернулась разовая физическая работа: выносить строительные отходы с утра до вечера. Мозг при такой деятельности отключается. Трудишься на рефлексах.
Эдуард Семенович извлек пузатую бутылочку, банку кофе и пыльные бокалы.
Я вызвался порезать лимон.
— Алкоголь в разумных количествах полезен, — пробормотал старик.
Коньяк был что надо. Я выпил, и внутри стало тепло. Мистер Штык, грея бокал в ладонях, подсел к компьютеру и добавил в проигрыватель джаза. Это была не мезозойская эра. Музыка смешивалась с коньяком, и ко мне ненадолго вернулось изрядно подзабытое чувство домашнего уюта. Ласкер что-то поскуливал в унисон.
Вечер почти уже превратился в ночь. Чернильное небо. Горящие фонари. Одинокие прохожие и последние троллейбусы. Разменявший четвертое столетие город.
Я погружался в его историю. В его болото.
А старик убрал шахматные фигуры и вытащил костюм на плечиках. Он был серого цвета и явно пошит на заказ. Старомодный и пахнущий нафталином, но по-прежнему — стильный. Как и положено добротным вещам.
— Куда-то собираетесь? В такой час? Свидание?
— Можно и так сказать. Я собираюсь спать.
— А зачем костюм?
— Я точно знаю, что умру во сне, — ответил Мистер Штык. — И я хочу, чтобы меня похоронили в этом костюме. А то выберут бог весть что…
Я не спросил, откуда он знает. Я спросил:
— А что за дама на плакате? Она актриса?
— Она — моя жена. Спокойной ночи, молодой человек.
Я залпом допил коньяк. Поставил бокал на стол.
— Спокойной ночи, — я понял, что он не желает говорить на эту тему.
И пошел к себе в комнату. Спать не хотелось совершенно. Руки подрагивали от сегодняшней физической работы и выпитого.
Я загрузил ноутбук и открыл текстовый редактор.
— Не придумывай.
Пальцы забегали по клавиатуре. Булгаков говорил о своих лучших фельетонах, что они казались ему, когда писал, не смешнее зубной боли.
За стеной хихикала Алиса.
11.
Почему люди так реагируют?
Я потом отыскал в энциклопедии слово “спонтанность”. Там утверждалось, что спонтанность — это самопроизвольная реакция, вызванная не внешними факторами, а внутренними причинами. Так вот, чем дольше живу, тем меньше в этих внутренних причинах разбираюсь. И еще я раньше думал, что опыт приходит к тебе постепенно, то есть после определенного количества лет, прожитых в определенных условиях, — начисляются очки опыта. Типа как повышение по службе. А теперь я понимаю, что нет. Опыт приходит сразу, только что его не было, и вдруг раз — есть! За секунду. Он просачивается в тебя на вдохе. И дыхание перехватывает. И тысячи нейронов визжат от боли в голове, погибая, и ты становишься еще на шаг ближе к разочарованию. Разочарование — это синоним старости. Черт, не о том я. Надо было здесь по-другому начать: в тот день…
Да, в тот день, двадцать второго ноября, Полина пригласила меня ей позировать.
Она собиралась ехать на электричке за город на съемку. Ей была нужна модель. Полина сказала, что я в данной ситуации подхожу идеально. Мне нужны будут твои глаза, сказала она, и манера двигаться.
— Что такого необычного в моих глазах и манере двигаться?
— Дело не в необычности. Извини, если это прозвучит несколько грубо. Сами по себе твои глаза, скажем, меня мало интересуют. Но они замечательно впишутся в ту обстановку. Оптимальный вариант для кадра из всех, которыми я сейчас располагаю. Сечешь?
— Действительно, несколько грубо.
— Я же заранее извинилась.
— Езжай, езжай, — сказал Курт, закуривая. — Я ее знаю. Теперь не переубедишь. Если вбила что себе в голову — пиши пропало. И ты, кстати, получишь хорошие фотки. Бесплатно. Остальные-то платят за свой идеальный кадр. И бегают за Полинкой: мол, сфоткай, пожалуйста! А тут она тебе сама предлагает! Езжай!
Я видел ее фотографии. Из ноябрьского цикла очень понравились черно-белые фотографии Пьеро (это был загримированный Курт) в городе. Пьеро на мосту, у церкви, в общественном транспорте. И часы, показывающие разное время… И книги…
— А ты? — спросил я.
— Без пены, — Курт развел руками. — Я завтра с утра до вечера работаю. Нам хату на той неделе сдавать, а окна еще не готовы…
Курт вплотную занялся отделкой квартир. Я же только что уволился из сторожей.
— …Да и смысл?! Буду болтаться как… кхм, ведро в проруби. Часа четыре это займет. Да на морозе! Да дорога туда-обратно! Не, я вам ужин лучше вкусный приготовлю.
Он умял в пепельнице окурок, подошел к Полине, чмокнул ее в щеку.
— Обеденные перерыв, к сожалению, закончен. До вечера.
— Ага, — сказала Полина.
— Тебе на остановку? — спросил у меня Курт. — Погнали?
— Погнали.
— Так ты согласен? — уточнила Полина.
Я кивнул в ответ.
— Тогда завтра в восемь утра на вокзале.
— А сегодня в восемь вечера, — крикнул Курт уже из прихожей, обуваясь, — у нас репа! Не забыл? На той неделе наш продюсер завалится…
— Не забыл.
На следующий день проснулся без пяти семь и выглянул в окно. Небо было ясное; деревья стояли тихие, черные; снег неторопливо падал на тропинку возле дома, на сараи, крышу ресторанного комплекса, парные качели, купол церквушки неподалеку.
Все было в снегу. Чистый, как лист бумаги, день.
Сердце мое сладко защемило. Быстро принял душ, мигом позавтракал. Под плащ — найденную Полиной маскарадную белую рубашку с манжетами, и — во двор.
Ветра не было. Легкий морозец пощипывал нос и щеки.
Полина ждала меня у подземного перехода. На ней было короткое серое пальто, джинсы, заправленные в высокие ботинки на шнуровке. Волосы убраны под забавный берет. На одном плече — рюкзак, на другом — чехол со штативом для фотоаппарата. Она курила, смотрела на огонек сигареты и не сразу меня заметила.
— Привет.
— О, привет.
— А куда мы, собственно, направляемся? И давай помогу! — предложил я, показывая на штатив. — Не бойся, не уроню.
Полина улыбнулась и передала штатив.
— Не помню, как деревенька называется. Там электричка буквально на минуту останавливается. Я там однажды тоже случайно была.
— Глухомань?
— Еще какая! — снова улыбнулась Полина. — Но ведь нам в ней не жить, правда?! Зато в этой деревеньке есть обалденное поле и заброшенный дом с круглым окном. От него энергия такая прет… в общем, сам все увидишь и поймешь!
Я невольно подумал, что мы никогда прежде не разговаривали с Полиной подолгу наедине. Всегда где-то поблизости находился Курт. И теперь вот разговаривали, и это получалось как-то совсем легко. И будем разговаривать дальше…
Но в электричке Полина вынула из рюкзака плейер.
— Терпеть не могу говорить в электричках, — пояснила она и поделилась со мной левым наушником. — Ты что, свой забыл?
Я кивнул, хотя не забыл, взял наушник, и мы стали слушать старые песни Бориса Гребенщикова, обработанные Аквариумом по-современному. Песня “Электрический пес” здорово зацепила, БГ пел: долгая память, хуже чем сифилис, особенно в узком кругу…
Пассажиров засыпали. Пошли контролеры. Пассажиры проснулись. Забежал пес…
“…Из страха сделать свой собственный шаг”, — продолжал петь БГ.
Я сидел от Полины очень близко, чувствовал аромат ее духов. Хотелось накрыть ее ладонь своей ладонью, но я не мог этого сделать.
Правое ухо слушало стук колес и ворчание голодного электрического пса.
Через полчаса оказались в глухомани. По дороге к дому с круглым окном встретилась телега, управляемая пьяным мужиком в ушанке. Он пытался чмокать губами и валился на бок. У коня были длинная челка и глаза мудреца, он всхрапывал и без понуканий двигался туда, куда мужику нужно. Много деревянных домов встретилось: красивых и некрасивых. Украшенные резными наличниками и по самые окна вросшие в землю.
Баба, гремящая пустым бидоном. Мальчик, стреляющий по воронам из воздушки.
Склонившиеся деревья. Ржавый кузов “Победы” посреди чьего-то огорода.
Мы шли и молчали.
Дом с круглым окном стоял на краю деревни. За ним начиналось поле.
— Это здесь, — сказала Полина.
— Я понял.
И мы стали фотографироваться. Полина требовала и указывала. На посторонние темы не общались. Встань сюда, повернись, покажи мне эмоцию…
Когда она работала, изменялся ее взгляд, голос. Словно плевать ей на меня, разорвите его вообще на клочки, пусть сдохнет от пневмонии, но — после съемки!
Заставила меня сниматься в рубашке: малютка посинел и весь продрог. В доме еще ничего, нормально, а вот в поле… Ветра не было в городе, а здесь ветер был! И еще какой! Скоро я двигался, как робот. Мыслей и чувств не осталось.
— Шабаш! — весело крикнула раскрасневшаяся на морозе Полина. — Одевайся быстренько! Щас будем тебе профилактику делать! — она помахала бутылкой красного вина, извлеченной из своего рюкзака. — Второй комплект батареек сел…
Сунул негнущиеся руки в рукава плаща. Полина загнала меня в дом с круглым окном, которое я уже тихо ненавидел. Ловко открыла бутылку припасенным штопором.
Протянула мне:
— Пей! Еще, еще. Больше пей. Вкусное вино, правда?
— Правда, — ответил я.
— А теперь ешь, — сказала Полина и дала мне кусок сыра с хлебом.
— Я не слишком люблю сыр.
— Ешь, тебе говорят. И снова пей! Ты — молодец! Коля бы заныл еще час назад…
— Я не ныл.
— Я и говорю. Эй, эй! Мне немножко оставь!
Она надела шерстяные рукавицы, принялась растирать мои руки и щеки. И я все простил и понял в этот момент, что почти абсолютно счастлив. Я пил и ел. А самая чудесная девушка в мире растирала мои озябшие руки.
— Отдохни несколько минут. Сорок минут до обратной электрички.
— Угу, — блаженно издал я.
Вино действовало, и я передумал коченеть. Подумал: до чего же неохота возвращаться. Разглядывал облачка пара, вырывающиеся изо рта, цепко держал холодное горлышко бутылки. Полина смотрела на меня и чему-то улыбалась.
— Чего?
— Ты — молодец, — повторила она.
Отдохнув и еще выпив, мы побежали на остановку.
…Электричка вильнула хвостом на прощание. Полина выматерилась и, швырнув рюкзак на землю, уперлась ладонями в колени. Она тяжело дышала.
Я стоял сбоку от нее. Думал: неужели?..
— Твою мать…
— Да ладно, не переживай.
— Я что, время неправильно узнала? — риторически спросила Полина, вы-прямившись. — Не понимаю.
— Когда следующая?
Полина хохотнула.
— Завтра, дорогой, завтра.
— О, как! Ну, тогда пошли на автовокзал. Где он тут?
— Ближайший? В Новгороде. Или в Чудово. Тут недалеко. Час езды всего.
— Проблема-а-а…
— Да уж. Мобилы наши, как ты, наверное, догадался, здесь тоже связь не ловят…
— Может, автостопом попробуем?
— А денег у тебя сколько?
Я порылся в карманах.
— Сто пятьдесят три рубля.
— И у меня сотня с копейками. На такси маловато. Давай попробуем автостопом!
Мы вышли на трассу. Голосовали и голосовали. За целый час голосования остановилась одна машина, в которой сидело трое сынов гор.
— Поехали, красавица! А мальщик в следующей…
Вслед отъезжающей тачке Полина показала отогнутый средний палец.
— Что за черт, а? Бесполезно. Может, к хозяевам этого хуторка попросимся?..
Я кивнул. Мы опять зашагали в деревню.
Постучались в дверь дома, у которого был флюгер-петушок на крыше.
Открыл бухой в зюзю Хозяин. Уперся плечом в косяк и смотрел на нас мутно, воспаленно. В правой руке Хозяина — топор. Окровавленный. В левой — безголовая курица. Тельняшка в алых брызгах. Кирзовые сапоги.
— Че?
— Позвонить, — заикнулся я.
— А ну!!! — заорал Хозяин и замахнулся топором. — Я вас, духи!..
Я сгреб Полину в охапку, и мы снова побежали. Вариантов у нас было немного.
Точнее, один был вариант. Дом с круглым окном.
Стены дома покрывала мшистая дрянь. Цветовой ряд колебался от ржавого до сине-зеленого. Нижний этаж был завален битым кирпичом, бутылочным стеклом и рулонами пожелтевшей бумаги. На верхний этаж вела лестница. Поднялись. Там были остатки кровати и кресел. В проеме круглого чердачного окна замер голубь. Мы напугали голубя, и он, улетая в небо, обосрал полусгнившую раму. Я изучал дом уже не как декорацию, а как наше временное пристанище. И пристанище это меня не удовлетворяло.
Смеркалось.
— Холодает, — сказала Полина, ежась и поправляя шарф.
— Костер разведем.
— Прямо тут?
— Нет, зачем. Дыма будет много. У входа.
Наносили сучьев и палочек. Для растопки использовали пожелтевшую бумагу. Благодаря дурной привычке Полины — была зажигалка. Когда наш костер занялся, я, оставив Полину следить за ним, понесся в единственный деревенский универсам.
— Попробуй дозвониться до города! — крикнула мне вслед Полина.
В магазине купил буханку хлеба, тушенки в замечательной банке, которую можно взломать без открывалки (есть кольцо на крышке), печенье и коробку дешевого красного вина. Израсходовал почти все деньги. Остался сороковник на взятку контролерам в электричке. Завтрашней электричке…
— Нельзя ли от вас позвонить? — спросил я у обрюзгшей тетки, стоящей за прилавком. — Понимаете, мы от транспорта отстали…
— Понаедут, наркоманы…
— Да с чего вы взяли, что я — наркоман! — возмутился я.
— А вся молодежь, которая тута, — наркоманы! — сказала тетка. — Ненаркоманы свалили давно. И не тявкай!
— Есть телефон у вас? Вы разрешите позвонить или нет?
Тетка уперла руки в боки. Долго меня разглядывала. Что-то, наверное, такое увидела, потому что черты ее лица смягчились:
— Вон, в каморку пройди…
И в этот момент что-то хлопнуло и свет в магазине выключился.
— Ай, твою в хвост и гриву! — завопила тетка. — Опять лектричество отрубили. Монтеры, сукины дети! Все, мальчик, вали! Закрываюсь я. Не будет никакого телефона.
Я развернулся к выходу. Тетка причитала уже в спину:
— Сукины дети! Опять кино мое пропущу! Во всем селе, третий раз за неделю!..
Приперся к заброшенному дому с пакетом и плохими новостями.
Полина кивнула:
— Окна погасли. Отрубили?
Я сказал, что да, отрубили. Полина вздохнула.
— Это похоже на фильм ужасов. Деревня тебя не отпускает, и ночью из подвалов начинает выбираться нечисть. Жутковато мне.
— Да не бери в голову, — сказал я, отчаянно бодрясь. — Есть жратва и вино.
— Жратва и вино — это прекрасно, — философски заметила Полина.
Сучья и палочки в костре весело потрескивали, разбрасывали искры. Дым поднимался вертикально. Это к морозу, если верить учебнику природоведения за второй класс.
В тот вечер мы здорово напились. Костер догорел.
И нам было очень холодно. Темно. И у дома этого — необычная энергетика!
Наверное, это что-то объясняет. Хотя, я не уверен…
Когда я почувствовал ее мягкие, чуть сладковатые от вина губы — я снова был счастлив. Когда это закончилось, где-то на самом верхнем этаже — я плакал.
Полина курила и смотрела на огонек сигареты. Огонек подрагивал. Он был слабый, этот огонек. И он скоро исчез.
Я никогда так не боялся рассвета. Но солнце взошло. Как всегда.
На обратном пути Полина не предложила мне наушник. Фотографии, сделанные в тот день, я не увидел никогда. Фотографии так легко можно удалить.
12.
Делитнул абзац, рухнул на диван и уставился в стену. Обои с угла отклеивались. Я посчитал количество розочек на обойном полотне. Их было тридцать шесть с половиной. В комнате уже царил полумрак, и экран ноутбука светился каким-то болезненным светом.
Я подумал, что неплохо бы прогуляться. Третьи сутки не выхожу из квартиры.
И все-таки апрель наступил. Отпраздновали двухсотлетие Гоголя. Портрет влюбленного в Невский проспект сочинителя занимал рекламные стенды. Николай Васильевич походил на злобного птенца, которого обделили червячком. Апрель наступил, и я решил сменить обмундирование: полез в шкаф, вытащил свою любимую толстовку с капюшоном и весенний пиджак. Это маскировочный пиджак. Надевая его, моментально становлюсь будто нищий философ-социалист, пишущий диссертацию на тему “Критика анонимного”, и родная милиция зрит сквозь меня.
Пиджак очень теплый в елочку, коричневого цвета и куплен в секонд-хэнде за смехотворную сумму; имеет пять карманов для всего, клетчатую подкладку, натуральные кожаные вставки на локтях и застегивается на три костяные пуговицы. В тон к нему очки-велосипеды с желтыми стеклами, приобретенные на блошином рынке. Ботинка до блеска — и вперед! Девчонки — штабелями при виде этакого красавца.
В темной прихожей я наступил на швабру с непомерно длинной ручкой, которая, скакнув вверх, ударила меня по лбу и вдобавок оставила трещину на левом желтом стекле.
Очки пришлось снять.
Миновав пахнущий потерянным временем и кошками подъезд, вылетел на улицу.
Проспект был ярко освещен. Люди, учуяв настоящую весну, широко улыбались. Я отправился куда глаза глядят. И тоже улыбался. Житие мое на какое-то время относительно устаканилось. Дышалось мне легко, и деньги не лезли в карман.
В самый маленький внутренний карман…
Я сделался вольным копьем. Сценарий, который накрапал за одну ночь, приняли. Это была абсолютно нелепая история об автокатастрофе, ремейк крыловской басни про лебедя, рака и щуку. Телевизионщики во главе с Аллой Селипердовой покивали, посмеялись и выплатили аванс. Я обрадовался, что не надо больше таскать строительный мусор. Распил с Мистером Штыком пузырь виски с лошадью на этикетке. Благосклонно внял поздравлению. Наутро зарекался пить этот поганый вискарь…
Отныне мой день проходил так. В девять — подъем, контрастный душ, зарядка (уже на четвертый вольнокопьевой день этот пункт самопроизвольно вычеркнулся), кружка горячего кофе, ноутбук на самодельном журнальном столике и — сочиняй себе всякую бредятину до полудня. Затем обед, чтение биографий и двухчасовой сон. Ужин. После ужина я гулял, выпивал где-нибудь кружечку пива. Иногда забредал в кино на премьеру. Ближе к вечеру слал электронные письма друзьям-приятелям в другие города. Играл в шахматы.
И пока меня этот распорядок вполне устраивал.
Что и говорить, я жил-был круче молодого Хемингуэя в Париже.
Лишь в последние три дня режим сбился. Я придумывал свою историю. Не заказную. Это было занятно. Взыграли графоманские гены…
Я пофланировал вдоль Грибанала, дошел до Михайловского сада, и тут мне позвонила матерь. Звонила она настойчиво, и в итоге я нажал кнопку ответа.
— Привет.
— Ты когда-нибудь образумишься?..
И пошло-поехало. Почему, как только ты рискуешь жить по-своему, не оглядываясь на так называемых нормальных людей, тебя начинают гнобить?! Причем родители стараются пуще остальных. Призывают закончить какой-нибудь институт! Ну на какой он мне? Отпущенный организму срок и без того короток. Стоит ли растрачивать время на нудных лекторов, обслуживающих нашу смердящую образовательную систему? К практике их нудятина не относится. Ладно. Терпи. Терпи снисходительное похлопывание по плечу, мол, юн и глуп, не видал больших этих самых; терпи речи-запугивания будущей неустроенностью; терпи и не реагируй на эгоистичные их уговоры…
— Тебе плевать на всех, кроме себя, — завершила матерь отповедь и вдруг заплакала в трубку. — Плевать, плевать, совершенно плевать на всех, кроме себя…
— Что ж. В таком случае я жив и здоров. И даже сыт. Надеюсь, у вас тоже все хорошо. Пока. — Я нажал “отбой”.
Настроение было испорчено. Ненавижу такие вещи.
Вернувшись к себе, я испробовал новые колонки. Слушая “Обычный день” ПТВП, опять чувствовал себя уэсдэшной проституткой. Когда песня закончилась, я положил колонки в черный полиэтиленовый пакет и вынес их на помойку. Буду, как прежде, в плейере танки гонять. Поднимаясь, я встретил на лестничном пролете Алису. Она была одета в вытертый синий халат и нервно курила. Я впервые видел ее без косметики. Не напугала.
— Ты охренел?
Я остановился.
— А должен?
—- Я только задремала. Ты на часы смотри, прежде чем музыку врубать!
Пальцы у нее — длинные, тонкие. Музыкальные.
Она ждала извинения? Я понял, что не следует мне извиняться. Но и молча пройти — тупо. Что сказать?
— Хочешь пойти на концерт? — наконец выговорил я.
Алисы выгнула правую бровь.
— Ты меня приглашаешь на концерт?
Вечер дебильных вопросов? Я поднял голову.
— Да, я хочу пригласить тебя на концерт.
— То есть я должна пойти куда-то с парнем, у которого шишка на лбу и который думает, что Джеки Браун — это дамская писательница?
— Я не знаю всех стюардесс по именам, — сказал я и потрогал шишку.
Алиса усмехнулась. И сделала, как в кино: посмотрела мне в глаза, одновременно затягиваясь сигаретой. Крупный план. Вау.
Я выдержал это испытание.
— И кто играет?
13.
Тетрис на допотопной восьмибитке под русскую народную песню “Коробейники”.
Это мой смысл жизни. Игра, в которую невозможно выиграть. Приставку нашел на антресолях. В коробке еще лежала груда дискет без пластиковых корпусов — эти ностальгические зеленые угловатые микросхемы с черными блямбами. Рожденным десятилетием позже меня — не понять эту радость.
Я уже прошел всего “Марио” и добрался до какого-то невероятного уровня в танчиках. Убивал драконов, спасая фальшивых принцесс, и защищал штаб. Собирал монетки и звездочки. В глазах рябило от достижений. Капилляры лопались, но я продолжал смотреть в экран и жать на кнопки. Чтобы не думать. В запасе у меня был Принц Персии, но не тот прокаченный трехмерный паренек, ловко карабкающийся по столбам и махающий парой мечей, а тормозной доходяга в белой рубашонке, кучка пикселей. Я ударился в регресс, мечтая в итоге снова обзавестись пуповиной и уже не валять дурака — не рождаться больше в этот е…й мир ни за какие коврижки…
Я набрал спагетти-вестернов и, потягивая на диване пиво, наблюдал, как Человек Без Имени в исполнении Клинта Иствуда метко расстреливает негодяев из кольта. Бутылки из-под Guinness ставил за диван — там уже была целая рота. В перерывах между приставкой и вестернами сам расстреливал дротиками плакат с Боно. Или читал глянцевые фэнтэзийные журналы, рассчитанные на дебиловатых подростков-ролевиков. Там было то же самое: драконы и фальшивые принцессы.
Отключил телефон и не появлялся на репетициях. Срать я хотел на песни, студии и продюсеров. Я хотел спать до обеда, пьянствовать и жрать гамбургеры за углом.
Неудивительно, что к концу недели мне повстречался Синемор Купер собственной персоной. Он был опухший и обросший. Длинные волосы были как жирные сосульки. Тонны перхоти на черной коже плаща. Грязные полоски под ногтями. Мушкетерские сапоги и нож-выкидуха, торчащий из кармана. Синемор вышагивал возле точки фастфуда.
Я обнял его, как родного. Мы затарились в ближайшем винно-водочном и двинулись в мою берлогу. Мы пили три дня и три ночи. Синемор долго учил меня управляться с выкидухой. Я отодвигал пепельницу, клал ладонь на липкую клеенку кухонного стола, растопыривал пальцы и старался попасть острием ножа в межпальцевые промежутки.
Скоро на руках живого места не было.
Я извел весь лейкопластырь и перепачкал кровью все свои модные футболки.
— Я превращаюсь в мумию! — орал я, разглядывая обмотанные лейкопластырем пальцы. — Б…, я словно Хеопс!!!
— За Хеопса! — кричал Синемор, поднимая стакан.
— За Древний Египет, чтоб его!..
Две ночи подряд мы с Купером пытались собрать пирамиду имени меня из реек и полиэтиленовых пакетов. Тщательно высчитывали градус наклона. Потом мы сбросили конструкцию с крыши, привязав к ней веревочку. Веревочка таинственным образом обвилась вокруг ноги Синемора, он чуть было не полетел вслед за неудавшейся пирамидой.
Я успел схватить его за шиворот. Купер болтал ногой, к которой пристала конструкция. Верещал на высоте пятого этажа, зажмурившись:
— Это матрица! Это матрица!
В результате этой болтанки пирамида раскачалась, веревочка отцепилась, и пирамида с размаху выбила стекло в окне третьего этажа.
— Опля! – сказал на это Синемор голосом Карлсона…
Приходили соседи. Я отдал им новенький телевизор в качестве компенсации.
Еще мы барабанили с Купером по любым рабочим поверхностям. Почему-то нам очень нравилось лупить в четыре палочки по бутылкам, наполненным водой из-под крана до тех уровней, которые мы почему-то считали нотами, и трубе отопления.
Приходили соседи. Я отдал им приставку, дискеты и зачем-то всучивал журналы.
И, конечно же, я говорил с Синемором о Ней. Какая Она чудесная и все такое.
Когда мы все-таки приехали в город, Курт обзванивал уже морги и больницы. Он сидел на подоконнике: черные круги под глазами, дрожащие руки, осипший голос. Полина рассказала ему о приключении, напирая на Хозяина с топором, и умолчала лишь об одной незначительной детали. Курт ничего не говорил, лишь приблизился к Полине и стиснул ее в объятиях. Она поцеловала его при мне. Я вежливо попрощался и ушел в запой.
— Что мне теперь делать?
— Я сам ищу ответ на этот вопрос, — ответил Синемор Купер.
— Чего-то я не догоняю…
— Как бы это тебе сказать-то… Полина, она, в общем, неравнодушна к барабанщикам. Понимаешь? Не только к тебе… но при этом она действительно любит Курта. Вот такая странная выходит ситуация, — пьяно резюмировал Купер, выпячивая нижнюю губу.
Я молча оделся, вышел из дома и три часа бесцельно ходил по улицам.
Прохожие останавливались и провожали меня взглядами.
Через три часа я наконец достаточно замерз. Когда открыл дверь, то сразу услышал шум воды в ванной и пение Синемора. Он не закрылся. Свет из ванной сочился ядовито-желтый. Я двинулся на этот свет.
…Синемор набрал полную ванну и вывалил в воду банку кильки.
— Рыбачу, — сказал он мне с улыбкой и дернул удочкой.
Я тоже улыбнулся и изо всех сил ударил его кулаком в лицо. Синемор упал в воду и окрасил ее в розовый цвет.
— Я тя зарежу, падла, — кричал он, барахтаясь в ванне. — Зарежу щас и закопаю…
Благоразумные мои соседи вызвали милицию.
Дело ограничилось незначительным штрафом. Никто никого не зарезал. Мы помирились. На вопрос дознавателя, в чем, собственно, причина ссоры, я ответил:
— Немного повздорили из-за дедушкиной удочки.
14.
Мой дед обожал рыбалку.
Под рыбацкие принадлежности, невзирая на протесты бабушки, был отдан целый шкаф. Дед — человек по натуре уступчивый и мягкий, становился жестким и несговорчивым, если только пытались оспорить масштаб его безобидного увлечения.
Сейчас я думаю: он был личностью в некоторой степени парадоксальной.
Например, совсем бросил пить в тридцать пять, ибо практически стал алкоголиком и осознал это; зато в сорок начал курить, причем ядреный “Беломор”, и скоро выкуривал по две пачки в день. Раздражался, когда пугали раком легких или еще чем-нибудь похожим. Не любил, когда говорили о болезнях.
— Дай папиросочку, — кривлялся, — у тебя брюки в полосочку!
Когда началась Вторая мировая война, ему исполнилось пять лет. Его, мою будущую бабушку и других детей, живших в деревне под названием Шершнево, угнали в трудовые лагеря. Бабушка рассказывала, что они сильно голодали: радовались, если удавалось напечь шанежек из сладкой мороженой картошки. Дед рассказывал, как варил украденный у немца ремень. В этом лагере ему сломали руку и вроде порвали в ней какую-то связку. Я маленький брал неправильно сросшуюся дедову руку в свои ладошки и разглядывал ее: она была заскорузлая, в мозолях, и пальцы сгибались не очень хорошо.
В школу он пошел в девять лет и окончил семь классов. А затем удрал из деревни в Петербург, где выдержал экзамен в ремесленное училище. Дед очень много читал, без разбора, любые книги, какие попадались: от учебника физики до Канта. Всегда прочитывал книгу от начала до конца, не пропуская ни страницы. Кстати, Иммануил ему вообще не понравился, наверное, потому, что был немцем и философом.
— Интриги в этом фрице нету, — говорил мне дед. — Пустобрех.
И хватал томик Джека Лондона, и читал взахлеб, а потом, украдкой смахнув слезу, высказывался:
— Вот это нормальный мужик. Хоть и америкос. Все по делу пишет.
Забавный у меня был дед.
В Питере вынужденно обитал у родственников, которые вроде и приняли, но относились так, что лучше б не принимали. Сразу после учебы не шел к ним. Гулял до поздней ночи с бутылкой молока и батоном, купленным на последние копейки, по городу и любовался иллюминацией. К родственникам приходил только спать.
Училище закончил с отличием, ему даже предложили работу и общежитие.
Дед воспрял было духом, но тут пришло письмо из родной деревни. В письме сообщалось, между прочим: бабушка (то есть не бабушка, конечно, а Оксанка) выходит замуж за Витьку-комбайнера. Дед ударил кулаком по столу, опрокинул бутылку молока и, в минуту собрав чемодан, рванул к дому. Оксанкино решение дед нашел ошибочным.
Красивый очень был. Высокий, русоволосый, с голубыми глазами. Занимался волейболом, лыжами и шашками. Когда шли мы куда-нибудь вместе, в кино, баню или на рынок, его все принимали за моего отца. До самой пенсии жиром не заплывал.
Прибыв в деревню, швырнул на диван чемодан, побежал отыскал Оксанку и тут же поволок ее в баню. Мыться. Бабушка, по ее словам, не могла сопротивляться.
Витька-комбайнер, прознав об этом, вооружился вилами и стал брать баню на приступ. Наклонялся к маленькому банному окошечку и орал в него:
— Прошмандовка! Вылазь! А ты, Кирюха (так деда звали), я тя проткну! Обещаю!
Собрался народ. Ждали.
Они не торопясь мылись. И бабушке моей, то есть Оксанке, видимо, очень это мытье приглянулось, она то и дело радостно вскрикивала.
— Вылазьте, гады! — извивался под дверьми несчастный Витька. — Заколю!
И дед вылез. Голый, красный и с веником. Народ загудел сиреной.
— Ты чего бузишь? — спросил он у Витьки. — Не бузи. Не любит она тебя.
Витька бросился на деда раненым быком. Дед сломал вилы и отхлестал комбайнера березовым веником. В общем, увел невесту.
В Питер отныне будет ездить лишь в театр и на балет. Раз в год по завету.
А несчастный Витька с горя укатит в Москву, поступит в университет и сделается впоследствии академиком и лауреатом Государственной премии.
Деда заберут на три с половиной года служить пограничником. Бабушка будет его дожидаться. На деревне следят за этим строго. Но Оксанка, конечно, и без слежки дождалась бы. Хоть три года, хоть тридцать лет. Отслужив на границе, он увезет ее в крохотный городок, где они возьмут квартиру в кооперативе и полтора десятка лет будут за нее расплачиваться. Он устроится токарем на завод. Она пойдет на трикотажную фабрику.
Первая беременность закончится выкидышем. Вторая, через три года, закончится рождением моей мамы.
На десятый год совместной жизни они приобретут тот самый шкаф для рыбацких принадлежностей. Пять горизонтальных полок в одном отделении, на которых лески, крючки, поплавки, блесны, мормышки и прочие штуки разложены в идеальном порядке. Комбинезоны, сети, удочки и спиннинги — в другом. Разные модели удилищ, от бамбуковых до изготовленных из какого-то крутого пластика. Дед следил за модой.
Я заинтересовался рыбалкой в девятилетнем возрасте.
Дед был очень этим доволен. Терпеливо учил меня вязать капуцины на крючках, паять мормышки, показывал, как вести блесну и вываживать рыбину. Подсовывал книжки о местообитании, нравах и повадках рыб.
Таким образом, я с детства получил возможность на каникулах не ложиться спать допоздна, потому что дед тоже не спал допоздна (а вставал всегда рано, на сон отводил четыре-пять часов в сутки) и за меня заступался перед бабушкой.
— Мы, старая, делом заняты. Не мешай. Иди спи уже.
— Как это не мешай! — взвивалась бабушка. — Второй час ночи. Он же ребенок.
— Во-первых, — отвечал дед, — неприлично говорить о присутствующем человеке в третьем числе. Даже если он ребенок. Во-вторых, я уже сказал: иди спи.
И смотрел на бабушку выразительно. Бабушка вздыхала и шла. Спорить в принципиальных вопросах с дедом — невозможно. Я помалкивал.
Помню, мы лежали на диване, и он читал мне вслух рассказ Льва Толстого про ангела, который шил обувь. От деда пахло табаком. Я разглядывал его щеку в серебристой щетине. Завтра собиралась Троица, дед хотел ехать в родную деревню: покрасить оградки на кладбище и порыбачить. Бабушка должна была остаться в городе по какому-то своему неотложному делу, и я с ней.
— Все, — сказал дед, захлопывая книжку, — пора укладываться.
— Деда, — сказал я, — я с тобой поеду. Не хочу в городе сидеть.
— Краской на кладбище охота подышать?
— Охота — ловить.
Он покачал головой.
— Но сначала придется красить. На жаре.
— Я согласен, — кивнул я. — Покрасим. Главное, чтоб бабушка разрешила.
— Бабушку я беру на себя, — пообещал дед. — Она разрешит.
Дед никогда не давал обещаний, которые не мог выполнить.
А хуторок за многие годы захирел. Жили старики и старухи. Семь дворов сохранилось. Среди этих стариков раньше был и дедов старший брат Викентий, человек тяжелой судьбы, проведший основную часть жизни за решетками различных тюрем. Любил, пока в силе находился, воровство и разбой. А потом ссутулился, беззубый стал, да и заболел туберкулезом. Бабушка Викентия не уважала. Из города выбираться, кроме как на дачу, лишний раз не стремилась. А дед брата жалел, приезжал часто, привозил полную сумку еды и одежды. Викентий едва сводил концы с концами, существовал на пенсию инвалида, собирал в сезон грибы и ягоды и продавал их. Пил безбожно. Все пропивал. И вот — умер. Похоронили. Родных в деревне не осталось. Но дед продолжал туда ездить. Хотел дом продать, но он был такой ветхий, что никто не купил.
…Мы с ним поехали красить оградки на могилках Викентия и прабабушки.
Я надышался краской, покрасив боковину оградки, и у меня закружилась голова. Дед тогда вручил мне лимонад, бутерброды и отправил в сторонку на холмик. Отдохнуть. Я отдыхал и смотрел, как ловко мой дед машет кистью. И он еще сказал:
— Русскому человеку без корней нельзя. Понимаешь? Я хочу, чтоб и меня здесь положили. Со своими.
А потом мы спустились к реке.
Неширокая, с быстрым течением. Берег зарос осокой и был усыпан ракушками. Ивы склонялись до самой воды. Я насчитал три дощатых мостика примерно одинаковой длины, с которых, как объяснил дед, в основном не рыбу удят, а полощут белье. Чуть вдалеке виднелся маленький плот для переправы. На той стороне — роща. Но долго стоять и любоваться красотами не получалось: доставали комары и слепни, величиной с воробья. Импортный крем против укусов насекомых их не останавливал. Дед подхватил наш рюкзак и снасти, сказал, что пойдем вдоль берега до какого-то особого рыболовного места. Я кивнул, хлопнул себя по лбу, убив очередного комара, и мы пошли.
Солнце шпарило. На мелководье сновали мальки.
На особом рыболовном месте я ловил на трехметровую удочку с валуна. Черви и приманка были припасены заранее. Дед забросил донки, повесил сторожки-колокольчики и решил побросать спиннинг. Уже на третьем броске он зацепил здоровенного окуня. Потом и колокольчики зазвенели. Я больше следил за действиями деда, чем за поплавком на собственной удочке. Все равно не клевало. Я этому не удивлялся.
Рыбалкой я интересовался — это да, из меня выходил отличный теоретик, но практик — никудышный. Если брал в руки спиннинг, то через минуту выходила пышная “борода”. Если забрасывал донку — забывал прижать бухточку — и вся снасть улетала! Крючки, привязанные мной, тут же обрывались, и вы-бранная леса рвалась. За все предыдущие рыбалки я поймал в общей сложности четырех окуней, семерых ершей, двенадцать плотвичек и одну уклейку. И упустил крупного леща, который попался на донку, но я в процессе вываживания, отступая, споткнулся и угодил задницей в костер…
И вот хлопал я ушами, хлопал… А дед вдруг как зашипит:
— Клюет же у тебя! Да как клюет!
С моим поплавком и правда происходили чудеса: то уходил под воду, то нарезал круги, а то вообще ложился плашмя на воду.
Ладошки у меня вспотели. Я перехватил пробковую рукоять удилища.
— Подсекай! — шипел дед.
И я подсек.
Удилище согнулось пополам, но выдержало этого монстра. И леса не подвела.
Рыба была реально страшная. Блестящее тело по форме напоминало торпеду, она билась в воздухе, топырила жабры и плавники, казавшиеся мне невероятно огромными. И морда у рыбы тоже была страшная. Хищная. Словно у акулы из фильма “Челюсти”.
И я струсил. В теории подобное чудище не могло клюнуть на червя. Я был не готов.
— Что же ты! Тащи его сюда!
Я замотал головой и в отчаянии стал трясти удочкой, пытаясь сбросить монстра.
Монстр не сбрасывался, он качнулся в мою сторону. Я взвизгнул и отмахнулся.
Монстр наконец оторвался и, описав дугу в воздухе, плюхнулся в воду.
На крючке остался покоцанный кроха язек. Это он клюнул на червяка, только я не обратил внимания, зато монстр — обратил! Это была своеобразная рыбная матрешка.
Я судорожно вздохнул. Руки дрожали.
А после возник этот звук. Он нарастал и нарастал. Я повернул голову.
Источником звука был дед. Он сидел на песке и хохотал во все горло, слезы текли по его щекам, он тыкал куда-то пальцем, чуть успокаивался и снова принимался смеяться.
— Ну, ты… ха-ха-ха… отмочил номер… ха-ха… ой, ты рыбак! не могу! сбросил щуренка! не могу!..
Я заревел. Нет, не от обиды на деда. Заревел, потому что упустил по собственной трусости своего первого настоящего щуренка…
— Прости! но не могу! — заливался дед. — Да не плачь, еще наловим! Х-ха! Ой, не умереть бы щас…
Умер он ровно через пять лет, когда опять была Троица, в два часа ночи. Обширный инфаркт. Похоронили на городском кладбище. Почему-то. Бабушка туда часто ходит, носит цветы, разговаривает, просит прощения. Я два раза был. Нет там моего деда.
…Но мы, конечно, успели наловить. Он ведь пообещал.
Иногда он мне снится. Сидит на кухне, папироса в зубах, сеть чинит.
— Вредно тебе курить. Ну, деда, сердце ведь у тебя…
— Дай, дай папиросочку, — скалится дед, — у тебя брюки в полосочку!
15.
— Винтажный пиджачилло! — оценила Алиса. — Стиляга!
— Это не винтаж. Это секонд-хэнд. Разные вещи.
— А тебе никто не говорил, что ты зануда?..
Мы шли и общались в таком ключе. На подколах и подковырках. И это было нормально. Защитная реакция, думал я, попытка скрыть определенную нервозность. Причем оба понимаем, что зря скрываем, выходит только хуже, но привычка острить не по делу — сложно изживаема. Интересно, на каком этапе эволюции возникло чувство юмора?
Хороший вопрос.
— Интересно, на каком этапе эволюции возникло чувство юмора?
Алиса покосилась на меня.
— Глядя на тебя, можно подумать, что эволюции вообще не было.
Я фыркнул против воли. И машинально провел указательным пальцем под носом, на всякий случай, ибо каждому известно: когда фыркаешь против воли — может выскочить неожиданная сопля! Она вовсе не желательна при первом совместном походе с симпатичной девушкой на концерт. У нее, само собой, тоже случаются подобные казусы. Нет, стоп, не думай об этом! Это уже интим. Никакого интима на первом свидании. Чего?
— Слушай, а у нас с тобой что-то типа свидания?
— С ума сошел? Я просто хочу сходить на Никонова, посмотреть на халяву.
Мы направлялись в клуб “Mod”, что на Конюшенной. Леха Никонов будет играть с ребятами спагетти-панк. И читать стихи. Вокалист и музыкант с него нулевый, но поэт настоящий. Как Есенин или Маяковский. Проштампуют еще нас на входе.
— А ты раньше на его концертах не была?
— Недосуг.
— И мне не до них, — сказал я. — ПТВП в Новгород прошлой весной приезжали. Выступали в клубе “Фобос”.
— О-о! Ну и как? Клуб соответствовал названию?!
Я усмехнулся. Алиса читала не только сценарии Тарантино.
— На сто процентов. Страшный клуб. Рядом с катком. Зимой там был административный листок на двери туалета: “Вход в коньках строго запрещен!”.
Алиса фыркнула и почесала нос. Я сделал вид, что не заметил этого.
— На ПТВП народу тогда, весной, набилось туева хуча, и очень жарко было, потому что вентиляция сломалась. И половины концерта не прошло, как бабка-вратарь…
— Кто?
— Вахтерша.
— А-а. Продолжай…
— Бабка-вратарь вызвала ментов.
— Почему?
— На концерте было много несовершеннолетних. И все пьяные. И группа, кажется, удолбалась перед выступлением в говно. Вахтерше это не понравилось. Менты, само собой, к молодежи примчались быстро. Врубили свет в зале, отключили Лехе микрофон…
— А он что?
— Взял другой микрофон. Когда и его отключили, взял третий, который барабаны подзвучивал. Тогда вообще аппарат отключили, но Никонов послал их всех и продолжал петь и читать стихи без сопровождения. Обливался потом и читал.
— И что потом было?
— Потом его менты стащили со сцены и куда-то поволокли. Дальше я не знаю.
— Мне многие его стихи, — сказала Алиса. — Кажутся грязными. Поэтому не ходила.
— Многие его стихи и есть грязные. Как и песни. Но есть и несколько чистых. Я их тоже не сразу услышал. Зато когда услышал… да на фоне прочего…
— Что изменилось?
— Они настолько чистые, что за них можно всю остальную грязь простить.
Мы дошли до Грибанала и повернули к Спасу, который на крови. Вечер был замечательный. Небо отодвинулось от крыш, апрель набирал силу. Ветер был сырой, но уже не такой холодный. Сновали под ногами деловитые голуби. В канале курсировали утки.
— Здесь можно купаться?
— Где?
— В канале.
— Конечно.
— Что, правда?
— А почему бы и нет, — пожала плечами Алиса. — Зараза к заразе не пристает.
— Глядя на тебя, можно подумать, что пристает, — парировал я.
— Не остри.
— Сама не остри.
Показался Русский музей. Как верно пел Борис Борисович: даже в Русском музее не забаррикадируешься от красоты. Я взглянул на носы своих ботинок. Они были в грязных брызгах. Перевел взгляд на обувь Алисы. Она была идеально чистой. Как им это удается? Ведь идем вместе, темп одинаковый, по одним и тем же лужам…
— А ты поэзию любишь, что ли? — спросила Алиса.
— Я стихи хорошие люблю. Теперь настоящие поэты почти вывелись. Потому что музыкальные тексты, пусть и такие мощные, как у БГ, Макаревича или Кормильцева из Наутилусов, — это все же не стихи. Бродский был, но умер. Стихов гениальных оставил достаточно, а подражателей — даже больше, чем твой Тарантино. Вывелись именно поэты. Пишут, пишут. Верлибрами разными друг в друга кидаются. Петушатся. А как припрет: сочиняют за штуку-другую баксов поганенькие памфлетики на заказ для политических партий… Хорошие стихи писать сложно! Не только в техническом плане. Чест-ным надо быть, абсолютно честным, чтобы это делать… Жить надо, как пишешь…
Алиса поморщилась.
— Ты щас говоришь, как моя тетушка говорила, когда у нее климакс начался.
Я закусил губу. Стало обидно. Но Алиса права. Та же высокопарная болтовня.
— Смотри, — дернула она меня за рукав. — Котяру вон под фонарем видишь?..
— Ну, вижу.
— Без “ну”. Тень от него клевая, да?
— Похожа на тень располневшего Бэтмэна.
Алиса пихнула меня в бок.
— Что?! — сказал я. — Она действительно похожа на тень располневшего Бэтмэна!
— Шутка, повторенная дважды, смешнее вдвойне?
Положительно мне симпатична эта девушка.
Мы опять повернули. А на концерте в “Фобосе” я лично не присутствовал.
Я увидел рыжее здание, затянутое целиком зеленой сетью: напоминало плесневую вуаль на конопатой невесте. Еще был синий заборчик с редкими промежутками, через которые следует попадать в разные помещения неформального типа. У одного такого промежутка толпились эмоподобные подростки. Ничто не ново под луной.
— Пришли, — констатировал я. — Трэш-бар.
— По сравнению с ними, — сказала Алиса, кивая на толпу подростков. — Ты уже выглядишь старпером.
— Да пошла ты, дура! — ласково сказал я.
— Сам пошел, идиотина! — не менее ласково ответила Алиса.
И мы двинулись вперед.
16.
— Куда ты на красный прешь, дебилоид?! — заорал, высунувшись из вишневой “девятки”, мужик с густыми, как у Сталина, усами и запоздало бибикнул.
— Не ори.
— Че ты сказал?! — воинственно бросил мужик, но из машины вылезать не стал: поосторожничал. — Ты не вякай там!..
Видок у меня был тот еще: опухшее небритое лицо, воспаленные глаза, забинтованные пальцы торчат из рукавов плаща. Окружающий мир не вписывался в мое сознание. Я ограничился разгибанием среднего забинтованного пальца в его сторону. На светофоре уже вовсю горел зеленый. Мужик что-то продолжал кричать вслед, но я не слушал. И я думал, что было бы совсем неплохо, если бы он меня сбил. Проблемы, реальные и нереальные, перестанут тогда существовать. Наступит тишина.
Я бы погрузился в Море Спокойствия. Никакой тебе дружбы и любви. Ни-че-го.
Днями я бродил по опустевшим городским улицам. Часами сидел на набережной и смотрел, как хлопья снега кружатся, кружатся в стылом воздухе, падают в черную воду Волхова и исчезают. Ни-че-го. Алкоголь прекратил действовать. Пришла эта тупая ноющая боль. Я чувствовал, как сотрясается на виске жилка. Отзвук. Где-то внутри головы неутомимый кузнец бьет громадным молотом точно между полушариями: скоро они расколются надвое, будто половинки грецкого ореха. Скоро. Скорей бы…
Это была ломка. Наркотик по имени Полина закончился. И я был не в курсе, когда новая доза. И будет ли она вообще.
Как и всякий наркоман, я был готов унижаться и просить, стоя на коленях. Но никому мои колени не нужны. И деньги не нужны. А что? Что?!
…Я лежал на борозде между половинками дивана, куда набивается всякий сор вроде шелухи от семечек. За окном — кусочек грязно-фиолетового неба, черные ветки тополей и красные глаза телевышки. Может, мы с ней не стыкуемся по гороскопу? Я — Лев, она — Рыба. Что мы вместе? Вместе мы типа: морской лев. Ластоногое животное семейства ушастых тюленей. Не царь зверей.
Натягивал шерстяное одеяло без пододеяльника до подбородка и боролся с ненавистью к людям. Бороться выходило плохо. Еще бил озноб.
Потом небо стало грязно-голубым. Утро.
Я вздохнул, откинул одеяло. Встал. Ноги дрожали. По комнате гулял сквозняк. На термометре — минус два; снежная крупа на узких плечах сарайчиков. Пошел на кухню, где хрустнул упаковкой, извлекая капсулы аспирина с витамином С. Запил лекарство холодной водой из чайника — язык коснулся этой шершавости, накипи носика. Открыл холодильник. Оттуда пахнуло гнилью, лампочка не горела. Пощелкал включателем на стене: хрена лысого, нет света! Умываться придется в темноте.
Кран в ванной издал сморкающий звук, ржавые капли на белой раковине…
Я представил, как вешаюсь, закрутив петлю из галстука (синий в тонкую полоску), и вспомнил, что галстука у меня нет.
Или вскрываю вены одноразовым козьей ножкой “Жиллет” с зеленой увлажняющей полоской… и прилипшими волосами из подмышек. Нет.
А ножи — вообще тупые: и теплое говно не разрезать…
Или прыгаю с телевизионной вышки, и меня провожает красный взгляд…
Или…
В дверь постучали.
— Кто там?
— Экспресс-почта. Служба доставки.
Я отпер дверь. Отпиралась она туго, распухла от сырости, цеплялась дерматиновой обивкой за торчащие из пола шляпки гвоздей. Выглянул. На лестничной площадке было темно и пахло кислятиной.
Почтальон вручил конверт. Я кое-как расписался.
— Спасибо. Всех благ.
Почтальон исчез. Я взглянул на конверт. Письмо от Полины. Письмо, а не смс?
Как он узнала мой адрес? Впрочем, это не важно. Это довольно просто.
Возвратился на кухню, положил конверт в белое чайное блюдце. Чиркнул спичкой и подпалил уголок письма. Огонь с жадностью набросился на бумагу.
— У тебя ничего не выйдет! — сказал я и уже в следующую секунду вы-хватывал письмо из пламени и тушил, обжигая кожу ладоней.
Из конверта выпала наполовину обугленная картонная фигурка. На обороте было окончание моего имени, возраст и род занятий. Я усмехнулся. Не поверил.
— Не верю, — произнес вслух.
Вспыхнул свет. Загудел холодильник. Это был знак.
Тогда я нашел ручку, сел за стол и стал писать стихотворение. Для нее.
Дописал стихотворение поздним вечером. Отправил сообщением на ее номер. Я первый раз отправлял на ее номер сообщение.
— Расставь знаки препинания, — попросил я.
И стал ждать ответа.
Лежал на борозде между половинками дивана, куда набивается всякий сор вроде шелухи от семечек. За окном — кусочек грязно-фиолетового неба, черные ветки тополей и красные глаза телевышки.
Наконец я услышал заветную трель. Ответ пришел. Я дождался.
Буковки на дисплее складывались во фразу:
— Извини, у меня в школе тройка была по русскому языку.
17.
— Пять баллов! Он — молодец!
— Да, он молодец. Теперь ему надо вовремя умереть.
— Не поняла?..
Концерт был нормальный. Не феерия, но все равно — здорово. Клуб был набит битком. Похудевший Никонов жег. Вся их маргинальная группа жгла. Ударник без шеи выдумал какую-то свою технику игры: и самое удивительное, что она работала! Гитарист-левша, развернувший обычную правостороннюю гитару, даже не переставил на ней струны! Но музыка получалась. Стабильным казался басист…
Действо палили серолицые дядьки в штатском. Они были смешные.
Мальчики и девочки визжали, тянули свои тонкие ручонки. Дружно трясли головами во время признанных хитов. Как можно слушать песню и одновременно трясти головой? Девочку, бьющуюся в экстазе рядом с нами, я узнал: раздавала листовки на площади Восстания. Что же такое происходит… Утром ты, паразитка, раздаешь эти поганые рекламные листовки, а вечером — бросаешь вызов обществу! Хотя… чем я лучше?
— Что тут непонятного? Представь, каким будет Никонов лет через двадцать. Самопародия. Что было бы с Кобейном, доживи он с божьей помощью до полтинника?
— Так он и не дожил… с божьей помощью.
— Вот и я об этом. Надо вовремя умереть, чтобы стать легендой, а не посмешищем. Сегодня наверняка фанаты не думают о том, как Леша красит ногти в черный цвет, чтобы соответствовать. Сидит такой умный подонок и аккуратно мажет их кисточкой. А потом думать об этом будет каждый, понимаешь?! Ему не измениться уже. Он сам загнал себя в эти рамки. Подонки не должны меняться и доживать до глубокой счастливой старости, какими бы умными они ни были! Даже фанатам этого не хочется. Они ждут легенды, чтобы, б…, пойти и покончить жизнь самоубийством на ее могиле! Ума ведь больше ни на что не хватает, кроме как бегать за выдуманной легендой и верещать: ой, вы такой классный или классная! И потом сразу сорок пять трупиков в годовщину!..
— Нет, ты точно зануда! — сказала Алиса. — Гляди, как ноешь. И что в итоге-то?
— Но ведь это страшно! Такие люди, как Никонов, изначально — жертвы.
— Ладно, — кивнула Алиса. — Хорошо. Пусть так. Жертвы плодят жертв. Но от этих твоих разговоров ничего не изменится. Вот зачем ты сейчас так долго думаешь о Никонове? На фига? Вместо того, чтобы просто получать удовольствие от концерта. Человек трудился очень много, ногти красил… Или это ты умничаешь, чтобы благоприятное впечатление на меня произвести?
— Отстань, — отмахнулся я. — Все.
— Дорогой мой, — улыбнулась Алиса. — Ты послушай себя. Да ты не то что в рамках, ты в тесной клеточке сидишь. И плюешься оттуда.
— А ты нет?
— А я — свободна. Видишь, по улице гуляю. Я давно с этим разобралась. У меня есть дело, которое мне нравится. Все прочее — хлам. Закачивать этот хлам в себя я не стану. Я, конечно, не хочу упускать светлые моменты в жизни, приятных мне людей. Но ведь их бывает не так много…
— Как у тебя просто выходит…
— К чему эти сложности? Мне кажется, что твои беды случаются оттого, что ты не в курсе, где можно собственные руки и мозги по-настоящему приспособить. Не обижайся.
— С чего ты взяла, что у меня — беды?
— Ну, нет так нет…
— Конечно, дело у нее…
Мы шли по какой-то улице. Я снова смотрел под ноги. Было темно.
В сердце клокотала обида, но мозг понимал: Алиса права. Вроде бы и ровесники, а в жизни она соображает больше моего. Вот опять. Запариваюсь. Нужу. Гоню себя в клетку и грызу потом прутья, хоть они — иллюзия. И клетка — иллюзия. А я кто? Стоп, хватит…
У Алисы, кстати, своя музыкальная группа. Играют трип-хоп. Она закончила музыкальную школу. Теперь заканчивает университет. Типа переводчик. Сама питерская, но с родителями жить не хочет. Подрабатывает выступлениями в клубах и написанием работ для студентов иностранного. Алкоголя пьет мало, курит много. Иногда косяки забивает. Любит ходить по барам. Худенькая темноволосая девушка с восточным разрезом глаз, у которой все в порядке. Которая знает, что ей надо. И главное, знает, чего ей не надо ни в коем случае. Не дура. Так, слегка помешанная… на электронных эффектах.
А правда… я — кто?
— Ты гостиницу “Англетер” видел?
Я покачал головой.
— Пойдем покажу, — она легко взяла меня за руку.
Спустя какое-то время мы стояли перед зданием номер двадцать четыре по улице Гоголя, на фасаде которого прибита белая табличка, искусственно расколотая надвое. Табличка поясняла, что здесь 28 декабря 1925 года трагически оборвалась жизнь русского поэта С. А. Есенина. Рядом — Исаакиевский собор. Памятник архитектуры позднего классицизма.
— Сорок пять трупиков, говоришь?
— Я — дурак.
Алиса пожала мою ладонь.
— Ты не дурак. Просто в мире так заведено: что должно произойти — то происходит. А гадать о непроизошедшем — бессмысленно. Вряд ли угадаешь…
Зарядил дождь. Асфальт потемнел от воды. Становилось прохладно. Я поежился.
— Домой? — спросила Алиса.
— Пора!
— Давай поторопимся, а то в метро не успеем…
Поток граждан в метро иссякал. Мы вышли на платформу. Наши лица обдувал ветерок. Затем мы сели в вагон.
Наши пальцы переплелись и не расплетались до конца пути.
— А в Эрмитаже ты был?
— Не очень люблю музеи.
— Я тоже их терпеть не могу. Но Эрмитаж — исключение. Замечательное место уединения…
— Я бы в театр хотел сходить.
— На “Горе от ума”?
— Прекращай острить!
— Мне рассказывали про постановки в Мариинском.
— Что именно?
Алиса прищурилась.
— Про “Дон Кихота” рассказывали. По идее у Дона обязан быть рыцарский конь, а у его оруженосца Санчо — осел. Выписали реквизит. Но осел занедужил, поэтому прислали ослицу. И посреди представления конь, наслушавшись Сервантеса, возбудился, как… ну как конь! И пожелал совокупиться с этой ослицей. А животина-то и не против, даже наоборот! Режиссер в шоке: давайте занавес! Зрители улюлюкают, кричат: дайте досмотреть, мы за билеты уплатили…
Я фыркнул и почесал нос.
— И про “Грозу” Островского. Там в финальной сцене Катерина бросается вниз головой с обрыва. Да?
— Наверное, — я пожал плечами.
— Так вот, — продолжала Алиса, — некие умники, проявив изрядную фантазию, заменили маты, на которые должна была упасть актриса, батутом. И когда наша Катерина после всей драмы опять возносится над обрывом, и сие вознесение сопровождается вдохновенным монологом, только на сей раз матерным…
— Достаточно, — проговорил я, отсмеявшись. — Ценю твои попытки меня развеселить, но боюсь, что щас мой мочевой пузырь лопнет.
— Коленки мне не ошпарь.
— Постараюсь…
А потом мы целовались в подъезде. Пахнущем кошками и потерянным временем.
— Стой, погоди…
— Что-то не так? — спросила Алиса. — Мы оба этого хотим. Разве нет?
Она стояла очень близко. Люблю запах мокрых волос.
— Прости, но я не могу. Сегодня — не могу. Я… это сложно объяснить.
— Да, ладно. Не оправдывайся.
Алиса отстранилась. Она была явно разочарована.
— Это неправильно, неправильно, неправильно, — я словно шептал заклинание.
18.
Мутабор.
Волшебное слово из сказки Гауфа. В переводе с латинского языка означает: изменюсь. Понюхаешь чудо-порошок, произнесешь “мутабор!” — и превратишься в любое животное и будешь понимать язык зверей. Однако есть условие: в период действия порошка нельзя смеяться, иначе волшебное слово забудется, и ты до конца своих дней останешься тем, в кого превратился. Пауком, рыбой, там, или вороном. Типа как Кастанеда.
А смеяться очень хочется. После чудо-порошка.
В узле на шнурках я отчетливо видел символ бесконечности. Я развязал узел и сделал бесконечность — конечной. Концы бесконечности были сыроватые, в дорожной соли.
Я понял, что помочь мне теперь может только Мутабор.
Это один мой хороший знакомый. Если можно так сказать о человеке, то Мутабор — прирожденный наркоман. Ну, то есть бывают прирожденные музыканты, художники, писатели. А он — такой наркоман. Мутабора не назовешь ширялой или барыгой. Он возводит свое увлечение, свой порок в ранг искусства. В ирреальном мире ориентируется лучше, чем в реальном. Он круче якутских шаманов. Я пою ему оду!
Он никого не агитирует быть наркоманом, но, когда ты просишь, делится дарами природы и химии. Если же Мутабор зрит в тебе союзника — он даже не прочь поделиться ими бесплатно. Безвозмездно. Даром.
Но Мутабор никогда не предложит даров тому, кто просто стремится к Серым Воротам удовольствия. Вавилон — его заклятый противник.
Мы были союзники. Я отправился в гости. Предварительно позвонив и договорившись о встрече. Дело в том, что ирреальный мир ясен далеко не всем окружающим. Часто они враждебно настроены. К Мутабору не попадешь без предварительной записи.
— Привет, — говоришь ты в трубку.
— Здравствуй, брат.
— Мне нужен корм для рыб.
— Сколько корма для рыб тебе нужно, брат?
— Мои питомцы очень голодны.
— Приходи, — чуть помолчав, отвечает Мутабор. — Я помогу тебе.
Я пришел за помощью. Кстати, он действительно торгует кормом для рыб…
Обитая дерматином дверь открылась.
Я увидел Мутабора и улыбнулся. Как давно я не улыбался! Но, глядя на моего союзника, нельзя не улыбаться. Я видел перед собой настоящего африканца баскетбольного роста, с шикарными дредами, в драном халате и резиновых шлепанцах. Под мышкой он держал небольшой тамтам. Глаза его были мечтательны. Мутабор вот уже восемь лет жил в России и якобы учился на врача. Он говорил по-русски почти без акцента.
— Джа даст нам все! — сказал я.
Мутабор покачал головой
— Отряхни пыль вавилона, брат. От тебя идут нехорошие вибрации.
Я отряхнул снег с ботинок и плаща.
— Пройди.
Я шагнул в прихожую. Ноздри защекотал знакомый запах. Из комнаты раздавались музыка Боба Марли и позитивные голоса. Мне стало уютно. Но Мутабор по-прежнему хмурился. Отложил тамтам и уставился на меня.
— Я слишком рано?
Мутабор наклонил голову.
— Нет. Ты вовремя. Только я должен сказать тебе две вещи, которые ясно вижу.
— Говори.
— Первая. Если ты останешься сегодня, вот сейчас, здесь — тебя ждет испытание.
— Я не бегу от испытаний, — солгал я.
— Вторая. Вибрации от тебя все же нехорошие.
— Что это значит?
— Ты хочешь получить лекарство от всех бед, — спокойно констатировал Мутабор. — И не спорь. За этим ты пришел. Ты знаешь, куда ведет подобное желание?
— Куда?
— В Черные Ворота.
— И?
— Дорога налево, ведущая в никуда.
— Это плохо, — согласился я.
— В Сайон ведут лишь Белые Ворота. Тебе необходима опора. Обрати взор к небу.
— Я постараюсь.
Мутабор вздохнул.
— Ладно. Пошли на кухню. Я недоволен твоим состоянием, но попытаюсь помочь.
В комнате на полу лежали какие-то люди. Рядом стоял кальян. Я переступил через людей. Прислушался к музыке и словам, льющимся из динамиков: Iron, Lion, Zion.
— Не обращай внимания. Следуй за мной.
На кухне Мутабора было чисто и светло. На столе, покрытом клетчатой клеенкой, стояла жестяная баночка, на боку которой крупными буквами было написано: “Государственный трест. ЧАЕУПРАВЛЕНИЕ. Фабрика └Большевичка“”. И нарисованы скрещенные серп и молот. Внутри лежали камни гашиша. Также на столе были резная деревянная трубочка, разделочная доска и нож.
— Садись.
Я сел на диванчик в углу. Мутабор заварил мне зеленого чая.
— Выпей этого чаю. Это особый сбор.
С каждым глотком чая во мне увеличивался процент умиротворения. Проблемы отступали, и я повернулся к окну, чтобы обратить взор к небу. Небо было невеселое.
Пока я пил, Мутабор стругал плюшки.
Лезвие ножа размеренно стукалось о доску.
Потом мы дунули. Я закашлялся, потому что совсем отвык дуть. Мутабор похлопал меня по плечу. Я выпил еще чая, чтобы смыть неприятный привкус.
— Как ты?
— Ничего…
Тогда Мутабор включил телевизор. Канал “Культура”. Там показывали фильм с Чарли Чаплином. Как Чарли работал на заводе и сидел в тюрьме, где принял кокаин за соль. Я хохотал до усеру, аж слезы на глазах выступили. Не сразу и заметил, что сижу в кухне совершенно один. Музыка в комнате уже не играет; люди сгинули в неизвестности. Выключил телевизор, перестал ржать. Закрыл глаза.
А когда открыл — передо мной снова был Мутабор. Он стучал в свой тамтам.
Я растворялся в ритме.
— Тебя ждет испытание, — повторил мой союзник, неожиданно оборвав медитацию. — Приготовься. Очень скоро.
— Я не бегу от испытаний.
Раздался звонок в дверь.
— Это оно? — спросил я.
— Да, — ответил Мутабор и пошел открывать.
Через минуту на кухне оказался Курт. Он выглядел немногим лучше меня.
— Ну, привет, — сказал он.
— Привет.
— Не надоело?
— Надоело.
— Я приготовлю для вас порошок из добрых грибов, — сказал Мутабор. — Я чувствую, вам о многом нужно переговорить.
19.
— …А я напоминаю нашим уважаемым радиослушателям, что тема сегодняшней беседы — супружеская неверность! — говорила приятным, чуть хрипловатым голосом девушка. — Звоните в студию и пишите на наш сайт… а прямо сейчас…
Видимо, неправильно починил кровать. Она рухнула подо мной, и я вновь спал на матраце. Причем я совсем не тяжелый. Даже скорее легкий. Как гагачий пух.
А еще нечаянно разбил зеркало. То самое, которое держалось на четырех гвоздях. Сидел целый час на полу и аккуратно перебирал осколки. Мир разлетелся на множество кусочков с острыми краями. Если верить примете — семь лет не будет счастья.
Я лежал на матраце и слушал радио. Груша перегоревшей лампочки напоминала о бельме. Беловатое пятно — помутнение роговицы. Потолок расчертили трещины, похожие на извилистые русла великих, но безымянных рек с контурной карты России. Было четыре часа дня. Город захлебывался в солнечном свете. Свет грел мне пятки и показывал, как плохо я помыл окна. Я встал, открыл окно и выглянул наружу. Радио пропало. Наушники барахлят. Пошевелил провод, и звук восстановился.
— Один мой друг, он стоил двух…
Нажал кнопочку на плейере и выбрал станцию с англоязычными песнями.
Там крутили Боба Дилана. Достучаться до небес.
Я поежился. Свежо на улице.
В витринах бутика стояли черные и белые манекены. Лысые, безглазые, безносые, и ртов тоже не было. Зато нарядно одетые. Это, наверное, специально так сделано, чтобы покупатели узнавали себя… Подсознательная метафора. Странно, но живым выглядело в апрельском свете притулившееся к бутику древнее здание. Светло-коричневая во вмятинах стена, облупившаяся краска, ржавые карнизы, остроугольные крышечки дымоходов и кривой водосток. А — живое…
В последние три дня мне было не до Алисы. Не до правильности или неправильности. Гордость моя была уязвлена пренебрежительным “не оправдывайся!”, хотелось что-то доказать, но сил на это не осталось. Сил вообще не осталось.
Позавчера умер Эдуард Семенович.
Шум поднял курьер, который принес заказанную через Интернет пищу, но которому не открывали. Сбежались соседи из других квартир. Вынесли дверь в комнату Штыка. Обнаружили мертвое тело. Когда я узнал, то сразу же подумал, еще не видя мертвеца: а как он умер? Почему-то воображение нарисовало картинку: с тартаренской стены, где ковер с медведями и коллекция декоративного оружия, срывается топорик и пробивает Эдуарду Семеновичу левый висок. Это, верно, было связано с нашим заключительным разговором о литературе и конкретно о Чехове:
— Смешной, грустный и честный, — сказал я.
— Безусловно. Но лучше бы его исключить из школьной программы.
— С какой стати? — удивился я. — Это один из лучших русских писателей.
— Чтоб его больше читали, конечно, — рассмеялся старик. — Разве не понятно?
— Тогда дети могут и не знать о существовании гения!
— Вот услышь тебя прямо сейчас Антон Павлович, наверняка бы побледнел, встал и вышел, — сказал Штык. — Он был не гений, а мастеровой. Считал себя мастеровым, и поэтому ты его помнишь. И не говори ерунды про существование. Дети ведь знают всяких Палаников, Уэлшей, Сорокиных и разных прочих…
— Это современные авторы.
— Ладно. Дети знают де Сада?
— Не все.
— Тьфу на тебя, — сказал старик. — Я говорю не обо всех детях, а о читающих.
— Тогда знают. Но эти авторы привлекательны тем, что нарушают запреты.
— Отлично, — улыбнулся он. — Тогда Чехова просто тоже нужно запретить…
— Его-то за что? Он про то, как люди говно едят, не сочинял.
Штык расхохотался. Я смотрел на его блестящую лысину.
— Тех, кто ест говно, по науке зовут копрофилами… копрофагами…
— Судя по тиражам того же господина Сорокина, — огрызнулся я, — копрофилов в нашей стране хватает с избытком.
— Не волнуйся так! Чехов тоже писал о говнюках. Но делал это грамотно и приходил к выводам, в корне отличным от выводов разных там литературных гнид. Впрочем, и он, бывало, чушь порол по молодости.
— Какую, интересно?
— Вот видишь, тебе интересна чушь!
— Можно вот без этого…
— Хорошо. Помнишь фразу, усердно повторяемую учительницами литературы: про медицину — жену и литературу — любовницу.
— Еще бы.
— Ну, ерунда. Развелся он с женой. Читал биографии писателей-врачей?
— Приходилось.
— Тогда ты в курсе, что в истории не было ни одного значительного художественного писателя — врача по образованию, подчеркиваю — художественного, который бы мог совмещать эти два дела. Ни единого. Слишком высока моральная планка. И нельзя любить с одинаковой силой двух женщин. Одна будет в ущербе. Будешь уделять ей меньше внимания. А что бывает, если врач уделяет недостаточно внимания медицине?
— Гибнут люди.
— Именно! И если Чехов еще пытался корчить из себя врача-администратора, сочиняя про Сахалин, то уж твой любимый Булгаков это понимал прекрасно!
Я кивнул.
— А еще Чехов любил загонять себя в рамки. Зря.
— Рамки?
— Ружье в первом и третьем акте к примеру. Должно выстрелить.
— Не согласен, — сказал я, опираясь на свой богатый сценарный опыт. — Рабочая деталь. Категорически не согласен. Это не рамки.
Штык рубанул ладонью застоявшийся в его комнате воздух.
— Чуть позже Набоков, кажется, догадается, что ружье может давать осечку.
— Смысл тот же.
— А иногда ружье должно просто висеть. Не стрелять и не давать осечек. Ты его вписываешь и сознательно не используешь.
— Зачем тогда оно?
Старик махнул рукой.
— Ладно. Забудь. Это для жизни.
— Вы — редкостный мизантроп. И так говорите, — распалился я, — будто были и врачом, и писателем!
— Я и был, — легко ответил Эдуард Семенович. — Сначала семь лет хирургом, потом — писателем. Опубликовал под псевдонимом, которого тебе не скажу, пятнадцать романов. Они разошлись приличными тиражами.
Я покрутил головой. Но полок, ломящихся от книг, не обнаружил.
— Отчего живете тогда в обычной коммуналке? Если романы были успешные — деньги, поди, имеются?!
— Не люблю туалеты и плиту мыть. Люблю играть в шахматы. Поэтому и живу.
— Стоп. Вы же говорили, — я кивнул на комп, — что работали инженером.
— Работал. Тоже семь лет. А вообще, я действительно мизантроп и живых писателей терпеть не могу, как и всех этих ранимых и тонко чувствующих. И здороваться с ними не хочу даже.
— Почему?
— Они по большей части настолько тонко чувствуют, что бывают очень рассеянны и забывают руки мыть после туалета…
В тот вечер я выиграл у Штыка в шахматы. Мы обменялись рукопожатием, старик от меня души поздравил. Вроде бы он правда очень этому обрадовался. Выпили коньяка. Разошлись по койкам. Наутро я проснулся. А старик — нет.
Черт, он так незаметно перешел со мной на “ты”!
В его комнату явились какие-то люди. Они готовились к похоронам и обсуждали, на кого составлено завещание. Говорили что-то о его жене — она играла в театре. Это ее изображение я видел. Что она умерла от рака почти семь лет назад. Что у них не было детей. Говорили о проблемах с психикой, которые начались у старика после ее смерти, и как он лежал в лечебнице…
Может, думал я, у него крыша поехала, и он все это придумал?
Я встрял в их разговоры лишь единожды. Не мог не встрять.
— Он настаивал, чтобы его похоронили именно в этом костюме! Куда вы его засовываете? Не видите, что ли: специально висит у кровати!
— Молодой человек, вы ему кто? Не вмешивайтесь не в свое дело. У нас горе.
— Горе? А где вы были, пока он тут один жил? Неважно, кто ему я. Важно, что в правом кармане пиджака — его письмо. Написанное его почерком. Посмотрите внимательно. И сделайте, как я говорю. А то не обижайтесь потом, если вас вычеркнут из завещания за несоблюдение последней воли! Лишитесь жилплощади…
Упоминание завещания сыграло роль.
Старика похоронили в правильном костюме. Козлы.
Я успел вспомнить эти события, пока пел Боб Дилан. Прилег обратно на матрац. Мысленно подписывал реки на контурной карте. В наушниках опять возникли шипение и непонятный треск. Я тормошил провод, но треск продолжался. А без наушников радио на моем плейере не поет. Неясные технические неполадки.
— Да что такое…
Вдруг треск изменился. Стал мягким, как в начале граммофонной пластинки.
— Друг мой, друг мой, я очень и очень болен…
Я вскочил с диким воплем, сдернул наушники и швырнул их в стену. Волосы на затылке встали дыбом, на теле высыпали мурашки. Ноги подкашивались. Что это было?
Мертвый Есенин в прямом эфире? Что это за волна?!
Чуть оправившись от первоначального испуга, я осторожно, словно к ядовитой змее, раздувшей капюшон, приблизился к плейеру. От удара он не пострадал. Двумя пальцами взял наушники и поднял их с пола. Приблизил левый к своему уху: доносился бодро-надрывный голосок вокалиста модной мальчуковой группы Amatory…
Какие ужасы творятся в этом городе посреди бела дня!
— Надо лампочку заменить, — сказал я вслух и удивился неестественности собственного голоса. — Заменить лампочку.
Сходил в прихожую за стремянкой.
…Перегоревшая лампочка вывинчивалась из патрона с мерзким скрипом.
Поднял голову и увидел торчащий из потолка крюк. Близко-близко.
Дальше я не понял. Умопомрачение. Я словно бы со стороны наблюдал за собой.
Спустился. Взял ножик. Выбросил старую лампочку. Обрезал бельевую веревку. Ловко скрутил петлю. Схватил новую лампочку. Поднялся. Один конец веревки накинул на крюк; другой — на шею. Встал лицом к свету. И — все. Стоял так и не двигался…
Это понарошку.
Сначала мне было интересно. Что чувствует человек, решивший свести счеты с жизнью? Постепенно интерес вытеснялся страхом. Я задрожал. А потом и страх прошел. Но то что было после — словами объяснить сложно. Точно не равнодушие. Это было скорее ощущение блаженного покоя. Волшебное ощущение. Прикосновение к истине. Уверенность, что со мной подобного не будет. Я не покончу с собой, доживу до глубокой старости, разбогатею и наделаю кучу детишек. Все будет хорошо и правильно. В итоге. В какую-то секунду, возвышаясь с петлей на шее, я поймал суть жизни и ее невыразимое великолепие. Забавное сочетание слов. Невыразимое великолепие. Я сжимал лампочку, и она уже почти светилась ровным настоящим. Невыразимое великолепие…
— Ты ох…, что ли?!!
Звук чужого голоса за спиной заставил меня вздрогнуть. Я оступился. Стремянка сложилась. Лампочка медленно-медленно полетела вниз…
А я не полетел. Я остался висеть. Горло перехватила веревка. Она затягивалась. Я захрипел и задергался. Дышать было нечем. Глаза вот-вот лопнут. Как же так, а?!
Чпок.
— Урод!!! — кричал голос.
И я наконец тоже полетел. Приземлился на журнальный столик.
Затем меня что-то ударило по затылку.
Темно.
20.
Если был в темной-темной комнате приличное время, а затем выбрался на свет: он кажется очень ярким. Контраст ощущений. Перестройка палочек-колбочек. Примерно то же происходит, когда путешествуешь из мира реального в ирреальный.
Цвета становятся сочными. Обычность уходит. Цвета могут перемешиваться как угодно, рождая уникальные сочетания. По улицам бродят выдуманные тобой животные и люди. Здесь ты бог. Или раб. Или все вместе. Главное, быть в гармонии с самим собой, иначе начнутся ужасы. Обязательно начнутся.
Мы с Куртом сидели на крепостной стене. Он переливался. Я был как пепел. Кто-то ведь должен быть в этом сюрреалистичном мирке для слабаков, пеплом. Серым и невесомым. Я хотел, чтобы меня развеяло по ветру. Но ветра не было. Пока не было.
— Прости меня.
— Ты не виноват.
— А кто виноват? — я повернул голову. — Кто?
— Никто, — Курт полыхнул оранжевым. — Я давно тебя знаю. Ты бы не стал этого делать, если бы не сильное чувство.
— Ты так думаешь? Ты уверен? Может быть, я не друг, а предатель?!
Воздух качнулся. Нет.
— Ты не способен на это. Посмотри на себя.
— А Полина? Она тоже не способна?
Курт сделался огненным вихрем.
— Не говори так. Она все мне рассказала в тот же день. Ничего не скрывала. Не пыталась обмануть. Она была честной.
Молчи, думал я. Не говори ничего. Ты — не рассказывай.
— Прости меня, — повторил я. — Не только за Полину. Я кругом подвел тебя.
— Значит, так было нужно. Мы с Полиной хотим в Америку уехать.
— Зачем? — спросил я.
— Тут моя музыка никому не нужна.
— А там?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Но попробовать стоит.
— Уверен?
Он кивнул.
— И знаешь, — добавил он, — я был несправедлив к Бетховену.
Я сделал вид, что улыбаюсь. Вышло плохо.
— Ты по-прежнему любишь ее?
Курт молчал долго.
— Да, — наконец ответил он. — И она любит меня. Но никогда не полюбит тебя.
Я справлюсь.
— Знаю.
— Но теперь я всегда буду помнить о тебе. Надеюсь, ты поймешь, — сказал Курт, становясь серебром. — Уезжай тоже. Уезжай, пожалуйста. Мы не должны с тобой больше встречаться. Никогда.
— Ты не имеешь права требовать!..
— Имею! Она сказала, что беременна. Она очень рада.
До чего же больно. Почему мне так больно?
— Поздравляю, — выдавил я. — От всей души.
— Спасибо, — ответил Курт. — От тебя это слышать особенно приятно.
— Я чего-то не понимаю?..
— Чего ты не понимаешь?!! Чего?! Того, что за все это время от меня ни одна не залетела? Ты этого не понимаешь? А теперь она рада нашему ребенку. На-ше-му.
— Курт…
— Слава богу.
Я захотел умереть. Но я не мог умереть. Пока не мог.
Ты — не рассказывай. Хватит предательств. Пусть так.
— На память, — сказал Курт, протягивая мне кожаный браслет. — Дай мне возможность все исправить. Дай мне этот шанс. Я прошу тебя.
Приняв на память браслет, я молчал долго.
— Бери.
И тогда Курт рассыпался на миллион искр. Он ушел.
Я остался. Ждать ужасов. Которые начнутся. Обязательно.
Только бы ветер. Это так, к слову.
21.
Это так, к слову.
— Он придет, он будет добрый, ласковый, — фальшиво напевала себе под нос некая перебравшая красного вина дамочка. — Ветер пе-е-еремен! Плесни еще, дорогой…
Был у меня такой этап, когда подвизался барменом.
Чуть-чуть потрудился в столице нашей многострадальной Родины.
К тому времени я уже обладал двухлетним стажем: учился смешивать разнообразные коктейли еще в провинции. И вот, подменяя неожиданно заболевшего товарища, попал на фуршет после вручения литературной премии юным дарованиям. Стоял нарядный: в белой рубашке и черной бабочке. Плескал.
На лестнице толпились матерые творческие личности. Дергали за рукава смущенных дарований и кричали:
— Поздравляем вас!
— Спасибо, — вежливо отвечали дарования.
Это была широкая лестница, соединяющая первый и второй этажи театра “Et Cetera”. Театр под руководством народного артиста Калягина выглядел дорого и, наверное, красиво. Висела большая сверкающая люстра, внизу были расставлены фуршетные столики. Я же стоял за длинной, как язык одной моей знакомой, барной стойкой.
Бесплатный алкоголь на любой вкус. Для уважаемых гостей и участников.
У столиков толкались, выбирая закуску, господа в приличных костюмах.
Я в перерывах с интересом наблюдал за юными гениями. Один тщетно пытался пристроить пакет с презентом и дипломом в гардероб. Там пакет брать отказывались.
Двое других, в галстуках и брючках, хлопнув по стопочке, принялись с воодушевлением обсуждать романы Достоевского. Лица краснели, руки махали.
Занятно было их слушать.
Я-то уже тогда физически не переносил романов Федора Михайловича: он казался мне ужасным лицемером. Ученые говорят, что излишняя витиеватость речи и лицемерие характерно для эпилептиков. А для игроков? Это началось после того, как я поработал в игровых автоматах. Выдержал ровно месяц. Не понимал я этого азарта. Венцы эволюции исходят слюнями перед бездумными машинами и врут, постоянно врут, говоря по мобильнику, что да, они уже на пути домой, не стоит беспокоиться, просто задержались там-то и там-то. Просят выпустить покурить через специальную дверку на задний двор, потому что курить очень хочется, а здесь нельзя, и вокруг ходит жена (муж, брат, родители), ищут… Проигрывали все, пили и матерились. И мне было стыдно и противно, что имею ко всему этому отношение… Ладно, бог с ними и с Достоев-ским.
Еще был обритый наголо парень, тоже с пакетом-опознавателем, который слонялся по залу и явно чувствовал себя неуютно. На нем были дырявые джинсы, футболка и тяжелые ботинки. Кольцо в ухе. На него наскочили журналисты. Азартные тетки. Тыкали ему в лицо микрофоном.
— О! Стиль — гранж!
— Чего? Я просто вторые джинсы вчера грязью заляпал…
— А о чем ваша повесть?
— Все о том же. Любовь, ненависть, жизнь, смерть, дружба, предательство…
— Какие проблемы волнуют современного автора?
— Семейные.
— Насколько автобиографичные ваши произведения?
— Я автобиографий не пишу.
— А ради чего вы пишете?
— Ради денег, — сказал парень и, круто развернувшись, пошел к барной стойке.
Я наполнил стопку. Парень протянул руку.
…Стопку утащила прямо из-под носа чья-то другая рука.
— Блядство, — пробормотал парень.
Я повернул голову. Водку уносил в неизвестном направлении какой-то известный режиссер. Не помню фамилии. Он носил сразу двое очков: на глазах и на лбу. Наверное, у него очень плохо со зрением.
Я наполнил другую. Парень того заслуживал.
Улучив момент (когда алкоголь и закуски почти иссякли и народ стал расходиться), я выбрался подышать декабрьским воздухом на крыльцо театра. Напарник справлялся.
— Привет, — обратился ко мне стройный мальчик с растрепанной челкой и в узких штанишках. — Дай закурить!
— Не курю.
— Жаль… меня Саша зовут.
— Ты гей, что ли? — довольно грубо спросил я.
— А что, — испугался мальчик, — так заметно?
— Заметно.
Рядом группа изрядно датых прогрессивных авторов утешала плачущую девушку-писательницу, которой, видимо, не слишком повезло в конкурсе. Выведывали номер телефона, поили вином и норовили успокоительно погладить ниже спины.
Девушка явно была не в себе. Всхлипывала:
— Да я… да они там все…
— Как считаешь, вот это ей сейчас нужно? — спросил у меня Саша.
Я покачал головой.
— И я того же мнения, — сказал он и, бесцеремонно растолкав прогрессивную группу, заголосил: — Дорогая-милая, мы с тобой щас идем в туалет, да? — Девушка не возражала. — Расступитесь, молодые люди, нечего глазеть! — заключил Саша и поволок ее в традиционное женское укрытие.
Маневр удался. Я подумал, что Саша — хороший человек и ничего что гей.
Главное, что не пидарас…
А на следующий день я получил расчет и решил поехать домой, навестить родителей. Москва меня уже порядком заколебала.
У входа в метро отирались Шарики в ожидании куска “особой краковской”. Бродили страшные бомжи. Висели красочные оптимистичные плакаты.
До поезда оставалось девять часов. Я почесал в затылке, вздохнул и поехал смотреть памятник Пушкину. А кого тут еще смотреть?
Памятник охраняли пузатые милиционеры. Они курсировали от Александра Сергеевича до биотуалета и обратно. Пушкин был зеленого цвета, и на голове его сидел голубь. Птица гордо надулась, взлетев на такую высоту.
Наглядевшись на великого поэта, зашел в кофе-хауз. Заказал чашечку кофе. Так и сидел с этой чашечкой до вечера. Заняв диванчик в углу, раскрыл ноутбук и стал раскладывать “косынку”. Затем почитал с экрана Маркеса: “Полковнику никто не пишет”. Признанный шедевр не вдохновил. Я решил, что перечитаю его лет через тридцать…
Я что-то совсем не понимал ни литераторов, ни высокую литературу.
В начале десятого прибыл на Ленинградский вокзал. Там было холодно.
В зале ожидания по соседству оказалась компания из трех пожилых рыбаков в пыжиковых шапках. Я так и не въехал: с рыбалки они едут или на рыбалку?!
Раскрыл журнал “Смена”, но содержание статьи не отпечатывалось в мозгу.
Первый дышал с характерными хрипами. Точно — астматик. Он то и дело открывал свой рыбацкий ящик, доставал термос с розочкой на боку и, налив что-то горячее в колпачок (держал его только большим и указательным пальцами), прихлебывал маленькими аккуратными глоточками. Его удочки — с самодельными пробковыми рукоятками.
Второй, в камуфляжном ватнике, толстый и краснощекий, без конца балагурил.
Крышка его ящика была обита коричневым дерматином, под которым угадывалась поролоновая прослойка. Пухлые пальцы ковыряли пластмассовую ручку пешни: капли воды срывались с острия на пол, образуя лужицу.
Третий рыбак, худой и морщинистый, с крайне озабоченным видом рассматривал носы своих прорезиненных сапог.
— Ты их кремом помажь, — советовал балагур.
— Мазал уже… все равно трескаются, падлы!
— И тяжелые небось?
— Тяжелые… и стоят нормально…
— Я если б чуни такие обул, ваще, — хрипло рассмеялся первый, обладатель невразумительной обуви (как с плакатов по ОБЖ, посвященных химзащите), — то и с места бы не сдвинулся…
— Епты! Валенки с галошами — хорошо! — сказал балагур.
— Это если, ваще, ручной валки, — ответил первый.
— Трескаются… падлы! — повторял третий. — Трескаются…
— Так вот оно и есть, ваще! — посочувствовал первый и снова потянулся к термосу. — Бывает, что компонента не хватает какого-нибудь, вот и трескаются!.. Химия, ваще!
Только сейчас, думая об этом, я понял, что жизнь и литература — это совсем разные вещи. Вот и все. Не надо их смешивать. Бурда получится.
Ты либо пишешь, либо живешь.
А тогда я просто схватил бэг и сбежал по лестнице. Какая там платформа-то?!
Закололся с непривычки, пока бежал…
— До Новгорода этот? — спросил, доставая из кармана билет и паспорт.
Проводница кивнула. Я поднялся по ступенькам.
В вагоне было тепло. А мой сосед по купе листал Библию.
22.
На стене во дворе белой краской было написано: ИИСУС ГОВОРИТ…
А чуть ниже выцарапан пацифик. Символ мира.
А ведь Иисус правда говорил peace: типа занимайтесь любовью, а не войной.
У меня с Иисусом мало общего. У всех нас с ним мало общего.
Как-то рылся в электронных библиотеках. В разделе — религия. Зацепило название: “Евангелие от Фомы”. Автор — Иуда Дидим Фома Неверующий, тот самый, кто не поверил сначала в воскрешение Иисуса, а потом погиб от меча в Индии. Я клюнул на приложение: евангелие детства. В предисловии говорилось, что сочинение явно сфабрикованное, написанное “по заказу слушателей”. Оно достаточно широко распространилось во втором веке нашей эры, через сто с лишним лет после убийства Христа. Когда домыслы уже оказывались сильнее любой правды.
Стал читать.
Образ мальчика Иисуса старательно подгонялся под образ Иисуса взрослого. Исходя из сочинения, мальчик, уже владеющий Словом, не был таким уж паинькой. Презирал правила и религиозные установки. И использовал данную ему силу не только для оживления глиняных воробьев по субботам. С легкостью калечил людей, которые были ему не по нраву. Будучи слишком разумным, естественно, ставил себя выше многих. В зависимости от настроения мог совершить великое чудо или убить Словом толкнувшего его сверстника. Акцент на таком поведении юного “бога” Фомой (если писал он) не ставился. Наверное, сей парадокс не волновал древнего автора.
Внятных комментариев видных ученых по этому поводу — не было…
А что же могло произойти с этим парнем в следующие пятнадцать лет? Почему перестал эгоистично тратить силу и открыл сердце всем? Что заставило этого удивительного человека взять на себя все грехи мира? Неужели можно настолько возлюбить каждого из живущих?! А если Иисус не был тем изначальным идеалом, если он успел за те годы сделать нечто по-настоящему плохое? Может быть, совершил чудовищное преступление и не понес заслуженного наказания? Может, терзало нестерпимое чувство вины?
Что-то кардинально изменило его. Знать бы, что именно…
Дальше по списку воткнули молитву апостола Павла. Имя Павел означает в переводе с латыни “маленький, незначительный”. Имя молитве соответствовало — Павел явно мечтал увеличить собственную значимость: дай, дай, дай мне! — требовал он от Бога.
Его четырнадцать фанатичных посланий легли в канон. Церковные догмы.
По-моему, Павлик ни х… не понял. Вот уж точно — игра в испорченный телефон…
…Я сидел во дворе на скамейке и горевал. Лучше бы вообще не приходил в себя. После того, как меня вырубили огромный кусок штукатурки и крюк, упавшие на темечко.
Чужой голос принадлежал хозяйке. Я даже не стал пытаться убедить ее в том, что не являюсь самоубийцей. Она бы все равно не поверила. Да и какая разница? Она поставила ультиматум: чтоб в два дня покинул комнату. Я и покинул. Кожаный браслет Курта, кажется, забыл на подоконнике… еще нечаянно разбил ноутбук.
Накануне выезда позвонила Алла Селипердова и сказала, что мой новый текст не отвечает указанным требованиям. Что у меня плохо с чувством юмора.
Ладно хоть аванс не нужно возвращать.
Все утро гулял по улицам. Заглянул на Некрасова. Красные шторы таинственного окна при свете дня были раздернуты. Толстая некрасивая женщина мыла окна.
На газонах вылезала трава. Жизнь в городе шла своим чередом. По Дворцовой гуляли Петр Первый и Екатерина. Я нашел вход в Эрмитаж. А в Фонтанке качались на маленьких волнах, созданных туристическими катерами, красивые чайки.
День выдался солнечный и теплый.
Я купил пива и шесть пирожков с кошачьим мясом, занял скамейку во дворе на Невском. Съев первый пирожок, я поймал себя на мысли, что у меня, по сути, ничего нет. Ни дома, ни образования, ни денег. Нет настоящей девушки и настоящего друга. Никого.
Я хотел этого ничего и никого, и вот я это получил. Мне вдруг стало страшно.
— А что дальше-то? — спросил я вслух.
И поднял глаза к небу. Что дальше?
Забрякал мобильник. Я вздрогнул. Сунул руку в карман пиджака. Извлек трубу.
Номер был незнакомый.
— Да? — сказал я.
— Слышь, зануда, ты хоть живой там? — раздался тревожный голос Алисы. — Еле твой номер выпросила у хозяйки. Пока она не стерла…
Я улыбнулся.
— Живой. Пока.
— Ты палочки-то не разучился еще держать?
Я машинально посмотрел на барабанные палочки, высовывающиеся из бэга.
— Нет. Не разучился.
— Хорошо, — вздохнула Алиса. — Нашей группе срочно нужен барабанщик. У нас есть своя репетиционная точка. Она покрыта крышей. Еще там есть стол и диван. Чай, сахар и печенье гарантирую. Смекаешь?
— Ага, — сказал я.
— Тогда сегодня в семь вечера я тебя жду. Записывай адрес…
Я записал под диктовку адрес.
— Счастливо, зануда! — сказала она и бросила трубку.
Что это было? Я не успел понять. Мобильник забрякал снова.
— Але?!
— Прикинь, он зафурычил! — заорал в трубку Ильясов.
— Кто?
— Камин. Он работает! Приезжай, будем картошку печь! Вот ведь штука, да?! Не портится от времени! — тараторил Ильясов.
— Когда приезжать?
— Да когда хочешь! Жду в любое время дня и ночи!
— Слушай, — перебил его я. — Только я не один приеду. Ничего?
— А с кем? С кобылой?! Так вези и ее, конечно…
Я посмотрел на Ласкера, споро подъедающего мой четвертый кошачий пирожок. Тот поднял в ответ голову и грустно вздохнул.
— Буду с одной старой уродливой псиной, — сказал я Ильясову.
— Да хоть с бегемотом! До связи!..
Я опять улыбнулся. А потом и вовсе начал хохотать. Ласкер затявкал из солидарности. Кривоногий немецкий еврей!
Звонок раздался в третий раз.
— Алло! — почти крикнул я.
— Чего ты кричишь? Ты когда домой приедешь?
— Привет, мам.
— На выходных приедешь?
— Постараюсь.
— Я пирог испеку.
— Хорошо.
— Чем занимаешься? Работаешь?
Я подумал, чем я занимаюсь. И сказал:
— Хочу этим летом поступить в институт.
— Шутишь опять? Всегда шутишь. И в какой, если не секрет, ты намылился?
Я еще подумал.
— В медицинский.
— То есть ты хочешь стать врачом?
— Да, — ответил я. — Точно. Хочу стать врачом. Лет через семь.
— Ты ж при виде крови в обморок падаешь.
— Один раз-то и упал всего. В пятом классе.
— В девятом. И не один. Ты просто не помнишь.
— Серьезно?
— В общем, приезжай. Я пирог испеку.
— Ага.
— Пока.
— Пока.
Я нажал “отбой”. Уставился перед собой невидящим взглядом.
Ласкер куснул меня за ногу.
— Эй, ты чего кусаешься?
Ласкер потянул меня за штанину.
— Все, идем, идем, — сказал я, поднимаясь, и по привычке — потянулся за плейером.
А потом передумал его доставать. Впервые за долгие месяцы мне не хотелось затыкать уши. Потому что мой друг прав: есть штуки, которые не портятся от времени. Все-таки они есть. Они просты, как притчи.
Но вот только давайте без пены, сладкие, без пены!
Санкт-Петербург, 2009