Из дневника литгазетовца. Документальная повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2009
Игорь Николаевич Гамаюнов — журналист, писатель, автор четырнадцати книг: роман “Капкан для властолюбца”, повестей “Странники”, “Ночной побег”, “Окольцованные смертью”, “Камни преткновения”, “Ошибка командарма”, “Однажды в России”, “Мученики самообмана” и др., а также рассказов и очерков, публиковавшихся в “Литературной газете”, журналах “Нева”, “Знамя”, “Смена, “Юность”, “Огонек”. Работает в “Литературной газете” обозревателем.
Журнальный вариант
Зигзаг истории
Из дневника литгазетовца
Рухнувший потолок
Вместо предисловия
Случилось это в начале 90-х в Костянском переулке, 13, в день редакционной планерки, после того, как сотрудница секретариата “Литгазеты” разложила в 206-й комнате, на длинном совещательном столе, ксерокопии плана очередного номера. И, выходя, забыла придержать дверь.
Сквозняк рванул ее, и вслед за хлопком, по ту сторону закрывшейся двери, раздался обвальный грохот: на стол и стулья обрушились новенькие панели подвесного, недавно отремонтированного потолка.
А ведь мы под ним уже не раз сиживали, не подозревая, какая опасность нависла над нашими разгоряченными событиями в стране головами.
Нет, никто не пострадал, потому что случилось это в 11 часов 58 минут, а планерка начиналась ровно в двенадцать, и 206-я обычно заполнялась за минуту до начала.
Одна спасительная минута уберегла литгазетовцев от халтурно подвешенного потолка.
Я не мистик, но вслед за этой маленькой и бескровной катастрофой стал рушиться тираж “ЛГ”, меняться ее имидж. И — уходить сотрудники.
Впрочем, вокруг рушилась страна, по улицам Москвы прокатывались то демонстрации, то танки, и драматическая судьба одной, пусть даже и уникальной газеты (в конце концов, выжившей!) была лишь штрихом в апокалипсисе российских перемен.
Память странным образом трансформирует эти перемены, и потому стоит заглянуть в свои дневниковые записи, чтобы пережитое стало не только воспоминанием, подернутым ностальгическим флером, а — опытом.
Но прежде, чем листать свой дневник, скажу о том, что было незадолго до обрушения. Были годы, когда “Литгазета” достигла зенита своего успеха и более чем шестимиллионного тиража. У нас, в отделе коммунистического воспитания, в те 80-е годы безостановочно трещал телефон. Секретарь-референт Светлана Тумановская протягивала к нему руку сквозь завалы писем, не переставая другой рукой вносить в журнал регистрации фамилию автора очередного послания, и, прижав плечом трубку, отвечала: “Бо2гата нет в редакции…” — “А Ваксберга можно?” — “Он в командировке”. — “А Щекочихина?” — “На интервью в Министерстве внутренних дел”.— “Тогда — Ольгу Чайковскую или Александра Борина”. — “Они отписываются”. — “Что-что?..” — “Ну, то есть готовят материал, отвлекать нельзя. Да вы лучше напишите нам, что там у вас стряслось”.
Эти советы Светлана давала по сотне раз в день, выслушивая затем очередную душераздирающую историю о незаконном увольнении или судебной ошибке. Уточняла: куда звонивший обращался? Выяснялось: во все мыслимые инстанции, включая ЦК КПСС. “ЛГ” — последняя!.. Ну, как тут не посочувствовать? Когда ситуация была особо тревожной, Светлана звала к телефону меня. Но звонивший вначале устраивал допрос: кто я по должности? Заведующий? Почему отдел называется — “коммунистического воспитания”, а публикует судебные очерки?.. Да потому что, объясняю, мы еще пишем о школе и публикуем дискуссионные материалы (только в конце 80-х нас наконец-то переименовали в “отдел морали и права”).
“Литгазета” в те годы была невероятно популярной. Каждую среду, в день выхода номера, на редакцию обрушивался шквал звонков — своими впечатлениями о прочитанном делились москвичи. В четверг и пятницу их вытесняли междугородные звонки — высказывалась провинция. Поразительна была эта страсть живого общения, разбуженная дискуссионным столкновением на страницах “ЛГ” разных мнений. Или — судебным очерком, рассказывающим исключительную (будто бы исключительную) историю… Читатели опровергали: нет, она типична!.. И у нас происходит то же самое!..
Но читатели еще и свято верили во всесилие газеты. И потому откровенно писали обо всех своих бедах, зная: “ЛГ” поможет. Веру эту поддерживала регулярная публикация официальных ответов из министерств и правоохранительных ведомств, куда редакция посылала читательские письма и газетные вырезки. Не помню случая, чтобы кто-то отмолчался.
Объективности ради надо сказать: дело тут не только в авторитете “ЛГ”. Действовало постановление ЦК КПСС о работе с письмами, обязывающее всех чиновников (в том числе и работников редакций) “рассматривать жалобы трудящихся” в течение месяца. Еще и поэтому отдел писем “ЛГ”, которым заведовала Роза Баруздина, был самым многочисленным. Читательскую почту изучали, по ней готовили справки, посылаемые в отдел пропаганды ЦК, — так там знакомились с “настроениями масс”. Так, кулуарно, осуществлялась обратная связь КПСС с народом, потому что подцензурная печать, несмотря на все более острые публикации, полностью эту функцию не выполняла.
На столе у меня всегда высились две горы писем. Слева — с приколотыми уже ответами, на подпись. Справа — новенькие, с кратким содержанием на регистрационной карточке. Вчитаться в почту днем — задача немыслимая. Отвлекал телефон. Входил Евгений Михайлович Богат, величественно-сутуловатый и медлительный; расположившись в кресле, пересказывал сюжет будущего очерка, уже в устном исполнении приобретавший черты философского эссе. Забегал куда-то постоянно спешивший Юрий Щекочихин; обменявшись короткими репликами, оставлял на столе помятые страницы с бледно напечатанным текстом: все забывал сменить в машинке изработавшуюся ленту, но текст, как всегда, был неизменно взрывным. Лидия Графова, защитница униженных и оскорбленных, приходила с пылким рассказом о судьбе уволенного правдолюбца. С очерком о судебной расправе над группой шабашников, заработавших на строительстве колхозного коровника чуть больше, чем было положено при развитом социализме, заходил Александр Борин. Неля Логинова приносила язвительную заметку из школьной жизни. Приходила Ольга Чайковская с душераздирающим сюжетом о фальсификации уголовного дела против невиновного человека. О драме подросткового взросления рассказывал Василий Голованов, и в его исполнении она звучала как исповедь. Из отдела общественно-политической жизни заглядывал Юрий Рост, чьи фотоновеллы публиковались на самых разных полосах газеты. А ближе к вечеру в коленчатых коридорах и лестничных маршах редакции начинал звучать отчетливый, напористо-громкий голос Аркадия Ваксберга, пришедшего взглянуть на полосу со своим очерком.
Общение с ними было совсем не тем, что называют “работой”. Что-то похожее на броуновское движение мыслей и чувств. Сопоставление мнений. Диалог, продлевающий старую тему и открывающий новую.
Их называли в редакции “золотыми перьями” — то, что они публиковали, становилось сразу же не только первоклассной журналистикой, но и литературой (их публикации выходили потом очерковыми книгами).
А делал наш отдел всего лишь одну полосу, называвшуюся “Мораль и право”. Рядом же, на соседних полосах, заведующий соцбытотделом Анатолий Рубинов публиковал остросюжетные расследования и подборки мнений читателей, откликнувшихся на придуманную им рубрику “Если бы директором был я…”. И Олег Мороз, который тогда вел отдел науки, будоражил общественное мнение остропроблемными статьями. И отдел экономики во главе с Александром Левиковым ломал привычные представления о механизмах так называемого народного хозяйства, бьющегося в конвульсиях застоя.
Первая тетрадка “Литгазеты” была тогда сугубо литературной, там были свои “золотые перья”, чьи дискуссионные публикации в то подцензурное время представляли все литературные направления, включая и те, что пробивались “из-под глыб”. Сотрудниками этой тетрадки были ставшие уже в те годы известными литературные критики Сергей Чупринин и Алла Латынина, Карен Степанян и Владимир Радзишевский, Геннадий Красухин и пришедший в “ЛГ” в конце 80-х Павел Басинский.
Вторая же тетрадка, писавшая о проблемах жизни, вовлекала читателей в открытый диалог, заставляла искать ответ на вопрос: как поставить на ноги опрокинутый мир нашей жизни? Как сделать ее разумной, духовной, честной, основанной на уважении исконных человеческих прав? Как защитить человека от произвола и беззакония?..
Своими публикациями мы готовили те перемены, что грянули в 90-х, но оказались отнюдь не теми, о каких нам мечталось… Почему?.. Об этом невозможно не думать, вспоминая все то, что отразилось в публикуемых заметках.
Они копились в “рабочих тетрадях”, сопровождавших все мои литгазетовские годы (а им уже 28 лет). Какие-то из них в конце концов стали газетной или журнальной публикацией, какие-то так и остались фотографическим слепком момента.
Недавно я стал листать их начиная с 87 года. И — обнаружил: да, конечно же, они субъективны, в чем-то не полны (поэтому здесь курсивом я пытаюсь хоть отчасти восполнить их неполноту), но, сохранив достоверность, обрели документальную ценность. Потому что отразили пережитые не только мной, а всеми нами события и заблуждения последних двух десятилетий.
И еще убедился: дневниковые записи обладают полезным свойством — дисциплинируют память, не позволяя ей обволакивать прошлое, проникающее в настоящее, в ностальгическую дымку.
Публикация таких заметок — попытка обуздать капризы памяти. К тому же, перечитывая их, я пережил чувство человека, побывавшего в разных исторических эпохах, продолжающих, как ни странно, сосуществовать в сегодняшней реальности.
О чем и свидетельствую.
2008
Часть 1. НАРОД ВОЛНУЕТСЯ
СУДОРОГИ КРЕПОСТНОГО ПРАВА
3 июня 1987 года
…Приехал из Волгограда в Дубовку инкогнито — на рейсовом автобусе. С читательским письмом. Нигде никому не представляясь. Иду наугад по пустынной пыльной улице. И вижу: словно ветром несет щуплую фигурку семенящей бабки. Здороваюсь. Идем рядом. Узнаю: зовут Анной Васильевной. Ей восемьдесят девять. У нее и дочь пенсионерка уже, вон в том доме, на Краснознаменной, они вместе живут. В магазин Анна Васильевна торопится, за хлебом.
Поворачиваю разговор к интересующей меня теме (обозначенной в письме) — как у них дела с помидорами. И тут Анна Васильевна будто спотыкается. Пятясь, норовит ускользнуть. Я за ней.
— Нет, сынок, нет, — бормочет, — мы свою теплицу не топим, вот те крест!
Объясняю: не из горисполкома я — из Москвы. Еще больше пугается. Забыв про магазин, бочком-бочком юркает в калитку. Что делать?
Сажусь на лавку у ее ворот. Через минуту вижу: выглядывает из-за забора женщина. Нерешительно выходит. Показываю удостоверение. Придирчиво рассмотрев его, приглашает в дом. Это дочь Анны Васильевны — Лидия Васильевна Моисеева. Сорок лет в колхозе отработала. Депутатом райсовета три раза выбирали. Медалью наградили “За трудовую доблесть”. Сейчас взрослым детям (то есть внукам Анны Васильевны) помогает на ноги встать. С видом человека, решившего рискнуть, спрашивает:
— Разве ж я не заслужила — в огороде помидоры сажать?
Не понимаю… Помидоры — под запретом? Да еще на своем приусадебном участке? Почему? Иду дальше — на улицу Великородного. У ворот на лавке — трое пожилых. Знакомлюсь. Один из них, годами высушенный, поднимается, ведет к себе. Зовут его Иваном Яковлевичем. Ему восемьдесят два. Фронтовик. Показывает во дворе торчащие столбики — все, что осталось от теплицы.
— Пришла комиссия, — рассказывает, — пломбу на колонку навесила, и я — без воды. Прошу пломбу снять, а они мне: сначала, отец, сломай теплицу. Я им: ну что ж, раз такое указание вышло, сейчас сломаю. Они глаза отводят — только, мол, ломай не при нас. Пожалел их совесть, сломал, когда ушли.
— Да зачем ломали? — удивляюсь.
— Говорят, плохо это, — Иван Яковлевич изумленно кхекает. — Негативное, говорят, явление.
Хожу по домам. Удивляюсь. Рассказывают: видели, как шла по улице оштрафованная на пятьдесят рублей учительница-пенсионерка и плакала. Захожу к ней в дом. Ее муж, электромеханик Николай Семенович Кравченко, говорит:
— Пришли, увидели в теплице печку, составили акт. Нельзя топить, оказывается, такая инструкция. А как же ранние помидоры без тепла растить?..
У них трое взрослых детей, две дочери со своими семьями снимают квартиры, денег не хватает.
И еще одна совсем уж невероятная история: инвалида, живущего на нищенскую пенсию, Бориса Тимофеевича Шарашкина тоже оштрафовали. Стучусь. Не открывает. Соседка подсказала: у него ноги парализованы, а жена отлучилась. Вот здесь, через забор поговорите.
Смотрю поверх забора. Вижу: сидит на земле человек, прислонив костыль к столбику бывшей теплицы, и тычет помидорную рассаду в землю. Увидев меня, попытался встать, держась за столбик, руки напряглись, дрожат, на лице — улыбка виноватая:
— Без жены трудно.
Не смог он встать, а я, не выдержав этой сцены, порывался было к нему через забор перелезть, да очень высок. Так и говорили: он — там, а я — здесь…
Видел я многодетных матерей, говоривших поначалу спокойно, потом переходивших на крик:
— Нам же детей кормить надо!
Видел молодого отца — невысокого человека с усталым лицом, готовившего во дворе раствор (он делал у дома пристройку); детей у него двое, теснится уже несколько лет с ними да с женой в одной комнатушке; на предприятиях райцентра сто лет квартиры не дождешься, купить дом ему не под силу; вот он и выходит из положения — растит помидоры, продает, на выручку покупает кирпич, цемент и сам строит… В местной же газете его и других таких же помидорников назвали стяжателями. За что?..
География этого абсурда не ограничивалась городской чертой: “негативные явления” искореняли во всем Дубовском районе. Причем — буквально. То есть заставляли с корнем вырывать помидорные кусты с недозревшими плодами, разрешая оставить не более двухсот. Не искоренишь — перекроют воду.
А развернув “Волгоградскую правду”, я увидел в корреспонденции Сергея Имерекова “Криминальная скважина” такие сердитые строки:
“Приморск, что в Быковском районе, охвачен вирусом └помидорной лихорадки“. В Быковском районе выявлено 558 теплиц, размеры которых превышали нормы. В Приморске обесточено 186 глубинных скважин, 82 насосно-силовые установки, сосущие воду из водохранилища…”
Автор звал всех на бескомпромиссную борьбу с помидорными стяжателями, но в конце статьи, потрясенный результатом, сообщал:
“После остановки └частных скважин“ в Приморске практически не стало питьевой воды, не говоря уж о технической для полива…”
В Волгограде иду в облпрокуратуру. Там на этот вандализм уже отреагировали: опротестовали решения местных властей. И вот у меня в руках документ: “Представление об устранении нарушений законов о праве личной собственности граждан”. В верхнем правом углу документа — фамилия человека, которому он направлен, — товарищу А. Н. Орлову, председателю Волгоградского облисполкома.
Отправляюсь к нему. Просторный кабинет. Невозмутимо-спокойное упитанное лицо. Изучающий взгляд: стоит ли опасаться? Решает: не стоит.
Вот несколько его небрежных изречений:
— В прошлом были перекосы, индивидуальный сектор увлекался помидорами… Заходишь в теплицу, там самое современное оборудование, чего нет в совхозно-колхозных тепличных хозяйствах…
— Мы вели разъяснительную работу…
— Да, есть шероховатости, но линию свою не изменим…
И слово нашел номенклатурно-деликатное — шероховатости. Погромы теплиц, незаконные штрафы, искусственная засуха в Быковском районе — все это шероховатости! Хотя по сути — СУДОРОГИ КРЕПОСТНОГО ПРАВА.
Очень хотелось поговорить об этом с первым секретарем обкома КПСС товарищем Калашниковым, главным инициатором (как выяснилось) гонений на помидорников. Не принял.
— Вы же получили исчерпывающий ответ в нашем облисполкоме, — суховато ответили мне по телефону из его приемной.
Мой волгоградский очерк в “Литгазете” (ее тираж к этому году достиг фантастической цифры — больше шести миллионов!) прошел под заголовком “Криминальный помидор”. Читательских откликов — тьма! В других центральных газетах появились статьи о том же.
Оказалось: громят теплицы почти везде. Причем — на фоне разговоров о перестройке всей системы управления экономикой. Так партийно-хозяйственная номенклатура пытается вернуть бунтующую рабсилу из выгодного индивидуального в нерентабельное общественное производство.
В Москве же во всех инстанциях открещиваются от “борьбы со стяжателями”, объясняя ее “инициативой на местах”. Хотя известно: без ведома Москвы ни один хозяин области не отважится на такое.
А в мае 88-го за очерк “Криминальный помидор” мне вручили Почетный диплом Союза журналистов СССР. Я был почти так же счастлив, как в те дни, когда разбирал на своем обширном столе груды писем-откликов на эту публикацию.
ЛИТГАЗЕТОВСКИЕ СТРАСТИ
8 апреля 1988 года
Вчера была самая длинная и самая бурная (насколько я помню — с 1980 года!) редакционная летучка. Конференц-зал на первом этаже заполнен до отказа. Обозревали 13 и 14 номера Алла Латынина и Василий Голованов. Оба говорили о непроизвольно возникшей дискуссии “Литгазеты” с родственным нам по основным позициям журналом “Огонек”. Латынина утверждала: это произошло потому, что “ЛГ” несколько номеров назад опубликовала в литтетрадке статью писательницы Глушковой.
Цитирую Латынину по стенограмме: “В этой статье есть логика — антикультурная, антиинтеллигентная, погромная. У Глушковой извращенная идея народа. По этой идее Пушкин будет значительно ниже Кольцова, потому что Кольцов вышел из народа, а Пушкин — аристократ…”
И хотя эта статья была у нас напечатана в порядке полемики, из-за своей одиозности она не могла не вызвать ответную реакцию “Огонька” (он с приходом Коротича идет у читателей нарасхват). И получается, что мы с “Огоньком” оказались по разные стороны баррикад.
А Голованов говорил еще и о “круглом столе” по роману Бориса Можаева “Мужики и бабы”, о том, что там “спор о литературе переведен в спор об истории”, что в дискуссии “наведена позолота” на сталинские репрессии. Очерк же Юрия Грибова “Свой хлеб”, посвященный председателю Госкомитета СССР по охране природы Моргуну, В. Г. назвал “гимном бюрократии”.
Вел летучку первый зам главного — Юрий Изюмов, пытавшийся своими репликами сгладить острые углы. Рядом же с ним сидел (молча — до поры до времени) сам Александр Чаковский.
После В. Г. к трибуне вышел Юра Щекочихин, сказал (цитирую по стенограмме): “Меня очень беспокоит наша свара с └Огоньком“. Мы об этом говорим в коридорах, за кофе, за чаем, это жизнь всех шести этажей, исключая второй…” (На втором — кабинеты начальства редакции).
Изюмов: “Второй этаж это тоже очень беспокоит. И нам это очень неприятно”.
Щекочихин: “Я хочу договорить. Второе, что меня больно ранит как журналиста, — то, что нас видят в роли клерков, исполняющих указания второго этажа. Я с болью воспринял весть, что из этого номера полетела маленькая заметка, которую я готовил. Полетела, как всегда, без предупреждения… Это письмо, написанное работниками прокуратуры Харькова о необходимости памятника жертвам Сталина… Почему сняли с подписанной уже полосы?.. Как это случилось?.. И как случилось, что литгазетовец Александр Левиков не смог опубликовать свою статью в └Литгазете“ и вынужден был напечатать ее в └Московских новостях“?.. Вот это ощущение газеты, которая перестает быть своей, мне мешает писать. Мне лично тяжело. Я забыл, когда наши руководители поднимались на наши этажи…”
Изюмов: “У вас, кроме этого письма, какой-нибудь еще материал не пошел?.. Ну, одно письмо слетело. Бывает”.
Щекочихин: “Снимать без ведома автора — это неэтично”.
Заключительное слово Изюмова было, как почти всегда, ну, о-о-очень взвешенным! (цитирую все ту же стенограмму):
“Я тоже не отношусь к числу поклонников статьи Глушковой. Она мне прежде всего не нравится своей агрессивностью. Но становится на позицию — давайте печатать только тех, чья точка зрения нам нравится, абсолютно неправильно…”
“Именно эта позиция газеты — стремление не шарахаться ни вправо, ни влево, твердо занимать позицию партийную, которая вбирает в себя все разумное, все рациональное из всех точек зрения, — именно она обеспечивала успех газете в прошедшем году. Хочу вам сказать, что подписка продолжает устойчиво расти. За три месяца этого года мы получили дополнительно почти 200 тысяч новых подписчиков…”
“Я вам несколько раз повторял фразу и еще раз повторю: народ устал от критики. Народу нужны какие-то конструктивные предложения. Он должен свет впереди видеть”.
“Давайте мы восстановим бывший у нас хороший порядок регулярных встреч руководителей редакции со всем коллективом, чтобы мы могли ответить на любой вопрос и снять какое-то напряжение”.
И тут молчавший Чаковский (член ЦК КПСС, классик советской литературы, главный редактор “Литгазеты” с 1962 года!) вдруг заговорил: о том, что наша газета всегда была сильна искренностью; о своей нелюбви к “крикунам”; о необходимости сплачиваться в переломные моменты, а не склоняться к трепачеству; о том, что, “оставаясь на позициях исторической правды, мы должны видеть как неоспоримый вклад Сталина в борьбу за социализм, так и грубые политические просчеты, произвол, допущенный им и его окружением”… Но без конца писать о сталинских расстрелах стоит ли?
Чаковский: “Я вас хочу спросить, разве чаша не переполнена для того, чтобы все запомнили, как это было?”
Голоса с мест: “Нет! Нет!”
Чаковский: “Вы хотите еще памятный обелиск поставить?”
Голоса с мест: “Хотим! Да, хотим!”
Чаковский: “Но люди, которые делают по-настоящему перестройку, не смогут с такой памятью идти вперед!.. Крикуны, бросающие реплики редактору и его заместителю, смогут, так им кажется. И газовую дыру в Арктике заштопать, и на Марс слетать. Но тем, кто на самом деле этим будут заниматься, — не смогут!.. Я бы мог поставить вопрос резко: вам нравится журнал └Огонек“? Идите туда!”
Голоса с мест: “Нет, нам нравится └Литгазета“!”
Чаковский: “Тогда будьте настоящими бойцами этой газеты!”
Голоса с мест: “Мы потому и выступаем, что она нам нравится!”
Чаковский: “Я и не сомневаюсь в этом. Я лишь прошу меня понять… Меня и Изюмова… Сколько времени у нас Сталин был секретарем? Тридцать лет. Если мы будем давать ему одностороннюю оценку, то, значит, страну возглавлял террорист, деспот, тиран. Так же с оценкой сменившего его Хрущева: волюнтарист. А сейчас вдруг оценка изменилась: не волюнтарист, а реформатор. Его сменил Брежнев, о нем тоже мнение одностороннее: разложился. Но вспомним его первые годы: благодаря ему мы получили договор по ПРО, разрядку и Хельсинкскую конференцию. Огромные события в мире! Да, потом разложился. Но есть же поговорка: сначала человек берет власть, а потом власть берет его. Его сменил Юрий Владимирович. Да, я люблю Андропова, не раз с ним встречался: один раз, когда он был председателем КГБ, и раза три, когда стал секретарем ЦК. Его сменил Черненко, └великий“ деятель, тут ничего не скажешь, ни волюнтарист, ни деспот, никто. И, наконец, пришел хороший человек, товарищ Горбачев…
Много я уже тут наговорил… Прошу вас, относитесь ко мне с той же открытостью, с той же честностью, с тем же доверием, с каким я отношусь к вам. Давайте следовать правде и товарищескому отношению друг к другу!..”
Это выступление Александра Борисовича Чаковского перед литгазетовцами было последним. Через восемь месяцев, 16 декабря 1988 года он ушел на пенсию, уступив место бывшему редактору “Комсомольской правды”, поэту и писателю Юрию Воронову, чаще болевшему, чем бывавшему в редакции. В мае 1990 года Воронов тоже стал пенсионером. Газетой все это время фактически руководил первый заместитель главного редактора Юрий Петрович Изюмов.
ЦЕНЗУРА НЕ ДОПУСКАЕТСЯ!
18 января 1989 года
Сегодня вышла “ЛГ” с моей публикацией “Право на правду”. Это первая в СМИ статья в поддержку законопроекта о печати. Его подготовила инициативная группа из трех юристов — Михаил Федотов, Юрий Батурин и Владимир Энтин. Они приехали в редакцию и в кабинете Аркадия Удальцова оказались в окружении литгазетовцев и их гостей (декан журфака МГУ Ясен Засурский, из рук которого в 1968 году я получил свой диплом, профессор Валерий Савицкий, писатель Гелий Рябов и др.).
Авторы проекта огласили 1-ю статью будущего закона. Она звучит сенсационно: “Цензура массовой информации не допускается”. А в 34-й статье сказано, что журналист имеет право “излагать свои личные суждения”, а также “отказаться от подготовки материала, противоречащего его убеждениям, что не является нарушением трудовой дисциплины”. И там же о том, что журналист может “снять свою подпись под материалом, содержание которого, по его мнению, было искажено в процессе редакционной подготовки”. Для журналистов, до сих пор пребывающих в партийно-крепостном состоянии, эти утверждения — просто революционны!
Обсуждение законопроекта было обстоятельным и напористым. Параллельно с нами, литгазетовцами, в кабинете Удальцова работала съемочная группа ТВ из передачи “Человек и закон”. Обещают 24 января показать репортаж по Первому телеканалу!
…Ни 24 января, ни позже репортаж этот так и не прошел. Видимо, с цензурой на телевидении дело обстояло по-прежнему хорошо.
ПРЯМАЯ ТРАНСЛЯЦИЯ
1 июня 1989 года. Пос. Шереметьевка
…Идет съезд депутатов. Включена прямая трансляция. Без цензурных купюр! Такой невиданной свободы слова добились недавно избранные депутаты. В их откровенных речах вся та правда, что скопилась за годы вранья и молчания. Но ее доза, кажется, близка к смертельной.
Шереметьевские старики потрясены. Оторвавшись от экрана, идут на улицу. Стоят подолгу у ворот, обсуждают. Один из них — Федор Петрович Королев, рослый, широколицый старик 75 лет, приглядывающий в дачном поселке “Литгазеты” за газовыми печками, останавливает меня вопросом:
— Смотрел?
Опираясь на сучковатый посох, вздыхает:
— И зачем народ семьдесят лет мучили?
Поясняет:
— Моя Клавдия второй день у телевизора корвалол пьет, нэп вспоминает, какое изобилие продуктов было! Ведь если б тогда крестьянина не поломали, сейчас бы при коммунизме жили…
Рассказывает: в те годы, когда ожили после гражданской, лошадь и телега (называвшаяся в здешних местах — “пологом”) стоили одинаково. Его отец, Петр Королев, житель села Павельцево (оно километрах в двух, на берегу Клязьмы), долго “собирал” деньги. Наконец купил рессорный полог. Потом —лошадь. Стал возить в Москву молоко. В те годы в Павельцеве на 40 дворов 120 коров было. Молоко стоило 3 копейки литр. Федор с отцом возил молочные бидоны в Москву по адресам — у каждого двора были в городе свои заказчики. Мяса тогда в магазинах — избыток, откормленных бычков сдавали в кооперацию с трудом, “по знакомству”. Зато на деньги с одного бычка можно одеть-обуть семью. Был у них в селе и свой булочник: ночью с двумя сыновьями-подростками пек сдобу да булки, на рассвете грузил в телегу-полог, вез в Москву продавать.
Первым раскулачили булочника. Затем — священника Павельцевской церкви. Федор Петрович помнит тот дождливый день, когда он, мальчишка, толокся у дома местного батюшки и видел, как двинулась телега с дорожными узлами, а на них сидела, накрывшись от дождя мешковиной, девочка Клава, та самая, которая через семь-восемь лет, похоронив в Сибири отца с матерью, вернется и выйдет за него, Федора, замуж.
Это она сейчас у телевизора глотает корвалол.
— А когда в колхоз нас всех согнали, — продолжает вспоминать Федор Петрович, — телеги-пологи со всего села свезли к закрытой церкви. Ну, вроде как сделали общими. Они под дождем ржавели и рассыхались. Потом их свалили в пруд, чтоб, значит, глаза не мозолить.
Спрашиваю, кто всем этим руководил. Называет то ли имена, то ли прозвища: Олонец, Гоголь и Хорек. Местные, павельцевские. Из малоимущих. Известны были как завзятые лодыри. Олонца районные власти вначале назначили старостой только потому, что расписываться умел. А в колхозное время — председателем. Ему и его помощнику Гоголю выдали по пистолету, они любили по селу разгуливать так, чтоб кобура на пузе видна была.
Федору повезло: устроился на завод, стал кадровым рабочим. Получил ссуду на дом, сам его и построил — здесь, в Шереметьевке, рядом с нашим дачным поселком, у которого своя — длинная! — с 30-х годов история.
Когда у кого-нибудь начинает барахлить газовая печь, дачники идут к штакетному забору, отделяющему нашу территорию от двора Королевых, открывают специально для нас сделанную калитку, стучат в окно, обрамленное резными наличниками. Колеблется тюлевая занавеска. Над горшком с алой геранью всплывает улыбчивое лицо Клавдии Никифоровны.
— Сейчас идет, обувается уже! — кивает она.
Видел ее на днях, на крыльце сторожки, приходила звонить в Москву.
Лицо скорбное.
В числе народных депутатов, добившихся прямой трансляции, оказался и герой двух моих очерков “Метастазы” (2.03.88) и “Человек на коленях” (22.03.89),белорусский следователь Николай Игнатович, распутавший нашумевшее дело витебского маньяка, за преступления которого сажали невинных людей. После публикации первого же очерка Игнатович стал знаменит, попав в разряд народных любимцев, его выбрали депутатом Союзного парламента, а затем и председателем Парламентской комиссии по льготам и привилегиям.
В ГОСТЯХ У ПРАДЕДА
27 июля 1989 года. Саратов
…Приезжаю в Саратов, в командировку. Здесь, рядом с Волгоградской областью, как ни странно, тепличных погромов не было. Возобладал здравый смысл?
Иду к дяде Володе (брату отца) — навестить. Он совсем стар — девятый десяток на исходе, голова в серебристой седине. В сумрачном углу комнаты, согнав кота с сундука, долго возится с замком. Вытаскивает наконец потертый альбом. Из него высыпаются на пол пожелтевшие снимки. Упав на колени, Владимир Афанасьевич торопливо сгребает их — руки дрожат, глаза слезятся: “Все, что осталось…” На снимках многодетная семья Гамаюновых.
— Вот он я, — показывает на трехлетнего мальчишку, — вот отец твой, он постарше, а сестры наши тут уже почти невесты, у отца Афанасия в церковном хоре пели…
Долго же мои родичи таили от меня семейную тайну! Только сейчас, в “третью оттепель”, открыли, что оба моих деда были священнослужителями. Почему молчали? “Тебя берегли, — объясняет В. А.— Ты ж правоверным пионером был, проболтался бы. А они с властью-то не дружили, и это на тебе непременно отразилось бы”.
Показывает наклеенный на картон снимок 1905 года, обрамленный вензелями; в его центре бородатый и насупленный дед Капитон в тулупе — сидит; внук Колька (мой будущий отец) к его колену прислонился. А за спиной Капитона высится его младший сын, красавец Михаил (двоюродный дед), в картузе и куртке. Все у него пока впереди — Первая мировая война, лейб-гвардия, охранявшая императрицу-мать, возвращение в Глотовку и служба в церкви, закончившаяся арестом, а затем побегом и гибелью… История старшего сына, многодетного Афанасия (мой дед), служившего в другой церкви, не менее драматична — тоже арест и побег.
…И вот еду в Глотовку. Везет меня саратовский приятель на стареньком “Москвиче”, дорогу знает плохо, и мы, ныряя по разбитым проселкам, долго не можем найти нужный поворот. Наконец, свернув у прозрачной лесополосы, видим впереди обрыв, и на самом его краешке — церковь без креста, с дырявым куполом и облупленной колокольней. А внизу — сияющая излучина Терешки, бегущей к Волге.
Спуск к реке извилист и крут. Там, в низине, несколько обшитых тесом ветхих домов — все, что осталось от Глотовки. Вхожу на крыльцо ближнего дома. Стучусь. Открываю и вижу: бредет навстречу из сеней ветхий старичок, подслеповато щурится. Интересуюсь, знал ли Капитона.
— Да кто ж Капиту не знал! — неожиданно звонким голоском откликается старик. — Он же у нас сельским старостой был. Вон там, на бугру, за церковью, сосны видел? Это он насадил, всех нас гонял на посадки, чтоб песчаный бугор укрепить. А дом его напротив нашего стоял, вот здесь, я мальчишкой к нему бегал песни слушать, сыновья его — Афанасий и Михаил — больно голосистыми уродились.
Слушаю, переживая ощущение чуда: словно скрипнула ось времени и, остановившись, пошла в обратную строну — на восемьдесят лет назад! Моему собеседнику и однофамильцу — Анатолию Гамаюнову — в те времена было то ли пять, то ли семь лет, точно не знает.
— Разворотливый был мужик, — рассказывает он про Капиту. — За все брался: кожи выделывал, колеса мастерил. На барже зерно по реке сплавлял, да не рассчитал чегой-то, разорился. Снова колесником стал. Денег накопил, сынам образование духовное дал, они в церквах окрестных служили.
Показал мне Анатолий Гамаюнов взгорок, заросший репейником, где стоял дом Капитона.
— Раскатали его по бревнышку в тридцатых, когда перемерли все твои да разъехались, — объясняет дед.
Тут-то я и спохватываюсь: если дом раскатали в 30-х, то даже век еще не прошел! И та гражданская распря была совсем недавно. Да, может быть, она еще длится в нас, не осознающих этого?
Велел мне дед Анатолий, когда к церкви на кладбище приду, свернуть в левый угол. Прихожу. Петляю меж оград и крестов, останавливаюсь в том самом дальнем углу. И — зарябило в глазах от собственной фамилии. Здесь, под стоящими и под упавшими уже крестами, помеченными 30-ми годами, с полустершимися именами, под холмиками без крестов и надгробий, лежала почти вся вымершая улица Гамаюновых. Где-то здесь навсегда остались прадед Капитон и прабабка Анисья, упрямо не желавшие вслед за сыновьями и внуками податься в чужие края…
…Написал об этой своей поездке очерк “В гостях у прадеда”. Прихожу с гранками к Аркадию Удальцову, заместителю главного редактора, курирующему наш отдел. Он прочитал, пожал плечами. Сказал задумчиво: “Не знаю, нужно ли сейчас давать такое. К тому же все это очень уж личное”. И гранки послали в разбор… Хотя всего-то полгода назад здесь, в этом кабинете, когда обсуждали законопроект о печати, шла речь о праве журналиста “излагать свои личные суждения” о том, что его взволновало, что он считает важным…
…Полтора десятилетия спустя тот очерк дождался все-таки своей публикации именно в “Литгазете”, а затем и — в моей книге “Однажды в России”.
СНЯТАЯ ПОЛОСА
6 августа 1989 года
…Что нужно, чтобы стать героем редакционного масштаба?.. Написать разоблачительный материал, о котором разоблачаемый пронюхает заранее и посредством вмешательства “высших сил” снимет его из номера. Восхищение пишущих коллег обеспечено. Вместе с немедленно возникающим “неврозом неуверенности в завтрашнем дне”.
Написал же снова о Волгограде — о первом секретаре обкома Калашникове, рвущемся на повышение в Москву, несмотря на две предыдущие статьи о его топорном руководстве областью.
И вот хожу по коленчатым коридорам редакции, отвечаю (третью неделю!) на одни и те же вопросы:
— Насовсем сняли? Или обещают дать?
— Обещают — попозже.
Вчера, рванув дверь, влетел ко мне Щекоч. (Так по-приятельски в “Литгазете” звали Щекочихина, не раз попадавшего в похожую ситуацию.) Он, заражая меня своим состоянием, метался по кабинету, склонив лохматую голову. Возмущался:
— Опять наши трусят, даже сейчас. Отдай в “Огонек”, там быстрей напечатают!
Главного редактора нет, все решает Юрий Изюмов, первый зам. Иду к нему. В “стеклянном предбаннике” (двери из затемненного стекла) секретарь-референт, меланхоличная женщина средних лет, отрывается от груды вскрытых писем, и взгляд ее тут же становится неприступно строгим: зам занят… Когда освободится?.. Трудно сказать… Трудно, но ведь можно?.. Не выдерживает давления, снимает трубку прямой связи. Вижу, как меняется выражение ее лица — первый зам почему-то разрешает войти.
Открываю тяжелую дверь. В длинном кабинете металлически отблескивают валики кожаных кресел. В одно из них, напротив, мне предложено сесть. Проваливаюсь в него так, что голова оказывается на уровне столешницы. Юрий Петрович сдержанно приветлив, терпеливо объясняет, глядя на меня сверху вниз (с высоты египетской пирамиды, кажется мне): статью обязательно дадим, может быть, в ближайших номерах, надо выждать… Почему?.. Ситуация непростая.
В чем “непростота”, не говорит. Хрустит сушками, с треском разламывая в кулаке, запивает чаем из стакана в железнодорожном подстаканнике. Присоединиться не предлагает — даже из вежливости.
(Обычай пить чай в присутствии подчиненных, демонстрируя тем самым свою занятость, Юрий Петрович, видимо, принес с “самого верха”, откуда его “спустили” к нам в “ЛГ”: до нас он был одним из референтов у партийного градоначальника Москвы Гришина.)
Ю. П. примирительно рассуждает: ведь дважды “Литгазета” публиковала мои критические статьи по Волгограду, так? Так, подтверждаю. Да, продолжает Ю. П., действительно там “пережали с администрированием”, искореняя “помидорников”. И (вторая публикация) мелиорацию провели неправильно, из-за чего произошло подтопление, а потом засоление земли. Все так?
Так, соглашаюсь, но сейчас глава области, виновный во всех этих безобразиях, рвется в Москву, на командный пост — причем хочет стать не кем-нибудь, а первым замом Председателя Совета Министров СССР, курирующим мелиорацию!
Да, конечно, вздыхая, кивает Ю. П., и все-таки с третьей публикацией надо повременить. Иначе нас в ЦК неправильно поймут — скажут, навалились на одну область. С чего бы? В других, что, лучше?
Странные аргументы. Почему-то они не возникали, когда обсуждался на редколлегии план номера. Оттиски готовой полосы с историей первого секретаря Волгоградского обкома КПСС Калашникова (фактически разорившего область, но тем не менее рвущегося на повышение в Москву) успели провисеть в кабинетах редакционного начальства четыре дня. На пятый утром у меня попросили замену. Успокоили: волгоградскую статью — нет, не сняли, а лишьотложили.
Неужели — так испугались?.. Чего?.. Даже в “эзоповские времена” “Литгазета” еженедельно будоражила читающую публику судебными очерками со взрывным подтекстом. Но сейчас-то чего опасаться — после прямой трансляции?! К тому же в статье я высказываю не только свое мнение — цитирую депутатов, хорошо знающих Калашникова. Узнав, что статья из номера снята, они прислали в редакцию возмущенное письмо…
Ю. П. вежливо кивает: да, конечно, читал. Ему даже известно, что копию письма депутаты направили в агитпроп ЦК КПСС. Слегка улыбается, обещая мне: поддержка депутатов укрепит наши позиции, особенно в тот момент, когда Калашников после выхода статьи будет на нас жаловаться в ЦК. Да, конечно, время уже другое, объявлено: “У нас нет зон, закрытых от критики”. Но все-таки надо выждать.
Ухожу из его кабинета, унося в себе зреющий “невроз неуверенности в завтрашнем дне”. Иду к другому заму, куратору нашего отдела Аркадию Удальцову. Он из пишущих, а потому — как бы свой. Его очерк “Жизнь моделей” (о том, как душат инструкциями инициативных людей) вызвал лавину откликов. Отношения с ним доверительные, и я прошу откровенности: “Расстройте меня окончательно!” Ему невмоготу видеть мои трехнедельные муки.
Да, рассказывает, был звонок “по вертушке” (правительственный телефон, на аппарате которого сиял герб СССР) первому заму “ЛГ” Изюмову от самого Калашникова. Но Юрий Петрович проявил стойкость: не откликнулся на его просьбу — снять материал. Тогда Калашников, окончательно разозленный постоянным вниманием прессы, позвонил в ЦК КПСС — заведующему идеологическим отделом товарищу Капто. Товарищ перезвонил в “Литгазету” Изюмову же. Нет, не требовал показать текст, боже упаси, никакой цензуры! (Это раньше, до 85-го, случалось, возили туда “конфликтные” полосы, получая их с изъятыми абзацами, написанными в “неэзоповской” манере.) Капто лишь мягко посоветовал нашему первому заму — отложить публикацию. Потому что — “Не время!”
Интересуюсь, почему не сказали мне этого раньше.
— Не знали, как автор себя поведет, будучи в состоянии аффекта.
Так, понятно. Сейчас автор перегорел, состояние аффекта сменилось депрессией, поэтому можно “открыть тайну”. Догадываюсь: предполагали, что в аффекте мог взбудоражить тех литгазетовцев, чьи имена известны всей стране. А редакционный бунт… Ну, кому он сейчас нужен?.. И так в редакции (как и во всей стране) неспокойно… (Популярность писателей-публицистов “Литгазеты” в те годы была столь велика, что на встречах с читателями залы заполнялись “под завязку”.)
Неясность оставалась с письмом депутатов. Как на него отреагирует руководство “Литгазеты”? Улыбается Аркакдий Петрович своей замечательной комсомольской улыбкой никогда не унывающего человека. (Перед тем, как стать замом в “ЛГ”, он “прошел школу” комсомольской работы, был редактором “Московского комсомольца”.)
— Они же копию послали в ЦеКа, — отвечает, смеясь. — Вот там пусть и реагируют.
— Но они же потом…
— Да-да, пошумят. И — отстанут.
— А если я где-нибудь опубликую свою статью?
— Это ваш выбор.
Нет, никакого угрожающего подтекста в его последней реплике не прозвучало. Но и поощрения — тоже.
ПОДОЖЖЕННЫЙ ФИТИЛЬ
3 февраля 1990 года
…После того, как мою статью о Калашникове (снятую в “ЛГ”) опубликовал “Огонек” (в первом январском номере, под заголовком — “Претендент”), случилось невероятное. В Волгограде ее ксерокопировали, передавали из рук в руки. Как листовку. Обескураженный Калашников, решив продемонстрировать свою продвинутость, распорядился перепечатать ее в местной прессе со своим демагогическим ответом, подготовленным его помощниками.
Демагогия и подожгла фитиль. За двое суток — два митинга подряд! Тысячи людей на центральной площади! На плакатах — цитаты из моей статьи. По Первому каналу ТВ эти митинги видела вся страна. Я смотрел на лица волгоградцев, снятых крупным планом, и вспоминал постоянно повторяемую Изюмовым фразу: “Народ устал от критики”. Интересно, что думает Ю. П. сейчас, сидя у телевизора? После второго митинга оскандалившийся обком партии (видимо, по подсказке из Москвы) спешно собирает внеочередной пленум, и Калашникова отправляют в отставку. Навсегда!
Мне звонят, поздравляют. Был звонок из радиостанции “Свобода”. Выпытывали подробности.
В редакции — брожение. Всех пишущих уязвляет вопрос: почему эта статья не прошла в “ЛГ”? На редакционной летучке спрашивают об этом Изюмова. Он, путаясь, долго объясняет, будто редколлегия передумала публиковать третью (за два года) статью одного и того же автора по одной и той же области, разрешив мне отдать ее в “Огонек”. Но все в редакции уже знали, как было на самом деле. В 206-й поднялся шум, все заговорили разом, и Изюмов, чтобы погасить страсти, заявил:
— А сейчас руководство приняло решение: отправить Гамаюнова в Волгоград, чтобы подробнее рассказать, что именно там произошло.
Потом в коридоре меня хлопали по плечу и говорили о заявлении Изюмова:
— Сильный ход!
ПОСЛЕ ОТСТАВКИ
19 апреля 1990 года
Съездил. Мне дали целую полосу. Статья прошла под заголовком — “До и после отставки”. С примечанием, что “ЛГ” благодарна журналу “Огонек” за товарищескую поддержку.
Вот только один из эпизодов волгоградской командировки. Меня там спрашивали:
— Признайтесь, у вас здесь родственники? Нет? А откуда такие подробности о погромах теплиц?
Отвечал: нет, мои родственники в Саратове. Рассказывал, как наткнулся в редакционной почте на письмо с совершенно дикими фактами произвола, как оказался — инкогнито! — в Дубовке. Иду по улице. Встретилась бабка, лет под девяносто. Спросил о теплице, а она — бежать. Думала, я из начальства — штрафовать приехал. Так и вижу ее, щуплую, похожую на мою бабу Дуню, растившую меня в степной саратовской Питерке: вон она семенит по пыльной улице, будто ветром тащит ее, как осенний лист…
…Публикация не обошлась без инцидента: новый главный (с марта 90-го) Федор Михайлович Бурлацкий, когда-то работавший в ЦК КПСС советником у первых лиц и, видимо, до сих пор чувствующий себя партийным функционером, велел ведущему номер заму выкинуть из моей волгоградской статьи кусок, где я упоминаю товарища Капто. Вот этот текст…
ТЕЛЕФОННОЕ ПРАВО ЦК КПСС
Текст из статьи “До и после отставки”— “ЛГ”, № 15, 11 апреля 1990 года, снятый по распоряжению главного редактора “Литературной газеты” Федора Михайловича Бурлацкого. (После слов “кто и как помешал моей статье, опубликованной потом в “Огоньке”, появится в “ЛГ”.)
“Я видел ее yжe в полосе — после всех правок и проверок. И вдруг узнаю — снята. Иду к руководству. Мне объясняют: В. И. Калашников, узнавший каким-то образом о статье, позвонил первому заместителю главного редактора “ЛГ” Ю. П. Изюмову. И эдак по-простому, по-свойски попросил не печатать. Получив вежливый отказ, перезвонил в ЦК КПСС. Не знаю, как он аргументировал свою просьбу — надо, наверное, быть дьявольски изобретательным, чтобы убедить вышестоящих товарищей отменить для Волгоградской области провозглашенный на всю страну лозунг: “У нас нет зон, закрытых для критики”. Знаю лишь, что из ЦК КПСС в редакцию позвонил заведующий идеологическим отделом товарищ Капто. Нет, он не потребовал у Ю. П. Изюмова прислать ему статью на просмотр. Боже упаси, никакой цензуры! Лишь деликатная просьба подуматъ — стоит ли печатать?.. И статья была снята. Не на неделю, не на месяц. Навсегда. Не помог и коллективный запрос депутатов, чье мнение о В. И. Калашникове я в статье цитировал. Победило “телефонное право”.
Но почему? Может, именно так функционеры партаппарата понимают перестройку: с трибуны — одно, по телефону — другое? Или это частный случай — проблема одного товарища Капто, не сумевшего преодолеть свою привычку “воспитывать” журналистов?..
…Неужели, ведая идеологией, товарищ Капто не читал в “ЛГ” моих статей о том, что творится в Волгоградской области? Не знал, почему именно был отвергнут депутатами В. И. Калашников, претендовавший на высокий государственный пост в правительстве?
…Разумеется, не мог не знать. Но сработала аппаратно-корпоративная солидарность… Я пишу о ней сейчас не для того, чтобы лишний раз уличить. Я уверен: действие “телефонного права” можно пресечь единственным способом — всякий раз называть имена тех, кто им еще пользуется. Я обращаюсь ко всем своим коллегам: давайте сделаем это нашей традицией. Иначе инциденты с вынутыми из номера статьями будут повторяться, и никакой Закон о печати нас не спасет…
Исправным винтиком этой аппаратно-корпоративной солидарности оказался наш новый главный, без конца являвшийся в те годы на телевизионном экране с речами о необходимости перестройки. А для того, чтобы как можно заметнее публиковать их в виде политико-воспитательных статей на первой полосе, он поменял местами тетрадки. Отныне вся литературная тематика перекочевала во вторую тетрадь.
ПУТЬ ИЛЬИЧА
22 августа 1990 года. Пос. Шереметьевка
День теплый, солнечный. Дребезжит подо мной старый велосипед с прикрученными к нему удочками. Качу по извилистой тропинке, через луговую низину, к Клязьме. А впереди, перегородив тропинку, спиной ко мне стоит шереметьевская достопримечательность — пастух в сером плаще, в резиновых сапогах, с длинным, запутавшимся в траве кнутом.
Это Никифор Васильевич. Ему 78. Его дом в Шереметьевке — через дорогу, напротив нашего дачного поселка. Стадо у него — две коровы и два теленка, пасутся неподалеку.
Трезвоню ему — не уступает дорогу. Глуховат. Спешиваюсь. Громко спрашиваю:
— Уж не плату ли за проезд берете, Никифор Васильевич?
Быстро разворачивается, подхватывает:
— А что, раньше дороги и мосты брали в аренду, какие хорошие были.
Сам он родом из соседнего Павельцево. Все помнит. Рассказывал мне, как первый колхоз создавали. Обронил:
— И сразу стало рабство.
О раскулачивании вспоминает:
— Разоряли тех, у кого по две лошади было.
— А как это было?
— Чаще всего приезжали ночью, грузили на подводы, увозили в Москву. Там впихивали в поезд, и вперед — “на добровольную стройку Иркутска”. А до коллективизации здесь хорошо жили. Строили по три дома, один себе — похуже, два дачникам — получше. Дачники были не то что сейчас, жены у них не работали. Мужья приезжали к ним из Москвы в бричках, потом когда рельсы проложили, то “по железке”.
— Народ-то как относился к раскулачиванию? — возвращаю его к теме “добровольной стройки”. — Не бунтовал?
— А что против власти сделаешь?.. Вот сейчас все хуже и хуже, непонятно, может, скоро голодать будем. А что ты можешь? На площади кричать? Они и слушать не захотят…
Есть тема, которой словоохотливый Никифор Васильевич касаться не любит: в своем селе Павельцево он после войны двенадцать лет “отбарабанил” председателем колхоза “Путь Ильича”. От других шереметьевских стариков я слышал: суров был он в ту пору. Вынужденно суров. На работу народ сгонял силой: верхом на хрипящем жеребце объезжал дворы, стучал кнутовищем в окна, сыпал матюгами, случалось, и стегал кого придется.
Сейчас у него здесь, в Шереметьевке, другой “колхоз”: семья разрослась до двадцати восьми человек. Живут, правда, в Москве, но летом собираются под одну крышу — два сына и три дочки со взрослыми детьми и внуками, то есть его правнуками.
Их-то и подпитывает своим молоком Никифор Васильевич.
Спрашиваю, не устал ли с коровами возиться. Машет рукой.
— Да дурь, конечно. Сыны на молоко всегда заработают, да вот блажь у меня такая, никак не избавлюсь. Они говорят: давай стадо ликвидируем. А я не могу. Да и со скотиной и со своим продуктом как-то сейчас спокойнее.
…Дребезжит велосипед. Вьется под колесами тропика. Еду дальше и слышу за спиной, как Никифор Васильевич, щелкая кнутом, поругивает свое стадо:
— Куда вас, окаянных, понесло! А ну-к назад! Назад, говорю!
ОШИБКА В КОНСТРУКЦИИ
27 апреля 1991 года
…Был в гостях у писателя Владимира Дудинцева (г. р. 1918-й). У него взрывная манера общаться. Может, перебив, закричать: “Это не так, родной мой!” Щурится, разговаривая, отчего возникает впечатление, будто над чем-то смеется.
— Я очень уважаю людей, которые хотят не получать, а отдавать… А те, кто с красным знаменем шел в революцию, шли отбирать и делить.
— Но, Владимир Дмитриевич, их же вел лозунг социальной справедливости.
— Родной мой, это неправда! Их вел лозунг: “Грабь награбленное!” Моя теща была воспитательницей детсада около Кремля — в семнадцатом и восемнадцатом. Потом рассказывала: Россия голодала, а деткам народных комиссаров в январе привозили свежую клубнику.
— Уже тогда — привилегии?
— Да еще какие! “Революционные”! И вот результат: недавно стоял я в очереди за своим продуктовым заказом — как участник войны. Давали в нем не то, что хочешь, а что положено: завернутый в полиэтилен кусочек блеклого мяса, а иногда — пакет гречневой крупы. И тут же, вижу, стоят большевики-ветераны за своими пайками. Значок у каждого — к 50-летию пребывания в партии. Заказы их получше — кроме всего прочего, свежие сосиски особого качества. И я подумал тогда: неужели они устраивали революцию ради этой сосиски?!
— Утрируете?
— Констатирую, родной мой! А знаете, что было бы, если бы не большевистский переворот? Все те купцы Мамонтовы и Морозовы, предприниматели-промышленники, кого с таким энтузиазмом расстреливали и ссылали, — они сейчас без чинов, лозунгов и шествий сделали бы Россию сильнейшим конкурентом Америки.
— …Дело вот в чем, — продолжает свою мысль Владимир Дмитриевич,— большевики создали систему, неспособную эволюционировать. Она должна была съесть саму себя. Или — взорваться.
— Значит, ошибка в конструкции?
— Да, другой конструкции у них быть не могло!..
БРОНЯ КРЕПКА
23 августа 1991 года
Три дня в тени ГКЧП. Горбачев в Крыму, в Форосе — под домашним арестом. На улицах Москвы танки. И — тягостное ощущение безысходности.
По ТВ странная пресс-конференция людей, претендующих на управление страной. В их лицах и голосах — ни решимости, ни даже намека на единую, сплачивающую всех волю, одна лишь плохо скрытая растерянность. И еще крупным планом — дрожащие руки. Но выпуск “Литгазеты” (как и других московских газет) приостановлен. У издательского корпуса “ЛГ” на Цветном бульваре дежурит бронетранспортер.
Вокруг Белого дома на Пресне (там Ельцин со своими сторонниками) — живое кольцо людей, решивших положить жизнь ради демократии. А чуть в стороне — неподвижные, ждущие команды (так ее и не дождавшиеся) танки. В конце концов с одного из них Ельцин, окруженный сторонниками, прочитал свое воззвание к народу. Оно разошлось по Москве в листовках.
К концу третьего дня противостояние закончилось капитуляцией путчистов. Горбачева на самолете доставили в Москву. Когда он спускался по трапу, помятый, с застывшей полуулыбкой, было понятно: это финал его президентской карьеры.
РЕДАКЦИОННЫЙ БУНТ
3 октября 1991 года
Это должно было случиться: Бурлацкого сместили. В его отсутствие бурлящая возмущением редакция проголосовала за его отстранение. А отсутствие было показательным: все три тревожных дня путча ему звонили в Дом отдыха, где он проводил отпуск, просили срочно приехать. Не приехал. Отсиделся, выжидая: чья возьмет?
После голосования кабинет главного редактора, где еще совсем недавно сидел легендарный Чак (Александр Борисович Чаковский, создатель еженедельной “Литгазеты”), заперли на ключ и опечатали, уговорив секретаршу главного уехать с ключами на дачу.
Бурлацкий появился, когда стало ясно, что команда Ельцина победила. Но напрасно Федор Михайлович тряс запертую дверь, бегал по коридорам, врывался в кабинеты своих замов с криком: “Что у вас здесь происходит?” Ему показывали протокол редакционного собрания. Ему мягко объясняли: вы “Литгазете” не подошли. Не верил. Обещал пожаловаться. Правда, не знал — кому именно.
Некоторое время спустя литгазетовцы выбрали (в духе времени — тайным голосованием!) главным редактором Аркадия Удальцова.
ВИЗИТ НА ЛУБЯНКУ
20 октября 1991 года
Еду на Лубянку. Впервые в жизни. И, слава Богу, без повестки. Сухая листва под ногами. У метро “Сокольники”, от коммерческих киосков, тянет шашлычным дымом. Там роится народ, глазеет: бутылка виски — 340 рэ, джинсы — 800, ботинки — 1000. Обалдеть! Фонарный столб шевелится на ветру обрывками объявлений. Среди прочих — вдруг: “Приглашаю интеллигентную девушку для интимного досуга”.
Выхожу на Лубянке. Там сейчас, в центре площади, торчит одинокий постамент — без выразительной фигуры Дзержинского. Подхожу к первому подъезду. Входим с юристом “Литгазеты” Валентином Дмитриевичем Черкесовым (это ему удалось получить доступ к уникальному уголовному делу). Нас ведут в комнату, сияющую огнями. Шесть роскошных люстр я там насчитал. Высокие окна, выходящие на площадь, тщательно зашторены. Массивные стулья. Длинный стол. На нем тома уголовного дела с лиловым штампом “Совершенно секретно”. Оно засекречено 70 лет назад, но теперь уже можно его смотреть и даже — делать выписки.
Это уголовное дело командарма Миронова, знаменитого казачьего атамана, разгромившего Врангеля. Арестован по дороге в Москву с молодой женой Надей. Здесь, на Лубянке, они сидели в подвальных камерах, пока их не перевели в Бутырку. Листаем многотомное дело. К тому, что в нем, страшно прикоснуться: пожелтевшие страницы допросов с обтрепанными краями; хлебные карточки; донос провокатора, написанный карандашом, — эти несколько страниц решили судьбу Миронова; его пылкая переписка с женой Надей, сочинявшей ему стихи; фотоснимки; письмо Миронова к “гражданину Ленину”, где он объявляет себя врагом коммунистов, ввергнувших страну в братоубийственную бойню… Не было суда над Мироновым. Осталась только легенда о том, что в апреле 1921 года он был застрелен во дворе Бутырской тюрьмы. Но что теперь известно точно — это история позднего прозрения Миронова.
…Сейчас пишу об этом документальную повесть.
КАМЕННЫЙ СЫР
2 ноября 1992 года
На рынке в Сокольниках: гражданин в кожаной куртке скандалит у киоска с алкогольной продукцией, потрясая пузатым сосудом с яркой наклейкой. Ему продали поддельный коньяк, в чем он немедленно убедился, тут же вскрыв бутылку. Кричит продавщице: “Это чай со спиртом!” Она — ему, отодвигаясь в глубину киоска, видимо, боясь рукоприкладства: “Мне такой привезли…” Вернула деньги.
После рынка, дома: разворачиваю купленный сыр, режу. Из-под ножа вываливаются округло-продолговатые сизые камни, что-то вроде гальки. Для веса. Так производители и продавцы (им такой привезли…) зарабатывают деньги, которые, впрочем, тут же обесцениваются. Потому что отпущенные Гайдаром цены вызвали сумасшедшую инфляцию.
Все это называют шоковой терапией.
Рецепты спасения? Банк “Чара” предлагает взять деньги граждан под большие проценты. С ним соперничают в щедрых обещаниях “МММ”, “Русский дом └Селенга“” и другие. Похоже, обещания эти такие же фальшивые, как купленный мной на рынке каменный сыр.
У телецентра “Останкино” в середине лета были разбиты палатки протестующих с плакатами “Долой правительство!”.
А недавно редакцию посетил Сергей Шахрай, возглавлявший с января по май этого года Государственно-правовое управление в правительстве. Отвечая на вопросы, признался:
— Нам так и не удалось реформаторским путем заменить партийную вертикаль иной вертикалью… Отсюда и безвластие, беспредел.
— Получается, власть “висит”? — спросили его.
— Если говорить о власти в масштабе всего Российского государства,— ответил Шахрай, — то она даже не висит, а валяется беспризорная…
Часть 2. МЕЧТА О ПОРЯДКЕ
КОМЕНДАНТ
23 апреля 1993 года. Пос. Шереметьевка
В Шереметьевке: захожу в сторожку. Там за столом, усеянном деловыми бумагами, восседает комендант литгазетовского дачного поселка Владлен-Иваныч. Он строго смотрит на меня поверх сползающих очков:
— Звонить? Не получится. Телефон опять не работает.
В голосе — злорадное торжество, потому что, на его взгляд, во всем, что происходит, виноват Ельцин со своим окружением. Хотя телефон и в прежние, “до-ельцинские” времена каждую весну после таяния снега переставал работать — что-то там с зарытым в землю кабелем от избытка влаги происходило.
— Послезавтра — референдум, — сообщает мне, сняв очки, Владлен-Иваныч, — Ельцин его точно проиграет.
Он ждет возражений, и я сажусь на скрипучий расшатанный стул.
— Ну, проиграет, а дальше-то что?
— Как — что?! — обрадованно вскидывается комендант. — Руцкой возьмет власть. Порядок наведет.
— Какой? Армейский?
— Ну, хотя бы и армейский. А чем он плох?
Владлен-Иваныч из активных отставников. В тихой комендантской должности ему тесновато. Ходит по пристанционным улицам Шереметьевки с будоражащими разговорами, подбивая пенсионеров соорганизоваться в Чрезвычайный поселковый комитет (ЧПК). Шереметьевские старики, хорошо знающие, где он раньше служил, отмахиваются от его назойливых (и, как им кажется, провокационных) речей. А то, бывает, сворачивают в переулок, завидев его поджарую, суетливо жестикулирующую фигуру.
— Вот если б в августе девяносто первого ГэКаЧеПе довел дело до конца,— продолжает Владлен-Иваныч, — сейчас была бы нормальная жизнь.
— С танками на улицах?
— Да хоть и с танками. Зато ЭсЭсЭсЭр был бы целым.
— И — весь в крови. А потом все равно распался бы, как все империи. Да и о какой нормальной жизни разговор, когда вся провинция в Москву за продуктами ездила?!
Не согласен со мной Владлен-Иваныч. Ну, ездили. За деликатесами. А картошка-то у всех была. К тому же служивым людям по месту работы к праздникам продуктовые заказы давали, распродажи заграничной обуви и одежды устраивали прямо в учреждениях. Ну, понятно, рассуждает он, не всем доставалось, зато — самым достойным.
— Значит, моя провинциальная родня, вкалывающая с утра до ночи, недостойна?
Но хитроумного Владлен-Иваныча, в свое время поднаторевшего на политинформациях, сбить нелегко.
— До твоих родичей просто очередь не дошла!
Ладно. Пусть так. Но вот картинка недавнего прошлого: при одном оборонном заводе цех ширпотреба (были такие почти на каждом военном предприятии) выпускал чайники. А они, даже пустые, так неподъемно тяжелы, что не раскупались совсем. Оказывается, выполнение плана там считали не по числу, а по весу, и потому чайники изготавливали чуть ли не из танковой брони. Изделия отправляли на склад, отчитавшееся предприятие получало за них из госбюджета деньги, а так как торговая сеть чайники на реализацию не брала, то их через какое-то время отправляли в переплавку. Но из образовавшегося металла снова отливали такие же чайники. Примерно так “работала” большая часть советской экономики, поэтому небольшие деньги, копившиеся на сберкнижках, “отоварить” было невозможно.
Нет, эта история Владлен-Иваныча не впечатляет. Он ее тут же заносит в графу — “отдельные недостатки”, и я понимаю: когда вокруг плохо, душа слепо жаждет возвращения в прошлое, хотя оно, может быть, было во много раз хуже настоящего.
В настоящее я возвращаю его (уже не первый раз) просьбой починить подгнившее крыльцо арендуемой мной дачи. Комендант обиженно хмурится. Ему кажется странным заниматься в такой важный исторический момент каким-то там крыльцом. Да и плотника, работающего по совместительству, не дозовешься. Сам комендант, обходя дачи, не раз громко чертыхался, поднимаясь на мое крыльцо и подворачивая ногу, но клял почему-то в этот момент все того же Ельцина. Сейчас он неохотно обещает “решить проблему” на следующей неделе. Ухожу из сторожки, зная: если сам не изловлю плотника и не договорюсь “в частном порядке”, так и придется шагать через ступеньку, чтобы не провалиться.
А о своем прошлом комендант рассказал мне в один из сумрачных зимних дней, когда, гремя связкой ключей, обходил необитаемые дачи. Зайдя ко мне, охотно откликнулся на предложение чая. Сидел, задумчиво мотая ложечкой в стакане, вспоминал детство. Сообщил между прочим, что имя ему дали Владлен, образованное от сокращенного Владимир Ленин. И вдруг вспомнил, как отец, служивший “в органах”, покончил с собой.
Тогда, в 37-м, накатила очередная волна чисток, и отец, придя на работу, увидел: по коридору ведут на допрос со связанными руками первого секретаря райкома партии. Человека, который был для него, как он выражался, “образцом принципиальности”. Вечером дома, сказал об этом, а ночью пошел в сарай, связал петлю и повесился на перекладине. Чем спас семью. Потому что знал: за ним тоже придут. Конечный же результат любого допроса (такой был у отца опыт) — неизбежное признание вины и клеймо “врага народа”. После чего следуют репрессии, которым подвергается и семья “врага”.
В результате отцовского самопожертвования судьба Владлена, как он сам считает, сложилась, в общем-то, счастливо: он окончил военное училище и оказался в тех же “органах”, где и проработал без каких бы то ни было нареканий до выхода на пенсию. И только две у него в жизни неурядицы: дочь неудачно вышла замуж да развелась и приход Ельцина к власти, из-за чего все его надежды на спокойную и уважаемую старость пошли прахом. Я ему сочувствую. Заодно и — самому себе. Потому что скачущая гиперинфляция обесценила до нуля и мою сберкнижку. А бесконечными разговорами о реформах без ощутимых перемен, прав Владлен-Иваныч, сыт не будешь.
Но мое сочувствие вызывает у моего гостя неожиданно хитрованистую улыбку. Прихлебывая из стакана, он рассказывает: поехал в районное Мосэнерго выяснять, почему без конца свет в дачном поселке тухнет. Там его спрашивают: в каком таком дачном поселке? В том, отвечает, который принадлежит “Литературной газете”. А-а, тем самым журналистам, что без конца про советские недостатки писали?! Ну, так передайте им: до-пи-са-лись!
Владлен-Иваныч трясет лысоватой головой над стаканом, мелко хихикает, не в силах удержаться, повторяет с нескрываемым удовольствием:
— До-пи-са-лись!
РУССКАЯ БАНЯ
23 мая 1993 года. Пос. Хлебниково
Недавно выяснил: в соседнем с Шереметьевкой пристанционном поселке Хлебниково открыта баня. С парной. Снаружи, правда, вид у нее непрезентабельный, на склад смахивает, зато частная. (Там и в самом деле был когда-то склад вторсырья.) Сходил. Убедился. Стоит она чуть на отшибе. С одной стороны — громыхающие электрички, с другой — молчаливые пятиэтажки да лебеда вдоль асфальтовой улицы, плавно переходящей в деревенскую, с бревенчатыми домами и огородами. В бане две сауны, в каждой по небольшому бассейну, да еще — русская парная. Билеты нарасхват. Успел взять — повезло. Я успел — в русскую парную.
Вначале — ничего особенного. Ну, цветной телевизор в прихожей. В предбаннике пропеллер под потолком, разгоняющий духоту. Самовар электрический на столе. Сквозь сверкающую кафелем помывочную идешь в тесную парную со ступенчатыми полками — в аромат березовых листьев и жженого дерева. В послеполуденный южный зной. В воспоминание о раскаленной гальке и плеске морской волны.
А за стенами бани с металлическим воем несутся в подмосковную даль электрички, и над пристанционными крышами проносятся на посадку в шереметьевский аэропорт самолеты. Их гул слышен даже в парной, сквозь шум березовых веников, шипение пара и спор банных говорунов.
Один из них, худой, в детской панамке, чтоб темя не обжечь, начинал фразу и будто с горы катился: слова летели все быстрей и громче. Ругал заполонившие ТВ американские боевики, голоногих девиц и цены на бензин. Другой, плотный, в вязаной шапочке, ронял с верхней полки, соглашаясь:
— А главное, ничего с этим не поделаешь!
— Еще как поделаешь, — откликался снизу Худой. — Разок гайку закрутить, и порядок.
— Кто будет крутить? — вопрошал Плотный. — Ельцин? Хасбулатов?
— Покрепче мужиков, что ли, нет? — сердился Худой. — Вон азербайджанцы нашли у себя полковника Гусейнова, и мы найдем. Наш генерал Руцкой тоже вроде ничего парень, решительный.
— Прежних порядков вряд ли кто захочет, — сомневался Плотный.
— Новые заведем.
— Сейчас куда уж новее, а толку что?
— Не туда пошли, вот что! — кричал Худой. — Нам не демократия нужна, а самоуправление!..
— Это как?
— А так: чтоб в каждой области был свой Гусейнов.
— Со своими танками? Чтоб в случае чего рязанцы били воронежцев, а куряне — липчан?
Отворилась дверь, вошли в парную трое: чернобородый с волосами до плеч и два подростка. У всех — по крестику на тесьме. Поздоровались, расположились внизу, негромко переговариваясь. Все трое похожи — ровной стройностью крепких тел, несуетными движениями, ощущение — будто люди другой породы. Лицо чернобородого словно бы знакомо своей иконописностью, и, кажется, не одному мне. Заметив общую паузу, он взглянул на притихшего Худого как человек, привыкший производить впечатление, и сказал:
— Лето сырое, думаю, дай с сынками погреюсь. У меня недавно голос сел — так я его в парной вылечил.
— Поете? — уточнил Худой.
— Бывает, — кивнул Чернобородый. — Священником служу.
Помолчали. Момент был редкий: судя по всему, париться со священником никому не приходилось. В воображении немедленно возникли мерцающие в церковном сумраке свечи, гроб в цветах, покойник. Даже казалось, запахло ладаном.
Тот, что на верхней полке, вдруг сказал задумчиво:
— Вот так жизнь идет-идет, а потом — р-раз! — и кончилась. А главное, ничего с этим не поделаешь.
Тему никто не поддержал. Может, оттого, что обволакивал пар, пропитывал зноем, освобождал от вязких мыслей и суетного расчета, превращая плоть в подобие перышка, оброненного летевшей в синеве птицей. Словно подхвачен чьим-то теплым дыханием, паришь, ощущая в себе силу, независимую от земного тяготения. А когда эта сила становится нестерпимо огромной, готовой тебя взорвать, выбираешься из парной в просторную, сверкающую кафелем помывочную, под ледяной душ. И хочется петь. Или разговаривать. Со всеми и обо всем.
Крутился пропеллер в предбаннике. Сипел самовар. Чернобородый выдал сыновьям по полотенцу — те сидели, накинув их на плечи, прихлебывали из стаканов. Худой, сверкая без панамки голым теменем, кутался в простыню, что-то тихо ворча. Плотный, порозовевший после парной, пил чай мелкими глотками, косясь на церковное семейство.
— Лет пять назад с шурином в церковь зашли, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Одни старушки! Сейчас ходить не надо: телевизором щелкнешь — вот тебе церковь, и Ельцин там со свечой, а вокруг молодежь. Чудно.
— Это телохранители вокруг, — откликнулся тут же Худой. — У нас ведь как? Все по команде. То презирали религию, то вдруг все поверили. Раньше жены в партком ходили на мужей жаловаться, а сейчас, наверное, в церковь к батюшке.
Чернобородый посмотрел на него угольно-черным взглядом, вежливо улыбнулся, и на его лице явственно проступили сквозь бороду славянские скулы.
— Случается, и с этим приходят, — звучно проговорил он. — Только чаще не с жалобами, а с исповедью. Ведь церковь обращает взор человека внутрь себя, чтобы искал в себе истоки своих бед. А в партком с жалобами шли, чтобы себя обелить, утвердив вину другого. Ведь совесть в человеке жива, когда он свою вину осознает.
Чернобородый замолк. Слышно было, как стрекотал под потолком пропеллер. Плотный тяжело поднялся, потянулся к самовару, добавив чая, и, опускаясь на скамью, спросил:
— У вас в церкви цены тоже растут? Сколько стоит сейчас окреститься?
— Посвящение в таинство крещения — одна тысяча. Венчание и отпевание — до пяти. Воскресная школа для детей — бесплатно. Храм содержать в порядке — дорого стоит.
— Все-таки есть у людей деньги, — удивился Плотный.
— Молодых теперь каждый день все больше. Вначале приходят из любопытства, на красоту смотреть, потом душа просыпается.
— А я вот слышал, — подал голос из простыни Худой, разглядывая атлетическую фигуру Чернобородого, — молодые прихожанки в священников влюбляются. С вами, наверное, такое бывало? Вам сколько — лет сорок?
— Мне сорок пять, — Чернобородый снова вежливо улыбнулся, — и вы правы, такое случается. Как-то на исповеди одна призналась, что стала постоянно в церковь ходить из симпатии ко мне и что потом ее любовь перешла к Богу.
— Далеко ваша церковь?
— Далековато. — Он назвал подмосковный городок. — Приходится час на дорогу на своей машине тратить.
— Вы что, сами за рулем?
— Сам. У меня “Жигули”, “шестерка”.
— И в очереди на заправку стоите? — недоверчиво спросил Худой.
— Бывает, стою. А что делать, если с бензином трудности.
Опять помолчали, осмысливая услышанное.
— Вы тут о совести, — ворохнулся Худой, — а ведь бессовестному прожить легче, особенно сейчас. Раньше парткома боялись, теперь некого.
— Человек, который боится надсмотрщика, — раб. Чаще всего он лжив, склонен к тайному воровству и другим грехам. А вот раб Божий — это человек совестливый и потому свободный. Ему не нужен надсмотрщик, он сам себя от плохого удерживает. И казнит, если случается поступить не по совести. А что бессовестному прожить легче, то это ему лишь кажется. Однажды настигнет его тюрьма, болезнь или людское отчуждение, да еще на детях скажется. Какою мерою мерит, тою же и ему воздастся.
— Что-то не воздается. Вон правители наши со свечками стоят, а врать не стесняются: к концу каждого года улучшение обещают… Где оно? И топят друг друга на виду у всех.
— Нам-то за что? — возмутился Худой.
— Не надо было голосовать за них, — хмыкнул Плотный, отставляя стакан.
— А за кого надо? За Хасбулатова, что ли?
В парной Плотный опять забрался на самый верх. Покряхтывая, полосовал себя веником.
— Да, волнуется народ…
Рассказал, как работал истопником на крупной ТЭЦ, весь день у печей, жара африканская. Сердце забарахлило — аритмия. Стал сварщиком шестого разряда, такие сейчас по 100 тысяч выколачивают (цены 93 года), а сердце и все остальное барахлит. Он в парную, врачи ему: помрешь. А он на верхнюю полку, в самый жар, в родную стихию. Все прошло, как не было: “Вот что значит русская баня…”
— А ты кем работал? — поинтересовался Плотный у Худого.
— Я-то? — Худой мягко охаживал себя веником. — Ну, допустим, на заводе.
— Кем на заводе-то?
— Ну, допустим, пролетарием управленческого труда.
— Это как?
— Да вот так! — выкрикнул Худой. — В парткоме работал, если на то пошло. Но жил честно, понимаешь? Врал только в силу необходимости и в нужных рамках. А сейчас посмотри, что делается: дали всем волю, болтают, что хотят, священники по баням ходят религию распространять…
Он говорил, не в силах остановиться, но Плотный, хмыкнув, прервал его:
— А главное, ничего с этим не поделаешь.
И распорядился:
— Дай-ка веник, я тебе помогу.
Он велел Худому лечь, затем плавными взмахами стал стегать его по мосластой спине. Худой блаженно охал и вскрикивал, а Плотный приговаривал:
— Вот тебе! Так тебе! Тут тебе не партком, тут все по-честному!
ИЗ НОЧИ В НОЧЬ
5 октября 1993 года. Адлер–Москва
Поезд “Адлер–Москва”. После Туапсе плавно повернули на север, и море, тускло поблескивающее под вечерним небом, сдвинулось, вытесненное предгорьем, осталось позади. И вдруг замолкло вагонное радио. Прошел слух: связь отрубилась. Пассажиры в адидасовско-тренировочных костюмах, судя по говору — москвичи, обсуждали происходящее в столице. Насмешничали:
— Ну, покочевряжится парламент еще час-другой, а потом все равно к Ельцину на поклон придет!
Но осада мятежного парламента, проводившего свои круглосуточные заседания под водительством Хасбулатова и Руцкого на Красной Пресне, в Доме правительства, длилась уже несколько дней. И конца этому не предвиделось.
За вагонными окнами сгущалась ночная тьма, когда вагонное радио включилось. Передавали экстренное сообщение. В мужском, странно полузадушенном голосе с трудом угадывались знакомые всем россиянам интонации Гайдара. Взволнованный премьер обращался к слушателям с непонятным призывом: выйти на площади Москвы, чтобы, как в 91-м, защитить демократию. От кого? Почему — ночью? Понять невозможно. К тому же опять прервалась связь. Бормотали на стыках колеса, с визгом разъезжались двери купе. Соседи переспрашивали: на какую площадь? Гадали: неужто армия переметнулась к коммунякам, и те опять вывели танки? И куда делся Ельцин?
Тревожный галдеж плескался из конца в конец вагонного коридора. Возбужденные “адидасовцы” перемещались из одного купе в другое с включенным, трескуче шепелявящим приемничком, пытаясь хоть что-то выловить из разрозненных сообщений. Мелькали за окнами в сгустившейся тьме далекие огни — они словно тонули в угрожающе бескрайнем ночном пространстве. Проводница, гремя стаканами, разносила чай молча, без привычной улыбки. После чая в купе постучали.
— Можно войти?
Невысокая, в яркой кофточке и короткой юбочке клеш, лицо почти детское, в кудряшках. И — в гриме. Очень знакомое лицо актрисы-инженю, заставляющее напрячься: в каком театре видел? Села у дверей, на краешек нижней полки.
— Время беспокойное. Хотите отвлечься? Стихи могу почитать. Блока, Есенина, Ахматову. Стоит недорого.
— Спасибо. Знаете, как-то не до стихов.
— Ну, извините. Актерам, я надеюсь — вы понимаете, сейчас тоже трудно, приходится и так подрабатывать.
Она легко поднялась, церемонно поклонившись, вышла. Было слышно, как постучалась в соседнее купе. Голоса в коридоре угасали, народ разбредался, укладываясь на ночлег, слышнее становился металлический перестук колес. А во второй половине ночи поезд застрял на небольшой узловой станции. Свесившись со второй полки, я взглянул в окно. Там, в тусклом свете одинокого фонаря, поблескивали рельсы, темнел угол складского помещения. Тишина и безлюдье. Понять, где мы, невозможно — выбились из графика.
И вдруг включилась громкоговорящая вокзальная связь. Мужской пьяный голос хрипло и гулко поплыл над станцией, то обрываясь, то возникая вновь. Нет, он никого не выкликал, не давал никаких команд. Отчетливо выговаривая матерные слова, он желал Ельцину и Хасбулатову размазать друг друга по стенке, а кому эту стенку отмыть — найдутся, чтоб потом никто не мешал народу нормально жить. Этот голос одиноко звучал в ночной мгле, стелился над паутиной поблескивающих рельс, над неподвижными вагонами с проснувшимися в них ошеломленными людьми, большинство из которых были москвичами.
Наконец он умолк. Казалось, сейчас, приняв еще порцию горячительного, он запоет что-нибудь разухабисто-тюремное. Но раздались вздох и выкрик: “А ты, Надька, дура, еще придешь, в ногах будешь валяться! Вот тогда посмотрим, кто прав!..” И тут сцепления лязгнули, вагон дернулся, медленно пополз. Сдвинулся фонарь, затем — склад, потом — приплюснутое вокзальное зданьице, и станция с пьяным железнодорожником осталась позади, затерялась в тревожном ночном пространстве. Весь следующий день на остановках вдоль поезда сновали крикливо-суматошные тетки с ведрами яблок, кричали с непонятным злорадством:
— Эй, москвичи, берите побольше яблочков, у вас там, в Москве, скоро есть будет нечего! Хоть яблочков погрызете!
И ближе к вечеру транзисторные приемнички принесли весть: по парламенту стреляли из танка, стоявшего на мосту. Снаряд разворотил стену, из окон повалил дым, затем был вывешен белый флаг. Сдавшиеся парламентарии арестованы. Весть была встречена в нашем вагоне шумным ликованием “адидасовцев”.
— Болтуны, демагоги! Пусть теперь баланду похлебают!
— Непонятно только, как с парламентской неприкосновенностью, — засомневался кто-то.
— К такой-то матери их неприкосновенность!..
Из вагона-ресторана уже несли бутылки. В коридоре, у окон, хлопали пробки, звякали стаканы, шампанское выплескивалось на пол… И еще одна ночь, почти бессонная, тянулась под перестук колес и беспрерывное бормотание транзисторов, сообщавших о непонятной перестрелке в Москве. Прибыли с опозданием. Курский вокзал казался безлюдным. Пустыми были и улицы Москвы.
По телевизору повторяли один и тот же сюжет: стреляющий танк, черный дым из окон парламента, идущие к автозаку бородатый взъерошенный Руцкой и синевато-бледный Хасбулатов. О числе попавших в больницы и морги не сообщали. Наступившей ночью у нас в Сокольниках слышалась стрельба, доносившаяся со стороны Яузы, от Электрозаводского моста. К утру она прекратилась…
СМЕРТЬ МЕТИЛА В ВИСОК
26 ноября — 5 декабря 1993 года. Подмосковье
В пятницу вечером в Шереметьевку собрались ехать трое — две сотрудницы секретариата и я. Поэтому вместо “рафика”, обычно отвозившего в дачный поселок целую толпу литгазетовцев, нам дали редакционный “Москвич” под номером 19-74. Ехали, дергаясь. Молодой водитель Юра Бобровников то выжимал скорость до ста километров, то резко сбрасывал до шестидесяти.
Сижу с ним рядом, на переднем, говорю: “Довези живыми”. — “Не люблю тихо ездить”, — отвечает упрямо. Дамы, сидевшие сзади, тоже стали упрашивать. А надо было остановить, выйти из машины и ехать на метро, а потом на электричке.
Не остановили. Не вышли. Сидели, расслабленные, в автомобиле, несущемся по сумрачному шоссе, вели с водителем, крутившим руль наобум, интеллигентные разговоры. О том, что читает, что по телевизору смотрит. Из отрывистых его ответов выяснилось: читать не любит. Телевизор же теща мешает смотреть. И вообще, в семье у него напряженка, а тут мы со своей Шереметьевкой. Если б не мы, он бы сейчас бомбил, заработал бы кучу денег.
Нам неловко. Молчим. Водитель тем временем высказывает свои обиды на жену, на родню, на редакционный гараж и свое начальство, сворачивая уже мимо Шереметьевского аэропорта к дачному поселку, и на следующем перекрестке врезается в стоявший у обочины бензовоз. Я вижу летящие на нас красные габаритные огни бензовоза, кричу водителю: “Ты куда едешь?” Но — поздно. Удар. Звон разбитого стекла. Скрежет металла. Мгновенная боль и — мрак.
Прихожу в себя от того, что меня трясут за плечо: “Эй, ты живой?” Я, оказывается, живой. Очки, правда, разбиты. И правая сторона лица — в крови. И выйти не могу: дверца с моей стороны погнута, ее заклинило. А еще мешает нечто шершавое, темным углом вдвинутое в салон “Москвича”. Это угол бензовоза. Я все-таки проползаю под рулем в противоположную дверцу, мне помогают наши женщины.
Вокруг уже скопились машины и люди. В спешке отводят нас в сторону, вытаскивают из “Москвича” наши сумки, нашаривают где-то там мою шапку. Я прикладываю к лицу снег, он становится в руках красным. Ищу глазами нашего водителя — его нет. Потом выяснилось — сбежал. Нас троих (у моих спутниц — небольшие ушибы) отвозят в Долгопрудненскую больницу, она ближе.
И уже там, на операционном столе дежурного хирурга, зашивавшего мне разорванное справа лицо, я слышу, как он (хрипловатым прокуренным баском, напоминавшим голос Высоцкого) приговаривал:
— Смерть метила в висок — промахнулась. В глаз — и тоже мимо. Есть от чего воспрять духом, так ведь?!.
Сейчас, вспоминая все это, случившееся 26 ноября, примерно через полтора месяца после стрельбы из танка по парламенту, поражаюсь нашей “пассажирской” недальновидности. Ведь ясно было: водитель не адекватен. Катастрофа почти неизбежна. Нет, ехали дальше, доверив свои жизни придурковатому парню, который, как выяснилось, регулярно закладывал за воротник. И поэтому любил быстро ездить.
Эта нелепая инфантильная наша доверчивость… Да не из-за нее ли во главе страны оказываются любители быстрой езды, умывающие нас время от времени кровью?!.
У РОДНИ, В ЗАВОЛЖЬЕ
27 июня 1994 года. Саратовская обл., пос. Питерка
Из Саратова в степное Заволжье ехали с племянником — Александром Паниным. Четыре часа на его “уазике”, по разбитому шоссе, в сорокаградусную жару. Черным облаком клубились грачи вдоль дороги. Изредка в ложбинах, сквозь частокол старых верб, проблескивал пруд с непременно дремавшим в нем коровьим стадом. Затем зеленая лесополоса вдоль дороги стала редеть, превращаясь в цепочку мертвых изваяний, будто грозивших кому-то голыми сучьями.
— Результат мелиорации, — объяснил Александр. — Перестарались. Выкачали сюда из Волги целый океан, уровень грунтовых вод поднялся вместе с солью — от нее-то и погибли деревья…
А чуть дальше, километрах в тридцати от мертвой лесополосы, темнели густой зеленью сады, посаженные еще до революции здешним помещиком Лариным, уехавшим после событий 17 года за границу. Не дотянулась до его садов головотяпская мелиорация.
В Питерке, миновав площадь с кинотеатром и магазином, остановились на широкой улице, возле единственной здесь вербы, в тени которой млели гуси. Александр, резко просигналив, крикнул показавшейся в калитке пожилой женщине:
— Теть Марусь, погляди, кого привез…
У ворот тетя Маруся, дальняя моя родственница, озадаченно меня разглядывала, не узнавая, пока я не снял очки. Тут-то она и охнула:
— Взгляд как у бабы Дуни… Неужто внук ее?!
Ввела в дом, усадила за стол, угощая, как в этих местах водится, чаем с молоком. И я, утоляя жажду, ошеломленно думал: надо же было через бездну лет (меня увезли отсюда пятилетним) приехать в родные места, чтобы узнать, чьими глазами смотрю на мир!
…Всю жизнь работала Маруся в колхозе дояркой: в 4 утра первая дойка, в 10 развозили по домам, хочешь — досыпай, хочешь — по своему подворью крутись (куры, гуси, овцы — всех надо накормить). Но к обеду опять рысью к правлению, в кузов грузовика, он возит доярок на ферму. Да и вечером еще одна дойка. Муж — механизатор, три года назад умер, детей не было, сейчас Маруся на пенсии, такой маленькой, что, призналась, порой ужас берет: “Помру, на гроб не хватит”. Возмущается: “До чего народ довели: как хоронить, так в полиэтилен заворачивают”.
Поехали с ней по селу, к ее племяннице. Свернули к моему бывшему (материнскому) дому, посмотреть. Сейчас в нем другие хозяева, но все такой же он приземистый, только новым тесом обшит. И, как мне показалось, очень уж в землю врос — окна в метре от земли. В детстве, помнится, когда забирался на подоконник, на улицу смотрел, было — ух, как высоко!.. У Марусиной племянницы дом в другом конце села — современный, из силикатного кирпича, с вишнями в палисаднике и цветным телевизором в большой комнате.
Длинными были застольные разговоры. Спрашивали про Руцкого и Хасбулатова — про то, почему Госдума их и сидевших с ними в Белом доме амнистировала. Неужель ни в чем не виноваты? Про Солженицына — надо же, вернулся все-таки из своей Америки! Про себя рассказывали: перемены здесь, в степи, кой-какие, конечно, есть, но, как везде у нас, с враньем да показухой. Ну, вроде нет уже колхозов, вместо них товарищества или акционерные общества. Так ведь только на бумаге! На самом деле по-прежнему, ничего за себя не решая, отрабатывают свое крестьяне на полях и фермах, получая гроши, а потому больше стараются у себя на подворье.
— Какой же интерес на казенной работе? — спрашиваю.
Отводят глаза:
— Да все тот же, что и раньше: уходя, прихватить для домашней скотины корму.
Держат же здесь при доме бычков на откорм, овец десятка два-три, кур да гусей, коим счету нет. Могли бы, казалось, кто помоложе, богатыми стать, ан нет: сдают мясо за гроши в бывший потребсоюз, тоже теперь переименованный в какое-то объединение, потому что самим везти в город да продавать — транспорта нет.
— Вот бы нам рефрижератор, хотя бы один на всех, — мечтают.
Словом, жизнь пока идет здесь, если пользоваться любимым присловьем тети Маруси, в основном “по-советски”. Вспомнила: в прошлом году на их улицу подвели газ, в домах старые печи разрушили, поставили новые, газовые, “да делали все по-советски”. То есть к наступлению холодов вовсе работу бросили до весны: каких-то труб не хватило. До февраля Маруся спала в пальто и чуть не каждый день ходила к начальству жаловаться. А вместе с ней — половина улицы. Еле добились, чтоб довели дело до конца.
— А был бы секретарь райкома, — вздыхает, — тот бы партийного страха нагнал, в неделю б сделали.
Удивительно уживается в ней тоска по временам крепкой руки, когда жизнь ее была беспросветно каторжной, со здравым отношением ко всякой халтуре:
— Целину здесь поднимали по-советски, — вспоминает Маруся. — Запахали враз все ковыли, и теперь, как ветер подует, у нас пыльные бури. Иной раз сквозь пыль солнца не видать…
А случилось мне за столом похвалить вареники, которые она вместе с племянницей лепила, заулыбалась гордо:
— Да ведь не по-советски делали!
То же и про сады помещика Ларина, когда разговор зашел, обронила:
— Сажали-то не по-советски.
Что же до перемен, то отношение к ним здесь настороженное. С приватизацией, рассказывают, чудеса: бывшие мастерские сельхозтехники недавно оформлены на 80-летнюю старушку, мамашу местного начальника. Фермерские хозяйства с лучшей землей — опять у родственников бывших партийных боссов. Что ж получается? У кого власть была, у того и осталась?
Но больше всего их всех здесь изумляет Москва: как по телевизору начнут о реформах, ничего не поймешь! Какой такой монетаризм? Неужели по-русски объяснить нельзя? Не все же, как Гайдар, в университетах учились. Трудовому человеку неплохо бы схему нарисовать да по пунктам, по этапам все расписать — честно, как есть. Чтоб знать, почему трудно. И — что делать, чтоб было легче. А то как с завязанными глазами куда-то ведут, а куда — не поймешь. И ведь надеются, что народ за них проголосует. Чудаки!
Тут тетя Маруся сердито добавила:
— Да еще врут, хуже большевиков.
Это она про то, как государство, взяв у крестьян зерно прошлого урожая, ничем не заплатило — ни обещанной техникой и товарами, ни даже деревянными рублями, лишь раздали какие-то чеки. Теперь все, у кого эти бумажки-чеки на руках, дразнят “чекистами”. Но верх безобразия, считают здесь, — это элеваторы, доверху забитые опять купленным в Канаде зерном, в то время как свое, здесь выращенное, гниет в буртах, под дождем, слегка прикрытое пленкой, а то и не прикрытое вовсе.
Чья государственная голова придумала такое?
А предпринимательство здесь, в засушливой степи, все-таки пробивается. В самом неожиданном месте.
Пошли мы к вечеру купаться. Пруд недалеко, за соседними домами. Смотрю, что за странность: дорога, чуть намеченная в сухих колючках двумя колеями, на самой запруде перегорожена полосатой жердью-шлагбаумом. Здоровенный замок висит. Пройти можно, проехать нельзя. Пока мы ныряли да плавали, разглядел я за камышами заводь и “жигуль” на берегу.
Пошел. Рыба там в прозрачной воде кишит, но хозяин автомобиля оказался не очень вежливым. Спрашиваю, можно ли прийти с удочками, а он в ответ: “Бока наломаем”. Почему? Да потому что — частная собственность. Их здесь, хозяев, несколько человек. Сами рыбу разводят. Подкармливают. Ловят. И — продают. По рыночной цене, между прочим. Рыбой всю Питерку обеспечивают. По ночам в землянке дежурят — добро стерегут. Все уже автомобилями обзавелись, у всех ключи от шлагбаума.
Ну не загадка ли природа человеческая: семьдесят пять лет вытравляли из нас предприимчивость, а она, как помещичьи сады в этой знойной степи, оказалась живучей!
С этой духоподъемной мыслью через день уезжал я на “уазике” своего племянника по разбитому шоссе, мимо мертвой лесополосы, увозя в душе две занозы. Первая — сцену прощания с тетей Марусей, сказавшей мне у ворот, совсем не желая меня обидеть, больно ударившие меня слова:
— Спасибо, что не побрезговали нами.
И вторая — вспомнил я прошлогоднюю (1993) предвыборную кампанию и ведущего реформатора (Гайдара) на экране ТВ, небрежно сказавшего по поводу альтернативной точки зрения на ход реформ: “Да зачем ее комментировать? Умный нашу правоту и так поймет, а с дураками объясняться не стоит…”
И миллионы моих соотечественников, живущих в провинции, не понимающих, почему именно так, а не иначе должны идти реформы, одним махом были зачислены в разряд дураков.
Такое не прощают.
Не потому ли так называемая “либерально-демократическая” партия Жириновского, который обратился с экрана со словами сочувствия к житейским трудностям избирателей, получила на выборах большинство голосов?
…Дребезжал на выбоинах наш “уазик”.
Дрожали в знойном мареве голые сучья погибшей лесополосы, словно грозили кому-то. Или — предостерегали? Ведь здешняя мелиорация, погубившая поднятой наверх солью огромные площади земли, проводилась когда-то сельхозначальниками для людского блага.
Как, впрочем, и нынешние реформы.
Часть 3. ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ПРАВОМ
“ВЫ ПРОТИВ ДЕМОКРАТИИ?”
9 декабря 1994 года
Наши кабинеты в редакции рядом. Обычно он сидит с открытой дверью. Прохожу мимо, здороваюсь. Окликает, снимая очки. Улыбается:
— А знаете, что про вас мне сказали вчера в Минюсте? Спросили, что случилось с Гамаюновым — он теперь против независимости судей? То есть — против демократии?
Оправдываться? Нелепо. Он, судебный очеркист с именем, внимательно прочитывает все мои статьи. Знает: они основаны на фактах сермяжной нашей действительности и мнениях профессионалов силовых структур, записанных на диктофон. Выпускают судьи из следственных изоляторов “авторитетных” уголовников до суда — “по подписке о невыезде”? Выпускают. Бегут уголовники за пределы страны? Бегут. А если остаются, то так запугивают свидетелей, что дело до суда не доходит. Или в суде разваливается “за недоказанностью”.
Просматриваются за этими решениями судей корыстные мотивы? Их трудно не разглядеть: именно у этих судей вдруг появляются роскошные дачные особняки и дорогие иномарки. Провести следствие? Взять с поличным? Но по нынешнему статусу против судьи невозможно провести оперативно-следственные действия. Он неприкосновенен! Даже если все вокруг знают, сколько ему нужно дать (через секретаря или адвоката), чтобы оказаться на свободе.
Так можно ли судью-преступника привлечь к уголовной ответственности? Можно, отвечают мне. Если Квалификационные коллегии судей дадут свое “добро”. Не дают! Потому что не заинтересованы “пятнать честь мундира” То есть — судейской мантии. Результат? Нет (или — почти нет) таких уголовных дел. А расценки — какой судья сколько стоит — есть. Легко узнать, нужно лишь потолкаться в коридорах районных и областных судов.
И про это знает мой старший коллега. Но считает: писать не надо. Лучше промолчать. Болезнь роста, пройдет. Нельзя бросать тень на судебную реформу… Странно эволюционировало его сознание! В 80-х он писал о судебных ошибках, не оглядываясь на запреты. Сейчас сам готов запрещать. Ради чего? Ради молодой неокрепшей демократии? Да разве можно строить демократию на гнилой основе?
И откуда вдруг взялась в нашей редакции эта манера — стоит высказать свое не совпадающее “с установкой” мнение, тебе клеют ярлык “противника демократии”? И все больше на наших страницах статей, авторы которых считают свое мнение истиной в последней инстанции. Словно бы вдруг выветрился дискуссионный дух прежней “Литгазеты” 80-х.
…Дозваниваюсь (с трудом) до профессора права Александра Максимовича Яковлева. Прошу дать интервью. В 80-х он стал широко известен отчасти потому, что мы с ним публиковали в “ЛГ” полосные диалоги о необходимости судебной реформы. Теперь он сам — часть механизма этих реформ, он полномочный представитель Президента РФ в Федеральном Собрании. Сутки расписаны по минутам. Выкраивает ровно 15 минут.
Еду в Госдуму — он сегодня там. Внизу охрана пропускает по редакционному удостоверению, заглянув предварительно в какой-то список на мятом листке. Поднимаюсь по широкой лестнице, потом — в просторном лифте. Строгая женщина вводит в его пустой кабинет, усаживает, спешно разливает чай в два стакана, напоминая: “У вас не более пятнадцати минут”. Я успеваю распутать провода и включить в сеть свой громоздкий диктофон (так надежнее — батарейки садятся быстро). Распахивается дверь. Александр Максимович почти вбегает. Жмет руку. Отхлебывает чай. Отвечает с привычной благожелательной полуулыбкой. Голос все тот же — лекционно-просветительский.
Да, соглашается он, подтверждая факты “злоупотребления свободой” недобросовестными судьями. А судья теперь в соответствии с Конституцией наделен правом принимать решение об отмене ареста БЕЗ ПОСЛЕДУЮЩЕГО ОБЖАЛОВАНИЯ ЭТОГО РЕШЕНИЯ. Злоупотребления судьями этим правом породили острую необходимость нового законопроекта, позволяющего прокурору опротестовать решение судьи…Такой законопроект готовится… И деятельность судейских Квалификационных коллегий должна стать “предметом специального анализа”… На пятнадцатой минуте профессор произнес итоговую фразу, которую я тут же решил вынести в подзаголовок: “Пресекая злоупотребления свободой, мы должны сохранить саму свободу!”
Ехал в метро с духоподъемным ощущением: нет, не впустую наши публикации! Законодатели нас слышат!
…Интервью запланировано в номер на 21 декабря.
ПЛАСТМАССОВЫЕ МАЛЬЧИКИ
15 марта 1997 года
В 206-й совещательной комнате, где нас несколько лет назад чуть было не придавил рухнувший потолок, мы общаемся с нашими владельцами. Точнее, с менеджерами из медиахолдинга при банке “Менатеп”, купившем акции “Литгазеты”. Общаемся не первый раз.
Эти одинаково одетые (пиджаки, галстуки, сверкающие туфли из-под наглаженных брюк), коротко стриженные и розовощекие (будто и не брились ни разу) молодые люди похожи еще друг на друга абсолютной невозмутимостью своих, словно бы пластмассовых, лиц. Они и смотрят на всех, сидящих за совещательным столом и на стульях вдоль стен так, будто отделены от нас пуленепробиваемым стеклом.
Менеджеры объясняют нам, почему мы нерегулярно получаем свою усохшую до нищенской подачки зарплату, а авторам не платят гонорары, как развивается медиарынок в новой, освободившейся от своих окраин России и какими рекламными материалами можно привлечь нового читателя, гнездящегося в крупных бизнес-структурах.
Голоса их звучали отчетливо и бесстрастно и были так же невыразительны, как их лица. Мне порой казалось, что во главе совещательного стола сидят не живые люди, а ладно скроенные и крепко сшитые биороботы. Ни одной живой реплики! Ни даже попытки сообща подумать, почему “Литгазета” стремительно теряет читателя!
Да разве не от того, что стала монологичной, диалоги и дискуссии исчезли с ее страниц?! Разве не поэтому половина сотрудников разбежалась по другим изданиям, а оставшиеся работают по совместительству еще в трех-четырех редакциях, чтобы как-то свести концы с концами?!
Можно ли собрать их всех снова?..
Но для этого нужно вернуться к традиционной модели “Литгазеты” — к ее дискуссионности, инвестировав в ее возрождение необходимые средства…
Об этом возникает разговор и тут же глохнет, ибо пластмассовые мальчики как бы не слышат, им не интересны разговоры об инвестициях в “ЛГ”, они пришли лишь за тем, чтобы провести дежурное мероприятие “по контакту с коллективом редакции”. А главный редактор “Литгазеты” Аркадий Удальцов, сидящий рядом с ними, выглядит их заложником.
Мне же вспоминается, как в августе 92 года вот в этой же 206-й комнате гостил у нас создатель “Менатепа” Михаил Ходорковский (со своим соратником Леонидом Невзлиным), как легко, с улыбкой, Ходорковский отвечал на наши вопросы. Мы ему в тот момент были нужны, он хотел опереться на авторитет газеты, готовившей страну к переменам. И потом, когда на общем собрании редакции решался вопрос о продаже акций медиахолдингу “Менатепа”, все, будучи в состоянии эйфории, проголосовали “за”.
Но ожидаемого благоденствия не случилось, хотя бизнес Ходорковского, как известно, на подъеме. Судя по всему, теперь мы “Менатепу” уже не нужны…
Забегаю вперед, чтобы не возвращаться к этой теме: “Менатеп” вскоре — летом 1998 года — продал контрольный пакет уже не принадлежащих нам акций другому медиахолдингу. А еще через несколько лет Ходорковский, оказавшись в следственном изоляторе, опубликовал 29 марта 2004 года в газете “Ведомости” покаянную статью “Кризис либерализма в России”, где есть такие признания: “Стоическому бойцу либерализма, готовому ради торжества идеи погибнуть, пришла на смену расслабленная богема, даже не пытавшаяся скрывать безразличия к российскому народу…”; “Либералы говорили про свободу слова, но при этом делали все возможное для установления финансового и административного контроля над медиапространством…”; “Либералы говорили неправду, что народу в России становится жить все лучше и лучше, так как сами не знали и не понимали и, замечу, часто не хотели понимать, как на самом деле живет большинство людей…”
ПО МОГИЛЬНЫМ ХОЛМИКАМ
11 августа 1997 года. Пос. Шереметьевка
Утром издалека вижу у сторожки дачного поселка рослую фигуру Федора Петровича. Опираясь на сучковатый посох, стоит, чуть ссутулившись, ждет, когда подъеду. Заметив примотанные к велосипеду удочки, привычно спрашивает, улыбаясь:
— На уху позовешь?
— Ну, а как же! — отвечаю. — Только бы вот угадать, у какого берега меня окуни дожидаются.
— В Павельцево едешь? Лучше всего клюет там, где Клязьма с каналом пересекается. Но не знаю, проедешь ли. Застроили дороги коттеджами.
— А я по берегу.
— По могильным холмикам? Ну, давай.
Спрашиваю, что за холмики. Рассказывает: в 30-х, когда судоходный канал от Химок тянули, на его рытье привезли заключенных — “врагов народа”, так их тогда называли. Тут они и жили в бараках, возле Павельцевa, за колючей проволокой — серые лица, голодные глаза. Жалостливые павельцевские женщины им через колючку бросали хлеб. Те кидались, вырывая его друг у друга. Тут они и умирали, истощенные. Тут их и закапывали, забрасывая землей из только что вырытого русла. Весь береговой вал возле Павельцева, заросший сейчас кленами и кустами желтой акации, по словам Федора Петровича, на самом деле братская могила, только об этом никто, кроме стариков, не знает.
— Хоть бы камень какой памятный положили, — говорит он задумчиво, — а то перемрем мы, свидетели, никто и не вспомнит, как все было.
Под гул снижающихся к аэропорту Шереметьево пассажирских авиалайнеров разнообразной расцветки (хорошо смотрятся в густо-синем небе, над кромкой леса!) пересекаю травянистую низинку, затем железнодорожную насыпь и въезжаю в единственную улицу села Павельцево, а из головы не идет рассказанное Петровичем. Да, конечно, ни аэропорта с его самолетным гулом, ни вот этой насыпи с блестящими на солнце рельсами тогда не было. Да и сельские дома, конечно, перестраивались. Разве что вон та церковь, где помещалось недавно монтажно-строительное управление, а сейчас золотится над отреставрированным куполом новенький крест, не меняла своих очертаний.
Тонут старые избы в кустах сирени, в разросшихся запущенных палисадниках. Сидят на лавочках бабки, провожающие меня долгими взглядами, немало на своем веку повидавшими, — и изобилие нэпа, о котором рассказывал мне Петрович, и раскулачивание зажиточных мужиков, и тех самых мотавшихся по этой улице активистов с наганами, создававших колхоз “Путь Ильича”.
Сейчас здесь селятся летом дачники (сияющий изгиб Клязьмы в низинке действует на них гипнотически), поэтому село не бедствует, кое-где сквозь палисадники светятся новым тесом обшитые дома, мальчишки у ворот толкутся с громко звучащими магнитофонами. Раньше, всего лишь несколько лет назад, эта длинная улица другим своим концом вытекала, уже без асфальтового покрытия, на зеленую поляну в излучине Клязьмы — место выпаса павельцевских коров. Теперь коров в селе нет, а там, где был их выпас, ни одного свободного квадратного метра: высятся плотно стоящие трехэтажные дворцы, окруженные высоченными заборами.
Пытаюсь проехать, петляя меж ними. Слышу, как за металлическими глухими воротами гремят цепями сторожевые псы, оглашая дворы гулким лаем. Вижу нацеленные на меня из-за заборов глазки видеонаблюдения. Ощущение, будто тебя здесь взяли на прицел и ведут от одних ворот к другим, раздумывая, пристрелить сразу или подождать. Ни кустов, ни деревьев вдоль тесных улочек, только кучи строительного мусора.
Поплутав по этому странному, безлюдному сейчас каменному селению, наконец выруливаю к зеленому склону, выталкиваю велосипед по узенькой тропке наверх, к зарослям желтой акации, и оказываюсь на гребне заросшего кленами вала.
Впереди внизу, в бетонных тисках, серебрится рябью судоходный канал, движется по нему под звучание бодрой маршевой мелодии двухпалубный теплоход с разноцветной толпой веселящихся пассажиров, приветственно машущих руками всем, кого видят на берегу.
А позади меня — тот самый котеджный городок, только теперь, сверху, я вижу его дворы и его собак, дежурящих у металлических ворот. Кое-где замечаю людей. Вон у крыльца одного особняка, на клумбе возится женщина в фартуке — домработница, судя по виду. А вон и хозяева с гостями, на широком балконе второго этажа, за накрытым столом — там тоже звучит музыка, но рукой мне никто не машет.
Качу велосипед по ухабистой тропинке, “по могильным холмикам” и вспоминаю рассказанное Петровичем: знают ли те, кто сидит на балконе, и те, что машут мне с палубы теплохода, о “врагах народа”, чьи безвестные кости истлевают в здешней земле?..
Как все-таки посмеялась над нами история: в 17-м столько крови было пролито под лозунгом “Мир хижинам, война дворцам!”. Всех, кто сомневался в необходимости такой войны, объявляли “врагом народа”, а дворцы — вот они! — выросли. Причем — по всей России, вокруг крупных городов. И снова разверзается опасная пропасть между богатыми и бедными. И снова разговоры об этом тонут в недомолвках, в нелепой налоговой политике, в правовом вакууме, который выгоден чиновникам и подкупающим их нуворишам.
Такой вот зигзаг истории.
…Тропинка, петлявшая меж кустов, почти привела меня к тому заветному месту, где канал пересекается с Клязьмой — там в мелкой песчаной бухточке раньше купалась павельцевская ребятня, а чуть подальше, за камышовыми зарослями, случался сказочный окуневый клев. Теперь это место оказалось с двух сторон отгороженным двухметровым сетчатым забором, протянутым от коттеджного городка вплоть до воды, с надписью, угрожающей строгими карами тем, кто посмеет проникнуть на запретную территорию. Хотя проникнуть туда без помощи бульдозера невозможно.
У забора, на бетонном берегу канала, маячили две щуплые фигурки с удочками — мальчишка в бейсболке и дед в помятой соломенной шляпе. Спросил их, как успехи. Откликнулся дед:
— Какие тут успехи — один окунек с палец величиной! Отгородили богачи себе все — нам, павельцевским, к Клязьме не подойти. Вот и ходим с внуком без толку.
— А жаловаться на захватчиков не пробовали?
— Ну, пробовали. Да ведь они все предусмотрели. Вон тот дом, видишь? Прокурор построил — на свою маленькую зарплату. А в том конце — дом милицейского начальника… Богачи знают, с кем делиться, а с кем — нет.
ВЫКУП ВЛАСТИ
25 января 1998 года
Выписываю из газетных сообщений:
“Лидер преступного мира по кличке Пудель, трижды судимый держатель воровского общака, создал в Хабаровске фирму — ассоциацию под названием └Свобода“, а оказавшись в Москве, стал неизвестно как членом комиссии по правам человека Общественной палаты при Президенте РФ. В этом качестве побывал в Женеве и в США”. (Его, рыжевато-кудрявого, я как-то видел по ТВ в одной из передач.)
“В Курской области зам. прокурора Курчатовской межрайонной прокуратуры попался на взятке в 10 тысяч долларов — брал за прекращение двух уголовных дел”. (Таких же Пуделей?)
“В Иркутске начальник управления социальной защиты населения и президент фирмы “Баргузин-Авто” под видом доставки из Южной Кореи автомобилей для инвалидов присвоили бюджетных денег на 485 тысяч долларов”.
“В Москве задержан, а затем арестован мэр города Ленинск-Кузнецк, выходец из уголовной среды, трижды судимый, употреблявший свою власть в интересах преступного мира”.
…И опять в Москве — в средствах массовой информации — почти месяц бурно обсуждался скандал, связанный с получением близкими к Президенту РФ чиновниками фантастических по размерам гонораров, больше похожих на не очень умело закамуфлированную взятку, за книжку для узкого круга лиц — об особенностях приватизации в России.
…В одном из интервью бывший вице-премьер правительства РФ и бывший министр внутренних дел Анатолий Куликов сообщил: 40–50 процентов доходов организованных преступных групп уходит на подкуп государственных чиновников. (Про таких среди “братвы” в ходу фраза: “Он у нас на подпитке”. Это не временные вливания, а — ежемесячная зарплата, превышающая его официальную в десятки, а то и в сотни раз!)
Из моего интервью с доктором юридических наук Азалией
Ивановной Долговой, президентом Ассоциации криминологов
— Мне не раз приходилось слышать: организованная преступность и коррупция лишь побочный продукт реформ.
— Я думаю, сама концепция реформ изначально несла в себе огромный криминальный потенциал. В книге Егора Тимуровича Гайдара “Государство и эволюция” эта концепция ясно выражена: у партийно-хозяйственной номенклатуры, по его мнению, нельзя было отнять власть силой. Ее можно было лишь выкупить. В переводе с латыни “коррупция” — подкуп. Вот подкуп-то и стал официальным орудием преобразования социальных отношений в России.
— То есть бывшей советской номенклатуре дали возможность обрести разной величины куски госсобственности?
— Не только госсобственности. Было заявлено, что один из резервов переустройства общества — это теневая экономика и теневые капиталы. То есть все те подпольные цеха, открытые на бандитские “общаковские” деньги, где они отмывались. Вот эта черная криминальная собственность тоже стала источником подкупа бывшей, а затем и новой номенклатуры. Фактически коррупция превратилась в официальную политику государства.
— Но все-таки невозможно отрицать очевидное: в магазинах все есть, никаких очередей, зарабатывай деньги и покупай. И это — в стране многолетнего дефицита! Так, может быть, не было иного, кроме как криминального или полукриминального пути к товарному изобилию?
— Распространенное заблуждение. Сверкающие товарами витрины — еще не показатель высокого уровня жизни основной массы населения — оно, как известно, не получает регулярно зарплату, и товары эти ему в большинстве своем недоступны. К тому же товары-то в основном импортные, “обменянные” на наши сырьевые ресурсы, а это говорит о том, что экономика наша пока в глубоком параличе. Почему? Вспомним январь 1992 года, когда было решено немедленно перейти к рынку. Началась обвальная реформа. Что происходит? Обесцениваются накопленные честным трудом деньги. Недавно знаменитый капиталист Сорос, приехав к нам, сказал: “Для того, чтобы строить капитализм, нужны капиталы”. У нас же их вдруг не оказалось! Реформаторы призывали народ: проявляйте инициативу, развивайте предпринимательство! А как? На основе чего? Молодые люди с предпринимательской жилкой были без средств, их родители, потеряв все накопленное в советские годы в течение одного-двух месяцев, ничем им помочь не могли.
— Но ведь появились кооперативы, акционерные общества, фирмы, коммерческие банки, наконец.
— Да, появились. Но, мягко говоря, противоправным образом. Вспомните эпидемию с фальшивыми авизо, благодаря которым из банков уходили в карманы мошенников бюджетные деньги. А ваучерная приватизация, обманувшая население, которому обещали: каждый будет собственником?! А финансовые пирамиды типа “МММ”, выкачивавшие последние стариковские деньги у пенсионеров?! На этом фоне номенклатура делила куски госсобственности, и эта дележка носила отнюдь не джентльменский характер, если уж стала сопровождаться регулярной стрельбой в подъездах.
— Но чаще всего в этих разборках, по мнению милиции, гибнут бизнесмены, как-то связанные с профессионалами преступного мира.
— Если вспомнить статус всех жертв наиболее громких заказных убийств, то окажется (по этой логике): с профессионалами преступного мира был связан и отравленный банкир Кивилиди, и застреленный телеведущий Влад Листьев, и убитый в Подмосковье депутат Госдумы Сергей Скорочкин, и погибший издатель школьных учебников… Хотя и отбрасывать эту логику вряд ли сразу стоит. Криминологический анализ приводит нас к неутешительным выводам: оргпреступность, проникающая через коррупцию во все структуры общества, — это отнюдь не побочный продукт реформ, а неизбежный результат их ориентации на коррупционный характер перемен. Да, власть у старой номенклатуры выкупили, но ведь ценой криминализации государства. И новые собственники, чтобы упрочить свое положение, в свою очередь покупают новую власть…
КАЗНЬ ДЕПУТАТА
18 апреля 1998 года. Мособлсуд
…Ходил, как на работу, в Мособлсуд. Два с половиной месяца! Судили предполагаемых убийц депутата Скорочкина. Судом присяжных. Первая попытка не удалась.
Депутат Госдумы от ЛДПР Сергей Скорочкин стал знаменит в мае 94-го: в Зарайске, на улице, поздней ночью, он расстрелял из автомата парня с девушкой, но, защищенный депутатским иммунитетом, арестован не был. Следствие мурыжили восемь месяцев! Робкая прокуратура со дня на день намеревалась обратиться в Госдуму с просьбой лишить Скорочкина депутатской неприкосновенности, но так и не решилась. Скорочкин же проводил пресс-конференции. Я их видел: на экране ТВ, за скопищем микрофонов, энергично жестикулировал худощавый, коротко стриженный, тридцатилетний человек, объяснявший журналистам, что на вечерней улице Зарайска он стрелял, защищаясь. “И от девушки тоже?” — спрашивали его. “Девушку задело случайно”.
На самом же деле пьяный депутат после ресторанного вечера катил в автомобиле домой, наткнулся на группу подгулявших молодых людей, перегородивших ему дорогу, повздорил с ними и даже вернулся в ресторан — звать приятелей “разобраться с теми”. Приятели идеей не вдохновились. Депутат кинулся “разбираться” сам, но группа рассеялась. Маячила лишь парочка — молодой врач Ираклий Шанидзе и его подруга учительница Оксана Гусева… Потом под ее трупом криминалисты найдут в земле несколько пуль от автомата Калашникова — Гусеву депутат добил очередью в упор. Как ненужного свидетеля.
Но гуманное (по отношению к депутату) следствие не спешило. И пока оно буксовало, удачливый бизнесмен Скорочкин оформил продажу принадлежащего ему зарайского предприятия “Спирт” и перевез жену с двумя детьми в цивилизованный Лондон. Сам же время от времени возвращался в варварскую Москву. И в одно из таких возвращений случилось то, над чем два с половиной месяца ломали головы присяжные в Мособлсуде.
1 февраля 95-го, в двенадцатом часу ночи в подмосковном Зарайске в бар “У Виктора” ворвались одетые в омоновский камуфляж люди. В руках — автоматы. С криком: “Не двигаться!” — уложили всех на пол. Блестя глазами сквозь прорези масок, говорили, будто ищут наркотики и оружие. А взяли человека, заявившего, что он депутат Скорочкин. Защелкнув наручники, увезли.
В разгромленном баре среди ошеломленных посетителей оказались два британских подданных, прилетевших в тот день со Скорочкиным из Лондона — хотели увидеть его обувную фабрику, куда намеревались инвестировать капиталы. А увидели российскую действительность, напоминающую голливудские боевики. И, поднявшись с пола, усеянного осколками, заявили о горячем желании немедленно вернуться домой.
Обнаружили похищенного на следующий день, 2 февраля, неподалеку от деревни Сарыбьево, возле лесополосы: он, в костюме, лежал на залитом кровью снегу, с простреленной головой — на нее был надет джутовый мешок.
…И вот я вижу группу людей, обвиненных в похищении и убийстве депутата. Они томятся в металлической клетке Московского областного суда. Судья Елычев, председательствующий на процессе, оглашает протокол опознания. Из него следует: узнать депутата оказалось нелегко — так обезображено его лицо; стреляли в упор, 5 раз, с расстояния 3–5 сантиметров, из пистолета ТТ, брошенного тут же, — его нашли, когда снег подтаял. В кармане пиджака убитого обнаружили загранпаспорт на имя Скорочкина Сергея Григорьевича, 1961 года рождения, и 80 фунтов стерлингов.
Гангстеры почему-то не тронули самую устойчивую в мире валюту. Не для того похищали?.. Один из адвокатов потом скажет: это была демонстративная казнь (ее атрибут — мешок на голове жертвы), к которой ненаказанный за свое преступление депутат уже был приговорен молвой. От нее он и прятался в Англии.
…Но тех, кто сидел в клетке, обвиняли как раз в самом корыстном по нынешним временам преступлении — в убийстве по найму, которое сидевший в клетке заказчик будто бы намеревался оплатить суммой в 300 тысяч долларов.
Спустя два с половиной месяца присяжные сочтут обвинение недоказанным. Но решение суда присяжных отменят, сославшись на незначительные процессуальные нарушения. Дело направят на новое рассмотрение, и за ним уже намертво закрепится репутация неправосудного. И не только потому, что плохо было расследовано. Один из адвокатов объяснил мне:
— Наши присяжные — народ простой. Они сочувствуют не погибшему Скорочкину, а убитым им девушке и парню, за что депутат не понес наказания. И расправу над ним считают справедливым возмездием!
Приходя в суд, как на службу, я пытался понять, кто он такой, этот Скорочкин?
— Он был добрый, — сказала на суде о Скорочкине его старшая сестра Наталья, и все, даже задремавшие возле клетки конвойные, повернули к ней головы. В перерыве, когда подсудимых увели в одну дверь, а присяжные, поднявшись с пронумерованных кресел, ушли в другую, я попросил Наталью Григорьевну объяснить, что она имела в виду. Оказалось: Сергей мог, где бы ни был, бросить дела и примчаться на помощь, если у кого-то из близких — у сестер, у матери, не говоря уж о своих жене и детях, — возникало неблагополучие.
— Ну, так то близкие, — возражаю.
В ответ — другие примеры: купил квартиру механику завода, когда у него сын женился; одному заводскому водителю подарил свою “Волгу”, другому — автобус, помощнику по депутатским делам — джип. В скупости не упрекнешь.
Да, пожалуй, только и “шубой с барского плеча” особо не удивишь. Российские богачи, склонные к самолюбованию, всегда были горазды на такие жесты. Как, впрочем, и на прямо противоположные, когда барская милость сменялась свирепым рукоприкладством… Но вот другая подробность: в Зарайске стояли все предприятия, а на действовавшем заводе Скорочкина (двести рабочих мест) регулярно платили хорошую зарплату. Хотя можно было, как на многих предприятиях страны в эти годы, по году-два не платить или выдавать гроши — никуда трудяги не делись бы. Потому что — некуда.
— Он уже в детстве был трудолюбивый мужичок, — вспоминает сестра Нина. — Когда мы без отца остались, ему было пять, мне десять, Наталье семнадцать. Кроликов разводил… С нами на покос за восемь километров ходил… Был худой, подвижный… В семнадцать лет в трактористы пошел, но слег с язвой. После операции дергать рычаги в кабине трактора врачи отсоветовали. Занялся огурцами под пленкой, продавал на московских рынках…
На первые же деньги Сергей купил подержанную “Волгу”. Выгодно перепродав, приобрел подъемный кран, собрал бригаду и, зарегистрировав строительный кооператив (конец 80-х), стал строить в колхозах фермы. В начале 90-х переориентировался на мягкую мебель: купив какой-то заграничный гарнитур, разобрал его весь, сделал лекала и по ним производил свою продукцию. Как только мебельный рынок насытился, он купил (по дешевке, в войсковой части) “КамАЗ”, привозил на нем с юга лук, и сестры, откинув борт, тут же его продавали. Взяли в аренду, потом — купили шесть магазинов. Первый, в Зарайске, Сергей назвал своей фамилией, возле него водители маршрутных автобусов объявляли: “Остановка Скорочкина”. Второй, в соседних Луховицах, именем дочери — “Оксана”. (Сейчас ими владеют сестры…)
Но настоящим богачом Скорочкин стал, когда купил в Зарайске пустовавший бетонный ангар и за пять ударных месяцев поставил в нем оборудование по производству водки. Теперь его финансовое могущество стало зримым: он спонсировал в Зарайске местное телевидение, прокладывал дороги и телефонный кабель. В Луховицах, где в нескольких километрах, в селе Выкопанка, живет его мать, стал восстанавливать церковь.
Всего этого ему было мало, и в конце 93-го, выдвинув себя независимым кандидатом по Коломенскому округу, он выиграл выборы в Думу, далеко оторвавшись от восьми соперников. Но теперь Скорочкину как депутату полагалось отказаться от бизнеса. Он стал разыскивать покупателя на акции своего завода и в апреле 94-го нашел в Нижнем Новгороде коммерсанта Николая Лопухова, 24 лет, владельца нескольких предприятий, разъезжавшего с телохранителем на роскошном “Крайслере”.
Та стрельба по парню с девушкой, что случилась у вспыльчивого депутата в Зарайске месяцем позже — 1 мая 94 года, только подстегнула сделку. Скорочкин нервничал, торопясь вывезти семью из Зарайска. Наконец Лопухов выплачивает ему более двух миллионов долларов, но это не вся сумма, остался долг — 388 тысяч.
…Зачем понадобилось молодому магнату Лопухову дорогостоящее заказное убийство? Был ли смысл платить 300 тысяч долларов, чтобы сэкономить 88?.. Был, утверждает следствие. Дело в том, что Скорочкин Лопухова “поставил на счетчик”, как это стало принято среди новоявленных богачей в 90-х. Сумма долга могла удвоиться или даже утроиться. Поэтому, считают следователи, у Лопухова был мотив, чтобы убрать Скорочкина. Ведь по сложившимся обычаям не заплативший “по счетчику” платит своей жизнью — почти ежедневная гибель предпринимателей от пуль киллеров подтверждает это… Самая впечатляющая характеристика дикого рынка!..
Но суду присяжных нужны доказательства, а не описания нравов. Рассыпалась же система доказательств из-за того, что, как обронил походя один из адвокатов, наше следствие со времен Вышинского привыкло работать так: есть признание, и доказывать нечего. Признания (четверых из шести) были. Но, отказавшись от них, подсудимые заявили: их вынудили оговорить себя. Битьем. Самооговор косвенно подтверждала и видеосъемка: вот в кадре один из обвиняемых пытается показать, куда будто бы прятал оружие. И — не может. Съемка прерывается. А в следующих кадрах он оказывается уже возле сарая, где, по его утверждению, оставил автоматы (так, впрочем, и ненайденные). Что происходило между выключением и включением видеокамеры? Оперативники подсказывали, куда двигаться?.. И куда все-таки делось оружие?.. Таких вопросов у присяжных накопилось немало. И когда им пришлось отвечать по каждому эпизоду дела, большинство ответов звучало: “Не доказано”.
…Драма развращенного обстоятельствами депутата Скорочкина, конечно же, еще и в том, что он оказался неподсуден. На Западе неприкосновенность депутата связана только с его парламентской деятельностью, не распространяясь на уголовно наказуемые деяния. Там бы Скорочкина, обезумевшего от ощущения своей безнаказанности, немедленно арестовали бы. Чем, между прочим, спасли бы от расправы.
Одна из сестер Скорочкина, Наталья, рассказала мне: дня за два до оглашения вердикта их семидесятилетней матери, живущей в подмосковной деревне Выкопанка, приснился сон: Сергей будто бы пришел к ней ОТТУДА и жалуется, мол, устал ТАМ лежать. И руки от безделья болят. А ЗДЕСЬ так много работы!..
Часть 4. ГЕРОИ ДНЯ
“В ПОРЯДКЕ ПЛЮРАЛИЗМА”
8 июля 1998 года
…Сегодня в “ЛГ” появилась публикация, защищающая не диссидента-шестидесятника, не хозяйственника, несправедливо осужденного, не затюканного властями правдоискателя, а — подумать только! — самого Генпрокурора!.. И от кого же?.. Да от журналюги, работающего здесь же, в “ЛГ”. То есть от… меня! Оказывается, я неделей ранее (24 июня 1998 г.) посмел обидеть его в “ЛГ” своей статьей с таким подзаголовком: “О чем не сказал Генеральный прокурор РФ Юрий Скуратов, когда, оказавшись на телеэкране └героем дня“, говорил о коррупции на всех этажах власти”.
Нет, но зрелище на ТВ на самом деле было невыносимо фальшивым! Приятно улыбчивый, сыто лоснящийся Юрий Ильич, живо откликаясь на реплики симпатичной телеведущей, затеявшей на НТВ ежедневную передачу “Герой дня”, изо всех сил пиарил себя, перечисляя уже известные всей стране уголовные дела, давно завязшие в кабинетах следователей. Это странное телеинтервью напоминало пинг-понг: профессионально оживленная ведущая ему — вопрос, он ей, мгновенно блеснув улыбкой, — ответ. А слова между тем звучали (на фоне взаимных улыбок) пугающие: “Коррупция — на всех уровнях власти”, “Угроза национальной безопасности” и т. д.
Я, включив диктофон, ждал: вот сейчас он наконец перестанет улыбаться и, как человек, облеченный колоссальными властными полномочиями, перечислит, что нужно срочно предпринять для спасения страны. Хотя бы бегло, через запятую, раз уж стеснен временными рамками. Но — не сказал ни слова!.. Артистично откланялся и исчез с экрана, на котором возник, видимо, лишь для того, чтобы покрасоваться в хорошо сшитом костюме. Потрясающая безответственность!..
Кипел по этому поводу весь оставшийся вечер, пока не усадил самого себя за письменный стол. Статью назвал “Задушат ли Россию щупальца коррупции”, попытавшись в ней сказать то, о чем умолчал Генпрокурор: о масштабном теневом бизнесе, о том, как госчиновники облагают данью предпринимателей, о споре ученых об истоках криминализации общества, о вероятной попытке установления диктатуры группой олигархов… Писал, наивно полагая: Скуратов и его прокурорские советники подхватят разговор по существу. Поспорят. Может, даже одернут — мол, зарвался журналист в своих фантастических предположениях.
Но сумбурная наша реальность преподнесла мне сюрприз: на защиту Генпрокурора, чей имидж я якобы подпортил, ринулся мой сосед по коридору, мой старший коллега, писавший в 80-е годы судебные очерки в защиту пострадавших от беззакония, а теперь все чаще упрекавший меня в том, что я будто бы мешаю ходу реформ обличительными статьями.
Поразительный перевертыш: в 80-е он обличал советскую бюрократию, в 90-е новую бюрократию стал защищать, объясняя ее перекосы и злоупотребления “болезнью роста”. Именно он, оперативно подсуетившись, слепил в следующий же номер духоподъемно-хвалебную беседу со Скуратовым.
Вот она передо мной, с неизменно улыбчивым портретом Генпрокурора. Учтиво-наводящие вопросы. Обстоятельные, перегруженные отчетной цифирью ответы. Прокуратура предстает безукоризненно работающим ведомством! А в конце беседы такой вопрос Юрию Ильичу:
“В одном из недавних номеров └ЛГ“ напечатана статья И. Гамаюнова… Автор упрекает вас в том, что, выступая в телепередаче └Герой дня“, вы не перечислили, └пусть бегло, через запятую“, какие необходимо принять срочные законодательные нормы для эффективной борьбы с коррупцией”.
И — потрясающе демагогический ответ Скуратова: “Отрадно, что автор статьи разделяет нашу озабоченность в связи с коррупцией, принимающей у нас в стране поистине угрожающие размеры. Только я думаю, перечисление └бегло, через запятую“ правовых механизмов, призванных с ней бороться, может лишь дискредитировать важную проблему…”
Но далее “через запятую” все-таки перечислил, поднатужившись: “Тут надо всерьез, основательно говорить и о несовершенстве законодательной базы, и о вопросах, связанных с зарплатой государственных служащих, и об экономических корнях коррупции, и о мировом опыте борьбы с ней, и об организованной преступности…” Затем пообещал “Литгазете” поговорить об этом поподробнее. В другой раз.
…Шел сегодня по редакционному коридору к себе. Дверь у моего старшего коллеги была, как всегда, открыта. Он меня окликнул. Сняв очки, спросил, отечески щурясь: “Прочли?” И добавил поясняюще: “Надеюсь, вы понимаете, это просто другое мнение. В порядке плюрализма”.
Оказывается, можно и так объяснить бесстыдно-откровенную защиту паразитирующей бюрократии.
СЛУЧАЙНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
4 января 1999 года. Пос. Шереметьевка
Из Москвы в Шереметьевку приехал в ночь — в начале одиннадцатого.
Иду от электрички по укатанной, отзывающейся ледяным звоном дороге, мимо пристанционных домов, дремлющих в заметенных снегом палисадниках. Подхожу к дачному поселку. Он сейчас почти необитаем. Светится окно сторожки. Чернеют старые ели. Над ними распахнуто звездное небо. Его рассекает внезапно возникающий мощный луч света, скользящий через поселок, на снегу оживают и бегут по кругу тени деревьев, звучит нарастающий гул — это идет на посадку, за кромку леса, в международный аэропорт “ТУ-134”. Отсюда, снизу, отчетливо видны его желтые иллюминаторы, и даже, кажется, мелькают за стеклом любопытствующие лица.
И снова — тишина. Безлюдье. Скрипит под ногами снег в недавно расчищенной аллее, вьющейся меж елями. Мерцают в островерхих, лапчатых кронах крупные звезды.
И тут над сугробом, из-за соседней дачи, взметывается рыжий Тузенбах (переименованный летними дачниками из Тузика), ничейная собака, встречающая всех радостным лаем. Несется наперерез, ныряя в снег. Выпрыгивает на аллею, с визгом пляшет вокруг. Вскидывается, упираясь в меня лапами, норовит лизнуть… Такая концентрация счастья, такой всплеск эмоций!.. Заражает невероятно.
А над нами — звездная высь, движение планет по математически точным орбитам. Мир математики — там. И мир эмоций — здесь.
Здесь — нелепо, неразумно, мучительно. Там — правильно, точно, устойчиво. Здесь кратковременная жизнь, как случайный эксперимент, породивший в математических отношениях Вселенной нечто не поддающееся анализу — эмоцию. Там — миллионы наблюдающих глаз: “А что дальше?”
“ЗАЯЦ” ДЛЯ ОТЧЕТА
5 января 1999 года
…Звоню Леониду Прошкину, поздравляю с Новым годом. Разговорились. Вспомнили, как в его бытность “важняком” Генеральной прокуратуры он вместе с минским “важняком” Николаем Игнатовичем расследовал в Белоруссии злоупотребления тамошних своих коллег-следователей, выявленных после поимки маньяка Михасевича (в 1986–1988 гг.) Спрашиваю, как протекает его нынешняя адвокатская жизнь. А он мне: “Как в дурном сне!”
Рассказывает: в Бутырской тюрьме ждет суда пожилой человек, инженер, монтировавший космическую аппаратуру в НИИ радиосвязи, — он купил у метро фальшивое удостоверение пенсионера, чтобы ездить на работу, на которой ему полгода не платили зарплату. И — попался контролеру. В троллейбусе.
Обрадованная милиция (есть чем отчитаться о своей доблестной работе!) немедленно завела на “зайца” уголовное дело (подделка документов). А судья Таганского суда (после того, как он, инженер Юрий Минеев, уже ставший пенсионером, не получив вовремя повестку, не явился на суд — возил в этот момент дряхлого старика отца к врачу) впала в амбицию и тут же, не вникая в обстоятельства, изменила ему меру пресечения. И Минеева кинули в тридцатиместную камеру, где уже обреталось семьдесят человек.
Дочь Минеева пыталась объяснить судье (молодой женщине), в какой отец оказался ситуации, но вершительница судеб была непреклонна — решения своего не отменила. И вот теперь назначать дату суда не торопится, Минеев же второй месяц (!) сидит в обществе людей с уголовным прошлым, укладываясь спать на нарах строго в порядке очереди.
“И это в то время, когда по улицам разъезжают в └Мерседесах“ непойманные бандиты, — возмущается Прошкин, — а чиновники, берущие гигантские взятки, преспокойно строят в водоохранной зоне Подмосковья роскошные коттеджи!..”
КРАЙНЯЯ НЕОБХОДИМОСТЬ
20 января 1999 года
В редакцию по совету Прошкина приезжала дочь Минеева. Рассказала подробности — как узнала, что отца увезли в тюрьму (она с мужем живет в другом конце Москвы), как судья, не дослушав, выставила ее из кабинета. Звоню всем знакомым юристам — вздыхают: “А что тут комментировать? Ситуация бредовая!”
Дозваниваюсь до заместителя Генерального прокурора Александра Григорьевича Звягинцева. Объясняет: прокуратура на этой стадии не может вмешаться. Тем более — повлиять на решение судьи о мере пресечения. Можно ли было закрыть само дело? Можно. За малозначительностью, во-первых. Во-вторых, согласно статье 6-й Уголовно-процессуального кодекса РФ — прекратить его в связи с изменением обстановки (Минеев через несколько месяцев после случившегося стал пенсионером).
“К тому же нельзя не учитывать, — цитирую Звягинцева по диктофонной записи, — что люди, совершая такого рода мелкие правонарушения, действуют В СОСТОЯНИИ КРАЙНЕЙ НЕОБХОДИМОСТИ. Ведь их подталкивает к таким шагам само государство, оставляя людей без зарплаты, то есть без денег, которые они заработали”.
В редакции решено дать материал в номер. Как иллюстрировать? Иду к нашему фотокору Александру Корзанову, способному проникать со своей аппаратурой в любые закоулки нашей жизни. Не упускающий возможности по любому поводу пошутить, Саша говорит, мечтательно улыбаясь: “Вот если и меня посадить в Бутырку к Минееву, ух какие бы снимки я в его камере сделал!”
Звоним в Минюст — просим разрешение на съемку. Министр Павел Владимирович Крашенинников, вникнув в подробности, сочувствует Минееву, буквально повторяя то, о чем уже сказал Звягинцев. Но к подследственному нас допустить не может — запрещено законом. Правда, снабжает телефонами Бутырки и московских начальников, отвечающих за эту систему, которые — вдруг да найдут способ!
…Способ нашелся: Карзанова пустили в Бутырку, но не в камеру: Минеева, заросшего бородой, вывели в коридор. Саша его заснял в присутствии сурового начальника, не разрешившего им даже перемолвиться. Но, оказывается, больше всего начальство опасалось, что в кадр попадут переполненные нары.
И все-таки снимок забитой людьми тюремной камеры (другой, конечно) нашли, а фото бородатого Минеева дали рядом — крупно, на первой полосе, в четвертом номере, он выйдет 27 января. Суд назначен как раз на это число — возьму газету с собой.
ТРУДОГОЛИК В НАРУЧНИКАХ
27 января 1999 года
…Ударила оттепель. Снежная каша под ногами. В сочетании с пронзительным ветром и редакционными сквозняками — гарантированная простуда. Что и случилось. В горле першит, голова тяжелая. Температура, правда, не слишком высокая. Еду в Таганский суд (назначили рассмотрение, когда у Минеева в Бутырке третий месяц пошел!). Нахожу в одном из коридоров Карзанова с аппаратурой, Прошкина с увесистым портфелем, родственников Минеева.
Прошкин нервничает: время суда отодвинуто на два часа, причина неизвестна. Он предполагает: после моей публикации обиженная судья будет тянуть время нарочно, чтоб нас всех проучить.
Иду к судье. В “предбаннике” пусто. Стучусь в дверь кабинета. За ней какие-то возгласы. То есть можно войти? Приоткрываю, вижу: вокруг стола судьи живописная группа смеющихся девушек — они рассматривают (домашний, судя по всему) альбом с фотоснимками. Та, что сидит, видимо, и есть судья, отправившая несчастного Минеева в перенаселенную Бутырку. На вид — лет двадцать пять, не больше, моложе его дочери.
Узнав, кто я, каменеет лицом. Нет, фотографировать в зале суда не разрешает. Почему? Не обязана объяснять. А почему на два часа отложили? Без комментариев.
В коридоре сообщаю Карзанову о запрете съемки (он уходит), и тут Прошкин резко выговаривает мне: не надо было заходить к судье. Аукнется. И в самом деле, через два часа секретарь судьи (одна из тех, что рассматривала фотоальбом) громко оповестила: дело Минеева откладывается еще на час!..
Месть всем нам?..
— Я предупреждал,— обреченно ворчит Прошкин.
Я молчу, чувствуя себя виноватым. А сам спрашиваю себя: да разве может судья опускаться до мстительных эмоций?
…Суд начался, когда за окнами было уже темно. Минеева ввели в наручниках — как опаснейшего преступника. Рослые конвойные громыхнули дверцей клетки. Минеев сел, устало осмотрелся сквозь прутья решетки, кивнул родственникам.
Суд шел по строгому процессуальному руслу: допрос подсудимого. Допрос свидетеля. Прения сторон — прокурора и двух адвокатов. Судья монотонно задавала вопросы. Ответы были такими же монотонными, потому что не несли новой информации. Подсудимый не отпирался — ни в момент дознания (когда год назад контролеры привели его в милицию), ни на следствии (когда подложное пенсионное свидетельство отправляли на экспертизу), ни сейчас здесь, в суде.
Было ощущение жуткой нелепости происходящего. Человека, которого государство вынудило стать троллейбусным “зайцем”, судят так, будто он по меньшей мере подорвал обороноспособность России.
Ведь все всерьез: и конвойные (они на лестничной площадке вырвали фотоаппарат из рук дочери Минеева, когда она попыталась сфотографировать отца, идущего в наручниках). И бесстрастно-суровое выражение лица молодой судьи (по статье 327-й наказание до двух лет, а склонность к крайним решениям судья уже продемонстрировала). И изможденный облик отрастившего в Бутырке бороду Минеева, измученного тюремным бытом.
Особенно резко контраст между поводом и мрачной торжественностью судебного действа проступил, когда судья спросила свидетеля — контролера Дурникина, узнает ли он подсудимого. Дурникин, нетерпеливо дернув плечом, удивился:
— Да откуда! Это ж было год назад, а у нас таких случаев на двадцать шестом троллейбусном маршруте по три-четыре каждый день.
Конвойные хмуро переминались с ноги на ногу возле клетки с запертым в ней инженером Минеевым.
О смягчающих его вину обстоятельствах, не выявленных следствием, говорил в прениях адвокат Леонид Прошкин. О том, какие космические радиосистемы монтировал “трудоголик Минеев”, рассказал суду второй адвокат Александр Михайлов. Прокурор Ларина попросила наказать Минеева шестью месяцами лишения свободы — условно. Сам Минеев в последнем слове, раскаявшись в содеянном, объяснил свою попытку ездить “зайцем” полным отсутствием средств:
— Мы же со стариком отцом еле выкарабкивались, я на рынок ходил, ящики грузил, чтоб на хлеб заработать…
Затем еще на полтора часа Минеева, застегнув наручники, увели из зала. Судья все это время у себя в кабинете писала от руки двухстраничный приговор (как же тщательно надо выписывать каждую буковку, чтобы растянуть это удовольствие на полтора часа!). Но толпа родственников и друзей терпеливо томилась в зале, не расходясь.
Наконец Минеева снова ввели, и судья огласила свой вердикт: в 20 часов 03 минуты мы услышали, что он приговорен к шести месяцам лишения свободы — условно. То есть сегодня же может отправиться домой… Вынести более жесткий приговор, чем требует прокурор, видимо, было бы чересчур — даже для самого мстительного судьи. Да и понимала дорвавшаяся до власти молодая вершительница судеб: вторая публикация в “ЛГ” сделает ее амбициозную мстительность очевидной для всех.
Ехал в метро и думал: вокруг преступная вакханалия — выстрелы в подъездах, гигантская коррупция. Шахтеры-забастовщики, не получающие зарплату, голодают. А тем временем в пригородах растут роскошные коттеджи малооплачиваемых госчиновников. Но за решеткой сидел рядовой инженер Юрий Минеев!..
Ирония новейшей истории России в том, что, трубя на всех международных перекрестках о гуманизации правосудия, российская судебная реформа создала систему, распространяющую свою гуманность только на проворовавшихся госчиновников и разбогатевших уголовников. Но ведь дойдет же когда-нибудь и до них до всех очередь… Когда?..
…Все это было вчера. Сегодня (увязнув в простуде) звоню в редакцию, прошу завтра прислать курьера за текстом второй статьи по делу Минеева. Успеть бы в номер.
“ПОХОЖИЙ НА ГЕНПРОКУРОРА”
7 апреля 1999 года
…Нет, не успел Генпрокурор “поговорить поподробнее” с “Литгазетой” на свою любимую тему: через несколько месяцев после публикации в “ЛГ” укрепляющей его имидж беседы его самого уличили в особых отношениях с неким банкиром, который, как предположили потом депутаты Госдумы, “расплачивался” с ним за какие-то его благодеяния… “девочками”. То есть — организуя ему дорогостоящие интим-услуги. В засекреченном салоне. А там некие любопытствующие службы вели тайную видеосъемку.
И это отвратительное подсматривание вначале разошлось в видеокассетах по любителям порнухи, а затем — скромными отрывками — было показано по ТВ. “Скверный анекдот”, как сказал бы Федор Михайлович Достоевский.
Конечно, любую съемку при нынешней технике можно скомбинировать. Поэтому все последние месяцы желтая пресса, публикуя кадры с нечетко проступающей на снимках обнаженной натурой, называла своего “героя дня” человеком, похожим на Генпрокурора.
И, конечно же, Скуратов, я думаю, мог хотя бы посеять сомнения в подлинности видеосъемки, вызвать к себе сочувствие, если бы со всей определенностью заявил: это не я. А он заметался. Примерно месяц назад, 1 февраля этого года, подал Ельцину прошение об отставке. И Ельцин его подписал. После чего Скуратов вдруг передумал, аннулировав свое прошение.
А в прессу тем временем “вытек” другой компромат: сшитые не за свой счет четырнадцать костюмов (в одном из которых он красовался в передаче “Герой дня”), незаконный обмен квартиры…
И вот сегодня — последний аккорд: на пленарном заседании Госдумы депутаты, напомнив, что за три года его генпрокурорства не было расследовано ни одного общественно значимого уголовного дела, спросили о видеозаписи в упор: было? Не было? Из трех вариантов ответа — “да”, “нет”, “не знаю” — не прозвучал ни один. А услышали депутаты витиеватые ватные фразы, похожие на некое туманное облако, в котором пытался спрятаться уходящий в прошлое “герой дня”… Уходящий в позорное прошлое…
ПРАВИЛЬНЫЙ ШАНИКОВ
5 июля 1999 года. Владимирская обл.
…Странная была командировка! Из выжженной зноем, душной Москвы — в сельскую глушь соседней области. Мимо золотых куполов Владимира и храма Покрова на Нерли — в деревню Шухурдино. Одна улица, один пруд, два десятка домов (в основном — купленных дачниками из близлежащего городка Коврова). Стрекочут кузнечики в пересушенной траве. Кружит коршун над лесом. Тишина! И никакого тебе самолетного гула, от которого в подмосковной Шереметьевке дребезжат оконные стекла.
Но и тут благостная тишина накопила заряд эмоций, недавно взорвавшийся. Виновным же оказался ковровчанин Николай Шаников, тридцать лет отработавший за Полярным кругом на шахте Варгашорская горным механиком и купивший здесь, на окраине деревни, небольшой домик. И вот хожу я по деревне с включенным диктофоном, выспрашиваю о том, что здесь случилось.
…Аккуратистом оказался этот Шаников нестерпимым! Во всяком случае — для здешних мест. Заборы у него ровные, к земле (как у соседей) не клонятся. В огороде грядки — картинка с выставки. Во дворе — образцовая детская площадка с песочницей и качелями (у него трое внуков). Нанял местных мужиков баню ладить — они ее, будучи под хмельком, собрали криво. К тому же дверь навесили вниз петлями, и она, упав, ушибла одного внучка, правда, не до смерти. “За брак я не плачу!” — сказал им Шаников, переделав за них работу, и те понесли по деревне свой вердикт: “Скупердяй, каких свет не видывал!” (Но это не мешало им потом приходить к Шаникову — выклянчивать в долг “на пузырек” с обещанием отработать.)
Николай Степанович к тому же стал деревенскую ребятню притеснять: отчитывал их, опасаясь пожаров, за попытку жечь костры на лесной опушке. Даже милицию в известность поставил. Но та отнеслась к его претензиям критически. Заинтересовалась, есть ли у него разрешение на помповое ружье, с которым он на охоту ездит. И однажды, затормозив его на лесной дороге, поставила вопрос ребром: раз уж он, Шаников, такой правильный, почему не разбирает ружье на составные части, как положено по инструкции, когда в своей дребезжащей “Оке” трясется на ухабах, направляясь к месту утиных перелетов.
Пришлось ему к начальнику Камешковской районной милиции А. И. Самсонову приехать и рассказать, как его подчиненные, остановив “Оку” в глухом лесу, заставили Шаникова положить руки на капот, как обыскали и вместо извинения, обругав матерно, отпустили. У самого Самсонова потребовал шахтер извинений! И, не дождавшись, пообещал пожаловаться в Москву. “Да хоть самому Ельцину! — будто бы ответил ему Самсонов.— Мы здесь хозяева. И мы тебя здесь еще подловим!”
Забыть бы ему о правилах, притихнуть на время. Нет, он гнул свое: не там, где следует, дачники деревенскую свалку устроили; мальчишки на мотоциклах по ночам трещат — надо приструнить… А тут случилось собраться всему большому семейству Шаниковых: отмечали десятилетний юбилей супружеской жизни дочери — выпустили на огороде в ночное небо десять петард. И понеслось по деревне: “Шаников из ружья ребятню пугал!”
Примерно через неделю, в ночь с пятницы на субботу, их металлические ворота затряслись от грохота. Шаниковы укладывались спать, подумали: опять у кого-то “трубы горят” — пришли просить “на пузырек”. Жена Шаникова Любовь Федоровна потом корила себя за то, что, сонная, по привычке отодвинула щеколду. Двое — один худощавый, другой коренастый, — пахнув перегаром, заорали: “Зови своего, говорить будем!..” Шаников вышел. “Ну что, сильно крутой?.. — закричали, набрасываясь.— Ребятню пугаешь?!.” Бил коренастый. Худощавый выкручивал руки жене Шаникова. Кто они? Местные? Приезжие? В темноте не разглядеть. “Уходите со двора!” — крикнул Николай Степанович, выхватив из-за двери ружье. Коренастый бросился отнимать. Шаников выстрелил. Думал — в землю, а попал в ногу худощавому.
Тем временем к дому Шаниковых сбежались люди. Там, во дворе, Любовь Федоровна металась с криком: “Коля, вези его в больницу!” Склоняясь к худощавому, получившему заряд дроби, причитала: “Ну почему вы ночью пришли, а не утром!..” Затем Шаниковы усадили пострадавшего в свою “Оку”, и Николай Степанович повез его в райцентровскую больницу. А на следующий день оказался в Камешковском изоляторе временного содержания (ИВС).
Я приехал в Камешково дней через десять после произошедшего. Шаников все еще был под стражей. Ну да, подумал я, следствие у нас перегружено, а тут травма у одного из нападавших. И хотя выстрел сделан в состоянии необходимой обороны, расследовать надо тщательно. Выяснить, не было ли превышения, а заодно — мотивы и степень вины нападавших. И в соответствии с законом наказать любителей ночных кулачных разборок.
Однако начальник камешковской милиции А. И. Самсонов сухо сообщил мне: нет в этой ситуации никакой обороны, а есть только злостное хулиганство с применением оружия. Причем — огнестрельного. Срок по статье (2133 УК РФ) — от 4 до 7 лет. Мера пресечения до суда — под стражей. Пытаюсь спорить: разве не эти двое пьяными вломились к Шаникову ночью в дом (а двор в деревне — это уже часть дома), то есть в пределы чужой собственности? Разве не они выворачивали руки его жены, разбили ему очки и лицо, вынудив взяться за ружье?.. И слышу в ответ:: “К нему поговорить пришли — о воспитании подрастающего поколения… А он на них — с ружьем!..” Иду к прокурору Камешковского района А. А. Смирнову, подписавшему санкцию на арест Шаникова. Тот комментирует: “Следователи уверены, что на свободе он повлияет на ход следствия…” Словом, подловили они его все-таки!
— Разумеется, такая квалификация деяния Шаникова нелепа! — сказал мне московский адвокат Александр Лови, обжаловавший прокурорскую санкцию.— О каком хулиганстве речь, когда он защищал жену, себя, дом, ребенка? Причем — на территории принадлежащей ему частной собственности?! Да в любой цивилизованной стране в такой ситуации он мог не только ранить, но и убить нападавшего. И не нести ответственности. Потому что действия его правомерны.
…Уже в Москве меня застал телефонный звонок жены Шаникова: Николая Степановича перевезли из Камешковского ИВС в знаменитый Владимирский централ, в десятиместную камеру, где в жуткой духоте уже сидело сорок (!) человек. Сорок!.. Нет, не жалуют у нас людей, живущих по правилам!.. Пишу об этом в номер на 14 июля.
тридцать девять ТЮРЕМНЫХ СУТОК
8 августа 1999 года
…Наконец-то, владимирские законники смилостивились: после моей публикации Шаникова отпустили домой дожидаться суда “под подписку о невыезде”, об этом мне сообщила его жена. Продержали его в тюрьме 39 суток!.. Любовь Федоровна пообещала уговорить мужа приехать в Москву, в редакцию, рассказать о своих мытарствах. О дате суда она пока ничего не знает.
“НЕ БУДЕШЬ БОРОТЬСЯ — ЗАТОПЧУТ!”
27 августа 1999 года
…Приезжал в редакцию Шаников. Шахтерской могучести в нем не оказалось: он щупловат и чуть ниже среднего роста. Обстоятелен, улыбчив. Не заметил я в нем после пережитого ни истеричного надрыва, ни агрессивной настырности. Хотя, да, признается, был в тюрьме момент жуткой депрессии — жить не хотелось.
Я вспомнил июльскую жару, представил тесную камеру Владимирского централа (40 человек на 10 спальных мест). “Спали по очереди?” — “Я совсем не спал, — отвечает. — И даже не сидел, а стоял…” — “Почему?” — “Там клопы. И — вши. Страшно на лавку сесть. Я боюсь этих насекомых”.— “Тридцать девять ночей без сна?” — “Нет, меньше, меня потом перевели в другую камеру, где чище и просторнее — там спал”. — “А как удалось преодолеть депрессию?..”
Рассказывает: “ЛГ” со статьей ему передали через охрану владимирские журналисты, опубликовавшие следом свой очерк в его защиту. Шаников, по его словам, понял: надо набраться терпения, пережить эту тюремную драму. Тут еще случился разговор с сокамерником: “Ты не куксись, ты борись, — твердил ему сосед по нарам. — Не будешь бороться — затопчут!”
…А между тем положение сейчас у камешковской милиции непростое. Районный прокурор А. А. Смирнов, поспешивший в июле с постановлением об аресте Шаникова, решил спустя 39 суток изменить ему меру пресечения на подписку о невыезде, несмотря на его мнимую “общественную опасность”. Проигнорировав паническое утверждение камешковских пинкертонов, будто Шаников “окажет влияние на ход следствия”.
Пытаюсь по телефону выяснить, какие здравые соображения повлияли на такое решение. Но прокурор оказался в отпуске, а его зам А. Б. Сорокин уклонился от объяснений. Звоню в Камешковский РОВД — не изменилась ли и их позиция. “Пока нет”, — осторожно отвечает А. И. Самсонов. То есть что случится с этой позицией через месяц, ему неизвестно. И я его понимаю. Как мне сообщили, милиция с помощью тех двух ночных “пострадавших” организовала письмо, будто бы подписанное подростками деревни Шухурдино, в котором утверждается, что Шаников угрожал ружьем мальчишкам, разжигавшим костры… Это ж как надо теперь срежиссировать показания замороченных ребят, чтоб на суде получилось тип-топ! Вдруг актерских данных у них не хватит, роли плохо выучат?!. (К тому же мне-то на диктофон они говорили другое!..) А параллельно этому письму в деле появилось еще одно: нашлись в деревне люди, возмутившиеся всей этой фальсификацией, о чем и написали следователю. В редакцию же прислали копию. Так что суду будет над чем поразмышлять!
…И все-таки жутковато становится, когда думаю: если милиция из соображений мести способна на такие вот рокировки, объявляя жертву нападения хулиганом, а напавших — жертвами, можно ли надеяться на нее в критической ситуации?.. Или все-таки в подобных случаях следует рассчитывать только на самих себя?.. Но ведь это же означает: надо всем нормальным людям обзавестись оружием, широко разрекламировав эту акцию, чтобы каждый оборзевший от пьянства хам твердо знал: покусившись на достоинство и жизнь другого человека, он получит пулю в лоб.
Знаю, публикация такого моего предложения стопроцентного одобрения читателями (не говоря уж о законодателях) не вызовет. Слишком мы все эмоциональны. А правовая культура — на нуле. Ведь таких, как Шаников, живущих “по правилам”, у нас раз-два и обчелся. К тому же ему еще предстоит в суде доказать свою правоту.
Нарушая хронологию дневника, забегу на несколько лет вперед, чтобы завершить историю Шаникова. Его судили четырежды. Он обжаловал решения первых трех судов: его приговаривали вначале к четырем, потом к трем годам — условно. Четвертый суд его полностью оправдал, определив: в действиях Шаникова отсутствует состав преступления, так как потерпевшие сами пришли к его дому в темное время суток. К тому же их действия носили провоцирующий характер, создавая угрозу жизни супругам Шаниковым. А финал истории таков: из Камешковской прокуратуры пришло Николаю Степановичу письмо-извинение “за причиненный вред”. От имени Российской Федерации.
Часть 5. ПЕРЕВЕРНУТАЯ СТРАНИЦА
САМОЛЕТ УПАЛ
29 июля 2002 года. Пос. Шереметьевка
…Вчера в шереметьевский лес упал самолет. Рядом с нашим поселком. Я был на реке, воскресенье, жара плюс 32, вылез из воды, слышу — грохот. И, увидев грибообразный дым, подумал: стряслось то, чего боялись литгазетовские дачники, когда видели идущие на посадку самолеты. Они пролетали так низко, что казалось — заденут крышу. “А вдруг грохнется?” — опасались мы. Опасение стало привычным, притупилось. Но вот оно — оправдалось все-таки!
Оседлав велосипед, мчусь через село Павельцево вместе с другими, словно вихрем подхваченными, велосипедистами и автомобилистами — к поселку Нефтебаза. И за ним, свернув с шоссе, по двухколейной проселочной дороге — в лес. С облегчением вижу: черно-фиолетовый гриб вздымается в стороне от нашего дачного поселка.
Замедляю ход, но остановиться не могу: справа и слева, впереди и сзади идут и едут по лесной дороге люди. Мужчины, женщины, дети. Все, кто оказался в воскресный день на дачах. Там, где автомобилям не проехать, их оставляют на обочине, идут пешком. Все торопятся. Что-то муравьиное в этом движении. Подхваченный потоком, иду и я, ведя велосипед (ехать в такой тесноте невозможно). Толпа поражает молчаливой сосредоточенностью — ни реплик, ни восклицаний, только шелест шагов и тяжелое дыхание.
Вот дорога свернула в низинку, в мелколесье. Здесь навстречу потек встречный людской поток — это возвращались с места катастрофы те, кто успел посмотреть. Спрашиваю их: что там? Отзываются скупо: “ИЛ-86” упал. На взлете. Без пассажиров. С двухсот метров. И — раскололся. А экипаж? Уцелели две стюардессы, сидевшие в хвосте, третья умерла на руках спасателей. Остальные — тринадцать человек — обгорели до неузнаваемости. Почему без пассажиров? Говорят, чартерный рейс, из Сочи. Высадили всех в Шереметьево, должны были пустыми лететь в Питер, взлетели, а высоту набрать не смогли. Самолет оказался в вертикальном положении, перевернулся и — носом в землю. Хорошо, хоть не в дома.
Сгоняют людей с дороги тяжелые красные машины, переваливаясь на колдобинах, — едут пожарные. В низине, за верхушками осинника, вижу громадный остов самолета. Он черно-сизого цвета, и дым уже белый, похож на пар. Хвостовая часть в стороне. Место по кустам опоясано желтой лентой оцепления, вдоль нее снуют парни в куртках с надписью: “Аэропорт Шереметьево”. Здесь толпа останавливается, растекаясь вдоль ленты. Сигналит эмчеэсовский “газик”, сворачивая в низину. За ним меж кустов осторожно съезжает автомобиль “скорой помощи”.
Лица у стоящих вдоль ленты людей завороженные. А у многих радостно-возбужденные. Позже, вечером, я увижу по ТВ в одном из репортажей: очевидец, рассказывая о том, как падал самолет, непроизвольно улыбался. Думаю, большинством вот в этой толпе у ленты владели те же чувства: “Не я был в том самолете! Не мы обгорели!” Созерцание катастрофы помогало пришедшим вытеснить из своего подсознания страх собственной смерти.
По мнению психологов, этот страх, затаившись в самых нижних, подвальных этажах сознания, сопровождает нас всегда.
Но в годы социальных катастроф, когда нет твердой опоры под ногами и неизвестно, что тебе преподнесет завтрашний день, страх смерти выползает из подвала, охватывая всю человеческую душу. А сейчас, после взрывов жилых домов (осенью 1999 года) в Волгодонске и в Москве, после обрушения башен-близнецов в Нью-Йорке 11 сентября 2001 года, когда стало ясно, что от террористических актов не застрахован никто, этот страх обостряется многократно, корежит жизнь людей.
Его легче всего купировать (по мнению все тех же психологов) созерцанием другой катастрофы.
Я возвращался к шоссе, ведя по лесной дороге велосипед, и мне навстречу текла растянувшаяся цепочкой толпа любопытных. Они молча, не глядя друг на друга, словно стесняясь своего желания, торопились увидеть сгоревший самолет.
В том месте, где проселочная дорога вливалась в шоссе, я обнаружил с обеих его сторон, на обочине, длинные вереницы отечественных автомобилей и дорогостоящих иномарок, оставленных на солнцепеке хозяевами, идущими сейчас к месту аварии. Посмотреть.
ПРОЩАНИЕ С ШЕРЕМЕТЬЕВКОЙ
25 мая 2003 года
…Нет, оркестра не было — трубы с барабанами не звучали. Все произошло довольно буднично.
К воротам дачного поселка “Литературной газеты” в Шереметьевке подкатил рыжий “жигуленок” с броской надписью по борту: “└ЛАДА-Фаворит“, продажа и сервисное обслуживание”.Из него высыпались крепкие ребята в форменной одежде мышиного цвета, затем выпростался рослый, под два метра, гражданин кавказской наружности. С предсмертным писком охнуло под его ногами расшатанное крыльцо комендантского домика. Шарахнулся, пятясь в кусты, хромой пес Гаврюша, любимец дачной ребятни.
Гражданин, сверкая пиджачной лоснящейся кожей, грозно шагал от стола с телефоном к металлической печке (два шага туда, два обратно) и рокотал:
— Всех предупреждаю, сегодня в ноль-ноль часов отключу электросвет, завтра опечатаю двери.
Комендант Владлен-Иванович, сидя за столом, освобожденным на этот раз ото всех бумаг, согласно кивал, подтверждая:
— Отключим. И — опечатаем.
Его осунувшееся строгое лицо выражало торжественность момента.
У входа теснились растерянные арендаторы, обитавшие в поселке по 25–30 лет:
— Но мы же зимой оплачивали пустующие дачи, — вопрошали они, — чтоб детей и внуков на лето из города вывезти.
— Я выполняю распоряжение нового владельца Владимира Владимировича Попова, — басил гражданин, назвавшийся Альбертом Эдуардовичем Мартиросянцем, директором Частного охранного предприятия при ООО “Пикапсервис” и “ЛАДА-Фаворит”.
Не шутил обладатель сверкающей кожи: в ноль-ноль часов свет в одноэтажных домиках, рассыпанных под кронами старых елей, погас, в окнах затеплились тщедушные свечные огоньки, заколебались по стенам комнат бессонные тени арендаторов, спешно собирающих вещи.
— Неужели этот Вэ Вэ Попов, — удивлялись они, — не мог отнестись к нам по-человечески? Хотя бы детей пожалеть и оставить нас здесь до конца лета?
Нет, не мог. Потому что новый владелец старых дач В. В. Попов олицетворяет собой капитализм с нечеловеческим лицом. Потому-то и распорядился он на следующий же день заколотить двери десятисантиметровыми гвоздями, чтобы дачники, не успевшие вывезти свое добро, немножко помучились.
Редакция “ЛГ”, конечно, обратилась к В. В. Попову с письмом: “Повремените с выселением! Продлите срок аренды!” Получила категорический, ничем не мотивированный отказ. И поделом, думаю я сейчас (арендатор с двадцатитрехлетним стажем), мазохистски вникая в сложившуюся ситуацию.
Не надо было прекраснодушничать, питая иллюзии насчет поколения молодых собственников, внезапно оказавшихся владельцами сказочных состояний. Наивно было надеяться на здравый смысл и человеколюбие ослепленных богатством людей, раскручивающих бизнес с начального капитала, добытого неизвестно (а иногда — хорошо известно!) какими путями.
К тому же незадолго до этих событий все мы, давние арендаторы шереметьевских дач, стали свидетелями драмы, развернувшейся в пяти минутах езды на велосипеде — на берегах Клязьмы и судоходного канала, образующих у села Павельцево живописную петлю. Здесь однажды выросли многоэтажные дворцы причудливой формы. И все бы ничего, если бы как-то песчаный спуск к воде — детский пляж — не был наглухо отгорожен мощной стеной. Новые собственники, не дрогнув, выдавили павельцевских и дачных деток на топкие, заросшие камышом берега. Когда же местные жители стали выяснять: “По какому праву?”, обнаружилось: хозяевами дворцов оказались не только предприниматели, а еще и высокопоставленные сотрудники правоохранительных структур. Уж они-то знают, по какому праву: ПО ПРАВУ СИЛЫ.
Нет, я не призываю к очередному переделу собственности. Меня лишь изумляет скудоумие нынешних нуворишей, не понимающих: чем больше пропасть между богатыми и бедными, тем опаснее положение богатых. Всякий раз, когда ТВ демонстрирует безумную роскошь привилегированных тусовок, самодовольные лица, фуршетные столы, заваленные осетриной, вспоминаю, как писатель Эдуард Тополь, развозивший по детским домам спонсорскую помощь, поразился, увидев в одном таком богоугодном заведении 10 пар обуви на 300 детей: они в непогоду ходили гулять по очереди!
Бесполезно призывать к сочувствию нынешних богачей. Известно — они боятся лишь киллера в подъезде, так как постоянно отстреливают друг друга, ведь иного регулятора отношений у них нет. Пока нет.
Будет ли? И — когда? 500 дней, о которых мечтательно говорили реформаторы в начале 90-х, как о сроке перемен, прошли давно, пятнадцатый год мы живем в условиях ДИКОГО КАПИТАЛИЗМА в надежде, что он вот-вот станет КАПИТАЛИЗМОМ ПРАВОВЫМ. А он никак им не становится. Несмотря на шумные усилия Государственной Думы.
В конце 70-х и все 80-е в шереметьевских дачах, помню, шла отнюдь не дачная жизнь: именно там изощренные публицисты весьма популярной тогда “Литгазеты” сочиняли свои эзоповские эссе и судебные очерки — в тяжелых подцензурных условиях готовили общественное мнение к медленно, но неуклонно приближающимся переменам.
Мы торопили их. Сходясь на террасах, спорили. В редакции же отстаивали каждую свою строку. Мы верили: стоит только подтолкнуть, и через год-два, от силы через пять страна станет другой. На более долгий срок не соглашались.
Нам нужно было ВСЕ И СРАЗУ!..
Мы были не одиноки в своих мечтах — в таких вот посиделках, на московских кухнях, как известно, ковались установки пришедших потом к власти пылких романтиков-реформаторов.
Не потому ли Россию называют страной крайностей, что в нашем менталитете заложена вот эта маятниковая порывистость — от мечтательной ослепленности к гневному прозрению? И не развита склонность к упорному, медленному, постепенному превращению своей жизни в нечто достойное, основанное на соблюдении человеческих прав и свобод, обеспеченных нерасшатанной, не развращенной взяточничеством, жесткой структурой государственной власти?!
* * *
…Недавно, перечитывая Бердяева, наткнулся на такие строчки: “Труден и трагичен путь свободы, потому что поистине нет ничего ответственнее и ничего более героического и страдальческого, чем путь свободы”. Подумал: на этом ли пути мы сейчас? И не столкнут ли нас с него диковатые рыночные отношения, регулируемые не законом, а пулей и взяткой? Успеет ли сформироваться общественное правосознание прежде, чем вертикаль власти вновь по инерции обретет характер тотального принуждения, хорошо знакомого России по недавним временам?
И опять Бердяев: “Так разыгрывается драма истории с ее постоянной борьбой начала свободы и начала принуждения и постоянным переходом от одного начала к другому”.
Осталось только угадать, к какому началу нас качнет в ближайшее время.