Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2009
Владимир Звиняцковский родился в 1957 году. Доктор филологических наук, главный редактор журнала “Русский язык и литература в учебных заведениях” (Киев). Автор книг и статей о Гоголе и Чехове, учебников по литературе для средней школы, составитель книги “Предания веков. Русская историческая повесть” (в 2 т.), популярного издания по скандинавской мифологии “Мировое дерево Иггдрасиль”, переводчик Д. Г. Лоуренса (2003) и др. Живет в Киеве.
“Тарас Бульба”:
третья редакция?
Размышления после юбилея
Николай Васильевич Гоголь почему-то был неравнодушен к цифре 200. Он даже о Пушкине писал, что это русский человек, каким он явится через двести лет. Быть может, пророчески предугадывал смешение рас, славянской и африканской, первой пробой которого и был Пушкин?
Каким же через двести лет явился сам Гоголь? Ведь если Пушкин должен был, по мысли Гоголя, явиться именно как русский человек во всей полноте его раскрывшегося потенциала, то Гоголь в таком случае должен явиться нам сейчас как украинско-русский человек. И именно в том смысле, о котором говорил сам автор “Тараса Бульбы”, когда пытался ответить на прямой вопрос современников, интересовавшихся, какая у него душа — “хохлацкая или русская”?
В 1844 году Гоголь на этот вопрос отвечал так: “…сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве”.
“Непреодолимое пристрастие к бандитам”
В 30-е годы XIX века зарево романтизма достигло апогея и начинало медленно, но верно угасать. Читательскую публику теперь уже трудно было удивить экзотическими странами и персонажами, нечеловеческими страстями, небывалыми подвигами и героями. Занимаясь всем этим (а чем же еще заниматься писателю-романтику?), приходилось и в этом во всем искать неких еще не виданных изломов и извратов. Их успешно находили только некоторые романтики, мыслившие широко, глубоко и нешаблонно. Например, Проспер Мериме.
В октябре 1832 года в “Литературных прибавлениях к └Русскому инвалиду“” появляется перевод его новой новеллы “Маттео Фальконе”, по имени главного героя, корсиканского маки (местный аналог запорожца). Как все мы хорошо помним, этот маки принес собственного сына в жертву кодексу чести своей корпорации — и тем самым положил начало эпидемии литературных сыноубийств.
Сюжет Мериме так заинтересовал 23-летнего Гоголя, что он решил перенести его на историко-мифологическую почву Украины.
Сначала в рукописи романа “Гетьман”, над которым Гоголь трудился как раз в это время (роман остался незаконченным), явилась следующая деталь интерьера (с сюжетом пока еще не связанная): “На длинной деревянной доске нарисованы сцены из священного писания: тут был Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака”. Так душещипательная “разбойничья новелла” впервые приобрела пока еще голый контур сюжета о ритуальной жертве во имя великого будущего нации. Так зародился сюжет “Тараса Бульбы”.
Первая редакция этой повести увидела свет в составе книги повестей Гоголя “Миргород”, вышедшей в 1835 году. Вторая, существенно переработанная, — во втором томе прижизненного собрания его сочинений, в 1842 году.
В 1845 году в Париже Луи Виардо издал книжку Гоголя в своих переводах, назвав ее “Русские новеллы” и построив в точном соответствии с сюжетной логикой романтизма: “Тарас Бульба”, “Записки сумасшедшего”, “Коляска”, “Старосветские помещики”, “Король гномов” (так Виардо назвал “Вия”). Шесть лет этой книжке довелось дожидаться основательного разбора французской критики, и все же Гоголь еще мог успеть прочесть такой разбор в “Revue des deux Mondes”.
К какому же заключению пришел серьезный французский рецензент, прочитав “Русские новеллы” Гоголя–Виардо? А он решил, что автор этой книги напрочь лишен способности “видеть хорошее в людях и вещах” и в своей стране (“в святой Руси!” — патетически восклицает рецензент, где, говорит он, сумел же Пушкин разглядеть свою бесподобную Татьяну!), “по сути, не показывает нам никого, кроме придурков (imbeciles), не предлагает нам иных образцов для подражания, кроме мерзавцев-висельников (coquins a1 pendre)”.
Но кто же этот рецензент? Это не кто иной, как сам зачинатель всего этого романтического беспредела с детоубийствами и прочая, и прочая — Проспер Мериме! Бумеранг вернулся.
Особенно подробно рецензент останавливается на открывающей сборник новелле “Тарас Бульба”, которая, по мысли переводчика, видимо, и должна была установить некую романтическую планку героизма и образцов для подражания. Это, пишет Мериме, “живая и, сколько я могу судить, точная картина нравов запорожцев — того своеобразного народа, которому Вольтер посвятил несколько строк в своей “Истории Карла XII” ‹…› и который создал нечто вроде солдатской или, точнее сказать, пиратской республики на берегах Дона”.
В общем, как ни старались “пиарить” Украину (и запорожское казачество), все усилия все равно зачлись во славу России (и в данном случае донского казачества), и этот случай стоило бы запомнить как первый, но далеко не последний в своем роде. Но даже при таком восприятии образ страны и ее героев полностью скрыт в романтической дымке: “Наши флибустьеры XVII века, — пишет Мериме, — во многом напоминали этих запорожцев, и история тех и других хранит воспоминания о чудесах отваги и чудовищах зверства. Тарас Бульба — один из тех героев, с которыми (по словам одного студента у Шиллера) следует беседовать с заряженным ружьем в руках”.
А дальше автор “Маттео Фальконе”, сам того не ведая, поступает совсем как унтер-офицерская вдова у того же Гоголя: “Я сам из тех, — замечает он, — кто питает непреодолимое пристрастие к бандитам: не то чтобы я любил их встречать на своем пути, однако, вопреки моей воле, я всегда восхищался силой людей, бросивших вызов всему обществу, — и сам же потом стыдился своего восхищения”.
Случай Мериме хотя бы радует своей хрестоматийной ясностью. Ведь здесь мы имеем факт “нормальной”, в духе времени, эволюции романтика к, условно говоря, “реализму” (недаром же и его “милым идеалом” на этой поздней стадии стала пушкинская Татьяна!). А вот у самого Гоголя прослеживается прямо противоположная тенденция, которая отчетливо проявилась при редактировании “Тараса Бульбы”.
Как точно пишет петербургский гоголевед Владимир Денисов, “только └своей“ в 1-й ред. ‹└Тараса Бульбы“› виделась Гоголю украинская козацкая вольница — в ее постоянной борьбе со всеми тремя, а то и всеми четырьмя, соседними народами, в ее вольном, анархическом отличии от чужой — жесткой и жестокой — русской самодержавной └вертикали власти“, а во 2-й ред. Запорожская Сечь стала частью Святой Православной Руси — в ее вечном противостоянии чуждым, └неверным“ Западу и Востоку”1. Такую точку зрения на редактирование “Тараса Бульбы” и я отстаивал в своей книге “Николай Гоголь. Тайны национальной души” (Киев, 1994), за что дома в Киеве меня не раз упрекали в пренебрежении к местным священным коровам и нежелании принять удобную для всех “украинскую версию” второй редакции. А смысл ее в том, что под “Святой Православной Русью” Гоголь имел в виду наследницу Киевской Руси — Украину. Посему в независимой Украине Гоголя следует перевести на государственный язык, а слово “русский” везде заменить на “украинский”.
Сказано — сделано. Неувязка только с “Русским Царем” на последней странице, которого уж никак в “Украинского Царя” не переделать, но можно втихую убрать. И разве сам Гоголь, заново переписав текст “Тараса Бульбы”, этой своей второй редакцией не дал потомкам право на свое усмотрение придумать третью редакцию, какого-то третьего Бульбу, “каким он явится через двести лет”?.. Но в таком случае простая замена слова “русский” на “украинский” или даже (как это тоже у нас теперь часто практикуют) на “козацкий”, пожалуй, мелковата для полноценной “третьей редакции”.
Между тем я не первый на Украине и, надеюсь, не последний говорю и буду говорить правду о второй редакции. Первым был первый биограф Гоголя, выдающийся и разносторонний украинский литератор Пантелеймон Кулиш. Но ему так влетело от патриотов уже за указание на исторические неточности в “Вечерах на хуторе близ Диканьки”, что свое мнение о “Тарасе Бульбе” он даже не смог или не захотел высказать публично. Однако оно хорошо видно из его письма к коллеге-гоголеведу Владимиру Шенроку от 16 января 1887 года (впервые опубликовано Ниной Крутиковой в 1992 году): “Исправленное и дополненное издание этой мнимо исторической повести еще больше первого грешит против естественности общечеловеческих отношений, действительности былой польско-русской жизни и возможности такой нации, какою представлена Гоголем Польша в борьбе с козаками. Историческая повесть-поэма Гоголя писана в то время, когда уже была издана └Капитанская дочка“. ‹…› Но Гоголь стоял на точке зрения разрушителей культуры, а Пушкин смотрел на пугачевский бунт глазами ее созидателей. Один потратил силу творчества на возведение грубой толпы в достоинство героев чести, веры, патриотизма и всего слабее оказался в сценах невозможного козацкого романа среди польских аристократов. Другой, соблюдая во всем художественную меру, особенно высок и трогателен там, где Гомер украинской козаччины является несостоятельным. Гоголь происходил от козаков; Пушкин — от козацких противников. Козацкий потомок был преисполнен веры в то, что существовало только в воображении фанатиков да в сердце беспощадных обманщиков массы. Потомок московского боярства основывал свое изучение эпохи на точных, самостоятельно штудированных документах, которые обнаруживали для него всякий вымысел, как обнаруживает его сама действительность”.
Бжезинский contra Гоголь
Фраза “Україна та її ╗стор╗я в л╗тератур╗” уверенно открывает главу о “Тарасе Бульбе” в современной украинской школьной программе по зарубежной (!) литературе для седьмого класса. Откуда же у ее составителей столь трогательная уверенность в том, что Гоголь мог, а главное — хотел написать о реальной истории реальной Украины? Во всяком случае, мнение это не есть мнение серьезных историков.
“Украина всегда хотела быть свободной” (“L’Ukraine a1 toujours aspire a1 etre libre”), — писал Вольтер в “Истории Карла XII”. С легкой руки Вольтера фраза, освященная его авторитетом, стала ключевой для создания художественного образа Украины. Далее, однако, французский писатель указывает основную причину, из-за которой надежда на свободу и независимость не могла осуществиться — наличие сильных, амбициозных и враждебных друг к другу соседей: “‹…› Окруженная со всех сторон Московией, владениями султана и Польшей, ‹Украина› принуждена была искать для себя защиты в лице властителя одной из сих трех держав”.
Вольтеру легко можно было бы возразить, что наличие таких вечно враждующих между собою соседей при умелом использовании этой вражды украинскими политиками как раз, наоборот, могло бы благоприятно сказаться на удовлетворении государственных или хотя бы автономистских амбиций украинской элиты. А о том, что таковые на самом деле существовали даже еще и в первой половине XIX века, свидетельствует в первую очередь интереснейшее с этой точки зрения сочинение, известное как “История русов, или Малой России”.
Написанная языком русских исторических повестей начала XIX века (гипотетическая принадлежность рукописи архиепископу Георгию Конисскому, жившему во второй половине XVIII века, даже в этом смысле не выдерживает критики2), “История русов” между тем полна украинизмов. На это обращал внимание еще Дмитрий Чижевский и замечал, что в этом смысле псевдо-Конисского можно отнести к “украинской школе” в русской литературе, вершина которой — творчество Гоголя3. Но автор “Тараса Бульбы” был продолжателем дела псевдо-Конисского и в смысле идеологии.
В западной историографии утвердилась мысль о том, что подлинным автором “Истории русов” был один из так называемых “безбородковцев”, выполнивших идеологическое задание своего круга — украинской дворянской элиты первой четверти XIX века4. Однако авторы специальных исследований расходятся во мнении о том, кого следует понимать под “безбородковцами”. Ведь канцлер князь А. А. Безбородко был не теоретик “малороссийским прав” и уж тем более не заговорщик в их пользу. Он если и был уличен в заговоре, то это был заговор в пользу Павла, против желания Екатерины обойти сына в престолонаследии5. А эти дела касаются высочайших задач масонства, а не такого, в сущности, рядового (хотя и долговременного) задания, как проект под рабочим названием “L’Ukraine a1 toujours aspire a1 etre libre”.
На первоапрельском ток-шоу “Мост свободы” на питерском телевидении, где еще существует прямой эфир, крепко поспорили питерский режиссер Владимир Бортко (родом из Киева) и питерский педагог Владимир Шацев (коренной питерский интеллигент). Первый указывал на “руку Бжезинского”, которая чуть ли не сорвала таблички “ул. Гоголя”, заменив их на “М. Морскую”. Второй говорил, что про американские происки он слышал еще в ленинградском детсаду и уже тогда в них не верил. “Вы еще расскажите мне про американский след в оранжевой революции”, — сердился педагог, забыв про первое апреля.
Но шутки шутками, а ведь все началось еще за полвека до того, как на карте мира возникла надпись USA (рискну сказать, что она бы и не возникла, если бы “то” — не “началось”). Если взглянуть на дело в исторической перспективе трех веков, то окажется, что Владимир Шацев прав только в том, что не американский это след, и надпись USA — не первопричина, а один из первых результатов более или менее успешных (но при этом — систематических и преемственных) попыток перекроить карту мира в интересах единого и “единственно правильного” им управления.
В той же самой перспективе Владимир Бортко выходит неправ, но лишь наполовину. Ведь в этой перспективе “История русов” и оранжевая революция — малые звенья одной большой цепи. И в помянутом Бортко черно-белом мире “большой шахматной доски” того 26-летнего юношу Николая Гоголя, о котором столь пафосно говорил режиссер на “Мосту свободы” (причем именно и только 26-летнего!), ему пришлось бы зачислить в “черные” фигуры. Впрочем, на большой шахматной доске (в отличие от обычной, малой) не только возможно, но и постоянно происходит перекрашиванье фигур.
При сопоставлении двух бывших в распоряжении Гоголя “Историй” (псевдо-Конисского и Бантыша-Каменского) историографами ХХ века было на многих фактах доказано, что исторической реальности более отвечает точка зрения Бантыша-Каменского, которая обоснована документально. По материалам Бантыша-Каменского Гоголь написал “официальную” статью по истории Украины для “Журнала Министерства народного просвещения” (1834, ч. II, № 4), названную весьма симптоматично: “Отрывок из Истории Малороссии. Том I, книга I, глава I” (без существенных изменений, но под новым названием — “Взгляд на составление Малороссии” — вошла в “Арабески”, 1835).
Это было нечто вроде диссертации на право занять кафедру истории в открывающемся Киевском университете. Однако в кафедре министерство Гоголю отказало. Тогда он вообще перестал обращаться к “Истории Малой России” Бантыша-Каменского — этому, по сути, единственному на то время труду по истории Украины, обоснованному документально. По свидетельству крымского гоголеведа Владимира Казарина, специально изучавшего этот вопрос, “в позднейшее время (то есть после начала 1834 года) мы не имеем следов работы Н. Гоголя с книгой Д. Бантыш-Каменского”. И этот факт гоголевед находит “весьма показательным”, с чем трудно не согласиться. Еще более показателен преимущественный интерес Гоголя к псевдо-Конисскому. “История русов” становится главным, если не единственным историческим источником при работе над “Тарасом Бульбой”.
“Дайте людям архетип…”
Именно из “Истории русов” в квазиисторическую повесть Гоголя попадает длинный список издевательств, пыток и казней, постоянно пополняемый якобы особо изощренными и неистощимыми в этом смысле поляками (причем “летописец” в этом смысле сравнивает поляков с японцами, о которых, если он тот, за кого себя выдает, он вообще ничего знать не может). Оттуда же взяты сведения о якобы активном участии евреев в польско-казацких войнах — хотя псевдо-Конисский говорит об их шпионаже в пользу поляков, а гетман-предатель Перевязка освобождается из-под казацкой стражи с помощью крамаря Лейбовича, “очаровавшего якобы стражу проданным от него для караульных табаком”. В противоположность этому у Гоголя Янкель шпионит в пользу казаков и тем же способом, как Лейбович Перевязку, пытается (однако безуспешно) освободить Остапа Бульбу из-под польской стражи. Так что напрасно Гоголя упрекают в антисемитизме: он как только мог “усимпатичнивал” те малосимпатичные образы евреев, которые рисует истинный антисемит — неизвестный автор “Истории русов”.
Не только обычные читатели, но и серьезные исследователи “Тараса Бульбы”, честно пытаясь вдуматься в историко-географический контекст, но будучи сбиты с толку слишком “синтетичным” образом исторической Украины, где XV век “то же самое”, что XVII, а левый берег Днепра — то же, что и правый, и все устремляется на Запорожье, — в результате смутно представляют себе историческую жизнь Правобережной Украины, которую автор повести, напротив, представлял себе довольно верно. Мифологизировал же он ее сознательно, развивая в этом смысле ту систему политической мифологии, которая была широко представлена “Историей…” псевдо-Конисского, а в центр повествования поставив один из древнейших архетипов ритуального жертвоприношения.
“Дайте людям архетип, и толпа пойдет за одним человеком, ее уже ничто не остановит”, — утверждал К. Г. Юнг. Образ сына, ради высшей цели приносимого в жертву отцом, — один из древнейших архетипов. Но в христианском сознании, в христианской культуре место этого архетипа занято раз и навсегда. И потому за возвеличиванием архетипа сыноубийцы, за возведением его в норму и идеал того, как нужно бороться — по слову Тараса Шевченко в его поэтическом послании Гоголю (1844)
За честь, славу, за братерство,
За волю Вкраїни… —
следующий логический шаг — богоборчество Шевченкова “Запов╗та” (что можно перевести и как “Завещание”, и как “Завет”), требование возвращения в Ветхий Завет и заключения с вновь восстающей нацией — украинской — такого же Завета, какой некогда был заключен с Авраамом, доказавшим свою безусловную веру готовностью принести в жертву Исаака:
Як понесе з України
У синеє море
Кров ворожу… отойд╗ я
╡ лани, ╗ гори –
Все покину ╗ полину
До самого Бога
Молитися… а до того
Я не знаю Бога.
Гоголевская религиозно-политическая утопия, как она выражена во второй редакции “Тараса Бульбы”, в целом (в архетипе) совпадает с шевченковской, но имеет от нее одно принципиальное отличие (в мифе). Казаческая нация, готовая на самые крайние жертвы во имя сохранения своей православной идентичности (тут все пока совпадает), по Гоголю, не может, да и не должна ее хранить без учета исторической перспективы слияния в единый народ-богоносец со своей “северной ветвью”, под сенью грядущего Русского Царя.
Первая молодость и первая любовь Гоголя к Украине — это первая редакция “Тараса Бульбы”. Увлеченный этой любовью, он готов даже полностью принять автономизм “Истории русов”. А вот потом ему, видимо, объяснили, “кому это выгодно”, — и в процессе мучительных раздумий о судьбах родины и Родины он создает вторую редакцию. Она и есть его попытка точно рассчитать тот путь, идя по которому двум порознь существующим как исторический факт народам все же удастся, “слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве”.
Впрочем, спектр украинского автономизма конца XVIII — первой трети XIX века был весьма сложен и многозначен. Так, роль самого канцлера князя А. А. Безбородко в деле утверждения “малороссийским прав” — это прежде всего личный пример, безотказное покровительство землякам, завещание об учреждении на Украине Гимназии высших наук и т. п. В этом смысле под “безбородковцами” можно понимать любых украинцев, которые любыми действиями стремились добиваться расширения своих не столько национальных, сколько личных прав: от декабристов6 до председателя Совета министров князя В. П. Кочубея. Кстати, пытаясь отыскать автора “Истории русов” между декабристами или в кругу лиц, приближенных к В. П. Кочубею, мы вскоре должны будем убедиться, что это примерно один и тот же круг лиц. Но Гоголь явился на историческую сцену слишком поздно, чтобы успеть в него войти (достаточно напомнить, что Кочубей умер в 1834 году).
Для чего же, однако, “безбородковцам” понадобилось углубляться в историю своей малой родины? Ответ прост: эта история представляла для них очевидный практический политический интерес. Не говоря уж об общеромантическом интересе к истории (за которым, кстати говоря, стоял тот же самый политический интерес), существование издревле двух равноправных ветвей единого древа “русов” предполагало: во-первых, и дальнейшее равноправное развитие каждого из них; во-вторых, взаимную поддержку в полном и абсолютном утверждении каждого на всех исконных территориях их обоих. Это, как мы вскоре убедимся, логически исключает антирусскую, но логически же включает в себя антипольскую направленность “Истории русов” (антисемитизм, как всегда в подобных случаях, наоборот, совершенно нелогичен, однако неизбежен).
“Он наш, он не их, неправда?..”
Означает ли все вышесказанное, что первая редакция (то есть редакция “Миргорода”, 1835) была в полной мере, а вторая (собр. соч., 1842) — в той или иной мере “сепаратистской”? Не находя этого в тексте, современные украинские исследователи не унывают, ибо полагают (и совершенно справедливо), что даже намека на сочувствие отдельно взятому украинскому народу в “Миргороде” не только “не пропустила бы”, но и на самом деле не пропустила цензура.
При этом они опираются на авторитет старого советского академического издания (Полн. собр. соч. и писем в 14 т. Т. 2. Л., 1937), ставшего эталонным для всех последующих, вплоть до наших дней. Составители этого издания в следующем за “Тарасом Бульбой” “Вие” восстановили по рукописи невероятную, немыслимую в данном контексте фразу: “Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и среди закружившейся толпы вдруг кто-нибудь запел песню об угнетенном народе”.
В прижизненных изданиях слов “об угнетенном народе”, конечно, нет — вместо этого “запел песню похоронную”. Но составители советского академического издания восстановили в правах “угнетенный народ”, считая слово “похоронную” цензурным искажением. Американский же литературовед Ричард Пийс, хотя и считал упоминание об угнетенном народе “странным”, все же, как и многие и до, и после него, соблазнился этим упоминанием, да его и истолковал, как мне кажется, наиболее верно. По его мнению, это упоминание “ведет к появлению Украины собственной персоной, ведь тема ее является центральной для всех этих повестей” — и при этом “есть что-то темное, атавистическое в авторском отношении к Украине”7.
Но тогда выходит, что тема предательства Андрия Бульбы продолжена за пределы текста повести в следующем за “Тарасом Бульбой” “Вие”? И продолжена она некоторыми особенностями образа главного героя этой следующей повести.
Особенности эти — уже в самом его имени, в переводе с прозрачного для читателя языка библейских и античных аллюзий означающего неверующего (Фому) и вдобавок предателя (Брута). В этом смысле он ничем не отличается от Андрия Бульбы, да и палач его весьма смахивает на Тараса: “уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной грусти”, сотник ведет Хому к мертвой панночке. И это как раз его первые ощущения при виде панночки, лежащей в гробу, в рукописи “Вия” обозначены приведенной выше цитатой с “песней об угнетенном народе”.
В гробу он видал угнетенный народ! Но властно довлеет призыв Киева-Вия: “Туда! туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев”. Это уже сам Гоголь пишет земляку Михаилу Максимовичу. И добавляет: “Он наш, он не их…” Если учесть, что в конце 1833 года, когда начинает разворачиваться этот биографический сюжет, в творческом сознании писателя начинает разворачиваться и метасюжет “Миргорода”, то такие заявления, конечно, дорогого стоят.
Открытие Киевского университета в год смерти председателя Совета министров князя В. П. Кочубея стало таким же “памятником” ему, как нежинская Гимназия высших наук — его патрону и учителю канцлеру князю А. А. Безбородко. “Главной целью открытия в Киеве университета была русификация края после польского восстания 1830–1831 годов”8, — справедливо указывает нежинский гоголевед Павел Михед, который, впрочем, полагает, что “не их” в письме Гоголя следует однозначно читать “не великороссов”.
На это можно возразить, что имперское правительство, во главе которого стоял украинец, “русификацию края” проводило за счет не столько велико-, сколько малороссов, видя в последних ту самую ветвь “русов”, то есть русских, которая и должна здесь развиваться и развивать этот край во всех отношениях, и прежде всего в культурно-образовательном, — в условиях более чем реального в то время польского экономического, социального и культурного доминирования на Правобережной Украине, вплоть до самого Киева. Поляки без конца восставали, а Гоголь их пугал в “Тарасе Бульбе” то запорожской вольницей (в первой редакции), а то уж и вовсе не политкорректно — Русским Царем (во второй). Впрочем, не то же ли самое делал и Пушкин в “Клеветникам России”?
Не упустим из виду важный нюанс: поляки не без основания воспринимались в качестве “агентов” западного влияния вообще. Но для попечителя Киевского учебного округа Е. Ф. фон Брадке, набиравшего штат нового университета, “русский, немец и поляк не существовали, а только способные и неспособные люди”9. И кто бы с этим не согласился?
Гоголь не согласился: “Он наш, он не их, неправда? ‹…› Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев, это тоже не так приятно. Хотя бы для святого Владимира побольше славян. Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою”.
Интересно, что Тарас Шевченко, которого (в отличие от Гоголя) его активным землякам впоследствии удалось-таки “туда впихнуть”, в своем поэтическом послании Гоголю сокрушаясь о том, что прошли времена Тараса Бульбы и теперь вот даже батька сына не зарежет, развивает эту мысль следующим образом:
Не зар╗же: викохає
Та й продасть в р╗зницю
Москалев╗. Цебто, бачиш,
Лепта удовиц╗
Престолов╗-отечеству
Та н╗мот╗ плата…
А ведь Шевченко вряд ли знал то самое письмо Гоголя к Максимовичу (впрочем, нельзя исключить, что Максимович в Киеве показал ему его). Так или иначе, у него здесь тоже, как в гоголевском “Миргороде”, образ Украины является архетипическим, это архетип библейской “вдовицы”, отдающей последнее, что у нее есть, последнюю мелкую монету — лепту. А среди кредиторов, обирающих бедную вдову, названа “н╗мота”, что в переводе значит — “немчура”. Как Гоголь в конце 1833 года, так и Шевченко в конце 1844 года пытается найти некое “они”, “против кого дружить” всем славянам (независимо от того, знают ли они, какая у них душа — “хохлацкая или русская”) и против кого смеющийся Гоголь и плачущий Шевченко (“Ти см╗єшся, а я плачу, Великий м╗й друже”) могут сформировать свое дружное “мы”. Лучше всего на эту роль подходят “немцы”: речь ведь идет не о жителях Германии (и страны-то такой еще на карте нет) или выходцах из нее, а просто о “неславянах”.
Так чей же Киев не их? По контексту письма — не немцев. Это, собственно, тема еще ломоносовская: против засилья немцев в русской науке и русских университетах. И всегда эти “немцы” понимались в широком смысле — “западные иноверцы”, как это совершенно верно понял московский гоголевед Владимир Воропаев: “Говоря └он наш, он не их“, Гоголь имел в виду ‹…› славян и └немцев“, └западников“…”10 Но это можно принять с той лишь оговоркой, что главными “западниками” и “немцами” были для него как раз представители славянского народа — поляки.
Ведь автономии Правобережной Украины добивались именно поляки, и в сложившихся условиях это была бы польская автономия. Заявление исторических прав на территории до сих пор считается приемлемым политическим аргументом, а уж в начале XIX века считалось и подавно. Вот почему неустановленный автор “Истории русов” (конечно, украинец, и, конечно, если не сепаратист, то убежденный автономист) с самого начала (и вопреки историческим фактам) заявлял, что в то самое время, когда Северная Русь попала под татарское иго, южные “русы” были равноправной договаривающейся стороной (причем не третьей, а первой) в процессе формирования будущей сверхдержавы Центральной Европы — в такой интерпретации не Литовско-Польской, а Украинско-Литовско-Польской.
Разгром польского восстания в 1831 году давал уникальный шанс Виктору Кочубею и его “малороссийской партии” в Петербурге, к которой Пасичник Рудый Панько недвусмысленно примкнул, разместив свой литературный хутор в непосредственной близости и под мощной защитой родового гнезда как раз тогда новоиспеченного князя Кочубея — Диканьки11. Превращение Киева в университетский город мыслилось лишь как первый шаг на пути административного укрепления древней столицы. На этом празднике малороссийской жизни не было места полякам. Неожиданная смерть Кочубея в июле 1834 года на пути в отпуск, в Диканьку, спутала административные карты. А смерть и канонизация Гоголя как раз в предреформенную пору воинственного утверждения реализма и народности спутала карты литературные, предрешив его посмертную судьбу в качестве основоположника того и другого, а судьбу “Тараса Бульбы” — как манифеста не украинской народности, а “народности вообще”, вопреки мнению знающих украинцев.
Характерна в этом смысле речь А. С. Хомякова, произнесенная 26 марта 1859 года по случаю возобновления заседаний “Общества любителей российской словесности”. В ней Хомяков особо порицал тех “земляков” Гоголя (явно имея в виду Кулиша), которые “попрекнули ему в недостатке любви к родине и понимания ее”. Эти “земляки”, говорит Хомяков, “не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быте своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит малороссийская природа, и ту чудную эпопею”, то есть “Тараса Бульбу”. Бульбофобию Кулиша, ясно выраженную в эпилоге к его роману “Черная рада” (а на него-то и возражает Хомяков), критик, явно недостаточно внимательно читавший гоголеведческие книги “земляка” писателя, ошибочно принял за отрицание Кулишом “хохлацкой души” Гоголя, что уж вовсе было несправедливо.
Гораздо внимательнее читал весь огромный массив написанного Кулишом в 1850-е годы М. А. Максимович (тот самый, в молодости увлеченный Гоголем “туда, туда! в Киев!” и ставший — правда, на короткое время — ректором открывшегося там университета), взявшийся “развенчать” взгляды Кулиша. Признавая важную заслугу автора “Черной рады” как художника (“труду г. Кулиша малороссийская литература обязана первым историческим романом”12), Максимович в то же время не принимает его упреков автору “Тараса Бульбы”: “Я очень знаю, — пишет он, — что романист и не обязан такою строгою покорностью к изображаемой им действительности, как историк. Но если уже г. Кулиш вполне воспользовался этою свободою, зачем же говорит он, что в гоголевском дивном создании — мало художественной и исторической истины…”13
Что такое “художественная истина”, вряд ли определил бы и сам Максимович. Наоборот, историческая истина — понятие весьма строгое. В 1860-е годы все еще продолжавшийся спор Кулиша с Максимовичем об историзме “малороссийских” повестей Гоголя, к сожалению, свелся к обсуждению этнографических подробностей. И в этом смысле победа в споре, конечно, осталась за Максимовичем — хотя бы потому, что желание направить дискуссию именно в эту сторону и увести ее от “скользких” политических вопросов прослеживается с его самых первых откликов на исторические и гоголеведческие труды Кулиша.
“Многие из малороссиян сожалеют, — говорит Кулиш в эпилоге к └Черной раде“, — что Гоголь не продолжал изучать Малороссии и не посвятил себя художественному воспроизведению ее прошедшего и настоящего”. Однако, возражает на это Кулиш, во времена Гоголя “не было возможности знать Малороссию больше, нежели он знал. Мало того: не возникло даже и задачи изучить ее с тех сторон, с каких мы, преемники Гоголя в самопознании, стремимся уяснить себе ее прошедшую и настоящую жизнь” (оба слова выделены Кулишом. — В. З.). И хотя повести Гоголя не объяснили “прошедшего и настоящего” нашей страны, они, говорит Кулиш, “дали побуждение” к ее объяснению — и в этом он видит главную заслугу “земляка” и предшественника. О “будущем”, то есть об утопии “слияния в нечто совершеннейшее в человечестве”, ничего не говорит нам Кулиш в эпилоге к своему роману, благоразумно отделяя историю от утопии (в отличие от Гоголя, который прямо заявляет о грядущем Русском Царе в финале второй редакции “Тараса Бульбы”).
И чем больше в украинском обществе развивалась не просто необходимость в романтическом самодекларировании, но реальная потребность в самопознании и неизбежной для любой зрелой нации самокритике, тем смелее звучали инвективы Кулиша автору “Тараса Бульбы”. Согласившись быть европейцами, украинские интеллектуалы, вопреки расхожему мнению о них, довольно рано разучились восхищаться тем, чего в Европе уже со времен Проспера Мериме было принято стыдиться (что, в частности, хорошо видно из приведенного выше отрывка из письма Кулиша к Шенроку).
“Но что нам делать с утренней зарей?…”
Что же нам делать с хрестоматийным “Тарасом Бульбой”?
Прежде всего давайте честно скажем (а вдруг это нам поможет?), что не одни мы мучаемся с “неполиткорректными” текстами, к счастью или к несчастью, ставшими хрестоматийными. Классический пример — “Приключения Геккльберри Финна”, где сам Гек без конца уличает негра (пардон, афроамериканца) Джима в “тупоумии”, то и дело восклицая: “Да что с ним, черным, разговаривать?” Но, поругивая “негров”, Гек, не забудем, одного из них, а именно Джима, спасает от расправы рабовладельцев. Совсем как Тарас Бульба, который, поругивая “жидов”, спасает от расправы (запорожцев) Янкеля. А тот в благодарность помогает ему добраться до Варшавы, где он даже чуть было не выручил Остапа…
Но тут в свои права вступают чиновники от образования. Они, смею вас уверить, во всем мире одинаковы, и ножницы есть универсальный для них инструмент интерпретации “неудобных” текстов. Другой вопрос: а нужны ли “неудобные” тексты в школе, разве мало “удобных”?
Бортко на помянутом “Мосту свободы” пытался доказать, что “рука Бжезинского” достала и школьные программы, из которых “выбросили” Гоголя.
— Адреса, явки, пароли? — бросается в бой педагог Шацев.
И выясняется, что всего-то навсего перенесли “Тараса Бульбу” из шестого класса в общий обзор гоголевского творчества в девятом. О чем тот же Шацев и другие российские педагоги-словесники писали последние тридцать лет — и добились своего. А автор этих строк то же самое те же тридцать лет — и без толку! — пишет на Украине, где почему-то именно “Тарас Бульба” и почему-то именно во второй (конечно, сильно “подрезанной”) редакции по-прежнему “представительствует” Гоголя в курсе “Зарубежная литература” для седьмого класса нашей двенадцатилетней школы (по возрасту детей это то же самое, что шестой класс российской одиннадцатилетней).
Впрочем, текстов классической литературы, удобных для чиновников, на самом деле не существует. Потому что классикой текст становится тогда, когда персонажи его сами, без спросу, уходят в жизнь и находят в ней свое место — ибо, будучи живыми, не могут долго оставаться в тиши библиотек. Даже басня дедушки Крылова “Стрекоза и Муравей” может вызвать сочувствие к живой Стрекозе (нежелательное для воспитания “на ней” трудолюбия), которую грех же оставить на морозе!.. А также, при полном отсутствии “морали” в виде “слов автора”, — непочтительность к Муравью (да мало ли что он сказал? да кто он такой? да пошел он…). Что как раз сплошь и рядом происходит при изучении этой басни в школе.
А что же произойдет в той школе, где дети все же прочитают “Тараса Бульбу”, да еще по требованию учителя полностью, а не в хрестоматии?.. Аспирант-историк Санкт-Петербургского университета Наталия Верт, ввязавшись в юбилейную дискуссию “Литературной газеты” (номер от 15 апреля) по поводу юбилейной же премьеры фильма Владимира Бортко “Тарас Бульба”, так сослалась на мою книжку “Николай Гоголь…”: “Украинский исследователь Звиняцковский, много лет проработавший в школе учителем: └Сколько помню, мне никогда не удавалось склонить моих ребят на сторону Тараса, который убил своего сына. Убил украинского Ромео, противопоставившего средневековому идеалу кастовой чистоты ренессансное предчувствие общечеловеческой культуры“”.
Если так преподавать “Бульбу” и сегодня, то и сегодняшние двенадцатилетние дети не одобрят сыноубийства на почве кастовой или расовой чистоты. Мне, однако, фильм Бортко совершенно не представляется “торжеством кастового подхода” (такой заголовок дала редакция выступлению Н. Верт, в данном случае едва ли уместно воспользовавшись моим определением). “Неужели, — пишет молодой питерский историк, — все достижения западноевропейской литературы с ее превосходством личного над общественным, любви над политикой, души над долгом попросту недоступны для нашего понимания? Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Паоло и Франческа — никто из них не затронул вашу душу? Долго ли нашим идеалом будет варварский идеал └кастовой чистоты“?”
“Что же мы имеем в сухом остатке? — подводит итог (фильма? повести?) Наталия Верт.— Некие └автономисты“ под предлогом защиты веры и обретения независимости убивают (между прочим, не только панов), жгут, грабят (да-да, а на что же, по-вашему, жили сечевые казаки, не имевшие ничего, └кроме своих цепей“), осаждают целые города своего же государства, нарушают заключенные договоры… Ничего не напоминает в контексте современной истории? Косово?.. Чечня?.. └Это же XVI век! Ни о каких конвенциях по правам человека еще не слышали!“ — воскликнет оппонент. Допустим. Но это объяснение, а не оправдание. Жестокость, ненависть, вражду оправдывать нельзя. Неужели за столько веков у нас не было возможности убедиться, что эти чувства ведут в пустоту?”
В этом пассаже моей молодой “единомышленницы” я, честно сказать, порадовался только слову “автономисты”. Порадовался за самого автора статьи, проявившего профессиональную компетентность в определении идеологической направленности всех исконно украинских (а не западноевропейских или американских по происхождению) политических движений на Украине с конца XVI века до 1991 года, назвав их именно “автономистскими”, а не “сепаратистскими” или, не приведи Господи, “национально-освободительными”. Что же касается декларируемых Наталией Верт общечеловеческих ценностей…
2 апреля, в день выхода на экраны фильма В. Бортко “Тарас Бульба”, обе страны — обе души Гоголя — неожиданно для себя открыли, что у них даже не в сознании, а в подсознании существовало глубоко укорененное табу на сопряжение общечеловеческих ценностей с национальными. И вот теперь оно упало, как пелена с глаз.
Парадокс нынешнего юбилея в том, что его главная, во всяком случае — самая массовая акция “растабуирования”, затронувшая десятки миллионов людей (как нам показывает простая статистика посещения кинотеатров, чуждая пафоса и сантиментов), касается отнюдь не запрещенного, не за семью печатями скрытого, а, напротив, самого известного, хрестоматийного гоголевского текста.
— Я раньше боялся Гоголя, — обронил в личной беседе умудренный жизнью Павел Романович Попович — один из первых в мире космонавтов. — А вот теперь, посмотрев этот фильм, бояться Гоголя перестал.
Я тогда легкомысленно возразил, что, мол, как же так: в космос летать не боялся — а Гоголя боялся? А теперь вот думаю, что все эти бессмысленные “жестокость, ненависть, вражда”, которые, читая нашего “любимого и возвышенного” “Тараса Бульбу”, одинаково, “кожей” чувствуют в этом тексте и молодой историк, и пожилой космонавт, будут “посильнее └Фауста“ Гёте” и пострашнее непознанных глубин Вселенной. Но представьте жестокость в лицах — ну, например, в родном всем бывшим советским зрителям постаревшем лице Михаила Боярского… Мосий Шило (в украинских субтитрах и, с легкой руки их автора, в украинском Интернете — Васыль Шило), у Гоголя не Бог весть какой важный персонаж, в исполнении М. Боярского становится неким успокоительным “общечеловеком”, точнее, “общемужиком”, “обще-Д’артаньяном”.
Д’Артаньян не просто современник, но ровесник Мосия Шила и Тараса Бульбы. Настоящие мужчины первой половины XVII века жили на войне и войной. Понюхать пороху должен был всякий истинный философ. Рене Декарт, человек того же самого поколения, в юности по доброй воле стал солдатом Тридцатилетней войны. Гоголь тонко подметил, что и украинские Декарты (а не только украинские Ромео), воспитанные в одном из лучших университетов тогдашней Европы — Киево-Братской школе (будущей Киево-Могилянской коллегии, затем академии) — это не только сыновья Тараса, но и он сам:
“— Как, бишь, того звали, что латинские вирши писал? Я грамоты-то не слишком разумею, то и не помню; Гораций, кажется?
└Вишь, какой батька! — подумал про себя старший сын, Остап.— Все, собака, знает, а еще и прикидывается“”
В том-то и суть, что “все он, собака, знает”! И вот это знание сыграть невозможно — им нужно обладать. Великий, не побоюсь этого слова, украинский художник-актер Богдан Ступка, конечно, не весит двадцать пудов (столько по Гоголю должен весить Тарас Бульба — но по Гоголю и птицы до середины Днепра не долетают!). Зато он, кажется, все знает о чувствах, мыслях и судьбах Украины за последние четыре столетия.
Он убивает своего сына без фашистского пафоса или садизма. Надо видеть при этом его лицо: сказать, что на нем написаны страдание и сострадание — значит ничего не сказать. Это не животное страдание и сострадание (помните: “и зверь любит свое дитя”?). Андрий тоже убивал: убивал своих, убивал товарищей (помните, что товарищество выше любви и зверя и даже человека к “своему дитяти”?). Кто-то должен раз навсегда разорвать эту цепь убийства своих, кажущуюся бесконечной. Тарас и рад был бы стать этим “кем-то”, но он попросту, по совести, не может начать вселенскую амнистию с собственного сына: чем тогда он — себе самому — докажет, что поступил не как “зверь, любящий свое дитя”?
Ему легко “амнистировать” чужого: например, спасти от пьяной толпы “жида” Янкеля. Не по капризу, а по уму спасти — и какому уму, какая мысль в этой сцене спасения, какая интеллектуальная игра совершается в каждой жилке актера, не пытающегося впадать ни в ложный пафос, ни в ложное благородство: что “благородного” в простом решении дать жить тому, кто рядом, но не такой, как ты?.. Но дать жить рядом с собой, на одной земле, в одной Вселенной собственному сыну — он не может: именно потому не может, что Андрий такой, как он. У них одна судьба, одна ответственность — а сын и этой судьбой, и этой ответственностью пренебрег.
Ни Гоголь, ни Бортко, ни Ступка не берутся — да и не смеют — “оправдывать” Тараса. История не дает нам права “оправдать” или “осудить” его. И все трое снимают шляпы перед историей — а что им еще остается делать?
И все-таки: должен ли кто-то наконец раз и навсегда разорвать цепь умертвий, дать место жизни? Гоголя — и в первой, “миргородской”, и во второй редакции — это, честно говоря, заботило мало.
“Миргород” легче понять с конца, со смутной тоски двух поссорившихся Иванов о товариществе. Вот и нужно было повествователю отправиться в его историческую экспедицию, в мир Тараса Бульбы — в поисках товарищества. “Тарас Бульба” в “Миргороде” есть верное доказательство, что товарищество возможно — а там хоть трава не расти.
Но как же траве не расти на прекрасной (велико- и мало-) Русской земле? Кто-то должен спасти эту землю. Спасет ее Русский Царь. Но если не будет товарищества, которое всеми предшествующими веками вырабатывала (велико- и мало-) “русская природа”, даже и Русский Царь (страшно подумать это слово, еще страшней его вымолвить — но на то Гоголь теперь и пророк!) долго не устоит. Таков общий новый смысл второй редакции 1842 года. До окончательного падения Русского Царя оставалось ровно три четверти века — 75 лет.
Русского Царя уже не спасешь. Бортко сколько угодно может говорить на “Мосту свободы (?!)” об “актуальности” подымающейся русской силы, но подымается она теперь не с товариществом, а с ценами на нефть, с ними же и падает. Не о том теперь нам нужно думать, “воспитывая” новые поколения, не на пушечное мясо для олигархов нам их нужно “воспитывать”. К чему кавычки? А вот к чему: это не мы их, а они нас — своим рублем, своей гривной — воспитывают.
Для чего в фильме “голливудские” бои (прямо скажем, качества неважнецкого) и эротика (несмелая)? Чтобы “сцены невозможного козацкого романа среди польских аристократов” сделать еще более “невозможными”?.. Ну пусть мы даже, в отличие от Пантелеймона Кулиша, поверим Гоголю: да, Андрий — “рыцарь”, и после своего “рыцарского” поступка он ожидает свадьбы с дочерью воеводы, и свадьба назначена на тот счастливый день, когда будет снята осада… Но никакое осадное положение не может заставить “рыцаря” вытворять то, что он в фильме вытворяет со своей невестой — до свадьбы. И никакой сын не мог у них родиться!
Но он родился. Так понятнее молодому зрителю, который (опять же по статистике) пошел, да просто повалил в кино на этого хрестоматийного, в зубах навязшего “Тараса Бульбу”, понес свои (или родительские) рубли и гривны. Вот и пусть теперь заглядывает в хрестоматию (еще лучше — в книгу, отнюдь не раритет!), сравнивая эту новую киноредакцию, третью редакцию — со второй.
А тут еще ровесники и ровесницы — из тех, которым принято подражать: Владимир Вдовиченков (Остап), Игорь Петренко (Андрий), Магда Мельцаж (его польская невеста)… Тот, кто ничего реально не знает об истории Украины (а среди таковых немало и молодых жителей Украины), заглянет в Интернет. Там он узнает только то, что в год 200-летия Гоголя “прекрасная полячка” Магда Мельцаж родила ребенка в американском городе Нью-Йорке. И подумает: а почему бы ее героине и не родить ребенка в украинском городе Дубно?
На самом деле “дубенские” поляки происходили от “литовцев”. А “литовская” знать — это и была киево-русская знать, на которую язычники литовцы сперва “наехали” и в 1320 году в битве на берегу реки Ирпень близ Киева сильно потрепали недобитые татарами дружины русичей. Зато потом Великое княжество Литовское дало “крышу”, защиту киево-русской знати от татаромонгол. А она ему взамен — христианскую веру и язык (в Великом этом княжестве официальным языком был тот самый, на котором написано “Слово о полку Игореве”). В плавильном котле тысячелетней истории Украины все этнические элементы, время от времени вспоминающие о своей “особости”, на самом деле давно и прочно перемешаны. Что в конце концов и символизирует новорожденный младенец.
Так кто же разорвет цепь умертвий и даст наконец место жизни? В нынешней третьей редакции сам польский воевода велит заживо сжечь Тараса Бульбу. Знает ли он, что они, в этой редакции, уже сваты? Во всяком случае, их общего внука он, этот воевода, оставил жить. Не то чтобы рука не поднялась — поднялась, да еще с хорошо наточенной саблей. Но — бессильно опустилась. Младенец не виноват. Он — это будущие мы, живущие на Украине или за ее пределами. В нас перемешана кровь врагов. Кто скажет о себе иное, тот плохо знает свое родословное древо.
Итак, третья редакция “Тараса Бульбы” — современное и, судя по кассе, очень своевременное кино. Интернет брызжет на Бортко националистической слюной всех возможных национальных проб. Take it easy, панэ Володымырэ!
1 Денисов В. Д. Мир автора и миры его героев (о раннем творчестве Н. В. Гоголя). СПб., 2006. С. 74.
2 Другие аргументы против этой версии авторства собраны в моей книге: Звиняцковский В. Я. Николай Гоголь. Тайны национальной души. К., 1994. С. 259–262.
3 Чижевський Д. ╡стор╗я української л╗тератури. Нью-Йорк, 1956. С. 305.
4 See p. e.: Saunders D. The Ukrainian Impact on Russian Culture 1750–1850. Edmonton, 1985.
5 См.: Григорович Н. Канцлер князь Безбородко // Русский архив. 1877. № 1. С. 38.
6 Об украинском элементе и даже элементе украинского автономизма в декабризме см.: Луцький Ю. М╗ж Гоголем ╗ Шевченком. К., 1998. С. 27–29.
7 Peace R. The Enigma of Gogol. Cambr. (Mass.), 1981. P. 314, 287.
8 Михед Павло. Зауваги на берегах // Нов╗ гоголезнавч╗ студ╗ї. Вип. 5 (16). Н╗жин, 2007. С. 245.
9 Шульгин В. История университета св. Владимира // Русское слово. 1859. № 10. С.27
10 Воропаев В. Гоголь и “русско-украинский вопрос” // Московский журнал. 2002. № 1. С. 12.
11 Подробнее об этом см.: Звиняцковский В. Я. “Пасичник Рудый Панько” // Русская речь. 1990.. № 1. С. 133–139.
12 Максимович М. А. Собр. соч. К., 1876. Т. 1. С. 531.
13 Там же. С. 522.